Дорожное Рубцова объединено

Николай Рубцова. Дорожное.

Лирика Рубцова, как кровеносной системой, пронизана движением. Её сосуды, артерии – волоки, тропы, дороги и пути, речки, озёра, каналы, моря… И даже – «просторы вселенной», и даже - «тысячи земель»! Около шестидесяти  стихотворений сборника «Подорожники»  включают в себя дорожную тему, а в её кровеносной системе в свою очередь  обнаруживаются самые различные смыслы и настроения. Поражаешься тому, как необыкновенно богата, разнообразна оркестровка ветра движения, который гнал поэта «по всей земле, по сёлам и столицам»!
  Даже внешне лишённые человеческого пути, рубцовские стихотворения в глубине своей грезят дорогой. В образе дороги может воплощаться  мечта по другой, лучшей жизни, которая, однако, порой приобретает характер острой боли, потому что уже невозможна почти, потому что не хватает уже воздуха и света, не хватает воли жить. Нестерпимо хочется покоя. Хочется изжить в себе чёрного человека; и тогда дорога обретает образ напрасного, призрачного блуждания.
В минуты музыки печальной
Я представляю жёлтый плёс,
И голос женщины прощальный
И шум порывистых берёз,

И первый снег под небом серым
Среди погаснувших полей,
И путь без солнца, путь без веры,
Гонимых снегом журавлей…

Давно душа блуждать устала
В былой любви, в былом хмелю,
Давно пора понять настала,
Что слишком призраки люблю.

  Первое дорожное мерцание в слове «прощальный» - одного из любимых поэтом. Грустное слово в контексте «музыки печальной»… И трудно нам отделить журавлиный полёт от пути человеческого. Строфа третья как бы выжита из невыразимой грусти второй. Поэтому блуждание – это не только то, что внутри, но и химеры жизненного пути человека, человека смертельно уставшего, ищущего покоя. Есть желание остановить «дорожную муку», но в вечности «часа прощального» содержится трагическая невозможность покоя. Закамуфлированное движение сопровождается на протяжении всего стихотворения печальной музыкой, вне времени, нескончаемой, как и мучительное сейчас движение. И музыка сама становится олицетворением неотступного ветра странствий. И тогда «жилища зыбкие» символизируют неустойчивость быта, покоя, и повелительное «попробуй их останови» сливается символически то ли со щемящим полётом «прославленных птиц», то ли с вечным тоже «блужданием души» - в себе и в пространстве…
  Есть неразделимость человеческого и природного. Есть едва намечающееся  - в порыве волнений! – движение вслед второму. Обнаружение в себе, в своей судьбе «древних страниц» человека природного, тайных и глубоких связей с внешним миром. Будят, зовут журавлиные крики, повелительно требуют от человека движения навстречу, внимания. А в его гениальных «Журавлях» явственно намечают и движение истории. Как страницы летописей, древних сказаний заставляют взволнованно биться наши сердца от соприкосновения с вечностью, так и высокий полёт журавлей «возвещает» увядание природы, пробуждая в нас мощное шевеление  инстинктов, согласно связующих нас с миллионами прошедших поколений. В плаче журавлей и извечная тоска человека по небу, по бескрайним земным весям, по неизведанному. Путь журавлей и путь человеческого сердца едины в стихотворении.
  В эпитете «высоких», конечно же, содержится и смысл, не связанный с высотой полёта. И поэт сам определяет в стихотворении дополнительную окраску эпитета, называя журавлей «гордыми и прославленными птицами». Вечное движение природы и трепетное следование за ней поэтического человеческого сердца оттеняется и словами «предназначенный», «сказанье», сочетаньем «сказанье древних страниц». И мы неизбежно испытываем дыхание исторического, вечного движения, а не только географического пространства…
  Гордый полёт журавлей связывает времена и поколения, вынуждая согласно биться сердца, согласно чувствовать «забытость болот и утрату знобящих полей». Изъятые из полёта и рыдания-плача, они делают сиротливыми «душу и природу». Поэт акцентирует остановку движения повелительным «молчи!». Но мы становимся жгуче причастны к тайне журавлиного полёта. И это особенно ощущается в императиве последнего четверостишия, в его ломаном, волнующем синтаксисе, в повторах…

Поэзии Николая Рубцова не присуща статика. Всё лучшее постигается через явное или неявное непостоянство, хрупкость, беспокойное или гармоничное движение, через дорогу в её глубоком символическом звучании, в многозначности и многоликости. Спрятавшиеся порывы ветра в «тихих» элегиях поэта готовы вот-вот вырваться наружу. Непогода, смятение, томящее чувство пути – в зыбком дворике  стихотворения, в его пленительном кратком покое. Тревожное шевеление непокоя даёт покою пронзительную силу «чудного мгновения». Силы «дней непогоды» живы, они на секунду усмирены властью поэтического слова. Но сквозь «скелет» того или иного стихотворения просвечивает грозная турбулентность мира. Он кладёт в свои стихотворения закладки-напоминания о ней. Они пестрят в его книжках, шевелятся, напоминают о себе и возносят краткую «светлую печаль» на немыслимую высоту благодати.
  Многие стихотворения Рубцова томятся предчувствием дороги. Сложное это у поэта чувство… Зов дороги часто сильней воли лирического героя. Какая-то злая фатальная сила приговаривает его к вечному странничеству. Не случайно поэт сравнивает себя в «Дорожной элегии» с острожником, приговорённым к бродяжничеству, влачению «без света, без друга». А в стихотворении «Привет, Россия!» не поддающаяся рациональному объяснению мучительная доля пилигрима «списывается» на ветер! Как будто… И ветер не несёт – он гонит, от толкает в дорогу. Это внятно нам, конечно,  и через наработанные веками поэтические штампы, условные формы, идиомы: ветер в паруса, ветер странствий, ветер перемен, ветре в голове… Но у Рубцова ветер - сила едва ли порой не одухотворённая, и уж точно порой мистическая. Тоже, правда,  не ново в поэзии: вспомните Тютчева, Блока. Но ни у кого из поэтов стихия ветра так постоянно не соотнесена с зовом дороги, мучительным или радостным её томлением… И даже если нет движения – оно как бы простреливается внутренним взором героя, как, например, в стихотворении «Памяти матери»:
Вон он и кончился
                покой!
Взметая снег, завыла вьюга.
Завыли волки за рекой
Во мраке луга.

Сижу среди своих стихов,
Бумаг и хлама.
А где-то есть во мгле снегов
Могила мамы.

Там поле, небо и стога,
Хочу туда, - о, километры!
Меня ведь свалят с ног снега,
Сведут с ума ночные ветры!

Но я смогу,
            Но я смогу
По доброй воле
Пробить дорогу сквозь пургу
В зверином поле!..

Кто там стучит?
   Уйдите прочь!
Я завтра жду гостей заветных…
А может, мама?
Может, ночь –
Ночные ветры?

   Обретение покоя в лирике Рубцова вызывается не родимой горницей, а перепутьем, вынужденным гостеванием. Это только временная передышка. Оттого в ней столько глухой тревоги, даже испуга. Везде почти это только точка пути – пункт между А и Б. Крайне аскетично выглядит это временное пристанище и бытие в нём. Вокруг него бушуют едва ли не инфернальные силы: воет ветер, стонет метель, стучат ставни, словно в душу заглядывает тёмный зрачок окна… Хрупкий островок. Спасительную и краткую передышку посреди «звериных дорог» Рубцов выразил гениально. Как правило, это ночь.
«Листья осенние», «На ночлеге», «Сосен шум», «Зимовье на хуторе», «Русский огонёк», «Бессонница» и некоторые другие стихотворения явственно указывают на лирического героя как «случайного гостя». Но таковая случайность несёт в себе взрывчатый материал для обострённого чувствования, она сама – преддверие творчества. И в итоге она опоэтизирована. И – о Господи! – какими испытаниями достаются эти ночлеги, отдыхи, сны! Сколько в них внутреннего напряжения! Кажется, что молнии, грозовые раскаты. «плеск и скрип парома», крики, огни и тьма из детского переселения в мир детдома никогда уже не оставят поэта. Но и спасибо тем далёким грозовым прочеркам его судьбы: они мощно, рельефно вырезали его будущий поэтический мир – чёрно-белый в своей основе, выразительнейшие, как лучшие графические работы, офорты.
Лошадь белая в поле тёмном.
Воет ветер, бурлит овраг,
Светит лампа в избе укромной,
Освещая осенний мрак.

Подмерзая, мерцают лужи…
«Что ж, - подумал, - зайду давай?»
Посмотрел, покурил, послушал
И ответил мне: - Ночевай!

И отправился в тёмный угол,
Долго с лавки смотрел в окно
На поблёкшие травы луга…
Хоть бы слово ещё одно!

Есть у нас старики по сёлам,
Что утратили будто речь:
Ты с рассказом к нему весёлым –
Он без звука к себе на печь.

Знаю, завтра разбудит только
Словом будничным, кратким столь,
Я спрошу его: - Надо сколько?
Он ответит: - Не знаю, сколь!

И отправится в тот же угол,
Долго будет смотреть в окно
На поблёкшие травы луга…
Хоть бы слово ещё одно!..

Ночеваю! Глухим покоем
Сумрак душу врачует мне,
Только памятник с тихим боем
Всё качается на стене.

Только изредка над паромной
Над рекою, где бакен жёлт,
Лошадь белая в поле тёмном
Вскинет голову и заржёт…

Именно в пути открываются незабываемые образы рубцовских стариков. Я признаюсь, что самыми  для меня волнующими являются двое из них в стихотворении «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны…».
Я буду скакать, не нарушив ночное дыханье
И тайные сны неподвижных больших деревень.
Никто меж полей не услышит глухое скаканье,
Никто не окликнет мелькнувшую лёгкую тень.

И только, страдая, израненный бывший десантник
Расскажет в бреду удивлённой старухе своей,
Что ночью промчался какой-то таинственный всадник,
Неведомый отрок, и скрылся в тумане полей…

  Слово «бред»  читается в контексте как «видение»…  Видение проговаривается старухе, оно чётко прописано: «таинственный всадник», «неведомый отрок», «туман полей»… Видение израненного солдата войны, мучимого старыми ранами, сглаживает, что ли, фантастичность образа всадника, летящего над просторами Родины  в историческом времени ушедшего столетия. «Бред» фронтовика вписывается  в такой щемящий контекст нашей истории, что его трудно оспорить – ему можно только дивиться. Сам образ стариков наполняется символической силой и одновременно правдой нашего горького и героического (эпического!) бытия. Тут неплохо было сказать и – жития! Голые, жесткие факты и флер таинственности сошлись, создав непостижимую глубину стихотворению и  его гениальной концовке. После них по-другому смотришь на начало шедевра и дальнейшее течение стихотворения.  Такой ход – не смущение  автора перед лирической собственной дерзостью, а  великолепно решённая творческая задача. … Видения в страданиях («бред») замыкает кольцевую композицию стихотворения.
  Отчётливо вижу  в ночи этот беспокойный огонёк, затерянный  в бесконечных  просторах России, в избе «без газа и без ванной».  Вижу  мечущегося в кровати от оживших осколков старого солдата.  Старуху, удивлённо внимающую его прекрасному видению…
  И явственный  балладный осадок финала стихотворения…
  И я признаюсь ещё, что передо мной часто встают живописные сферы холмов Петрова-Водкина и его «неведомый отрок» на разгорячённом красном коне.
  Старинные видения  переполняют до забытья  и  седую хозяйку из «Русского огонька», близкую  к отрешённой медитации. Её душевное состояние, кажется, сродно  тому, что происходит за окнами избы: «оцепенели» (ключевое слово вступления) словно из «томительного мороза» переливается в избу и старую женщину. Трепет просыпания, как угасающие силы, тратится ей только на самое важное. Не до суеты. Не до праздных вопросов. Трилистник «пробуждения» в радушии и сострадании («Вот печь для вас и тёплая одежда»), в желании мира и мудрой формуле «от раздора пользы не прибудет» да ещё в  простодушном и искреннем бескорыстии («Господь с тобой! Мы денег не берём!). Желание мира утверждено  в её душе как всечеловеческое согласие, обращённое ко «всем» людям и ко всякого рода раздорам. Бытовое и надмирное сливаются.
Слова:
Зв всё добро расплатимся добром,
За всю любовь расплатимся любовью…  –

вынесенные из диалога, несут, однако, его родимые пятна и в равной степени могут быть произнесены и седой хозяйкой, и тем, кто был «от всех друзей отчаянно далёк». Они достойны их. И опять: одновременно они выносят из бытовой плоскости диалога формулу добра и любви на высоту завета. Они – «всемирная отзывчивость» русского человека. Пока светятся добрые души русских огоньков, есть спасение от «тревог великих и разбоя».
  Что же ещё касается старухи из «Русского огонька», то её состояние  мотивировано в стихотворении предельно ясно:  эхо войны, эхо утрат, одиночество…
  Ведь чем хорош «Русский огонёк» и странен, непохож?.. Спасение дарится человеком. Единичным. Дарится добром, любовью, бескорыстием.  И они  перерастают в финале стихотворения в соборную молитву «скромному русскому огоньку».
  В том-то и дело, что и не нужно никаких мудрствований. Обогрейтесь и сами обогрейте, скажите слово надежды тому, кто в нём нуждается, и не просите требы за добро.
  Так же прост и одновременно значителен старик-пастух в «Жар-птице»:
- А ты, - говорит, - полюби и жалей,
И помни
              хотя бы родную окрестность,
Вот этот десяток холмов и полей…

  Умников пугает простота подобных слов поэта. Но разве может состояться Человек без этой любви?!
  Может, и добрый Филя поэтому же так немногословен?
  Ответом (отчасти)  на этот вопрос могут служить строчки другого выдающегося  поэта, архангелогородца Александра Роскова:
Он, проведший всё лето со стадом,
прокопчённый насквозь у огня,
не тупым, а осмысленным взглядом
Смотрит (правильно!) – мимо меня.
И – клянусь стихотворной строкою! –
не постичь мне сей тайны – увы! –
только он знает что-то такое,
что не знаем ни я и ни вы…

  Мудра и повелительна в дорожном наказе своём бабка из стихотворения Николая Рубцова «Хлеб»:
Положил в котомку
                сыр, печенье,
Положил для роскоши миндаль.
Хлеб не взял.
 - Ведь это же мученье
Волочиться с ним в такую даль! –
Всё же бабка сунула краюху!
Всё на свете зная наперёд,
Так сказала:
 - Слушайся старуху!
Хлеб, родимый, сам себя несёт…

  А каковы «тихие, скупые слова» старика-пилигрима в стихотворении «Старик»? Конечно, это слова молитвы, слова благодарности Богу за всё.
  Это стихотворение – постепенное наполнение светом благодати судьбы и пути старика, изживание дорожных печалей и гроз. И свет разгорается всё ярче и ярче, затемняя материальное, аскетичное, внешнее. И сам он едва ли не свят для нас, с «душою светлою, как луч!» Нам уже не боязно за него. Он и нас согревает ласковой улыбкой, тихими и добрыми словами. Он ничего у нас не просит, но только отдаёт. Что-то вневременное есть в нём. Он вполне бы уместен был среди невидимых пилигримов «Старой дороги» Н. Рубцова:
Здесь каждый славен –
                мёртвый и живой!
И оттого, в любви своей не каясь,
Душа, как лист, звенит, перекликаясь
Со всей звенящей солнечной листвой,
Перекликаясь с теми, кто прошёл,
Перекликаясь с теми, кто проходит…
Здесь русский дух в веках произошёл,
И ничего на ней не происходит.
Но этот дух пойдёт через века!

  Если взять и выписать все глаголы движения, связанные с лирическим героем поэзии Николая Рубцова, то мы увидим некоторый перевес экспрессивных форм. Экспрессия может быть выражена лексическим содержанием динамического слова: мчался, несёмся, взбегу, вырвались. Во-вторых, повелительной формой или  императивом неопределённой формы глагола: пускай уносит, хватит шляться… В-третьих, повторами: плыть, плыть, плыть… Это может быть и некая улавливаемая градация: и проснусь, и уйду, и уеду… Но даже если сказуемое достаточно (или совсем) нейтрально, оно включается в контекст непокоя, «дней непогоды» и невольно насыщается атмосферой тревоги: «Я шёл, свои ноги калеча». Вот вроде совсем мирное: «сошёл и пошёл пешком», но дальше: «в зверином поле», и эпитет изменяет настроение сказанного. И разве нейтрально звучит стих: «влачусь, как острожник»?..
  Главным носителем рубцовской экспрессии движения является глагол «мчаться». Подпирают его формы «нестись», «бежать», «гнать» и производные от них.
  Их употребление связано у поэта, прежде всего,  с вовлечением поэтического вещества в детские переживания, воспоминания. Сама динамика, внутренний рисунок порывов  связаны с непосредственными, естественными проявлениями души, так присущими именно детям. Но и взволнованность взрослого лирического героя обнаруживает живость, сохранность в душе поэта способности к простодушию, непосредственности, даже наивности. Способности к порыву, к мальчишескому проявлению чувства – в его стремительности, в его взволнованной экспрессии движения: «Взбегу на холм и упаду в траву», «И опять весёлый и хороший я умчусь в неведомую даль», «К табуну с уздечкою выбегу из мрака я…», «Топ да топ от кустика до кустика…».
  Открываем сборник «Подорожники», и уже в первом стихотворении находим бегущего рубцовского мальчишку:
И быстро, как ласточка, мчался я в майском костюме
На звуки гармошки, на пенье и смех на лужке…

  Вот такое чудное дитя – стремительное, лёгкое, весёлое, осиянное «майским костюмом» природы. Красивая метафора!
  Скажу, что нигде я не ощущал духовным зрением этого мальчишку так, как на его малой родине (настоящей!) – Николе. Поэт не позволяет нам усомниться в этом, когда раз за разом роняет слова благодарности детству, Николе - духовной родине…
  Вот первые смутные знаки выхода в мир, с полюсами щемящей радости и тревоги, согревающего и холодного. В стихотворении «Детство» путь открывается читателю беспокойными вспышками света, звуков, движения – тревожной какофонии:
Я смутно помню
Позднюю реку,
Огни на ней,
И скрип, и плеск парома,
И крик «Скорей!»,
Потом раскаты грома
И дождь…

  Но это потом. А пока матушка жива. Они в Няндоме, с сёстрами и братьями, с отцом.
«Первый свой выход в мир городских переулков осуществит он на третьем году. От Советской улицы – к улице Володарской. Таким маршрутом пропутешествует, преследуя беленького щенка. Но щенок побежит, уводя его с каждым шагом всё дальше и дальше. Он его не поймает, хотя и бросится следом за ним в придорожную рощицу краснотала, где заблудится и, заплакав, усядется на пенёк, а потом, разморённый, свернётся калачиком и уснёт», - читаем мы в воспоминаниях Сергея Багрова
  Детдомовское же будет отдаваться в стихах стремительным движением «взволнованного, сильного и юного» героя, осенённого звёздами, «пением детского хора», «освещённым  снегом», полётом вороной лошадки, мелодией волшебной какой-то свадьбы… А рядом и ласка, и вера в счастье, «в бессчётные детские годы», и «младенческий голос природы»…
Вспомни – о родина! – праздник на этой дороге!
Шумной гурьбой под луной мы катались играя,
Снег освещённый летел вороному под ноги.
Бег всё быстрее… Вот вырвались в белое поле.
В чистых снегах ледяные полынные воды.
Мчимся стрелой… Приближаемся к праздничной школе…
Славное время! Души моей лучшие годы.
Скачут ли свадьбы в глуши потрясённого бора,
Мчатся ли птицы, поднявшие крик над селеньем,
Льётся ли чудное пение детского хора, –
О, моя жизнь! На душе не проходит волненье…

  Вся летучая кавалькада летучих слов здесь связана с детством, детским домом, Никольским.
  Чувство любви к ней не «сутёмки души», - как прописал Владимир Личутин. Оно проявлено до открытых деклараций его любви. Его сыновнего чувства.

До слёз теперь любимые места! («Детство»)
Люблю я деревню Николу,
Где кончил начальную школу! («Родная деревня»)
«Души моей лучшие годы». («У размытой дороги»)

Самые экспрессивные дорожные стихотворения Н. Рубцова – «Поезд» и «На автотрассе».  Оба они тревожно динамичны. В обоих балансировка на грани грядущей катастрофы, которая, однако, там и там отводится в последний момент. Пульсация их тревожна. Сам лирический герой выглядит язычником, волей случая оказавшимся в поезде, грузовике. Он обнажённо, кожей чувствует гибельное движение. Острота переживания так велика, что ощущение почти полёта выходит за рамки только земного, как, скажем, происходит и в «Заблудившемся трамвае» Н. Гумилёва. Конечно, космическое и почти апокалиптическое чувствование стремительного движения среди Космоса выражали не одни они: примеров тому много.
  У Владимира Попова есть стихотворение «На Архангельск поезд громыхает…». В его последней строфе есть близкие настроенческие строчки.
Вспыхнет огонёчек и погаснет,
Словно у Вселенной на краю…
Только одиноко и напрасно
Я в холодном тамбуре стою.

  У Блока найдём мы близкое, у Юрия Кузнецова, у шведа Мартинсона…
  Мы и каждый в себе найдём  подобные острые и тревожные воспоминания. И за нами «захлопывалась дверца» грузовика, и мы физически и болезненно ощущали развоплощение материальности поезда ли, самолёта среди бесконечных русских просторов, тьмы, таёжного мрака, оказываясь подвешенными в «дебрях мирозданья», теряя вдруг опору «зелёной и душистой» земли. Не правда ли?
  Лирический герой Рубцова умещает в себе в этом грозном движении «жуткое и радостное сердцу». Это игра не только поезда « с лязганьем и свистом», ночной автотрассы с каким-то почти звериным чувством дороги, но «характер самой человеческой жизни», роковой полёт «над кюветом» «перед самым, может быть крушеньем». Это предельное взвинченное, напряжённое отображение в образах стихотворений собственной судьбы, её гибельности, катастрофичности, о чём часто говорил поэт в последние годы.
  Поэтому оба стихотворения предельно насыщены нервными, беспокойными эпитетами: «зловещая трасса», «суровая быль», «грозная ночь», «глаз огненный»… То же касается и экспрессивных существительных: грохот, вой, лязганье, свист, крушенье, тьма, леший, напряженье, ветер, мат, мрак, ночь…
  Стихотворения стоят неким особняком в лирике поэта, потому что даже в мистических стихотворениях поэта нет этого движущегося к гибельному краю мира. В них («Памяти матери», например, или в «Бессоннице») прежде всего нервическая подвижность самого лирического героя, его мотивированные страхи, предельно заострённые чувствования.
Здесь же дышит мирозданье и сам поэт «как есть загадка» его. Здесь – сама Земля, несущаяся «среди миров в мерцании светил».
  Не любитель сознательно накачивать стихотворение чем бы то ни было, Рубцов в «Поезде» до скорости света разгоняет звон глаголов, ритм движения, строя, в общем-то, космический разгон на базе одно глагола «мчаться», формы которого семь раз подталкивают другу друга в ненасытном движении «с полным напряжением». Ему пособляют и другие глаголы («понеслись», вылетает», «подхватил», «понёс»), повторы тревожащих существительных…
  Гибельная стремительность такова, что явления вне поезда теряют инициалы, приметы, узнаваемые черты:
Поезд мчался с прежним напряженьем
Где-то в самых дебрях мирозданья,
Перед самым, может быть, крушеньем,
Посреди явлений без названья…

  После персонификации движения поезда как нечистой силы («леший», «глазом огненным сверкая») торможение срабатывает в нас не сразу, несмотря не резкий срыв поэтом стоп-крана: «Но довольно!» - и его наивно-охранительный вопрос:
И какое может быть крушенье,
Если столько в поезде народу?



Самым страшным было для поэта – привычка, однообразие. Вот как почти восторженно начинается одно из стихотворений:

Прекрасно небо голубое!
Прекрасен поезд голубой!
- Какое место вам? – Любое.
Любое место, край любой.

  Опять в порыве к пути, ей богу, что-то мальчишеское. Да и эту несерьёзность он и сам дальше, по стихотворению, называет «игрой». Но мотивы срывания, бегства, «игры» совсем-совсем не шуточны:

Ещё волнует всё, что было.
В душе былое не прошло.
Но слишком дождь шумел уныло,
Как будто всё произошло.

И без мечты, без потрясений
Среди одних и тех же стен
Я жил в предчувствии осеннем
Уже не лучших перемен.

  Нет, не дано было поэту «плениться хоть на миг семейственной картиной», застыть среди четырёх стен, обрасти бытом и привычками, жить без потрясений. Никаких «как бы и если»! Одним из самых сильнейших катализаторов его творчества была дорога, какой бы тяжёлой она ни была. Но – чтобы обязательно было возвращение на родину: она опора, она вынашивает и воплощает его дорожные волнения в пронзительные строчки! И пусть – «я не верю вечности покоя!»: - но именно в минуты покоя, «светлой печали» оттачивались незаметно для всех окончательные варианты тех или иных стихотворений. И чаще всего в его родной деревне – Николе.

Прости, - сказал родному краю, -
За мой отъезд, за паровоз.
Я несерьёзно. Я играю.
Поговорим ещё всерьёз.

Мы разлучаемся с тобою,
Чтоб снова встретиться с тобой.
Прекрасно небо голубое!
Прекрасен поезд голубой.


Рубцов умел, в общем-то, интимный пейзаж, что тут вот, под рукой, наделить в итоге пространством вёрст и земель и объёмом времени – исторического времени.
  Попадает на глухое и заброшенное сельское кладбище, а гимн его любви к месту, «где каждый смертный свято погребён», простирается на «тысячу земель», «по всей земле».
Звезда полей, свет её, назначен «для всех тревожных жителей земли».
Лесной хуторок доброго Фили и его бескорыстное и непритязательное бытование выводят к миру справедливому, - Миру.
  Рубцов почти всегда благородно и благодарно сшивает пространство малой родины с её необъятными просторами, никогда не впадая в эгоизм единичного созерцания, как бы всегда имея в сердце своём других людей и другие земли, им сочувствуя, о них думая, заботясь.
Полёт его прославленных журавлей обнимает всю Русь. «Бессмертные звёзды» мерцают для всех.
  Необыкновенно хорош, человечен такой расклад его поэзии: от малого, личного – к общему, всерусскому и даже всечеловеческому.
  Пленительно, волнующе сочетание в его стихотворениях милых деталей русского бытия с их мощным убеганием в исторические дали, в «пыль веков».
  Бесконечно укрепляют такое свойство Рубцовской поэзии бесчисленные дороги, пути, тропы, трассы, речки и моря, мосты и переправы, пароходы и поезда, телеги и машины.
Всегда почти есть сильный, ощутимый вектор Пути, открывающий мыслящееся пространство, объём Родины, её души, духа!
  И даже если ничего такого нет, что внешне увеличивало бы просторы и нашу сопричастность общей нашей Земле и Судьбе, России, Руси, то сила простых и магических слов такова, что она всех нас делает детьми, счастливыми пленниками картин, воссозданных поэтом:
Школа моя деревянная!..
Время придёт уезжать –
Речка за мною туманная
Будет бежать и бежать. –

И мы все оказываемся в ласковом и печальном объятии личных (и всё-таки во многом общих!) воспоминаний.


Рецензии
Замечательный анализ творчества!

Вадим Константинов 2   17.10.2025 18:15     Заявить о нарушении
Что-то хорошо, что-то не очень. И не всё пока сделано и написано.

Учитель Николай   17.10.2025 20:27   Заявить о нарушении