Критический обзор. Реквием по всадникам

.

#школа_сонета_критические_обзоры_2025


*** (автор: Юрий Маракулин)

Мильоны – вас. Нас – меньше с каждым днем.
Все правильно, хоть жизнь несправедлива.
Да, скуфы мы. А раньше были скифы,
И верили, что старое сметем!
 
Вот – рухнул мир. Тогда мы были в нем.
Наш бледный конь звенел железной гривой!..
Он нас унес от жуткого обрыва,
А нынче мы коня передаем
 
Идущим следом: тем, кто нам не верит.
У них свои победы и потери,
Свои дороги в глубине степей...
 
И, как жнецов своих встречает нива,
Так скуф встречает будущего скифа,
И дарит меч, и говорит: «убей»!


РЕКВИЕМ ПО ВСАДНИКАМ: сонет Юрия Маракулина в контексте русского апокалипсиса


Будучи погруженным в контекст современной русской поэзии, которая, преодолевая искушение маргинальности и тотальной иронии, пытается обрести новый язык для высказывания о травматическом историческом опыте, мы не можем не признать сонет Юрия Маракулина текстом-аномалией, т.к. он, отбрасывая постмодернистскую игровую условность, совершает дерзкий и тотальный возврат к архетипическим, мифологическим и собственно трагическим основаниям бытия, выстраивая сложнейшую систему аллюзий – от осевого времени Осипа Мандельштама и Александра Блока до вневременного архетипа всадника на бледном коне, предпринимая попытку исследовать не столько историю как последовательность событий, сколько метафизику истории как роковой цикл, в котором воля к жизни и воля к смерти оказываются неразделимы. С формальной точки зрения, перед нами – классический сонет, чья четырнадцатистрочная структура, организованная по схеме aBBa aBBa CCd EEd, с отчетливым членением на катрены и завершающие терцеты, служит не данью традиции, а становится идеальным сосудом для содержательного напряжения между дисциплиной формы и хаосом исторического содержания, между строгим ритмом пятистопного ямба, звучно отбивающего шаг уходящих поколений, и сбивчивым, почти прозаическим синтаксисом, передающим дыхание исповеди.

Первый катрен, чья мощь заключена в его гамлетовской афористичности («Мильоны – вас. Нас – меньше с каждым днем»), немедленно устанавливает центральный конфликт – конфликт квантового, безликого множества («вас») и исчезающего, но качественно иного меньшинства («нас»), конфликт, который, будучи лишенным прямых оценочных суждений, тем не менее обретает экзистенциальную глубину в признании фатальной несправедливости жизни, что придает всей конструкции характер не жалобы, а стоического приятия собственной обреченности, усиливаемого семантическим и фонетическим скатом от гордого этнонима «скифы» к уничижительному, почти плебейскому «скуфы», который, однако, лишается своего уничижительного смысла, возводясь в ранг знака избранничества.

Развивая эту мысль во втором катрене, который, нарушая нарративную ожидаемость, отказывается от описания героического «сметения» старого и являет нам образ уже свершившегося коллапса – «рухнул мир», – поэт совершает гениальный поворот к архетипическому апокалиптическому символу, каковым является «бледный конь», чья звенящая «железная грива» отсылает нас к самой сердцевине Откровения Иоанна Богослова («И вот, конь бледный, и на нем всадник, которому имя „смерть“; и ад следовал за ним»), тем самым мгновенно и навсегда вписывая лирического субъекта и его поколение не в частный исторический конфликт, а в пространство вечной эсхатологической драмы, где они предстают не пассивными жертвами обстоятельств, а роковыми участниками, чьим парадоксальным спасителем и указующим перстом судьбы оказывается сам вестник гибели, что создает неразрешимую антиномию: конь-смерть есть одновременно конь-спасение, уносящий прочь «от жуткого обрыва», под которым, по-видимому, подразумевается тотальная гибель духа, метафизическое забвение в безысходной рутине «правильного» и окончательно устроенного мира.

Кульминация же и разрешение этого напряжения, подготавливаемые вольтой между вторым катреном и терцетами, наступают в финале, когда акт передачи коня «идущим следом» – тем, «кто нам не верит», – обретает характер и преемственности, и мистического ритуала, жертвоприношения и благословения на убийство, в котором нива, встречающая жнецов (еще один библейский образ конца времен), и скуф, встречающий «будущего скифа», складываются в единую метафору исторической жатвы, циклического времени, в котором новое варварство приходит на смену старому, чтобы очистить его одряхлевшую культуру огнем и мечом.

Данный сонет представляет собой глубоко философичное высказывание о диалектике истории, где творение и разрушение, жизнь и смерть, культура и варварство («скифы» и «скуфы») являются не противоборствующими силами, а взаимопорождающими и взаимозависимыми началами, а финальный императив «убей!», лишенный всякого пафоса и произнесенный почти как заклинание, есть не призыв к насилию, а трагическое признание его как неизбывного, рокового закона бытия, который каждое поколение вынуждено заново открывать для себя, получая из рук отцов тот самый меч, что когда-то спас их, дабы в свой черед передать его сыновьям.

Однако

…на этом анализ не может быть завершен, т.к. за пределами непосредственной интерпретации таится фундаментальный вопрос, обращенный уже не к тексту, а через его посредство – к нам, его реципиентам: что же именно убить подразумевает этот завет? И здесь сонет Маракулина раскрывается как многослойная онтологическая структура, предлагающая несколько путей прочтения этого жеста.

С одной стороны, в русле ницшеанской традиции, этот меч может быть направлен вовне – на умерщвление одряхлевшего, окостеневшего мира «мильонов», мира «правильной» и несправедливой жизни, мира комфорта и забвения, чтобы расчистить пространство для нового, дикого и свободного роста, для тех, чьи «дороги пролегают в глубине степей». Это убийство есть акт творческого разрушения, инстинкт жизни, говорящий устами смерти. С другой – удар может быть обращен внутрь, и тогда мы сталкиваемся с кенотической жертвой: чтобы дать жизнь идущим следом, необходимо убить в себе самого себя – того «скифа», чья эпоха безвозвратно ушла, того, кто был спасен, но не может быть спасаем вечно. Передать коня – значит добровольно принять собственную завершенность, умертвить свою былую идентичность, освобождая место будущему. Это не физическая гибель, а метафизическое самоуничижение, акт высшего стоицизма, где дарение меча есть одновременно акт самоубийства прежнего «я». Таким образом, сонет Маракулина оказывается не просто констатацией исторического цикла, но и вневременным предостережением, и суровым вопросом к любому, кто причисляет себя к «нам», к этому исчезающему сообществу избранных: обладаем ли мы мужеством не только принять спасение от бледного коня, но и, исчерпав его потенциал, совершить последний, самый трудный акт – передать его тем, кто нас не понимает и, быть может, презирает? Способны ли мы, осознав себя «скуфами», наследниками великих «скифов», добровольно совершить ритуал саморасставания, увидев в лице «идущих следом» не варваров, несущих гибель, а – единственно возможных проводников жизни, даже если жизнь эта говорит на языке смерти?

Именно в этой предельной, почти невыносимой двойственности – где акт убийства есть одновременно акт творения, а акт дарения есть акт самоуничтожения – и заключена подлинная экзистенциальная мощь текста, выводящая его за рамки исторической рефлексии в сферу чистой метафизики человеческого удела. Сонет оказывается зеркалом, в котором каждое поколение обречено увидеть не ответ, а свой собственный, новый, бездонный и тревожный вопрос.




.


Рецензии