Дни Турбиных... Прое.. е..

 
...В столовой, несмотря на поздний час, пахло не ужином, а пылью, керосином и тревогой. Керосин щипал глаза, ибо электричество, этому новому богу Города, давно уже изменило, и горели лишь две лампы, отбрасывая на потолок гигантские, пляшущие тени. В этих тенях угадывались очертания фамильного сервиза за стеклом горки, и казалось, что не люди, а синие с золотом кувшины и тарелки ведут немой и тревожный разговор о судьбах мира.

Алексей Турбин, прислонившись лбом к холодному стеклу окна, смотрел в черную гущу ночи. За стеклом, в непроглядной тьме, лежал Город. Не Киев уже, а именно Город – огромный, заснеженный, забитый до отказа беженцами, спекулянтами, штабами и страхом. Где-то там, за Днепром, на страшном Куреневке, уже пахло жженым, кровью и петлюровской вольницей, а здесь, на Алексеевском спуске, в доме Турбиных, все еще теплился хрупкий островок прежней жизни, освещенный керосиновым светом и упрямой верой в то, что честь – не просто слово из старого романа.

– Лёля, – раздался за его спиной голос Николки.
Николка стоял,опираясь на косяк двери. Лицо его, обычно беспечное, теперь было серьезно и бледно. В руках он мял и крутил свой револьвер системы «наган» – тяжелый, неуклюжий, символ внезапно навалившейся взрослости.

– Что, Никол? – не оборачиваясь, спросил Алексей.

– Спит Елена с Тальбергом? – глупо спросил юнкер и тут же сморщился, поняв всю глупость вопроса. Тальберг, этот крысой бежавший штабной полковник, не спал сейчас, а где-то мчался в салон-вагоне на юг, к Деникину, оставив Елену плакать в подушку, а их дом – на произвол судьбы и истории.

– Спит, – коротко ответил Алексей, наконец обернувшись. Он увидел лицо брата – испуганное и решительное одновременно. Таким, наверное, он и сам был в свои восемнадцать, на германской войне. «Да, мы все из одного теста, – подумал Турбин. – И тесто это замешано на пушках, на славянской меланхолии и на глупой, прекрасной готовности лезть на рожон».

– Малышев сегодня говорил, – начал Николка, подходя ближе к столу и садясь на стул так, что тот жалобно скрипнул, – говорил, что завтра, может, уже будет поздно. Что они идут. Петлюра.

Слово «Петлюра» повисло в воздухе тяжелым, чумазым призраком. Оно не имело четких очертаний. Для Алексея это был миф, нелепая и страшная сила, поднявшаяся из украинских хуторов и сел, сила, сметающая на своем пути все: и вымуштрованных юнкеров, и гимназистов в чинах, и сам этот уютный мир с кремовыми шторами и «Фаустом» на рояле.

– Поздно для чего, Никол? – устало переспросил Алексей. – Для того, чтобы умирать? Так для этого никогда не бывает рано. А чтобы жить... чтобы жить, нужно, видимо, бежать, как Тальберг. Но мы-то с тобой не бегуны.

Он подошел к буфету, достал графин с водкой, налил две стопки. Мутная, похожая на слезу, жидкость колыхнулась в граненом стекле.
–Пей. За Россию, которой уже нет. И за тот Город, который, быть может, завтра тоже перестанет существовать.

Они выпили. Водка обожгла горло, но не согрела.

– Я в дивизионе, – упрямо сказал Николка, ставя стопку на стол так, что она звякнула. – Я не брошу ребят. Малышев прав – стыдно прятаться, когда другие...

– Другие что? – резко оборвал его Алексей. – Другие лягут костьми за что? За учредительное собрание? За республику? За Бога, Царя и Отечество? Так Царя нет, Николка! Отечество растащили по кускам атаманы всех мастей, а Бог... – Турбин махнул рукой в сторону темного окна, – Бог, быть может, просто отвернулся от этой пьяной, братоубийственной комедии.

Он замолчал, чувствуя, как гнев и отчаяние подкатывают к горлу комом. Перед ним стоял не просто брат, а весь этот безумный, распадающийся мир в лице одного мальчишки с «наганом» в дрожащей руке.
Вдруг из комнаты Елены послышались шаги. Она вышла в столовую, закутанная в бархатный плед. Лицо ее было опухшим от слез, но глаза горели сухим, лихорадочным блеском.

– Вы кричите, – тихо сказала она. – Я слышала. О Боже, какой ужас... Какой всеобщий ужас.

Она подошла к братьям, села и взяла их за руки. Рука ее была холодна как лед.

– Я не буду вас уговаривать, – прошептала она. – Я знаю, что бесполезно. Вы оба – Турбины. Вы оба пойдете, потому что иначе не можете. Но обещайте мне... Обещайте, что будете держаться вместе. Что ты, Лёля, не дашь ему сделать чего-нибудь безумно-храброго. А ты, Никол, будешь слушаться брата. Как в детстве.

Она говорила, а за окном, в самой глубине ночи, вдруг послышался отдаленный, приглушенный снегом гул. Не то орудийный выстрел, не то взрыв. Все трое вздрогнули и замерли, вглядываясь в темноту за окном, словно пытаясь разглядеть там лицо надвигающейся судьбы.

Гул не повторился. Воцарилась тишина, еще более зловещая, чем тот внезапный звук. Тишина ожидания.

Алексей поднялся.
–Спать, – сказал он властно. – Завтра... Завтра будет то, что будет. Никол, твое место в дивизионе. Мое – в лазарете, если понадобятся врачи. А сейчас – спать. Чтобы встретить этот день с открытыми глазами, а не с красными веками от бессонницы.

Он задул одну из ламп, и комната погрузилась в еще более глубокий полумрак. Тень от него, огромная и нелепая, метнулась по стене и пропала. Елена, вздохнув, поплелась к себе. Николка еще постоял, глядя на потухший фитиль лампы, потом повернулся и вышел.

Алексей Турбин остался один. Он подошел к роялю, прикоснулся к клавишам, но не сыграл ни звука. Вместо музыки в его ушах стоял тот самый, не повторившийся гул. И ему вдруг с невероятной ясностью пришло в голову, что они все – не более чем актеры в чужой, плохо поставленной пьесе. И занавес уже дрогнул, готовый упасть. И никто не знает, будет ли за ним – аплодисменты, или пустота, или вечная, беспробудная ночь.


Рецензии