Не благая весть, а страшная месть

Скрипел под полозьями снег, фыркала лошадь, клубился вокруг её заиндевевшей морды пар, переливаясь на неярком солнце; далеко разносилось в морозном воздухе звонкое эхо, трещали промёрзшие сучья на голых деревьях, синие тени залегли в высоких сугробах по бокам от наезженной дороги. Ни зверя, ни птицы не видно было вокруг, всё живое искало тепла, забиваясь в самую узкую щель, в самую неглубокую нору, лишь бы не сгинуть на лютом холоде.
 
Старик в худом вытертом кожухе, опоясанный верёвкой, старался не горбиться под навалившимся тяжким бременем, спину держал прямо. Лицо его, изборождённое морщинами, побелело от студёного ветра. Ему хотелось поворотить назад, исправить всё, пока не поздно, но закоченевшие руки не слушались. Боязно было старому даже бросить взгляд назад, туда, где осталась на верную гибель единственная родная дочь.
 
Ещё до света встала старуха, запалила лучину, затопила печь, завела опару в растрескавшейся липовой квашне, а после принялась за мужа. Куда хошь девай, говорила она, кивая головой на спящую Настю, но чтобы глаза мои её не видели, уши не слышали, сил нет с ней, постылой, в одной избе жить. Старик спросонок отмахивался, но бабу словно бес обуял. Пришлось слезать с полатей, поминутно крестя раздираемый зевотой рот. Уж не первый раз заводила старуха такие разговоры, прежде её слова можно было пропустить мимо ушей, но сегодня всё обернулось иначе.
 
Всю жизнь Архип был хилым, хворым, оттого и добра много не нажил — непригоден оказался к тяжёлой работе. Ни бурлачить, ни лес валить его не брали. От голодной смерти спасало его умение распознавать целебные травы и разводить пчёл. Да и лапти он плёл не в пример прочим, ладные, крепкие, сносу им не было. Стал он ездить на ярмарку, всякий раз откладывая не гривенник, так хоть алтын, и с годами нажил небольшой капитал. Привыкший отказывать себе в сладких яствах и доброй одёже, всё накопленное хотел он отдать Насте в приданое. Только и было светлого в его жизни, что дочь, рано осиротевшая и росшая при строгой мачехе.
 
В отличие от кроткой и тихой, как тень, Аксиньи, пошедшей когда-то за Архипа то ли из жалости, то ли из-за того, что с родителями жить стало невмоготу, Параскева нравом была крута. Падчерицу она не залюбила сразу. Наговаривала на Настю, будто у той глаз дурной, не упускала случая отвесить девчонке подзатыльник и приголубить отборной бранью. Может, сложилось бы по-иному, не будь у неё своей дочки, которой доставалась вся материна любовь да ласка. Малодушный Архип не смел слова молвить поперёк, чем ещё сильнее выводил из себя супругу. Так и жили до нынешнего утра.
 
Аксинья умерла, когда Настеньке только пять годочков сравнялось. Архип едва от горя ума не решился, да жить-то дальше надо было. Навсегда остался он Настеньке благодарен за то, что не дала греха на душу взять, в петлю залезть. Потужил, помыкался, да и взял в жёны солдатскую вдову с дитём. Всё лучше, чем бобылём век коротать, думал Архип, не знавший тогда, чем обернётся затея. Впрочем, бог весть, кем бы Настя выросла при отце, не умевшем ни зипун починить, ни хлеба испечь, а мачеха, пусть грубая и крикливая, всё же девку к делу приспособила, учила нехитрым премудростям женским.
 
Время от времени замечал Архип, какие взгляды Настя кидает украдкой на мачеху и сводную сестрицу, и тогда словно холодом его обдавало, и аж сердце заходилось в груди. Ни разу ни полусловом он не обмолвился, что видит эти пристальные взгляды, лишь втолковывал дочери порой: мол, ништо, Настенька, Христос терпел и нам велел. Проку от таких увещеваний не вышло, ладно хоть на отца Настя так не смотрела. Тяжко было бы вынести ему немигающий, ровно у змеи, взгляд пронзительно-голубых глаз, обжигающих как лёд.
 
Когда Настя подросла, пришлось ей научиться и полы мести, и хворост таскать, и воду с колодезя носить, и скотину обихаживать. Делала она это споро, со сноровкой, руки её сделались крепкими, а плечи и спина выносливыми. Глядя на цепкие Настины пальцы, не раз представлял Архип, как однажды ночью подкрадётся девка тише мыши к заснувшей мачехе и вцепится ей в горло. Гнал от себя такие мысли, но на дочь всё чаще глядел с опаской.
 
Не сказать, что Паранина дочка купалась, будто сыр в масле, но жилось ей всяко лучше. За это Настя Дуняшу недолюбливала, но старалась своей неприязни не выказывать, держалась тишком да молчком. И всё же не упускала случая навредить и со временем выучилась делать это так, чтобы доказать ничего было нельзя. Всё же просто так, без явной причины Параскева не лютовала, а когда Дуня бежала жалиться, ещё ей же и давала затрещину, дескать, доносчику первый кнут. Что, впрочем, не спасало Настю от заслуженной расправы.
 
К чести грозной супруги следует сказать, что падчерицу она в чёрном теле всё-таки не держала, отходчива была. В запале прикрикнет, наподдаст, а другой раз нет-нет, да и приласкает, а то и гостинца даст. Одета Настя, обута, впроголодь не живёт — и то хлеб. А что лада и мира в семье нет, так что ж, на деревне спокон веку, верно, все так живут. Тем и утешался Архип, радуясь, какая ладная, справная дочь подрастает.
 
Долго ли, коротко ли, а только стала Дуняша чахнуть, сделалась тревожна и мнительна. К знахарке водили, выкатывали яйцом, выливали переполох, к батюшке возили в село — всё было без толку. Как на грех, ещё и корова стала плохо доиться. Как не Настя доит, так молоко то с кровью, а то и вовсе сразу скисшее даёт. Параскева всё чаще со злобой глядела на падчерицу, винила во всех бедах её, да только доказать ничего не могла. Первое время Архип только отмахивался, дескать, брешет баба пустое. Но что дальше, то больше: стала жена на Настю руку поднимать всё чаще. А та уж, как прежде, глаз не прятала и от побоев не уклонялась. Хоть и терпела, но глядела на мачеху с превосходством и презрением. И ясно было, что рано или поздно осмелится на ответ. Потому и ополчилась на неё Параскева, вынудив наконец мужа увезти Настю в лес.
 
За такими невесёлыми мыслями Архип и сам не заметил, как до дому добрался. Еле передвигая занемевшими от стужи ногами, кое-как распряг лошадь, задал ей корм, после чего, вконец обессилев, ввалился в хату и долго угревался, сев прямо на пол у жарко натопленной печи. Через силу раздевшись до исподнего, украдкой достал из заветного закутка початый полуштоф казёнки и приложился основательно, чтобы горьким хмелем прогнать тоску. С голоду его развезло, он взлез на полати, закрылся старым зипуном и забылся тяжким сном.
 
— Тепло тебе, девица? — Голос, донёсшийся сверху, заставил озябшую Настю, начавшую впадать в полуобморок-полусон, вздрогнуть и открыть пошире смыкающиеся очи. Острым льдом полыхнули они в свете полуденного солнца, низко нависшего над дальними холмами. С ветвей заснеженной ели на неё смотрел человек не человек, а не разберёшь кто. Вроде как в шубу одет, только сроду таких синих шуб Настя не видала. Борода длинная, седая до белизны, шапка низко надвинута на такие же белоснежные брови. А ликом не то светел, не то тёмен. Хорош ли собой, страшен ли, не разобрать.
 
— Тепло, — вяло вымолвила Настя непослушным языком. А отчего так сказала, сама не знала. Впрочем, тело, продрогшее под душегреей, подбитой ватой, уже не чувствовало холода, не бил его озноб. Да и полно, не мерещится ли, не блазнит ли? Откуда такой чудной в здешнем лесу возьмётся? Да и виданное ли это дело — в шубе по деревьям лазать? Даже снег на ветвях не потревожил. — А ты кто сам будешь, мил человек?
 
— А я Мороз — красный нос, — молвит, ровно кот мурчит али речка журчит, а сам хитро поглядывает и будто бы уже ниже. Уж на что Настя замёрзла, а тут и её проняло. Виду не подаёт, только зубами чакает. А Мороз опять своё: — А теперь тепло?
 
— Тепло, — через силу улыбается Настя. Голоса уж нет, почти шепчет из последних сил, а саму любопытство разобрало: что-то дальше будет?
 
— Ну а теперь? — Мороз почти к самому Настиному лицу склонился, дышит холодом, аж глаза застывают.
 
Настя бы так в сугроб и села, если бы на ствол не опиралась. Ног не чует, рук не чует, но отвечает — так тихо, словно просто выдыхает беззвучно:
— Теперь вовсе жарко. Спасибо, Морозушко, обогрел сироту бездомную. Видно, мне тебя сам Бог послал.
 
И чудится Насте, что её плечи окутывает шуба. Шуба снежная, но под ней отчего-то так тепло сделалось. Подкосились у Насти ноги, глаза закрылись. Она уж не чувствует, как подхватывают её сильные руки, как несут её по воздуху незримые силы. Не видит склонившегося над ней нечеловеческого лица, не слышит слов неведомой речи. Только в угасающем сознании словно эхом отдаётся: «Коль предо мной не сробела и лиха не помыслила, одарю тебя щедро, да не златом-серебром, а силой неодолимой. В жёны тебя возьму, будешь во дворце моём хозяйкой».
 
Седмица миновала, другая, уж день длиннее сделался, да и солнышко будто шибче светить начало. Живут Архип с Параскевой да с Дуняшей, только что это за житьё — словно бы вместе, а на деле порознь. Как будто ледяная стена разделила их. Проснётся Архип, глянет с печи, вспомнит всё, сразу ему бел свет не мил делается. Выпьет — кажется, легче на душе делается. Слёзы уж все выплакал, а жизни себя лишит рука не поднимется. Не жизнь, а мука горькая.
 
И вот однажды ночью проснулся Архип от того, что хата вся выстужена, так что и на печке зябко. Темень стоит — хоть глаз выколи. Ощупью Архип с полатей слез, на пол спустился, в чуни пеньковые босые ноги сунул, с грехом пополам до двери в сени добрёл. Распахнул её и видит: посреди сеней стоит кто-то. С виду, вроде, девка, только светится вся, а внутри, под сиянием, будто бы чёрное что-то. Обомлел Архип, хотел перекреститься, да рука не слушается. А девка на него глянула и говорит:
 
— Ну вот и свиделись, батюшка. Здравствуй, — а голос знакомый до жути. — Что ж ты не рад?
 
И видит Архип в неверном свете: жена его вместе с дочкой замертво лежат. В лицах ни кровинки, глаза словно стекло белёсое, сами все в куржаке. А девка подходит ближе, словно плывёт, земли не касаясь, и тянет к Архипу руки, чтобы обнять. Лицо у неё Настино, голос тоже, но ведь такого не может быть. Ведь Архип на то место ездил потом, искал Настю, думал хоть похоронить по-людски, но даже следа не отыскал. А Настя уже совсем близко, губы белые-белые, на ресницах иней, и даже пар от дыхания не идёт.
 
Наутро увидали соседи, что в избу дверь настежь распахнута, а из трубы дыма не видать. Пришли в дом, а там все стены снежной шубой поросли, будто цельную зиму в избе не топили. И хозяев нет нигде. Искали пропавших долго, да так никого и не нашли. Только Федюнька-дурачок божился потом, будто в лесу Архипа с женой видел. Брели, дескать, еле ногами шевеля, а в сугробы не проваливались. Но Федюньке веры не было, помнили люди, как он чертей метлой гонял и звёзды с неба за пазуху прятал. Да и что с дурного взять.
 
Правда, с тех пор повелось, что раз в году, в самый холодный день один из деревенских жителей забредал в лес неведомо зачем да и замерзал насмерть. Хаты святили, молились всем миром, да только без толку. С тех пор стали люди уходить от греха подальше и селиться на новом месте. Постепенно деревня опустела, избы обветшали и просели, меж ними всё заросло травой и молодыми деревцами. Но изредка те, кто проезжает мимо деревни зимой, видят бродящие по сугробам, доходящим до окон уцелевших ещё строений, смутные силуэты. Но мало ли что в сумерках привидится.


Рецензии