О твари Аль-Дахка, смехом своим точащей камень

Налейте мне еще вина, путник. Нет, не этого разбавленного пойла, а того, что из амфоры с черным воском. История, которую я поведаю, требует крепкого напитка и жаркого огня в очаге. Я слышал ее не от бродячего рыцаря, который преувеличивает, и не от монаха, лгущего во благо. Я слышал ее от самого Даравиша, алхимика из Феса, в чьих глазах отражались звезды, которых никогда не видел ни один человек.
Горы Берберии — так они обозначены на наших картах, хотя местные называют их просто «Крышей Мира» — это не место для людей. Это место для духов, для ветров, помнящих Адама, и для тварей, более древних, чем первый камень, положенный в стену Иерихона. Именно там, в ущелье, которое арабы зовут «Шепчущим Горлом», и скрывается то, что великий путешественник Ибн Баттута в своем тайном «Атласе Монстров» лишь робко назвал Аль-Дахка — «Смех».
Представьте себе, если осмелитесь, это чудовище. Тело гиены — низкое, коренастое, в шрамах и клоках жесткой шерсти, пахнущих могилой. Но лапы у него не когтистые, а змеиные — чешуйчатые, безволосые, сплетенные в единый мускулистый корпус, который позволяет ему ползать по самым отвесным скалам, словно ящерица. Голова — чудовище из дурного сна: гиеньи челюсти, которые могут сокрушить кость, а язык — длинный, раздвоенный, как у гадюки. И самое страшное — его голос. Оно не рычит и не шипит. Оно смеется.
С нами были трое. Дон Альваро, кастильский идальго, чьи доспехи были так же поцарапаны и помяты, как и его душа. Он искал не сокровища, а искупление, хотя в этом не признавался даже себе. Иногда я замечал, как он точит меч с такой яростью, словно хочет стереть с клинка не ржавчину, а нечто иное — какое-то пятно, видимое только ему. Он останавливался, глядя на свое отражение в стали, и лицо его каменело. Селина — девушка из гранадского альказара, чьи глаза выражали не только девичью невинность, но и скорбь целого народа. И Даравиш, алхимик, чьи пальцы были вечно окрашены в цвета меди и серы, а в сумке он носил не золото, а ртуть и горсть шафрана, дороже самого золота.
Мы остановились на ночлег в «Шепчущем Горле». Даравиш предупреждал: «Здесь эхо живет своей жизнью. Оно не повторяет, оно… запоминает». Дон Альваро, как всегда, отмахнулся. «Камни не кусаются, мудрец», — буркнул он, возвращаясь к своему клинку.
А потом началось.
Сначала это был далекий звук, похожий на смех ребенка. Но в нем не было радости. В нем была насмешка, холодная и древняя, как ледники, которых здесь никогда не было. Хохот приближался, отражаясь от скал, накладываясь сам на себя, превращаясь в хор из тысячи голосов, смеющихся над каждой твоей ошибкой, над каждым твоим страхом.
— Джинны? — прошептала Селина, прижимая к себе амулет.
— Хуже, — ответил Даравиш, и его лицо побледнело. — Оно зовет нас. Оно играет с нами.
Дон Альваро не выдержал. Вскочив, он закричал: «Покажись, трус! Я дон Альваро де ла Вега, и я не боюсь твоих фокусов!»
И оно показалось.
Не из пещеры и не со скалы. Оно словно выросло из тени, которую отбрасывала его собственная фигура. Аль-Дахка. Оно скользило вниз по каменной стене, и его чешуйчатое тело издавало звук, похожий на скрежет песка по камню. Оно остановилось и посмотрело на нас. И глаза его выражали злобное любопытство.
А потом оно рассмеялось. Громко. Прямо в лицо.
Дон Альваро замахнулся мечом, но тварь была быстрее. Она не бросилась на него, а лишь издало короткий, резкий клокочущий выдох, и из его пасти вырвалась тонкая струйка жидкости, блеснувшая в лунном свете. Яд попал на латную перчатку идальго.
И сталь… поплыла. Она стала мягкой, как воск, стекая на камень и шипя, словно капля жира на раскаленной сковороде. Сам Альваро закричал — не от боли, а от ужаса. Он смотрел на свою руку, и под остатками металла кожа начала меняться.
Сначала появились темные жилки под запястьем — тонкие, как паутинки, но с каждым ударом сердца они становились толще, темнее, словно корни мертвого дерева, ползущие к плечу. Кожа над ними истончалась, становясь прозрачной, как рыбий пузырь. Сквозь нее можно было различить мышцы, сухожилия, саму кость — но все это тоже темнело, покрывалось серым налетом.
— Даравиш! — заорала Селина. — Сделай что-нибудь!
Алхимик метался между своими склянками, губы его шевелились, повторяя формулы заклинаний. Руки дрожали — я видел это даже в полумраке. Он перебирал пузырьки один за другим, отбрасывал, хватал следующий.
— Оно не убивает! — выкрикнул он наконец, опрокидывая содержимое сумки на землю. — Оно растворяет! Оно стирает тебя из мира!
Альваро рухнул на колени. Темные жилки добрались до локтя. Он видел, как они ползут, и в глазах его застыл первобытный ужас — такой, какой я видел лишь однажды, у человека, засыпанного заживо в обвалившейся шахте.
Тварь приготовилась к новому выпаду, ее раздвоенный язык высунулся, пробуя воздух. Она наслаждалась. Я видел много чудовищ в своих странствиях — песчаных червей в пустынях Египта, ифритов в развалинах Пальмиры, даже морских дьяволов у берегов Сицилии. Но это… это было иное. Оно не просто убивало. Оно смаковало.
И тут Даравиш нашел то, что искал.
Он бросил на землю глиняный горшок. Внутри была мерцающая серебристая жидкость — ртуть — и щепотка шафрана, окрасившая ее в кроваво-золотой цвет. Алхимик ударил по ней кремнем.
Раздалось шипение, и в воздух поднялся странный, тяжелый пар — с запахом шафрана и ядовитостью ртути. Аль-Дахка взвыла — звук, в котором издевательский клекот переломился в предсмертный хрип — и ее движения стали судорожными, словно невидимые цепи сковывали суставы. Чешуя на ее спине твердела, превращаясь в камень, за ней — шерсть, лапы, сама пасть с застывшим в ней воплем. В считанные секунды чудовище превратилось в изваяние, застыло в неестественной позе.
Но Дон Альваро все еще корчился на земле. Темные жилки достигли плеча, начали расползаться по груди. Дыхание его стало хриплым, неровным.
— Я не понимаю, — простонал он сквозь стиснутые зубы. — Я вел праведную жизнь. Я защищал слабых. За что мне это?
Даравиш опустился рядом с ним, всматриваясь в иссохшую руку. Потом взглянул на окаменевшую тварь. И в глазах его промелькнуло понимание, ужасное и ясное.
— Этот яд… — прошептал алхимик, — он не плоть снедает. Он снедает совесть. Он превращает в камень не то, что ты есть, а то, о чем ты жалеешь. Он питается забытыми грехами.
Дон Альваро затих. В его глазах стояли слезы.
— Мария… — выдохнул он так тихо, что я едва расслышал. — Маленькая Мария, дочь кузнеца из Сарагосы. Ей было восемь лет. Горел дом. Я был рядом. Я мог… я должен был успеть. Но я на мгновение замешкался — испугался огня, как трус. Когда я вбежал внутрь, ее рука… — Голос его сорвался. — Ее рука уже горела.... Я никогда не говорил об этом. Никому.
Темные жилки доползли до сердца. Я видел, как они пульсируют в такт его слабеющему дыханию.
И тут Селина, молчавшая до этого, подошла и села рядом с ним. Она не стала молиться и читать псалмы. Она просто положила ладонь на его лоб и начала говорить. Она говорила медленно и тихо, слова ее казались волшебными.
— В Гранаде, — начала она, — в мастерской моего деда, жил старый гончар. У него был единственный сын — шустрый мальчишка, вечно попадавший в переделки. Однажды он разбил любимую чашу отца — ту, которую дед лепил три месяца, украшая узорами из лазурита. Мальчик в ужасе убежал из дома, боясь гнева. Старик целый год ждал его возвращения. И все это время он собирал осколки чаши, чинил ее, скрепляя трещины золотом. Когда сын наконец вернулся, чтобы попросить прощения, дрожа от страха, отец не стал его ругать. Он просто показал ему чашу и сказал: «Теперь она еще красивее. Потому что золото в трещинах напоминало мне о тебе. О том, как сильно я тебя люблю. О том, что ты вернешься».
С каждым ее словом дыхание Альваро становилось чуть ровнее. Темные жилки замедлили свой рост А в его глазах — тех самых глазах, которые минуту назад были полны предсмертного ужаса — вспыхнула искорка надежды.
— Разбитая вещь, — продолжала Селина, поглаживая его лоб, — не становится хуже. Она становится единственной в своем роде. Ее трещины — это ее история. А золото прощения делает ее драгоценной.
Пока она говорила, мы видели, как кожа на руке Альваро перестает быть прозрачной. Темные жилки блекли, отступали, словно смываемые невидимым потоком. Яд терял силу.
А когда Селина закончила, раздался громкий треск.
Мы обернулись. Каменное изваяние Аль-Дахки покрылось паутиной трещин. Еще мгновение — и рассыпалось в пыль, тонкую и серую, которую тут же подхватил ветер. История о прощении оказалась лекарством не только для человека, но и для самой твари.
Дон Альваро медленно встал. Он выглядел старше на десять лет — волосы у висков поседели, а в уголках глаз залегли глубокие морщины. Но впервые за все наше путешествие  его взгляд стал спокойным.
Мы ушли из «Шепчущего Горла» на рассвете, когда первые лучи коснулись пыли на том месте, где стояла тварь. Даравиш взял горсть этой пыли — не как трофей, а как напоминание. Он хранит ее в маленьком кожаном мешочке, висящем у него на шее. Иногда, когда я навещаю его в Фесе, он достает этот мешочек, смотрит на свет и тихо говорит: «Самое страшное чудовище — то, что мы носим в себе».
Так говорил алхимик. И я, ваш покорный слуга, верю ему. Потому что теперь я знаю: самые страшные чудовища живут не в горах Берберии. Они живут внутри нас. И иногда, в тихую ночь, если очень прислушаться, можно услышать их голос. Хохот твоих собственных забытых ошибок.
И единственное оружие против него — не меч, не огонь и не ядовитые пары. А история. Простая человеческая история о том, что разбитая вещь — будь то чаша или душа — может стать прекраснее, если ее трещины будут заделаны золотом прощения.
И когда я наливаю себе вино сегодня, в тихие вечера вроде этого, я иногда слышу далекий смех. Мой собственный. Смех над моими страхами, над моими ошибками, которые я тоже когда-то прятал. Но теперь я знаю, как ему ответить.
Историей.


Рецензии