коже

Мир не хотел меня, но и не отпускал. Он держал меня за шею, как держат птицу перед тем, как выпустить — не из жалости, а чтобы посмотреть, как она будет падать, прежде чем взлетит. Или не взлетит.

Мне говорили: «Успокойся, иначе из твоих глаз вырастут кристаллы, и они прорвут кожу, как ростки из-под асфальта». Говорили это шепотом, будто боялись, что звук разбудит то, что уже живёт во мне. Я не отвечала. Я просто смотрела на них — и видела, как их лица трескаются, как старая штукатурка, как будто внутри у каждого — пустота, заполненная пеплом и тиканьем часов, которых никто не заводит. Они не знали, как прижимать нижнюю челюсть к верхней, не думая. Они вообще не думали. Их лбы были гладкими, как камни в реке, стёртые до блеска от бесконечного течения. У меня же под кожей бились вены, как змеи, пойманные в сеть, и я выводила через них картины — горькие, как сок недозрелого плода, — на экран, который никто не видел, кроме меня. Я называла его внутренним кинотеатром, где каждый фильм — это крик, замаскированный под танец.

Я решила отдать своё негодование во внешний мир. Не как жертву, а как семя. Я протянула нерв — длинный, блестящий, как улитка в лунный вечер — через комнату, к ёмкости, наполненной чем-то, что пахло дождём и гниющими орхидеями. Там, в растворе, он распускался, как водоросль, и пульсировал в такт моим снам. Каждую ночь я подключалась, как к источнику, и просыпалась свежей, как утро после бури. Я научилась подставлять другую щёку — не из кротости, а потому что первая уже покрылась шрамами от поцелуев, которые я сама себе наносила в бреду.

На третий день я увидела, что нерв оторвался. Он лежал на полу, как убитая змея, а конец его всё ещё плавал в баке, пульсируя, как сердце, забытое в чужом теле. Я не стала его пришивать. Я прикрепила бак прямо к ране на виске, оставляя её открытой, как дверь, в которую входит ветер. И тогда сны начали утекать — не в меня, а из меня. Они оседали в растворе, как осадок, и превращались в нечто живое: шар из паутины, горький на вкус, размером с куриное яйцо. Потом он вытянулся, стал похож на спинной мозг, обрамлённый бахромой из вен, что цеплялись за стены чана, как лианы за гнилые балки старого дома. Я наблюдала за этим ростом, как за любовником, который медленно теряет рассудок, но становится красивее.

Мир уже давно стал машиной, но никто не слышал её скрежета. Он работает на страхе, на повторении, на замене одного на другое — балки на гниль, плоть на воспоминание, любовь на долг. Я знаю, как это делается. Надо только прикинуться безумной. Надо смеяться, когда все плачут, плакать, когда все смеются, и говорить о любви, когда речь идёт о войне. Тогда тебя не тронут. Тогда ты станешь невидимой. Тогда ты сможешь красть — не золото, не власть, а смысл. Я краду смысл из их фильмов, из их законов, из их языков. Я заменяю его своим. Я вставляю в их стены свои балки — гнилые, как им кажется, но на самом деле — живые, с соком, с корнями, с паразитами, что питаются их ложью.

Я помню, как была девочкой. Меня дарили. Не как подарок — как предмет. Мужчины смотрели на меня, как на дверь, за которой что-то есть, но не для них. Они хотели пройти через меня, но не любить. Они использовали меня, чтобы построить связи, как плетут сети из мёртвых ветвей. Я была товаром до того, как стали товаром деньги. Я была первой сделкой. Я была первой жертвой. И теперь, когда я танцую, я танцую на их могилах, но так, будто просто гуляю.

Между наукой и тьмой — контрадинамика. Она крутит людей, как ветер крутит сухие листья. Но я не кручусь. Я стою. Я позволяю себе быть противоречивой. Я говорю «да» и «нет» одновременно. Я целую и кусаю. Я даю и отнимаю. Я — мотор, который работает без топлива, потому что питаюсь их страхом. Их страх — мой воздух. Их закон — моя шутка. Их порядок — моя игра.

Детей используют, потому что они гнутся. Они не ломаются — они сворачиваются, как листья под морозом, и ждут. Но я не жду. Я уже раскрутилась — не до пустоты, а до ядра. И в этом ядре — не ничего, а всё. Там — другой мир. Мир, где женщины не товар, а земля. Где язык не принадлежит никому, а растёт сам, как мох на камне. Где кино — не продукт, а дыхание. Где пространство — не сцена, а тело. Где рифма — не монтаж, а пульс.

Они думают, я сошла с ума. Они шепчут: «Она говорит с чаном. Она спит с нервами. Она танцует с тенью». Пусть думают. Я просто живу. А живые — всегда немножко безумны. Особенно когда они помнят.

Иногда я снимаю фильм. Не камерой. Телом. Я вхожу в комнату, и комната начинает рассказывать. Не словами. Запахами. Трещинами на стенах. Светом, который льётся косо, как нож. Я не придумываю сюжет. Я слушаю, как он уже разыгрывается — в скрипе половиц, в дыхании за окном, в том, как пыль оседает на моих плечах, как поцелуи прошлого. Рифма возникает сама. Не в словах. В жестах. В повторениях. В случайных созвучиях, как два листа, что касаются в воздухе и тут же разлетаются.

Я знаю, что мир жесток. Он рвёт нас, как ветер рвёт облака. Он не спрашивает, больно ли. Он просто растёт — на наших костях, на наших снах, на наших любовях. Он питается нами, как питается плесень на хлебе. Но я тоже расту. Я — плесень на их идеях. Я — корень в их фундаменте. Я — паутина в их глазах.

И когда я целую, я целую с ядом. Ядовитым, как сок растения, что цветёт только в полночь. Я целую, чтобы оставить след. Чтобы ты помнил. Чтобы ты знал: я была здесь. Я была. Я есть. Я буду.

И если ты услышишь, как скрипит чан по ночам, — знай: это я пишу новый язык. На нервах. На снах. На коже.


Рецензии