Мечта Кресла

МЕЧТА КРЕСЛА

– I –

Кресло страдало.

Но страдание его было особым — не простым, а почти метафизическим, знакомым лишь тем существам, что утратили своё предназначение.

В полумраке шотландского замка, где косые лучи пробивались сквозь витражи и окрашивали пыль в цвет старого портвейна, оно стояло за алым бархатным канатом. Потёртое, ослабшее, оно пребывало в промежутке между бытием и небытием, и этот промежуток был страшнее самой смерти.

Туристы — о, эти вечные туристы! — проходили нескончаемой вереницей, поднимая телефоны словно щиты между собой и прошлым. Щелчок-вспышка, щелчок-вспышка — даже тот искусственный звук камеры напоминал удары метронома в пустой консерватории.

Они не видели его сути — только оболочку. Тёмный мёд английской кожи с паутиной трещин у подлокотников, медные заклёпки, почерневшие от прикосновений, и продавленное сиденье, хранившее отпечаток человеческого тела, словно гипсовый слепок.

— В этом кресле, — говорила экскурсовод, молодая женщина с усталыми глазами и выученной улыбкой, — сидел маэстро! Здесь, представьте себе только, создавались бессмертные произведения!

Она произносила эти слова с тем особенным восторгом, который рождается от бесконечного повторения и который так похож на молитву без веры — слова есть, а души в них нет.

– II –

«В чём моя вина? За что такая кара?» — эта мысль точила кресло, как вода камень. Восемьдесят лет — вдумайтесь только, восемьдесят! — музейного существования за этим проклятым красным канатом, который стал для него чем-то вроде тюремной решётки.

Писатель ушёл в феврале сорокового, когда мир уже горел второй мировой войной, а кресло осталось — свидетель эпохи, когда ещё можно было верить в разум и прогресс человечества.

В блаженные времена, когда Писатель (кресло никогда не называло его по имени — только так, с большой буквы, как называют Бога) ещё дышал, ходил, творил, кресло не просто исполняло свою функцию. О нет! Оно было алтарём, престолом, священным местом, где ежедневно совершалось таинство творчества.

Оно помнило всё: как он закидывал правую ногу на левый подлокотник — всегда правую на левый, никогда наоборот; как барабанил пальцами по спинке, выстукивая ритм будущих фраз; как в минуты отчаяния сжимал края сиденья так крепко, что костяшки белели, будто хватался за спасательный круг посреди штормового моря.

Больше всего кресло помнило запах. Табак с вишнёвой сладостью, фиолетовые чернила (всегда только фиолетовые!), старая бумага и тот особый аромат творческого пота, который появлялся в минуты наивысшего вдохновения.

– III –

Но мучительнее всего было, когда среди безликой толпы появлялись настоящие писатели. Иногда — о, как редко! — кресло распознавало их безошибочно, с той же точностью, с какой один музыкант узнаёт другого по походке.

У них был особый взгляд — голодный и одновременно насыщенный, как у человека, который умирает от жажды и тонет в океане. Они задерживались у письменного стола дольше других, их пальцы непроизвольно совершали движения пишущей руки, словно держали невидимое перо, а в глазах читалась та священная зависть, которую испытывает всякий творец перед алтарём своего предшественника.

«Подойди же, подойди ближе!» — мысленно кричало кресло каждому из них. «Переступи через этот дурацкий канат! Сядь! Почувствуй то, что чувствовал Он! Ты ведь понимаешь, ты из той же породы!»

Но невидимая стена оставалась непреодолимой. Красный бархат, эта новая Берлинская стена между живым и мёртвым, между прошлым и настоящим, между функцией и забвением, не пускал их.

– IV –

Однажды — это было в ноябре, кресло точно помнило, потому что за окном падал первый снег — в музей пришла пожилая женщина. Она была одна, что весьма необычно (люди редко приходят в музеи в одиночестве, словно боятся остаться наедине с прошлым). Она двигалась медленно, опираясь на трость с серебряным набалдашником в виде совы.

Женщина остановилась перед креслом и долго, очень долго смотрела на него. В её глазах — выцветших, как старая акварель, но всё ещё живых — кресло прочитало нечто необычное: узнавание. Она видела в нём не экспонат, а существо. Живое, страдающее существо.

— Бедное, бедное кресло, — прошептала она, оглядываясь по сторонам. Смотритель дремал в своём углу, прислонившись к радиатору отопления. — Как же ты, должно быть, тоскуешь…

И тут она сделала то, что навсегда изменило жизнь кресла: быстрым, решительным движением — удивительным для её возраста — протянула руку через канат и коснулась подлокотника. Прикосновение длилось не больше секунды, но…

Боже мой! Кресло словно получило удар электрическим током. Но током не физическим, а метафизическим — если такое возможно. В этом прикосновении была вся боль творца, знающего, что такое невозможность творить. Женщина была писательницей — кресло поняло это мгновенно, так же ясно, как человек понимает, что обжёгся, коснувшись огня.

– V –

После прикосновения старой писательницы кресло будто пробудилось. Силы, дремавшие в его древесине и коже, ожили. Оно стало острее чувствовать мир, различать людей не только по внешности, но и по внутреннему состоянию — по той невидимой ауре неудовлетворённости, которую излучают потерявшие своё предназначение.

Проходил мужчина средних лет в дорогом костюме. Успешный банкир, но в походке угадывалась тоска бывшего скрипача, продавшего инструмент ради стабильности. Женщина с детьми задерживала взгляд на письменном столе, словно в её голове всё ещё писался неоконченный роман. Подросток в чёрной толстовке — будущий поэт, ещё не знающий об этом, но уже чувствующий сладкое проклятие слова.

«Мы все в одной лодке, — думало кресло с горькой иронией. — Все мы — невостребованные, недолюбленные инструменты в великом оркестре бытия».

– VI –

Но настоящее чудо произошло через несколько месяцев после визита старой писательницы. В музей пришёл молодой человек с тем особенным выражением лица, которое бывает у людей, много раз отвергнутых, но не сломленных.

Он пришёл под вечер, когда посетителей почти не осталось, и встал перед креслом с таким видом, словно пришёл на исповедь. В руках у него была потрёпанная папка с рукописью — кресло узнало бы этот предмет из тысячи.

— Я писатель, — сказал он креслу, не стесняясь того, что говорит с неодушевлённым предметом. — То есть, я пытаюсь им быть. Тринадцать рукописей, тридцать девять отказов… Знаешь, это число преследует меня. Словно я должен пройти все эти ступени вниз, чтобы потом подняться. Но что самое страшное? Не то, что тебя отвергают. А то, что ты начинаешь сомневаться: может, они правы? Может, во мне нет того священного огня?

Он замолчал, глядя на кресло с такой интенсивностью, словно ждал ответа. И кресло отвечало — всеми своими трещинами, всеми потёртостями, всей своей молчаливой историей.

— Если бы я мог… — молодой человек оглянулся. Смотритель куда-то ушёл. — Если бы я мог хотя бы на минуту…

И он шагнул через канат.

– VII –

То, что произошло дальше, кресло помнило в мельчайших подробностях, как помнят момент воскрешения из мёртвых — если такое возможно представить.

Молодой человек опустился на сиденье медленно, почти благоговейно, как опускаются на колени в церкви. Его вес — совсем другой, чем у Писателя, легче и одновременно тяжелее от груза сомнений — придавил старые пружины, которые отозвались знакомым скрипом.

— Господи, — выдохнул он. — Я чувствую… я правда чувствую…

Он достал из кармана измятую тетрадь и начал писать. Писал он неровно, порывисто, иногда зачёркивая целые абзацы, иногда возвращаясь к зачёркнутому. Кресло чувствовало, как через его старое тело проходят токи творческой энергии — слабые пока, неуверенные, но настоящие!

Он писал о кресле. О том, как предметы обретают душу через долгое служение. О том, как страшно остаться невостребованным в мире, который несётся вперёд, не оглядываясь на прошлое. О связи между творцом и его инструментами — связи, которая сильнее смерти.

– VIII –

Он писал до самого утра. Каким-то чудом никто не потревожил его — ни сторожа, делавшие обход, ни камеры наблюдения, ни сигнализация. Кресло укрывало его, как укрывает мать спящее дитя, создавая вокруг него невидимый кокон безопасности.

Когда первые лучи солнца пробились сквозь витражи, окрасив комнату в цвета радуги, на его коленях лежала законченная повесть. Страницы убористого текста были исписаны так плотно, что казалось, слова боятся остаться невысказанными.

— Спасибо, — сказал молодой человек, вставая. Его ноги затекли, спина болела, но глаза сияли тем особенным светом, который бывает у человека, нашедшего то, что долго искал. — Спасибо за… за всё.

Он аккуратно переступил обратно через канат, поправил его, чтобы не было заметно нарушения, и ушёл, оставив кресло в состоянии блаженного изнеможения — того изнеможения, которое приходит после хорошо выполненной работы.

– IX –

То, что произошло дальше, напоминало цепную реакцию — из тех, что начинаются с одного атома и охватывают всю вселенную. Повесть опубликовали под названием «Исповедь кресла». Редактор, старый циник, прочитав рукопись, вдруг обнаружил, что плачет — впервые за многие годы работы.

Текст перепечатали крупные газеты, о нём заговорили критики, его обсуждали в университетах и кофейнях, в социальных сетях и на литературных вечерах. Но главное — люди вдруг прозрели. Словно пелена спала с глаз, и они увидели то, что всегда было рядом, но оставалось невидимым: музейные экспонаты — это не мёртвые вещи, а остановленные жизни, замороженные истории, ждущие воскрешения. Каждый предмет за стеклом витрины — чья-то судьба, чьё-то предназначение, прерванное, но не уничтоженное временем.

Директор музея — сухой человек в очках без оправы, обычно думавший только о бюджете и посещаемости — прочитал повесть вечером, дома, за бокалом виски. На следующее утро он пришёл в музей другим человеком.

— Мы должны… — начал он на планёрке и осёкся. Потом начал снова, уже твёрже: — Мы создадим программу интерактивных экспонатов. Люди должны не просто смотреть на историю через стекло. Они должны прикасаться к ней, чувствовать её пульс. Начнём с кресла писателя.

И красный канат убрали. Не совсем — оставили символическую ленточку, которую легко было переступить. Рядом повесили новую табличку: «Вы можете присесть в это кресло и почувствовать атмосферу творчества. Пожалуйста, относитесь к экспонату бережно — он прожил долгую жизнь».

– X –

Первыми испытать новую возможность пришли школьники — шумная группа подростков, которых привела молодая учительница литературы с усталыми, но всё ещё горящими глазами.

— Только осторожно, — говорила она, пока дети по очереди садились в кресло. — Это же не просто мебель, это… это свидетель истории.

Одна девочка — тихая, в больших очках, из тех, кто всегда сидит на последней парте и читает под партой — села в кресло и замерла. Её лицо приобрело странное, почти взрослое выражение.

— Я слышу, — прошептала она. — Я правда слышу, как он думает… Тот писатель…

Учительница хотела сказать, что это просто фантазия, но осеклась. Потому что в этот момент она тоже услышала — или ей показалось, что услышала — далёкий скрип пера по бумаге.

– XI –

Месяцы шли за месяцами. В кресле сидели сотни людей — туристы и местные жители, старики и дети, писатели и те, кто никогда не написал ни строчки. Каждый находил в нём что-то своё.

Пенсионерка, бывшая учительница, сев в кресло, вдруг поняла, что хочет написать книгу о своих учениках — и написала. Безработный инженер, придя сюда от отчаяния, нашёл в себе силы начать сначала — и начал. Девушка, бросившая рисование ради офисной работы, вернулась к мольберту.

Кресло понимало: оно стало чем-то большим, чем просто мебелью или даже музейным экспонатом. Оно стало символом, точкой соприкосновения между прошлым и настоящим, мостом между мечтой и реальностью.

– XII –

Но самое удивительное открытие ждало кресло впереди. Однажды в музей пришла правнучка Писателя — пожилая уже женщина с седыми волосами и добрыми глазами. Она принесла с собой старый альбом с фотографиями.

— Знаете, — сказала она, разглядывая кресло с нежной улыбкой, — мой прадед на самом деле редко в нём сидел, когда писал. Он работал за столом, на жёстком стуле — говорил, что так лучше думается. А в кресло садился отдыхать. Здесь он мечтал, размышлял, иногда дремал… Это было его место для пауз между творчеством.

Кресло испытало шок. Все эти годы оно мечтало о том, чтобы снова стать свидетелем творчества, не понимая, что его истинное предназначение было иным — давать покой усталой душе, быть убежищем между битвами с белым листом.

— И знаете что? — продолжила правнучка. — Мне кажется, сейчас оно исполняет своё предназначение лучше, чем когда-либо. Оно даёт отдых и вдохновение сотням людей. Разве это не чудесно?

– XIII –

И кресло поняло: да, это чудесно. Его мечта сбылась, но не так, как оно представляло. Оно мечтало вернуться в прошлое, а получило будущее. Мечтало об одном человеке, а получило сотни. Мечтало быть свидетелем, а стало участником.

Кресло думало о Писателе, о его самом знаменитом романе — том самом, о тридцати девяти ступенях. У каждого своя лестница, свой путь наверх или вниз. И кресло теперь было не просто мебелью — оно стало одной из ступеней для тех, кто ищет свой путь.

Теперь, когда музей пустеет и воцаряется тишина, кресло больше не страдает. Оно знает: завтра придут новые люди, сядут в него, и каждый унесёт с собой частичку того великого покоя, который оно дарило Писателю между строками его бессмертных произведений.

В конце концов, разве не в этом смысл существования — не в том, кем мы хотим быть, а в том, кем мы становимся? Не в наших мечтах о предназначении, а в том предназначении, которое находит нас само?

Кресло больше не мечтает. Оно живёт. И в каждом скрипе его старых пружин слышится не жалоба, а песня — песня о том, что даже самые невозможные мечты иногда сбываются. Просто не так, как мы себе представляли.

А где-то в углу музея, за стеклом другой витрины, начинает просыпаться старинное перо. Но это уже совсем другая история…


Рецензии