Стихи естественны, как выдох

Заметка эта была опубликована в "Независимой газете" от 06.08.25 в приложении  НГ EX LIBRIS под заголовком "Вы побеждали и любили".

Мое оригинальное название было: Стихи естественны, как выдох

Стихи естественны, как выдох

Но только в молодости легко угадываются за строчками четкие очертания воздушных замков. Пишите, юные поэты, пока потребность в этом есть. Позвольте и нам, старикам, припомнить эти давно забытые контуры

Вот какое стихотворение написала в юности Марина Цветаева:

Генералам двенадцатого года

Вы, чьи широкие шинели
Напоминали паруса,
Чьи шпоры весело звенели
И голоса,
И чьи глаза, как бриллианты,
На сердце вырезали след, –
Очаровательные франты
Минувших лет!
Одним ожесточеньем воли
Вы брали сердце и скалу, –
Цари на каждом бранном поле
И на балу.
<...>
Ах, на гравюре полустертой,
В один великолепный миг,
Я встретила, Тучков-четвертый,
Ваш нежный лик,
И вашу хрупкую фигуру,
И золотые ордена…
И я, поцеловав гравюру,
Не знала сна…
О, как, мне кажется, могли вы
Рукою, полною перстней,
И кудри дев ласкать – и гривы
Своих коней.
В одной невероятной скачке
Вы прожили свой краткий век…
И ваши кудри, ваши бачки
Засыпал снег.
<...>
Вы побеждали и любили
Любовь и сабли острие –
И весело переходили
В небытие.
1913 г.

Если б я был доктором, прописывал бы эту вещицу в качестве лекарства от мизантропии: читать три раза в день перед завтраком, обедом и ужином. Сколько душ могла бы она исцелить! Сколько унылых нытиков снова стали бы бодрыми оптимистами. Может статься даже, что известная со времен Белинского проблема лишних людей разрешилась бы сама собой. Перестали бы они быть лишними, и никто больше не думал бы, что с ними дальше делать. Их вспыхнувший новой надеждой взгляд остановил бы даже руку  Неистового Виссариона, – этого Робеспьера от литературы, и не вынес бы он им свой страшный и  безапелляционный приговор.

Очень мало на свете таких лучезарных стихотворений, и это грустный факт. Было бы их больше, каждый мог бы схватиться за свое, как утопающий за соломинку. Жаль, что так редко впускают нас юные королевы в свои воздушные замки.  Хочется иногда крикнуть: ну, пустите уже, пустите! Дайте обследовать ваши небесные дворцы, разверните перед нами их волшебные закоулки. Мы ведь умелые строители, мы превратим их в каменные постройки, уверенно опирающиеся на прочный земной фундамент. Мы  сохраним все особенности их архитектуры. И когда мы их построим, принцы и принцессы, как раз такие, о каких вы мечтаете, набегут туда тучами со всех концов Вселенной. И все мировые проблемы утрясутся сами собой.

Не могу сказать, как меня поражает, что не брошен до сих пор клич: – А ну-ка, девушки. Хватит вам наслаждаться своими грезами в тишине да в одиночестве. Поделитесь, что вам стоит. Цветаева вон поделилась – не пожадничала. И все рифмы русского языка к вашим услугам «и широк дивный выбор всевышних щедрот: ямб, хорей, амфибрахий, анапест и дактиль», – как верно заметила щедрая  Белла Ахмадулина. Ну, не для того ли изобрели люди разговор в рифму? Дерзайте пока грубая реальность вам крылышки не опалила.  А то ведь не заметите, как пройдет время, унесутся вдаль сладкие сны  и, как когда-то Иосифу Бродскому,  станет вам сниться «не женщина в трико, а собственный ваш адрес на конверте.» Ну то бишь – не мужчины в шинелях, напоминающих романтические паруса, а что-то гораздо более прозаическое да к тому же все более печальное. И пожалеете вы, ох как пожалеете, что не научились в свои ранние годы поэтическому ремеслу и не воспели эти алые полотнища, напоминающие на заре крылья возвышенной бригантины. И всё равно ведь: придется вам  в конце концов последовать совету, который дал поэт Михаил Розенштейн вот в этом своем чудесном стихотворении (Но тогда уж и показывать написанное придется с оглядкой. Только самым  дружелюбно настроенным слушателям придется показывать):

Пишите стихи

Пишите стихи вечерами, пишите стихи,
пишите короткие строки и длинные строки,
и пусть вечера вам не будут страшны и жестоки
под медленный шёпот, под лиственный шорох строки.
Пишите их ямбом, хореем, неведомо чем,
простите себе их нестройность, нескладность простите,
простите себе, что вы живы, и просто живите
в той самой короткой и самой смешной из поэм.
И если от жизни кружится ещё голова,
и осыпь осенней листвы отзывается светом,
об этом загадочном счастье, и боли – об этом
всего-то и надо, что просто придумать слова.
А что их придумывать, если у самой руки
вчерашней листвы полыхают прощальные флаги...
На самом последнем ненужном обрывке бумаги
пишите стихи вечерами. Пишите стихи.

Ну, довольно шуток. А вот расскажу я вам лучше об одной женщине, об одном очень значимом моменте ее жизни, которому я был свидетелем. А произошло с ней вот что: она вышла на пенсию (была преподавательницей сопромата в институте),  и вот только что покинула любимую работу и  очень свежо чувствовала пугающую двойственность своего нового положения. Ясный и стабильный период  жизни кончился, начался следующий – ненадежный и зыбкий. Ну что тут поделаешь. Хочешь не хочешь, а пришлось ей вступить на литературное поприще, то бишь начала она писать стихи и читать их своим знакомым.

 Неумело, коряво поведала она в них о своих нынешних чувствах, о двойственности и неуверенности, в которую погрузилась с недавних пор ее немолодая душа.
 Люди похожи друг на друга, и то, что они желают выразить в своих стихах, редко бывает уникальным. Ничего поэтому удивительного, что, когда она стала читать своё, мне тут же вспомнился Тютчев, и я, дождавшись конца чтения, прочел ей вот это:

О вещая душа моя!
О, сердце, полное тревоги,
О, как ты бьешься на пороге
Как бы двойного бытия!..

До сих пор приятно мне вспомнить, как она обрадовалась! Я угадал: это соответствовало ее ощущениям. И даже гораздо лучше соответствовало, чем ее собственные неумелые стихи. И придавало ее переживаниям, может, неожиданную для нее самой значимость и красоту.

Я не знаю, усомнилась ли она тогда в своем сопромате, подумала ли что-то вроде того, что подумал когда-то Борис Слуцкий:

Что-то физики в почете.
Что-то лирики в загоне.
Дело не в сухом расчете,
Дело в мировом законе.

И это несправедливо.

...Об этом чувстве своего зыбкого уже существования на пороге чего-то неизвестного, схожем, наверное, на чувство внезапно вынутой из воды рыбы, можно услышать от многих  пенсионеров. Об этом писал Андрей Платонов. Вот отрывок из его рассказа. ( Рассказ «Фро»):

По старости лет отец ездил редко. Он числился резервным механиком, заменяя заболевших людей, работая на обкатке паровозов, вышедших из ремонта, или водя легковесные составы ближнего сообщения. Год тому назад его попробовали перевести на пенсию. Старик, не зная, что это такое, согласился, но, прожив четыре дня на свободе, на пятый день вышел за семафор, сел на бугор в полосе отчуждения и просидел там до темной ночи, следя плачущими глазами за паровозами, тяжко бегущими во главе поездов. С тех пор он начал ходить на тот бугор ежедневно, чтобы смотреть на машины, жить сочувствием и воображением, а к вечеру являться домой усталым, будто вернувшись с тягового рейса. На квартире он мыл руки, вздыхал, говорил, что на девятитысячном уклоне у одного вагона отвалилась тормозная колодка или еще случилось что-нибудь такое, затем робко просил у дочери вазелина, чтобы смазать левую ладонь, якобы натруженную о тугой регулятор, ужинал, бормотал и вскоре спал в блаженстве. Наутро отставной механик снова шел в полосу отчуждения и проводил очередной день в наблюдении, в слезах, в фантазии, в сочувствии, в неистовстве одинокого энтузиазма.

Вот так нелепо повел себя этот новоиспеченный пенсионер. А все потому, что не нашлось в этом городе ни одной поэтической студии и интернет еще не появился.

Счастлив тот, кто с самой своей юности причастен к великому делу литературного творчества. Кроме тех, конечно, о ком наблюдательный Маршак написал сочувственно:

Но часто жизнь бывает к нам сурова:
Иному век случается прожить,
А он не может значащее слово
Из пережитых горестей сложить.

А с человека, всю жизнь занимавшегося другим делом, ну что ж с него спрашивать? Мы-то, по справедливости, должны быть благодарны ему хотя бы за то, что он не учит нас высоким правилам домостроя и другим премудростям, ясно видным ему с его заоблачной колокольни. Такое ведь сплошь и рядом встречается у тех, кто хотя бы на миллиметр возвысился над уровнем рядового графомана. Почти каждый из них мнит себя Львом Толстым и принимается «пасти народы».  Иногда хочется пошутить, что одним графоманам только и следует позволять писать, чтобы избавить нас от этой  напасти.  Не зря же так сочувственно написал о них Смеляков:

Неясных замыслов величье
их души собственные жгло,
но сквозь затор косноязычья
пробиться к людям не могло.

Ведь каждый из них всего лишь хочет  что-то рассказать о себе, да не умеет. Хотя и опыт всей жизни перед его глазами стоит, и что-то в нем такое важное видится, что-то особенное, непохожее на других, о чем стоило бы поведать, обогатить человечество.  «Без меня народ неполный!», –  крикнуть, как крикнул когда-то устами своего героя Андрей Платонов. И времени свободного  много появилось, а вот не получается.

Вот такая печальная перспектива ожидает вас, милые девушки, если вы вовремя не освоите поэтическое ремесло, да и вас, юноши, тоже. Если я недостаточно аргументов привел в пользу этой мысли, то вот вам еще стихотворение Юрия Смирнова:

Пишите, юные поэты,
Пока потребность в этом есть.
Письма достойные предметы
Едва ли можно перечесть.

Стихи естественны, как выдох,
Лишь вдохновение придет.
Вы не ищите бОльших выгод,
Чем то, что вам оно дает.

Но юность, как ты скоротечна!
Понаторевши в ремесле,
Вы осознаете:
Беспечно
Жить очень трудно на земле.

Наступит горькое мгновенье,
Когда готовы закричать:
– Ну для чего мне вдохновенье,
Коль рукопись нельзя продать?

Беспечно жить – удел немногих
(И это крест скорей, чем грех)
Блаженных странников, убогих.
Больших поэтов. Но не всех.

...А о стихотворении Марины Цветаевой, которое я привел в начале этой заметки и которое я очень люблю, я много думал и представил однажды, как она в конце своего пути сидит в какой-то чужой избе, куда занесла ее судьба, и вспоминает его. И говорит сама себе вот что:

«...Ах, сударыня, Вы помните?
Нынче странно голытьбе
и чужой вот этой комнате» –
говорит сама себе.
 
«...Как за белыми метелями,
да поближе к январю
паруса равнять с шинелями...
Ангел мой, благодарю!»

«Сколько свету... Полудетское...
Ах, неплохи письмена!»
«Ну ж теперь – влюбись в советское!», –
усмехнулась вдруг она.

«Всё закрасит краской бурою...
Разлучит... Возьмет ключи...
С мужем, что уж там – с гравюрою
зацелованной в ночи.»

Такое вот сочинилось у меня про нее стихотвореньице.




============================
48.)

Заметка эта была опубликована с сокращениями в "Независимой газете" от 18.06.25 в приложении  НГ EX LIBRIS под заголовком "Это я – человек-невеличка". В этой моей юмореске нравоучений нет. Здесь она целиком в своем первозданном виде.

Это я – человек-невеличка

Поэты или литературоведы: кому прикажете верить? Кто прав – очарованный странник или холодный скептик? Шуточное сравнение двух подходов к одной нешуточной теме.

А вы знаете, что некоторые главы «Войны и мира»  написаны за Толстого его женой? А именно – те, где изображен мир. Хоть и похуже они, чем то, что написал он сам, но все же, по-видимому, не совсем плохи, поскольку и до сих пор  кто-то их читает.

Ну, ну, не раздражайтесь! Ну, пошутил кто-то. Принял двести грамм и захотелось ему пошутить. И тут на свою беду граф этот известный на глаза попался. Книга, может, рядом лежала. Ну, и желание возникло сказать, что какие-то главы великого романа ему не так уж сильно нравятся. Ну, вот он и выбрал такую форму. На то и интернет, чтоб шутить.

Не расстраивайтесь, берегите свое здоровье: вам еще многое предстоит прочесть на экране вашего компьютера.

Я вот недавно прочел, что известный государственный деятель Тютчев (ну, тот самый, – кропавший на досуге стишки: «Люблю грозу в начале мая» и прочие подобные) поэт так себе. – Плохой поэт этот ваш Федор Иванович, – так и заявлено было. Авторитетное, между прочим, мнение.  Немолодой человек сказал, солидный такой. С усами как у Бальзака. По всему видно – понимающий дело!

Нет, ну правда, не знаешь, кому верить. Ну, не дают поэты людям покоя! И Ахматова вон кого-то бесит.
(Тоже прочел на экране многострадального своего  компьютера. Тонкое такое словечко человек употребил, видимо, долго искал.)

Ох, не хочу дальше перечислять, что я еще в этом самом интернете обнаружил, от чего недолго в суровые революционные мечты погрузиться.

...Нет, ну правда, – не устаю удивляться, сколько оригинально мыслящих людей встречаешь то и дело среди своих великих и не великих современников. Нет-нет да и вспомнишь строки Николая Глазкова:

Проснулся критик утром рано,
прочел немало разных строк.
Но гения от графомана
он отличить никак не мог.

А все это потому, думается мне, что нет ничего проще, чем сказать или написать что-то оригинальное. Но чтобы это оригинальное было к тому же и не глупым – это уже несколько труднее. А чтобы это оригинальное и неглупое не задело именно вас – совсем уж тяжело. Потому-то и не люблю я литературных критиков – как профессионалов, так и тех, кто  в свое свободное время для себя и бесплатно занимается этим делом.
Ну вот приведу пример.
Вот не в меру придирчивая женщина-филолог старой школы Лидия  Гинзбург когда-то написала:

«У Толстого в статье, посвященной ужасам городской жизни, есть история прачки. Прачка жила в ночлежном доме, безнадежно задолжала шесть гривен, ее выгнали зимой на улицу. Она побродила, посидела, вечером опять побрела к дому, по дороге свалилась, умерла.

Замечательны – шесть гривен. Как художник, знающий свое дело, Толстой отнюдь их не подчеркивает, но он понимает, какой в них эффект для читателя-барина, на которого рассчитана статья. Невообразимая ничтожность суммы, из-за которой загублена человеческая жизнь, до предела увеличивает дистанцию между читателем и героиней, доводит трагедию до ужасающей непонятности. А для жалости это необходимо. Чем сильнее непонимание, тем больше дистанция, – тем острее жалость.

Толстой описывает эту прачку в гробу: «Все покойники хороши, но эта была особенно хороша и трогательна в своем гробу: чистое, бледное лицо с закрытыми выпуклыми глазами, с ввалившимися щеками и русыми мягкими волосами над высоким лбом; лицо усталое, доброе и не грустное, но удивленное».

Жаль, страшно жаль. Но при жизни эта прачка из ночлежного дома не ходила же все с усталым и добрым лицом. Она могла и толкнуть соседку на кухне, и, в случае чего, покрыть матом. Но Толстого и его читателей это никак не могло коснуться; если бы и коснулось случайно, то бесследно бы отскочило, как нечто заведомо несоответствующее их установленному месту в иерархии. А вот от нынешних не отскакивает. Этих такие прачки крыли в коммунальных квартирах, толкали в трамваях, выпирали из очереди на дрова. Эти прачки не обезврежены.»

Надо признаться, что я и сам, если прибегнуть к терминологии Лидии Гинзбург, – не вовсе обезвреженная прачка. Ну как же мне не разозлиться на эту женщину-филолога. Хоть и доставляет мне этот ее образ несказанное филологическое почти физиологическое наслаждение – и в этом тоже надо признаться. Как и вот этот ее пассаж, позвольте и его уж привести здесь для комплекта:

«Курортный сезон. Ночь на одной из тех станций, с которых невозможно уехать. Замусоренный каменный пол, тоскливые гладкие скамьи в узлах и чемоданах, неприступно грязная уборные, люди, звереющие у окошек билетных касс, а остальное время до ужаса тихие и терпеливые на лоснящихся скамьях. Как только пойдёт поезд, они опять встрепенутся и озвереют, а разместившись по вагонам, станут опять терпеливыми. И медленной вокзальной ночью вы начинаете неотступно думать о будущем своём защитном купе. Придёт поезд, и вы перейдёте в иную социальную категорию за лишние свои пятьдесят рублей. Но помните, –  прежде, чем это случится, вы разделяли со всеми вокзальную ночь и давку, и злобу у кассы, и скамью, и буфет с блюющими посетителями... и потому никто из не имеющих лишней полсотни или предпочитающих её пропить или проесть не поверит в ваше право на вагон другого класса.»

Ах, хорошо! Так радуешься этому описанию, пока не вспомнишь себя самого в одной из этих жутких очередей у билетной кассы. Что ты там кричал, с кем ругался?

Вот потому и не люблю я этих безапелляционных критиков, этих самоуверенных литературоведов, как профессиональных, так и тех, кто для себя и бесплатно. Только и ждешь от них, что они что-нибудь нехорошее скажут про тех, кого вы любите, или даже про вас самих. И хочется мне противопоставить им поэтов.

Как мало,  в сущности им, поэтам, нужно. Один за другим из века в век снятся им райские сны. Дайте им отдельную квартиру, отдельное купе в поезде, пошлите их с дипломатической миссией во Францию или в Англию, они вам напишут, со слезами вспоминая милую родину:

Эти бедные селенья,
Эта скудная природа –
Край родной долготерпенья,
Край ты Русского народа!

Не поймет и не заметит
Гордый взор иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
В наготе твоей смиренной.

Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь Небесный
Исходил, благословляя.
1855 г.
(Тютчев)

Лишь бы в электричке пригородной не было слишком много народу. Не толкались бы. И никакого Хрущева не нужно с его обещаниями: им и самим тут же покажется, что вот уж и коммунизм настал, и такую пленительную картину они вам нарисуют, что вы всю жизнь  любоваться будете:

Это я – человек-невеличка,
всем, кто есть, прихожусь близнецом,
сплю, покуда идет электричка,
пав на сумку невзрачным лицом.
Мне не выпало лишней удачи,
слава богу, не выпало мне
быть заслуженней или богаче
всех соседей моих по земле.
Плоть от плоти сограждан усталых,
хорошо, что в их длинном строю
в магазинах, в кино, на вокзалах
я последнею в кассу стою –
позади паренька удалого
и старухи в пуховом платке,
слившись с ними, как слово и слово
на моем и на их языке.
1950 г.
(Ахмадулина)

С какой любовью они будут вспоминать вас, если вы проедетесь с ними в вечернем полупустом троллейбусе, хотя бы однажды позабыв свою вечную привычку к скандалам.

Я с ними не раз уходил от беды – скажут – я к ним прикасался плечами.

И останетесь вы навек в строках стихотворений, и будут вам завидовать матросы с романтической бригантины.

Не любите литературоведов, любите поэтов!



42.)

Приди, суди, карай лукавых
Заметка эта была опубликована с сокращениями в "Независимой газете" от 20.03.24 в приложении  НГ EX LIBRIS. Здесь она целиком

Чудовищная выходка поэта Державина и ее расследование. Укрощение строптивого пушкинского нрава собственной волей самого поэта

Властителям и судиям

Восстал всевышний бог, да судит
Земных богов во сонме их;
Доколе, рек, доколь вам будет
Щадить неправедных и злых?

Ваш долг есть: сохранять законы,
На лица сильных не взирать,
Без помощи, без обороны
Сирот и вдов не оставлять.

Ваш долг: спасать от бед невинных,
Несчастливым подать покров;
От сильных защищать бессильных,
Исторгнуть бедных из оков.

Не внемлют! видят – и не знают!
Покрыты мздою очеса:
Злодействы землю потрясают,
Неправда зыблет небеса.

Цари! Я мнил, вы боги властны,
Никто над вами не судья,
Но вы, как я подобно, страстны,
И так же смертны, как и я.

И вы подобно так падете,
Как с древ увядший лист падет!
И вы подобно так умрете,
Как ваш последний раб умрет!

Воскресни, боже! боже правых!
И их молению внемли:
Приди, суди, карай лукавых,
И будь един царем земли!
1780 г.

Невозможно и представить слов мощнее, чем слова этой, обращенной к небесам молитвы Гавриила Державина. По справедливости – после таких слов земля и ее обитатели должны были утонуть в райском блаженстве. Но этого, как ни странно, не произошло.
Все неправедные властители и судьи остались на своих местах  и продолжили как ни в чем не бывало делать свое дело, а Державину предложили написать объяснительную записку. Попросили поэта  выразиться яснее и объяснить, что означают его крамольные слова, и кто конкретно у него под этими некрасивыми персонажами подразумевается. Кого он так яростно клеймит? Не того ли, от кого, если он хочет добиться результата, должен получить помощь? Потому что это нехорошо – поверх голов земных божеств обращаться к божествам небесным. Все ведь знали его, как гражданина здравомыслящего, сознательного. Под чье влияние он попал? По чьему наущению действовал так неразумно? Пусть назовет сообщников.  И пусть не уверяет нас, что такой уж он наивный.

...А они ведь и правда представить не могли, что он сам по себе такой!

...А все же горячий он был человек! Таких раскаленных слов в русской литературе я больше не знаю. Кроме, может, лермонтовского отрывка из «Смерти поэта», посвященного надменным потомкам «известной подлостью прославленных отцов». Но  лермонтовский отрывок, как мне кажется, связан с этим  державинским стихотворением. По своему накалу он удивительно точно ему соответствует. И эта апелляция к Божьему суду – почти одинаковая в обеих этих вещах...
Ну, не знаю. Может, я ошибаюсь.

Не могу отказать себе в удовольствии привести здесь один отрывок из книги Ходасевича «Державин». Вот слова Павла Первого, которые он цитирует:
...Когда Державин приехал в Петербург, государь не пожелал принять его и сказал генерал-прокурору Обольянинову:
 – Он горяч, да и я: так мы, пожалуй, опять поссоримся: пусть доклады его идут ко мне через тебя.

Тоже мне государственный человек этот Державин,  царицей Екатериной назначенный в свое время губернатором!   
«Узнав об его отъезде, Вяземский произнес пророчество, столь же странное по форме, сколь и по содержанию мрачное:
 – Скорее черви полезут по моему носу, – сказал он, – нежели Державин долго просидит губернатором.»  (Это тоже из той же книги Ходасевича.)

Да, тяжело горячему человеку удержаться в рамках, необходимых для государственных дел.
А вот Пушкину, как ни мучительно это было, но всё же иногда удавалось. Вот, например, когда надо было поздравить нового царя и выразить уверенность в славном будущем его царствования.
Ему, должно быть, очень не хотелось писать эти стихи. Он ведь знал, что, берясь за такую работу, трудно не покривить душой (чего и сам, возможно, не заметишь), да и само намерение писать об этом весьма сомнительно, но что делать... От адресата так много зависит... Зависит, по всей видимости, гораздо больше, чем от всех других вместе взятых. Тут  поневоле начнешь прикидывать,  нельзя ли что-то такое сказать не то чтобы нравоучительное: нравоучений он не потерпит, но... Что-нибудь такое... Авось что-то хорошее он тогда совершит, кто знает. Не для тебя для родины.

Для родины, не для себя, стараешься внушить влиятельным персонам что-то стоящее, –  наверно так он подумал.  Как бы это осуществить?
А вот так:

В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни:
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни.
Но правдой он привлек сердца,
Но нравы укротил наукой...

Ах, лесть, лесть. Эта  ненавистная душе лесть. Ох, и трудная это работа. Ну а как иначе? Как без нее?

Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю:
Я смело чувства выражаю,
Языком сердца говорю.

Его я просто полюбил:
Он бодро, честно правит нами...

Ох ты, Боже мой, что приходится писать! Ох, да воистину так:

Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.

Евтушенко правильно заметил: поэт в России больше, чем поэт. И вовсе не Маяковский для пользы дела первым наступил на горло собственной песне, он только первым об этом сказал. И я не знаю, чей подвиг выше – однажды давшего себе волю высказаться начистоту Державина или обуздавшего свой яростный темперамент (и тоже ради блага родимого отечества) Пушкина. Оба эти поступка по справедливости не должны быть забыты.
==============
44.)
Легко ли муравью

Заметка эта была опубликована с сокращениями в "Независимой газете" от 14.08.24 в приложении  НГ EX LIBRIS. Здесь она целиком
Поэт, умеющий запечатлеть самые неуловимые мгновенья бытия

Вот стихотворение Владимира Соколова:

Муравей
 
 Извилист путь и долог.
 Легко ли муравью
 Сквозь тысячу иголок
 Тащить одну свою?
 
 А он, упрямец, тащит
 Ее тропой рябой
 И, видимо, таращит
 Глаза перед собой.
 
 И думает, уставший,
 Под ношею своей,
 Как скажет самый старший,
 Мудрейший муравей:
 
 «Тащил, собой рискуя,
 А вот, поди ж ты, смог.
 Хорошую какую
 Иголку приволок».
 1960

Терпеть не могу этих старых советских  конъюнктурщиков, паразитировавших на теме трудового энтузиазма, но про этого вот стахановца читаю с удовольствием. Сам удивляюсь. Такая вроде бы стандартная история изображена, так все узнаваемо. Ну кто ж из нас, скажите, не выскакивал из штанов, чтоб угодить начальству? Так ярко и правдиво, так похоже изобразил ситуацию автор, что невольно сочувствуешь этому бедолаге. Тихонько надеешься вместе с ним, что этот его работодатель его поощрит или хотя бы доброе слово скажет. Воображаешь ведь и себя на его месте...

А и впрямь ведь – ну без шуток – что-то очень хорошее есть в этой вещице.  Голос Музы еле слышный, подвиг муравья еле видный – кто все это мог бы услышать, разглядеть?

...Иногда, читая Владимира Соколова, думаешь: никогда он не был существом из плоти, как мы, грешные. Даже при жизни был хоть и виден, но зыбок, почти нереален, как привидение.  Ну, может, как мотылек, мельчайшими дуновениями кидаемый туда-сюда или огонек свечи, колеблемый дыханием.
Были в русской поэзии орлы, были более мелкие птахи, были бескрылые гусеницы. Мотылек был только один. Самый легкий, едва осязаемый. Вот как эта его строфа:

Балканский сырой ветерок.
Снежок легче пуха и дыма.
Мелькающий, как между строк,
Меж ветками неуловимо.

Другие поэты рядом с ним кажутся немного тяжеловесными. Не умеют образы в их строках становиться снежинками и так неуловимо порхать между ветками, сомневаясь даже в собственном существованиии:

Я улетел,
Оставив там стихи
Бродяжничать безгласно.
И мучат душу эти пустяки.
Не пустяки! Напрасно…
Я думаю, их кто-нибудь найдет
И даст им оболочку.
Согреются и скажут в свой черед
За строчкой строчку.
И – от меня в далеком далеке –
Заговорят несмело.
Пусть не на русском даже языке,
Не в этом дело…

Сколько неприметных душевных движений сумели воплотиться в слова, благодаря  невообразимой легкости строки Владимира Соколова. Сколько незаметных почти ни для кого  вещей пригодилось  Прекрасному Мотыльку.  (И все их, конечно, натаскал для него верный помощник, муравьишка Санчо):

«Я Вас люблю всей тенью…»

Марианне

Я Вас люблю всей тенью
Сугробов и ветвей,
Как робкое растенье
Домов и фонарей.

Я Вас люблю мельканьем
Полузажженных фар,
Полусожженным зданьем,
Которое как дар.

И телефонной будкой,
Откуда вас прошу,
И синей незабудкой,
Что при себе ношу.

Я Вас люблю ветвями.
Я Вас люблю пешком.
И теми тополями,
Что живы под снежком.

Я Вас люблю трамваем,
Идущим не туда,
Которым убегаем
Куда-то иногда.

Я Вас люблю, как радость,
Что, не побыв, была.
Синицей, что как градус
Нежданного тепла.

Я Вас люблю громадой
Загадочных домов
И маленькой отрадой
Старинных теремов.

Я Вас люблю глазами
Оледеневших лип,
Заборами, углами –
Где улочек изгиб.

Вас не считая хлебом
Придуманного дня –
Я Вас люблю всем небом,
Какое у меня.
1977

Вот так бродит он, влюбленный в женщину до слез...
Но, как сказал другой поэт: «Не верь не верь поэту дева.» Столько женщин в толпе, а он – такой он легкий этот мотылек. И «для первой же юбки он порвет повода и какие поступки совершит он тогда».
А давайте посмотрим, какие:

На остановке автобусной
В черном осеннем пальто…
Не понимаю я – что бы с ней
Связывало? Да ничто.

Так почему же по городу
Осенью, а не весной
Еду в обратную сторону
Я у нее за спиной.

Так отчего же, встревоженный
Чувствуя косвенно взгляд,
На остановке непрошенной
Я выхожу наугад.

И в молодой неизвестности,
В лиственный канув обвал,
Долго шатаюсь по местности,
Где никогда не бывал.

Ну кто бы кроме него вышел из автобуса вслед за совершенно незнакомой женщиной безо всякой более-менее весомой причины, без цели даже познакомиться, пренебрегая насущными делами.

Он, несомненно, ответит за это сполна, а назавтра, забыв все, залюбуется мелькнувшим за окном автобуса зеленым оврагом и опять сойдет на случайной остановке, и будет стоять и слушать соловья и, конечно же, мечтать под его сладкое пение о женщине, может, о той самой, что встретил вчера.

Все чернила вышли, вся бумага,
Все карандаши.

На краю бузинного оврага
Стой и не дыши.
Сквозь туман просвечивает зелень,
Клейкая пока.
Где–то здесь, среди ее расселин,
Он наверняка.

Вот! Ни с чем, конечно, не сравнимый
Сколок с пенья льдин.
Первый, пробный, но неоспоримый.
Вот еще один.
Вот опять! Раскатисто и тесно.
Тишь… В листах куста
Происходит перемена места –
Веточка не та.

И покуда тишь не раскололась
Льдиною на льду,
Есть во всем
Извечный жаркий голос:
«Что же ты, я жду».
Замиранье целого оврага,
Листьев и души.
Все чернила вышли, вся бумага,
Все карандаши.

Мотылек, всегда подчиняющийся дуновению. Как не подчиниться, если почувствовал за неуловимым дуновением дыхание любви? Крылатая душа, выбирающая улицу, куда свернуть, повинуясь этому дыханию. «Пойдем лучше этой, она зеленее». Душа, не понимающая, как может быть иначе, как можно по-другому вести себя. Если кто-то этого не делает, чем же он такой, не похожий на него, тогда руководствуется? Да ведь такого субъекта трудно даже себе вообразить. Да бывают ли такие вообще? Он их не понимает, они ему любопытны:

«Мне интересен человек, не понимающий стихов, не понимающий, что снег дороже замши и мехов.»

И за эту верность себе капризница-любовь выберет его, Прекрасного Мотылька, и даст ему увидеть самый высокий свой взлет – тот, до которого и орлу лететь не долететь, про который никогда ему не сказать.

Венок

Вот мы с тобой и развенчаны.
Время писать о любви…
Русая девочка, женщина,
Плакали те соловьи.

Пахнет водою на острове
Возле одной из церквей.
Там не признал этой росстани
Юный один соловей.

Слушаю в зарослях, зарослях,
Не позабыв ничего,
Как удивительно в паузах
Воздух поет за него.

Как он ликует божественно
Там, где у розовых верб
Тень твоя, милая женщина,
Нежно идет на ущерб.

Истина не наказуема.
Ты указала межу.
Я ни о чем не скажу ему,
Я ни о чем не скажу.

Видишь, за облак барашковый,
Тая, заплыл наконец
Твой васильковый, ромашковый
Неповторимый венец.
1966

Ехидный пародист, Александр Иванов, признался как-то, что прочитав слова: «Как он ликует божественно, там, где у розовых верб тень твоя, милая женщина, нежно идет на ущерб», –  он выронил перо и заплакал.
И палаческое перо пародиста заплакало вместе с ним.
Как не заплакать!

(Я уже писал однажды об этом случае, но мне хочется сейчас опять его вспомнить.)

Ну и напоследок еще одно его о любви:

Жизнь прошла. И как перед началом
Новой – даже страшно произнесть –
Обещанье счастья прозвучало
В воздухе, как тающая весть.

Это был какой-то новый город,
Где совместно осень и весна.
Ветер брал, как в юности, за ворот,
За углом мерещилась она.

Было все до ужаса знакомо,
Вплоть до снега, листьев и дождя.
Но нашел я только номер дома,
Самого подъезда не найдя.

Отчего же я не поразился,
Что в минутной вечной тишине
Совершенно юным отразился
В навсегда исчезнувшем окне…

Такой вот он, Прекрасный Мотылек.

====================
45)

Штурмовали небеса

Заметка эта была опубликована с небольшими сокращениями в "Независимой газете" от 09.10.24 в приложении  НГ EX LIBRIS под заголовком "Штурмовали небеса". Здесь она целиком.

Поэт Слуцкий, композитор Тищенко, писатель Александр Бек. Еще один портрет давно ушедшей эпохи, представленный в фильме «Канувшее время».

Человеческую жизнь (с деталями)
можно (в среднем) рассказать за два часа,
доверительно бросаясь тайнами,
убедительно меняя голоса.
За сто двадцать (с чем-нибудь) минуток
можно изложить, пересказать
стройных, ломаных, прямых и гнутых,
колыбель с могилой увязать.
Все-таки обидно: ели, пили,
жили, были – все за два часа.
Царства покоряли, окна били,
штурмовали небеса,
горы двигали и жгли леса –
все за два часа!

Не в первый раз смотрю  фильм «Канувшее время» и опять вспоминаю это стихотворение Слуцкого.
«Повесть наших отцов, точно повесть из века Стюартов, отдаленней чем Пушкин, и видится, точно во сне»,– написал когда-то Пастернак. Но кинематограф все-таки неплохая машина времени, особенно в умелых руках, и отдаленная эта повесть проходит перед тобой так близко и явственно, что ты сам становишься как бы ее участником и, загипнотизированный происходящим на экране, готов повторить вслед за Мандельштамом: «Попробуйте меня от века оторвать,–  ручаюсь вам – себе свернете шею!», – хоть век-то этот совсем и не твой, а твоих отцов и даже, может быть, дедушек.

Фильм, по правде сказать, жутковатый. Почему снова и снова появляется потребность его смотреть, и сам не знаю. Думаю, не в последнюю очередь способствует этому стихотворно-музыкальное сопровождение картины – леденящая душу музыка  композитора Бориса Тищенко и такие же зловещие, будто из картины ужасов явившиеся, стихи Бориса Слуцкого.
Мало что ли инфернального наяву, что еще этот кинематографический сон опять увидеть тянет? Смотрю и ощущаю, как бегут по спине мурашки. Так вот Раскольников приходил на место своего преступления, чтобы ощутить что-то похожее, как будто это самое приятное на земле чувство. Смотрю, и понемногу открывается чужая судьба.

«Человеческую жизнь (с деталями) можно (в среднем) рассказать за два часа». Ровно два часа и длится этот фильм, а больше и не надо. Два часа с героем этой киноленты побудешь и, как сказано в этом стихотворении Слуцкого, все о нем узнаешь

Чего он ждет? Никакой весны на Заречной улице для него не наступит, хоть он до нее и доживет. И Дон разольется не для него. И самую жгучую, самую смертную связь со своим прошлым оборвать он не сумеет. И, когда с наступлением весенней оттепели, страх его станет чуть меньше, чуть больше сил ему потребуется, чтобы поддержать в своей душе верность былым убеждениям, а все сомнительное и мутное по возможности предать забвению. Как иначе удержишься на том «единственно верном пути», который он выбрал для себя?

В конце тридцатых ничего этого он еще не знает. Человек незаурядный, преданный своему делу, возведенный на должность руководителя сталелитейной промышленности, трудится он не за страх а за совесть и все богатырские свои силы отдает  любимой работе.  И ждет, конечно,  заслуженную награду. Ту самую, о которой сказал поэт Николай Панченко:

И только ты, страна полей,
Предпочитаешь сдуру
Делам своих богатырей
Их содранную шкуру.

И только громадная выдержка не позволяет никому заметить, что дрожит душа этого великана, как кролик, и каждую минуту ожидает страшного конца. Он его избежит, но даже этого он еще не знает.

Что и говорить,– бурная была эпоха, и музыка Бориса Тищенко, и стихи Бориса Слуцкого помогают  ощутить ее явственно до галлюцинации.

Этот мрачный, грозный рокот, похожий на рокот ревущего потока, которому невозможно сопротивляться. Слушаешь его и будто сам стоишь на волосок от гибели.  «...и в сердце сознанье глубоко, что с ним родился только страх, что в мире оно одиноко, как старая кукла в волнах.»

И слова, слова...

Разговор был начат и кончен Сталиным,
нависавшим, как небо, со всех сторон
и, как небо, мелкой звездой заставленным
и пролетом ангелов и ворон.
Потирая задницы и затылки
под нависшим черным Сталиным,
мы
из него приводили цитаты и ссылки,
упасясь от ссылки его и тюрьмы.
И надолго: Хрущевых еще на десять –
это небо будет дождить дождем,
и под ним мы будем мерить и весить,
и угрюмо думать, чего мы ждем.


Вот еще стихи Бориса Слуцкого, звучащие в фильме «Канувшее время». Они более откровенны, чем то, что позволяет сказать самому себе герой этой киноленты.

Я строю на песке, а тот песок
ещё недавно мне скалой казался.
Он был скалой, для всех скалой остался,
а для меня распался и потёк.

Я мог бы руку долу опустить,
я мог бы отдых пальцам дать корявым.
Я мог бы возмутиться и спросить,
за что меня и по какому праву...

Но верен я строительной программе...
Прижат к стене, вися на волоске,
Я строю на плывущем под ногами,
на уходящем из-под ног песке.

======================

46)

Здесь всё меня переживёт

Заметка эта была опубликована с сокращениями в "Независимой газете" от 19.03.25 в приложении  НГ EX LIBRIS под заголовком "Здесь всё меня переживет". Здесь она целиком.

Размышления о том, что не всякие уколы целебны, но это не в укор медицине

Старость не радость, кто только над ней не куражился, от Ильфа и Петрова с их «ничьей бабушкой» (ах, как забавно!), до самого Шекспира. Помните, как принц Гамлет издевается над стариком Полонием, задающем ему совершенно невинный вопрос:

– Я хочу сказать: что написано в книге, милорд?

И вот этот принц (давно удивляюсь, отчего иногда молодые наглецы, вроде этого пресловутого принца, обладают таким неотразимым обаянием. Разве не странно, что уже несколько столетий люди не могут оторвать от него глаз), – так вот, посмотрите, что этот принц отвечает ему:
Гамлет:
– Клевета. Каналья сатирик утверждает, что у стариков седые бороды, лица в морщинах, из глаз густо сочится смола и сливовый клей и что у них совершенно отсутствует ум и очень слабые ляжки. Всему этому, сэр, я охотно верю, но публиковать это считаю бесстыдством...

И что бедному старику остается, кроме как, оглядываясь на самого себя, печально пошутить, как пошутил однажды поэт Василий Борисов:

Вот старичок и жизнь прожил…
Остался в общем-то доволен,
но только в старости дружил
с одной природой неживою:
с базальтом серым как штаны,
асфальтом пыльненьким невзрачным,
и все бы это было мрачным,
когда бы не было смешным
и грустным.

Да, старость не радость, – это все знают. «Хочет пить, не нравятся ей вина, хочет есть, кусок не лезет в рот», – правильно Заболоцкий про нее написал. Хочет перечитать любимые с юности стихи, открывает томик Блока на случайной странице и вместо прежнего наслаждения так вдруг раздражается, аж трясется! Читает и глазам своим не верит: неужели это когда-то нравилось?
А и правда ведь нравилось. Да еще как нравилось!  А теперь вот читаешь...
Ну, что это он пишет, ну, как так можно?! Что за бесстыдные откровения:

«Устал я шататься, – пишет –  промозглым туманом дышать, в чужих зеркалах отражаться и женщин чужих целовать.»

Нет, ну правда, где взять силы, чтоб, прочитать такое и не удавиться? Не от зависти, нет. Хотя, кто знает, может, и от нее. 
Женщин он, видите ли, устал целовать. Надо же! О чем он печалится, этот молодой человек. Что женщины ему что-то позволяют? Что они еще глядят на него и улыбаются ему?
Пусть Зощенко почитает:

«Иду я раз однажды по улице и вдруг замечаю, что на меня женщины не смотрят.

Бывало, – раньше выйдешь на улицу этаким, как говорится, кандебобером, а на тебя смотрят, посылают воздушные взгляды, сочувственные улыбки, смешки и ужимки.

А тут вдруг вижу – ничего подобного!

Вот это, думаю, жалко! Все-таки, думаю,  женщина играет некоторую роль в личной жизни.»

И что он только не предпринимал, этот зощенковский персонаж, чтоб как-то исправить положение: и спортом заниматься стал, и одеваться начал по последней моде, и ничего ему не помогло.

«Я выхожу на Тверской бульвар и выступаю, как дрессированный верблюд. Я хожу туда и сюда, вращаю плечами и делаю на ногами.

Женщины искоса поглядывают на меня со смешанным чувством удивления и страха.

Мужчины – те смотрят менее косо. Раздаются ихние замечания, грубые и некультурные замечания людей, не понимающих всей ситуации.

Там и сям слышу фразы:

– Эво, какое чучело! Поглядите, как, подлец, нарядился! Как, – говорят, – ему не стыдно? Навернул на себя три километра материи.

Меня осыпают насмешками и хохочут надо мной.»

И в конце концов, очутившись в милиции в результате своих чрезмерно активных действий, направленных на вот это самое завоевание женской симпатии, он вдруг прозревает от одного простого вопроса, который ему там задают.

«А когда меня, между прочим, спрашивают, сколько мне лет, я называю цифру и вдруг от этой почти трехзначной цифры прихожу в содрогание.»

Ну, вот так герой Зощенко понял что к чему, а поэт еще не понял.

Ничего, поживет, поймет и он, – думает ехидная старость. И напишет потом что-нибудь вроде того, что его предшественник, поэт Афанасий Фет, когда-то написал:

Когда трепещут эти звуки
И дразнит ноющий смычок,
Слагая на коленях руки,
Сажусь в забытый уголок.

И, как зари румянец дальный
Иль дней былых немая речь,
Меня пленяет вихорь бальный
И шевелит мерцанье свеч.

О, как, ничем неукротимо,
Уносит к юности былой
Вблизи порхающее мимо
Круженье пары молодой!

Чего хочу? Иль, может статься,
Бывалой жизнию дыша,
В чужой восторг переселяться
Заране учится душа?
1857

Вот это еще можно читать.

...А самое грустное, как заметил один мудрец, что старость тоже кончается. Вот так, лежишь себе, лежишь,  думаешь свою думу, долгую и возвышенную, ну, или  «почти что возвышенную», как уточнил поэт (не от слишком уж большой радости, как можно догадаться, уточнил), какую может себе позволить думать только пенсионер или какой-нибудь Робинзон на необитаемом острове.  Никому от этого Робинзона ничего не нужно, вот он лежит и думает, и кажется ему, что время остановилось. «Но тикают часы, весна сменяет одна другую, розовеет небо, меняются названья городов» и мягкий диван, на котором ты, блаженный бездельник Робинзон, лежишь, незаметно превращается в сырые деревянные доски. И обретаешься ты уже в тесном красном ящике и – чем черт не шутит! –  возможно даже, продолжаешь думать свою возвышенную думу, совсем как тот парень, про которого мурлыкал свою песню бравый солдат Швейк.  Помните его? 

«Он  пушку заряжал и песню распевал. Снаряд вдруг принесло, башку оторвало, а он все заряжал, а он все заряжал...»

Маяковский когда-то очень хорошие слова нашел для умирающей лошади. Услышав их, эта несчастная,  лежащая на дороге кляча, вскочила с земли, «ржанула и пошла».  «И все ей казалось – она жеребенок, и стоило жить, и работать стоило.»
Этот духоподъемный эпизод все, конечно, помнят. Также все, конечно, помнят другие слова нашего великого поэта, обращенные уже отнюдь не к лошадям:

Стар – убивать. На пепельницы черепа!

Удивительно ли, что после таких слов у этих лишенных хвоста и гривы и, может быть, поэтому  не вызывающих симпатии у красивого двадцатидвухлетнего поэта немолодых существ надолго отпадает охота не только работать, но и жить. И только  одна мысль поднимает тогда с земли, как ту упавшую лошадь. Все-таки, думаешь,  эти самые старики такие стихи пишут иногда, что даже этот безмерно обаятельный молодой наглец, этот так комфортно обосновавшийся в летящих друг за другом веках высокомерный Гамлет, так же, как и его далекий, но такой же обаятельный двадцатидвухлетний русский потомок, по-справедливости, должны были бы склонить головы. Ну разве смогут они сочинить такое?

Здесь всё меня переживёт,
Всё, даже ветхие скворешни
И этот воздух, воздух вешний,
Морской свершивший перелёт.

И голос вечности зовёт
С неодолимостью нездешней,
И над цветущею черешней
Сиянье лёгкий месяц льёт.

И кажется такой нетрудной,
Белея в чаще изумрудной,
Дорога не скажу куда…

Там средь стволов ещё светлее,
И всё похоже на аллею
У царскосельского пруда.
Анна Ахматова
1958 г.

Ох уж эта самоуверенная молодежь! Самое время спросить ее, как спросил когда-то тот же Маяковский:

«А вы ноктюрн сыграть могли бы на флейте водосточных труб?»

============================

47)

Топорик гильотины и ораторское искусство

Заметка эта была опубликована с сокращениями в "Независимой газете" от 14.05.25 в приложении  НГ EX LIBRIS под заголовком "Он лапу поднимал, как огненную розу". Здесь она целиком.


...Просто шутка по поводу одного замечательного стихотворения.

Двести лет тому назад
Соизволил царь родиться...
Раз, приехавши в Карлсбад,
Вздумал шпруделя напиться.
Двадцать восемь кружек в ряд
В глотку царственную влились...
Вот как русские лечились
Двести лет тому назад.

Много натворив чудес,
Он процарствовал счастливо...
«Борода не curgemass»,–
Раз решил за кружкой пива.
С треском бороды летят...
Пытки, казни... Все в смятеньи!..
Так вводилось просвещенье
Двести лет тому назад!
<... >
30 мая 1872 года
Апухтин

Славное стихотворение. Откровенное. Заглянешь в историю и всегда найдешь повод для благодарности и радости.
«Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые», – написал Тютчев, и нельзя с этим не согласиться. Иногда хочется только уточнить: еще блаженней тот, кто не сподобился такого счастья.
Ну вот не довелось человеку родиться в эпоху Великой Французской революции и что ему делать?

Радоваться!

Ну, конечно, радоваться. И в самый момент осознания своего безумного везения поделиться этой радостью с другими.
Грешно было бы этого не сделать. В такой момент ты просто обязан сочинить достойную своей  небесной радости строчку.  А там – глядишь – и другие за ней сочиняться, и целое стихотворение выйдет. И  выйдет обязательно такое лучезарное, что можно будет назвать «Одой к Радости», как Бетховен назвал одно из своих сочинений.
Великий праздник души, как не запечатлеть его.

Нехорошо. Ах, нехорошо!

Что-то есть сомнительное в природе человека. Что-то двойственное, о чем не совсем удобно говорить. Апухтин – спасибо ему –  сказал. Вроде бы в шутку, но в каждой шутке…

А ведь и гении бывает радуются таким вот весьма сомнительным вещам. И дарят иногда весьма достойным людям, о которых написал когда-то Пушкин, еще большую  радость, давая возможность сказать: «Он мал, как мы! Он мерзок, как мы!»

И хоть Александр Сергеевич прибавил потом (возможно, успокаивая себя): «Врете, подлецы! Он мерзок, но не так, как вы – иначе!» –  осадочек-то остался.

Но что за дело, к которому так длинно предисловье? – спросите вы, как спросил когда-то принц Гамлет.

Да вот, – одно стихотворение вспомнилось. И – надо же! – как раз об этой самой французской революции.  Мандельштам написал и, в отличие от Апухтина, совсем не в шутку. И назвал не «Одой к радости», опасаясь, может быть, привлечь  внимание злонамеренного критика, а просто по первой строчке, которая звучит так: «Язык булыжника мне голубя понятней».
 
...Франция, 1793. Много чего свершилось в этом запомнившемся всем году. Но одно особенно сильно поразило воображение и сердце поэта. Вот как он написал об этом:

Здесь клички месяцам давали, как котятам...

А и правда: ну где еще такое найдешь? Факт, конечно, полубезумный, но как радостно подобрать для него сравнение. Какая строчка вдруг как молния блеснет! Аж солнышко ярче заблестит. Даже поклониться захочется французскому революционному истеблишменту, догадавшемуся такое придумать.

Давно это было. Почти как царь Петр давно. Эта гильотина на площади – она теперь только рисунок в книжке. И эти глашатаи и трибуны грозные. Мараты и Робеспьеры, львы революции.
...А  вспомнить, какими они были еще за несколько лет до этого. 
Нежные, пушистые львята, склонявшие над блюдцем  милые мордочки, с наслаждением сосавшие молоко и кровь.  (Ну, это он так идеи Вольтера и Руссо переосмыслил и  по возможности забавно сформулировал – о грядущем справедливом переустройстве мира, которое, конечно же, невозможно без насилия.) Произнесешь об этом слово и еще ярче солнышко засверкает.

Ну-ка, как оно вместе звучит?

Здесь клички месяцам давали, как котятам,
А молоко и кровь давали нежным львятам.

Ах, хорошо!
А что с ними дальше будет?

А подрастут они – то разве года два
Держалась на плечах большая голова!

Да, правда, всех их гильотина ждет. Но все-таки можно ли опять же  не радоваться за эти большие красивые головы, такие вдохновенные в своих пророческих речах. Годика два у них ведь еще осталось в запасе. Доступные архивные материалы не врут ведь. И можно быть уверенным, что при воспоминании о ждущем неудачливого оратора топоре на веревочке, пробегал  у них по спине холодок, и это еще большее вдохновение придавало их речам. Таким, без сомнения, зажигательным!
 Глашатаи, трибуны. Вот бы послушать!
Там, в их речах, – великие идеалы –  свобода, равенство, братство. И дешевое, доступное средство для их достижения – гильотина. И закипает кровь. И не ведают они простой и печальной истины: чем ослепительней вспыхнувший впереди идеал, тем больше его убойная сила.
 Многого и мы не знаем, да и сам автор признается:

Мне трудно говорить: не видел ничего,
Но всё-таки скажу: я помню одного;
Он лапу поднимал, как огненную розу,
И, как ребёнок, всем показывал занозу.

Говорят, он у Герцена эту картину позаимствовал. Этот ребенок показывающий всем занозу... Не помню этого в «Былом и думах». Может быть.
Но какая радость, в дополнение к Герцену, сравнить еще этого самозабвенно ораторствующего с трибуны деятеля со львом, а его руку с внушительной львиной лапой, да еще произнести  это с величавой и торжественной интонацией...  Какой образ, какая музыка, какой звук. Какое счастье! В прозе такое уж точно невозможно. Даже в блестящей прозе Герцена. Недаром сказано поэтом Владимиром Соколовым:

Поэзия, вершина прозы,–
Пар, отлетающий от уст.

Ну, и дальше – уже не так ярко, но по-прежнему счастливо:

Его не слушали: смеялись кучера,
И грызла яблоки, с шарманкой, детвора;
Афиши клеили, и ставили капканы,
И пели песенки, и жарили каштаны,
И светлой улицей, как просекой прямой,
Летели лошади из зелени густой!

Летели лошади, летели головы. Хорошо, что это нас не касается. Если бы касалось, смогли бы мы так по-детски этому радоваться вместе с Осипом Эмильевичем? Вряд ли.

Но и нас, вполне возможно, что-нибудь подобное где-то ждет. Сказал ведь другой поэт: «наша судьба то гульба, то пальба.»

Что ж порадуемся, пока гульба. А если даже она и кончилась, то в счет будущей гульбы порадуемся.

«Все было встарь, все повторится снова и сладок нам лишь узнаванья миг», –  сказал Мандельштам когда-то. И, наверно, в 1917 году что-то из той старины, похожее на нынешнее, припомнил, и, несмотря на все тяжести и ужасы, стало ему на мгновение весело и счастливо.

«Он жизнь любил не скупо, как видно по всему», – не про него сказал это Окуджава, но и для него верно. Умел он радоваться бытию. 
Хотел Осип Эмильевич «еще пожить и поиграть с людьми», да не вышло. Не все мечты сбываются.

============================
49.)

Заметка эта была опубликована в "Независимой газете" от 25.06.25 в приложении  НГ EX LIBRIS под заголовком "Очень необычная старуха".



Очень необычная старуха
Прав ли был Борис Слуцкий с легким раздражением глядевший на царственную осанку Анны Ахматовой

Я с той старухой хладно вежлив был,
 знал недостатки, уважал достоинства,
 особенно спокойное достоинство,
 морозный, ледовитый пыл.
 Республиканец с молодых зубов,
 не принимал я это королевствование:
 осанку, ореол и шествование –
 весь мир господ и, стало быть, рабов.
 В её каморке оседала лесть,
 как пепел после долгого пожара.
 С каким значеньем руку мне пожала.
 И я уразумел: тесть любит лесть...
<...>

Прочтешь это стихотворение и невольно подумаешь: так мог бы вспоминать об императрице Екатерине Великой какой-нибудь из ее вельмож. Не слишком в нее влюбленный, сумевший во времена ее царствования каким-то чудом сохранить свою независимость  и теперь, после ее ухода, гордящийся этим. Вот я какой!

Написал это Борис Слуцкий. Героиня этих строк Анна Ахматова.

 «Знал недостатки, уважал достоинства», – чувствуется в этих стихах стремление к объективности. Ну, правда, имеет ли она право на эту свою королевскую осанку и ореол вокруг своей персоны? Не слишком ли зазнается?
«Не королевствуй», –  говорил ей ее сын.
Юрий Нагибин – тот вообще позволил себе не слишком уважительный отзыв о ней, противопоставив ей другого великого поэта. Она, мол, «сознательно и неуклонно изображала великую поэтессу, Цветаева ею была.»

Но были и другие мнения. Как ни странно, не все глядели на нее сверху вниз, а некоторые даже любили. Остались, между прочим, стихи, подтверждающие этот странный факт. Вот послушайте поэта Надежду Павлович:

1
Нет лиры, пояска, сандалий…
Последний свет косых лучей…
Но мы любя ее встречали,
Как музу юности своей.
О ней мне говорили бабы
В лесном глухом углу тверском:
«Она была больной и слабой,
Бродила часто за селом,
Невнятно бормотала что-то
Да косу темную плела,
И, видно, тайная забота
Ее до косточек прожгла…»
Мы познакомились в двадцатом,
Навек мне памятном году,
В пустынном, ветреном, крылатом,
Моем раю, моем аду.
Двор шереметевский обширный
Был обнажен, суров и пуст,
И стих, как дальний рокот лирный
Слетал с ее печальных уст.
И, равнодушно-величава,
Проста среди простых людей,
Она, как шаль, носила славу
В прекрасной гордости своей.
2
ЕЕ ПАМЯТИ
О, эти легкие следы
На мостовой торцовой,
И бег Невы, и блеск воды
Серебряно-лиловой.
И голоса виолончель,
И глаз ее мерцанье.
Стихов неповторимый хмель,
Как с жизнью расставанье!
Поэзия! Она была
Подругою твоею…
Не ты ль сама за гробом шла
И плакала над нею!

Да, любили и такую глубину открывали для себя в ее стихах, с которой мало что может сравниться:

...нет, глубже мыслимых глубин,
из пекла, где пекут рубин
и начинается природа,–
исторгнут, близится, и вот
донесся бас земли и вод,
которым молвлено протяжно,
как будто вовсе без труда,
так легкомысленно, так важно:
«...Дорога не скажу куда...»
Меж нами так не говорят,
нет у людей такого знанья,
ни вымыслом, ни наугад
тому не подыскать названья,
что мы, в невежестве своем,
строкой бессмертной назовем.
(Белла Ахмадулина)

Надеюсь, мне простят, что я с некоторым раздражением написал об отношении к ней Слуцкого и Нагибина: оно ведь не больше, чем их собственное раздражение, с которым они позволили себе написать о ней. Немножко извиняет меня все-таки, наверное, то, что я и сам ее люблю. И в дополнение к Белле Ахмадулиной скажу, что не только необычно построенная фраза, высвечивающая вдруг какую-то невероятную глубину, но и самая простая, произнесенная голосом Ахматовой, производит иногда то же впечатление.

«Я к розам хочу». Ну кто объяснит, что такого в этих словах? Есть ли на свете человек, который не смог бы вот так же сказать о таком не слишком-то необычном желании? Но вот произнести эти слова в такой своеобразной манере, найти эту «одну из сотых интонаций», – ту самую, которая «души расковывает недра», – могла только она.

Единственный незабываемый голос!

...А послушайте, как она это стихотворение читает. Есть ведь запись.

Где других голоса еще
На пластиночке матовой –
Убывающий, угасающий
Низкий голос Ахматовой.

Как костер затухающий,
Как простор затихающий.

Мерный, горько-медлительный.
Полный царственной гордости,
Голос Ваш удивительный
Выше муки и горести.

В мир от губ отлетающий,
Смерть в веках отметающий.
(Константин Ваншенкин)

Так имеет или не имеет она право на эту свою королевскую осанку и ореол вокруг своей персоны? Прав или не прав .Борис Слуцкий?

 Тот, кто знаком с ее стихами, несомненно, давно решил для себя этот вопрос, а тому, кому еще предстоит решить, я, признаться, завидую.


Рецензии