Ей было под сорок

Ей было под сорок,
а мне едва ли исполнилось двадцать,
холодные пальцы почти никогда не дарили мне ласки:
ей предпочтительней были пощёчины,
резкие, жгучие до тошнотворности —
в противовес всей её хладнокровности,
и, несмотря на это, она всё равно для меня
оставалась лучшей.
Она меня не любила, конечно,
я был для неё ещё глупым мальчишкой:
тем самым, у которого молоко на губах не обсохло —
ребёнок и только.
Не более.
Она выгоняла меня раз в неделю,
кричала о том, что ей всё надоело,
и в этом её истерическом гневе
я видел её бесподобно красивой,
хотя, если честно и объективно,
красивой она не была:
пустые глаза,
поджатые губы,
слишком для женских стандартов высокая — с такой же под стать
фигурой.
Друзья мне бросали, что я сумасшедший,
она считала меня ненормальным не меньше.
Ей было под сорок:
я видел морщины при поцелуях
и пряди волос с сединой,
а мне едва ли исполнилось двадцать,
и ей — такой взрослой —
конечно, со мной
целоваться не нравилось.
Но мы целовались.
И часто.
Наверное, дело было
в моём бесконечном упрямстве.

Я звал её не любимой —
она бы меня за такое убила, —
а ласково и совершенно правдиво
своей ледяной королевой.
Она очень много курила:
помню, тонкие, точно с ментолом,
какие-то там сигареты.
Мне не давала.
«Ты ещё маленький».
В постели я маленьким не был,
но это, конечно, пустые детали сюжета.
Ей было под сорок,
а мне едва ли исполнилось двадцать.
Очень взрослая
и чуть ли не школьник вчерашний.
Я знал, что она от такого страдает:
нередко, укутавшись в одеяло
и глядя не на меня — на стену,
шептала,
что мы — вот такие неправильные — под запретом
и что у меня — вот такого дурного — вся жизнь впереди.
Я в ответ обнимал её крепко,
целовал плечи и даже шею,
без остановки твердя о том,
что без неё моя жизнь — всё, что угодно, и даже дурдом,
но только не жизнь.

Она мне не верила,
но делала вид глубочайшего из смирений,
и именно в эти моменты она была не королевой —
а только моей и любимой.

Ей было под сорок,
а мне едва ли исполнилось двадцать.
Я был её глупым мальчишкой,
она моим странным поводом счастья,
хотя, разумеется,
не взаимно,
но я её всё-таки очень любил.

Ей было под сорок,
а мне едва ли исполнилось двадцать.
Диагноз, поставленный неожиданно,
звучал очень мрачно
и, разумеется, отвратительно.
Он по иронии был одинаков
с моим зодиаковским знаком.
Рак.
Ей было смешно — впервые
я видел её с постоянной улыбкой,
но это всё было притворным весельем:
я знал, что ей больно на самом-то деле
и силы кончаются —
они на пределе.

Я всё-таки начал её называть
«любимая»,
и она позволяла — хотя не хотела.

Я очень, я очень её —
сорокалетнюю и поседевшую,
пускай высокую
и некрасивую,
часто злобную и вечно строптивую —
я правда её очень сильно любил.

Мне было немного за двадцать,
а ей — едва ли исполнилось сорок.
У неё был холодный лоб —
пришлось ощутить губами.
Меня от неё отдирали — и, кажется, даже долго,
а я всё смотрел и думал — непозволительно громко: что в сорок умирать,
на самом-то деле, рано,
и пока отстранённо звучала лопата,
я шептал ей в такт: «Ты была

молодая».


Рецензии