Бал насекомых
Пришлось прийти мне в новый непонятный мир,
где говорили: можно всё в себе навеки поменять.
Вместо неба — люстры золотые,
размером с целые дома висят.
Лампы коконы ожидая скорого рассвета в углах спокойно спят
Горы были не видны —
плоскость есть, но нет степи,
плоскость есть большой безвкусной пустоты.
Обои цвета охры с узорами барокко
всякий раз покажут всем
свой важный вид эстетской полноты.
Столик, мрамором покрытый,
в тарелочных медалях значимо раздулся,
большой, увесистый, старинный
Где-то Собакевич страстно всколыхнулся.
Не думал я, юноша сердечный,
что когда-то люди будут есть на могильных плитах,
и говорить о мертвецах,
вкушать еду, которая только кажется перед ними,
и жизнь других задумчиво жевать...
Но при этом думать до конца,
антично, пьяно, слегонца,
глаголить красиво, нежно — как Эриксимах:
«Нету жизни лучше, чем моя!
А твоя, мальчишка,
гуляет, как бродячая цыганочка впотьмах».
Залы, коридоры длиною призрачного перрона
пустынны духом и уютом,
но поезд прогрессивный мечется туда-сюда.
Хоть люди все там есть но людского в них не вижу я,
вижу признаки букашек:
их взгляд кусается всегда.
Одежда в каждом хочет быть красивой —
изумрудные меха, японские сандалии,
рубашки расписные, шляпы —
башни Вавилоны,
шарфики-питоны,
каблук сияет, как маяк.
Украшением Клеопатры здесь не удивить:
золотое руно у них на стенке в комнате висит,
а в платюшке Рахиль у них ходил блудливый зять.
Разные золотые перстни приковали они в плоть свою,
но их, конечно, не достать ,
ведь им это всё духовненько под стать.
Пуговицы настолько лезут из себя от смеха,
что скоро лопнут и уйдут отсюда вновь,
меняя малахитовую лесть
на рубиновую злость.
Часы важно опираются на костный трон,
разглядывая свою трость,
меняя каждый миг своё движение,
показывая всем свой бесконечный рост.
Жарко, тесно, неуютно —
душа в тисках, а плоть — в насилии.
И сказать ничто нельзя,
ведь тон и притворство
всем руководят всемирно.
Но как бы люди ни были красивы —
лица их имеют странный вид.
Один мужчина старых лет —
лицо вполне тупое, борода
свисает до земли,
но сколько духа! Сколько нашего, родного!
Глазенки мелкие, свиные,
щёки розово-синего отлива,
а губы слились с лицом в одну бесформенную лужу.
Пискляв и резок на слова,
будто на кошку опрокинулся рояль.
Но сколько духа!
Сколько духа нашего родного!
Женщина сидит невинной табуреткой,
зато взгляд какой —
колодезный, глубинный.
И губы — чувственный цветок,
слегка раскрыты, и видно в нём лунную улыбку.
Глаза таят огромные пространства —
без мебели и стола,
ни картины, ни окна,
зато площадь мысли широка.
Наступила казнь египетская, в зале —
столько личностей родных!
Шершни толстые сидят и пьют за всех и вся —
у них народность есть,
книги толстые читают,
а лица списаны с икон.
В бани ходят торопливо,
и стены красят все желтком.
Стрекозы жужжат и игриво
крыльями машут им напоказ —
сколько в них искусства, красоты
держаться на ногах!
Обсуждать поэтично богомолистые отношения
и паучьи измены,
невольно ожидая разговорный экстаз.
Улиточные старички никуда и не спешат —
и уже спешить и некуда, не надо.
Вопреки всему
свои красные ракушки тяжело держать,
но сказали в древности — держать,
а значит, надо.
Муравьи — рабочий класс.
Их множество вокруг,
красиво могут одеваться,
повадки — истинных царей.
Но крошки со стола
никто оставлять их так и не научил,
и вылизать завистливым ядом каждого —
в этом их главная цель.
Невероятно страшен и пуст этот мир
невежества — но злиться на них не могу.
Лучше буду их я изучать,
и в книжку свою запишу
ведь насекомых надо различать,
чтобы не обидеть мир и природу.
А я лучше птицей стану,
чтобы познавать новые миры —
оскорблённый, униженный снизу,
но гордо летящий всегда высоко.
Свидетельство о публикации №125092608240