Комната для жалоб

В уездном управлении, в узком коридоре между архивом и кладовой, была комната с зелёной табличкой: «Для жалоб». Комната пахла клеем, сырым сукном и дешёными чернилами. На стене висел портрет какого-то начальника с седыми бакенбардами; портрет смотрел вбок, будто сам стеснялся того, что приходится присутствовать при этих разговорах. Под портретом стоял стол с клеймом, обитый железными уголками. За столом сидел столоначальник Аркадий Иваныч — человек средней величины, мягкий, как подушка, и неизменно вежливый: он кивал каждому просителю и, кивнув, тотчас забывал, о чём его просили.
Жизнь в комнате текла однообразно. По утрам являлись вдовы с бумажными узелками, к обеду — подрядчики в лакированных сапогах, после обеда — учителя, писари и прочие лица, которым хотелось объяснить миру, в чём он не прав. Аркадий Иваныч принимал бумаги, нумеровал, клацал печатью и говорил: «Разумеется, ваше дело заслуживает внимания; мы передадим». Он говорил это так нежно, что многие уходили почти довольные.
Особенно часто являлся худой старик с платком на шее — бывший учитель Николай Саввич. Он приносил тщательно выведенные чернилами жалобы на то, что ему не доплатили за классное наставничество в девять рублей сорок копеек. Он не просил, он доказывал, и, доказывая, краснел.
— Видите ли, Аркадий Иваныч, — говорил он, морща лоб, — государство велико, а я мал. Но малое, если его обидеть, тоже становится государственным делом. Это даже удобнее: в малом понятнее, где правда.
Аркадий Иваныч слушал с видом человека, которому рассказывают, как устроено небо. Он уважал слова Николая Саввича, как уважают длинные бороды у старцев, — за приличие.
— Терпение, — мягко говорил он. — Бумага, как известно, любит вылежаться. Вот вылежится — и пойдёт.
— Пойдёт? — усмехался учитель. — Куда она у вас всё ходит?
— По инстанциям, — ответствовал столоначальник и кивал так уверенно, что слово «инстанции» начинало звучать как «луга».
Иногда Николай Саввич садился на стул в углу и рассуждал. Говорил он негромко, с какой-то лаской, будто выправлял бутылку в аптечном шкафу.
— Ведь удивительно, — говорил он, — мы все здесь жалуемся на жизнь, а жизнь, если подумать, на нас не жалуется. Она, знаете ли, терпит. Вот вам и пример.
Аркадий Иваныч, выслушав, кивал: «Верно». В глубине души он соглашался со всем на свете: так было легче переждать служебный день.
Однажды всё переменилось. В управление назначили молодого начальника по фамилии Курочкин — бритого, как нога, с вечно сытым взглядом. Он пришёл, заглянул в «Комнату для жалоб» и сказал, что в ней тесно. Через неделю комнату переселили в бывшую прачечную, портрет сняли, а на место Аркадия Иваныча посадили усердного писаря Митю Гнедича. Аркадию Иванычу объявили сокращение штата и выдали трёхмесячное содержание, которое, как он с удивлением прочитал в бумаге, «следует рассматривать как честь».
Прощаясь, Курочкин пожал ему руку и сказал:
— Вы человек благонадёжный, Аркадий Иваныч. Отдохните, займитесь хозяйством.
Первую неделю Аркадий Иваныч действительно отдыхал: чинил калитку, сидел в саду и смотрел, как по аллее бегут тени. Но уже на второй ему стало странно: по привычке рука нашла пустоту — не оказалось стола, за которым он кивал. Тогда он пошёл в управление справиться, где его дело о пенсии; дело оказалось «на рассмотрении». Через месяц — тоже «на рассмотрении». Узнав, что нужно ещё одна справка, он, краснея, попросил у Мити Гнедича приём.
В «Комнате для жалоб» было душно и пахло известкой — прачечная давала знать о себе. На стене висел новый портрет: молодой генерал в золотых пуговицах. Митя сидел прямо, как в гимназии, и смотрел на посетителей теми глазами, которыми смотрят дети на суп.
— Что вам? — спросил он.
Аркадий Иваныч замялся. Его собственный голос неожиданно показался слишком тихим.
— По делу о пенсии, — сказал он. — Нужно, кажется, уточнение по стажу. Вот справка из казначейства…
Митя взял бумагу, пролистал и кивнул.
— Конечно, ваше дело заслуживает внимания. Передадим. Подождите месяц. Бумага должна вылежаться.
Эти последние слова, произнесённые чужим голосом, ударили Аркадия Иваныча в память, как ложка в стакан. Он улыбнулся из вежливости, поблагодарил и, выйдя в коридор, сел на лавку, где когда-то сидели вдовы. На лавке было выщерблено «Н.С.». Он вспомнил Николая Саввича. Учитель перестал приходить ещё осенью: говорили, что он уехал к сыну в другую губернию и там заболел. Девять рублей сорок копеек, вероятно, так и остались в ведомостях, как остаются в глубине чугунной печи несгоревшие гвозди.
«По инстанциям… — подумал Аркадий Иваныч и вдруг увидел свою жизнь со стороны. — А что, если всё это и есть одна большая инстанция, через которую нас проводят от детства к старости: подпиши здесь, кивни там, потерпи…» Мысль была не новая, но теперь она стала личной, как старый халат.
Он ещё приходил, приносил справки, кланялся. Митя говорил всё ровно и чисто, как учитель каллиграфии: «Подождём, подождём». Через полгода пенсия была назначена — неполная. Сумма вышла такая, что на неё можно было или жить, или помнить, что когда-то был стол, портрет и слова, которые теперь произносит другой.
Как-то вечером Аркадий Иваныч зашёл в трактир на углу — не выпить, а просто погреться. Там было пыльно и на лампах висели бумажные мухи. За соседним столом спорили какие-то молодые: один говорил, что всё держится на сильной руке, другой — что на законе. Аркадий Иваныч слушал и думал, что и сильная рука, и закон одинаково любят печать, лишь бы она была поставлена ровно. Потом ему стало смешно, и он тихонько рассмеялся. Хозяин трактирный, толстый, как печь, подошёл и спросил, не нужно ли чего.
— Ничего, — сказал Аркадий Иваныч. — Я уже всё получил.
Весной он встретил на улице Николая Саввича. Тот постарел, в глазах была какая-то сухость, как в прошлогодних листьях. Они поздоровались и пошли рядом по набережной, глядя на серую воду.
— Ну что, — спросил учитель, — удовлетворили?
— Удовлетворили, — сказал Аркадий Иваныч. — Только, знаете, чувство такое, будто я сам себя в эту комнату привёл и сам же из неё вывел. Вышел — и не заметил, где дверь.
— Это у всех так, — ответил Николай Саввич. — Мы вообще редко замечаем двери; чаще — таблички.
Они посидели на лавке. Было тихо, даже вороны каркали вежливо. Аркадий Иваныч рассказал, как теперь служат: портрет новый, бумага белее, а смысл — прежний. Николай Саввич слушал и улыбался беззлобно.
— Главное, — сказал он, — помнить, что правда — не та, которой заведомо кланяются. Она, как воздух: не видна, зато без неё душно. Вы ведь там сидели и не задыхались?
— Я не замечал, — признался Аркадий Иваныч.
— Вот и теперь не замечайте, — сказал учитель. — Живите.
Они простились. Возвращаясь домой, Аркадий Иваныч шёл по пыльной улице и думал, что, пожалуй, действительно легче жить, когда не замечаешь воздуха. Вечером он вынес из сарая свой старый штемпель — круглую печать с буквой «У». Печать была тяжёлая и пахла мышами. Он положил её на подоконник, потом снял, завернул в тряпку и убрал обратно: не то чтобы жаль, просто без неё окно стало глядеть как-то нетерпеливо, слишком широко.
На другой день он проснулся рано, заварил чай и впервые за долгое время почистил ботинки до блеска. Сел у окна. За окном шёл дождь — мягкий, терпеливый. Он постукивал по крыше, как пальцы чиновника по столу: тише, тише… Мир был тот же, только табличек нигде не висело. Аркадий Иваныч взял чистый лист, сел и написал: «Прошу больше не рассматривать». Потом перечеркнул и улыбнулся. Лист он положил под пресс — пусть вылежится.


Рецензии