О злодействе и возмездии
Дверь скрипнула — одинокий, жалобный звук в каменном ухе подъезда. Щель, и в щели — два прищуренных глаза, будто не глаза, а сама щель смотрела на него. Родион, всем существом своим перекошенный внутренней дрожью, дернул дверь на себя. Алена Ивановна сперва придержала ее, по привычке, будто опасаясь не сквозняка, а самого этого движения, нарушения установившейся тишины, потом вздохнула — не облегчения ради, а просто выдохнула воздух, — и впустила.
— Входи-ка, батюшка… — голос ее был похож на скрип той же двери.
— Здравствуйте! — выдавил он, и звук этот показался ему чужим, вышедшим не из гортани, а из какого-то иного, постороннего органа.
— Лицо-то у тебя, родимый, как пепел. А руки — ходуном. Ветром шатает?
— Лихорадка, — прошептал он, и слова, спотыкаясь, падали друг на друга. — Вот, заклад. Папиросочница. Серебряная… — Сунул ей грязный, пропахший его страхом узелок.
Провела она его в гостиную. Обои желтые, от времени и копоти полинялые. В углу, уставясь в пустоту, теплилась лампадка перед потемневшим ликом.
Процентщица покрутила папиросочницу в своих паучьих, живых, цепких пальцах, фыркнула:
— Серебро? Барахло. Гроша ломаного не стоит! Отвернулась затылком. Из него, из этого жилистого затылка, торчала жалкая, тощая косичка.
"Совсем крысиный хвост!" — мелькнуло у Родиона. И тут же, резко, как внутренний приказ: "Пора!" Пальцы поползли под пальто, нащупывая шершавое дерево топорища. Не успел. Что-то оглушительное, твердое и стремительное обрушилось на него сзади, по самой башке. Мир накренился, заплясал, как пьяный на Масленой, потеряв ось. Топор глухо, с тупой обреченностью брякнул о пол.
Еще удар! Темя его расползлось, стало теплым, влажным, почти уютным. Он грохнулся лицом вниз, в запах пыли и воска. Затылок пылал. Сознание лопнуло, легко и неотвратимо, как мыльный пузырь. Кровь, теплая, густая, точь-в-точь как то дешевое вино, что он пил вчера, медленно, живыми, неспешными узорами поползла по щелям половиц.
Лизавета стояла так, будто только что закончила несложную работу по дому. Молоток покоился в ее сильной руке покорно. Дышала ровно, как после хорошего обеда. Смотрела с доброй, почти простодушной улыбкой на сестру, которая тыкала стоптанным, грязным башмаком в бездыханный бок Родиона. Не шевелится. Подняв топор и взвесив его на руке, будто на рынке кусок мяса, Алёна Ивановна спросила:
— Ну вот… Не волновалась? Третий за месяц. Студентишка. Все с речами… «Тварь дрожащая»… «Право имею»… У каждого — умное оправданьице. Из книжек. Словно жизнь вычитают, а не живут.
— Топор в хозяйстве пригодится! — отозвалась Лизавета.
— Предыдущий — с кочергой приперся, — фыркнула Алена Ивановна. — А тот, до него, душить хотел. Крови, вишь, боялся. Стыдно, право! Как в баню без веника. Скорбно, почти машинально перекрестилась на икону. Вышла на лестничную площадку. В вечный, промозглый питерский полумрак. Вгляделась вниз, в зияющий, темный пролет. Бездонная пасть:
— Потащили. К Мармеладовой.
У той была телега.
Лизавета вздохнула — не от жалости, а от предстоящего усилия. Подхватила Родиона под мышки. Тяжел! Мертвой, окаменевшей тяжестью. Выволокла под тусклый, коптящий фонарь. Разбитый затылок блеснул мокро и тускло, как булыжник под дождем. Алена Ивановна ухватила за лодыжки. Холодные уже. Сестры, не спеша, вразвалку, потащили тело вниз, по лестнице, пахнущей кошками и бедностью.
Мармеладова, худая, как тень, толкала скрипучую, кривую тележку. Увидела старух — сжалась в комок, будто ожидая удара.
— Вези, Сонечка, — бросила Алена Ивановна, швырнув в тележку узел со смердящей ветошью. — И это возьми. — Кивнула на тело.
Лизавета уже ввалила его на тряпье, с легким стоном напряжения.
— Студент. Задумал худое. Да упал. Сам. Головой. О ступеньку. На лестнице. Сказано было ровно, будто читали по бумажке. Как приказ. Как заклинание, которое не подлежит обсуждению, а только слепой вере.
Соня мельком, украдкой глянула на страшный, неестественный изгиб головы, на темное пятно. Отвернулась, содрогнувшись всем своим худым телом. Правды знать не хотела. Не ее это дело. Руки дрожали, плясали на рукоятке тележки.
— Заплачу завтра, — прошептала она, вспомнив про свой долг старухе.
— Долг прощаю, — буркнула Алена Ивановна с натужной великодушностью. — А вот тебе подарочек. — Сунула ей Родионову папиросочницу. — Настоящее серебро!
Ложь ее звучала привычно, почти ласково, по-домашнему.
— А этого вези. На пустырь. За Сенной. Яма там. Глубокая. Знаешь.
Тележка скрипнула жалобно, протяжно, покатилась по брусчатке, отбрасывая мертвые блики под тусклыми фонарями. Тело под рогожей качалось в такт ухабам, укачиваемое, как дитя в колыбели, только уснувшее навеки и не слишком ухоженное. Сестры стояли молча. Смотрели вслед, но не видели уже ничего.
— «Право имею», — повторила Лизавета, вытирая ладонь с запекшейся, липкой кровью о подол. — Каждый третий нынче старуху убить норовит. Совсем обалдели! Мода пошла, как на папиросы Товарищества «Лаферм». Надоело уже.
Алена Ивановна сплюнула густо и сочно на камень лестницы:
— Замок проверить надо. Мало ли… очередной лезет. Хорошо бы ухват принес — наш проржавел, — добавила она уже почти мечтательно. — И кровь на площадке сотри. Как следует. Чтобы духу не было.
Сестры поплелись обратно. В свое логово. На четвертый этаж. Туда, где витал вечный, смешанный запах: медный — от денег, восковой — от образов… и теперь новый, липкий, еще теплый, сладковато-противный. Запах свежей крови. Новый аромат дня, решительно перебивающий даже вчерашние щи.
Алена Ивановна щелкнула замком. В гостиной лампадка перед потемневшим ликом мигала слабо и неровно. "Ну вот и порядок", — подумала старуха, снимая заляпанный передник…
Ничто не кончилось. Всё продолжилось. Только комната теперь помнила о случившемся чуть больше, чем минуту назад. Пол помнил, воздух помнил, даже затекшие ноги Лизаветы помнили вес тела, которое она тащила. Помнил и молоток, нашедший, наконец, своё настоящее дело. И эта память вещей — единственная и самая неопровержимая кара. Всё остальное — суета, оправдания, книжные слова, стёкшие в ту же бурую лужу, что и кровь.
Мой телеграм-канал https://t.me/al_shvedov
Свидетельство о публикации №125092904521