Сон поэта
В этот раз, с расстройства, перебрал. С коньяком — черт бы его побрал. Заснул в кресле, облокотившись на стол, в позе ученика, которого вырубила непосильная задача. Позе капитуляции.
И приснился сон. Почему-то я — он, тот самый, из книги Носова. Незнайка. И направляюсь к поэту Цветочного города, Цветику. Я — коротышка. Ощущаю всю нелепость своего внезапно уменьшившегося роста. Вокруг — гигантские, до небес, ягоды земляники. Будто сама природа стала гиперболой.
— Цветик, научи, — бросаю я, вваливаясь в его комнату. Он, словно совенок, щурится, вглядываясь сквозь толщу сна:
— Поэзия — это когда за словом видишь не звук, а бездну. Рифма — пощечина банальности. Попробуй: «палка».
— Селедка, — выпаливаю я. (Не зря же книжка была в детстве зачитана до дыр.)
Тишина. За окном смеется ветер. Цветик, стирая ладонью призрак улыбки:
— Рифма — не сходство кончиков, а кровное родство душ. «Палка — галка» — две ноты в аккорде мироздания. — Пакля — рвакля! — восклицаю я, в соответствии с ролью. — Пакля — шмакля! Рвакля — жвакля! Цветик, стиснув виски, ловит головную боль, пульсирующую в такт этим варварским созвучиям.
А я — дальше. Текст про прыжок Знайки через овечку… Тут же из ниоткуда — сам Знайка, хватается за сердце: — Зачем ты меня в неправду завернул?
— Чтобы светлее было, — защищаюсь я, — Правда-то темная, в ней жить нельзя.
Знайка бушует, Торопыжка глотает воздух вместо утюга, Авоська шарит под подушкой в поисках призрачной ватрушки.
Весь мир взбунтовался против этой поэтической ереси. — Это же метафоры! — кричу я, но мир глух. Слова, точно пьяные мотыльки, бьются о стекло реальности.
И тут — прояснение. Обиженные коротышки исчезают, растаяв. Снова один Цветик, но черты его плывут, изменяются, текут, как воск. Бакенбарды… Живой, колючий взгляд. Я беседую уже не с Цветиком, а с нашим всем. С самой Поэзией.
— Здравствуй, — говорит он, откладывая перо и поглядывая на меня с любопытством, будто на редкое насекомое. — Тебя как звать-то?
— Саша.
— О! Тезка! — он оживляется, и комнатка словно светлеет. — Ну, Саша, я так понимаю, не пишется?
— Совсем, Александр Сергеич. Ни единой строчки. Рифмы разбежались, как тараканы.
— А ты зачем, собственно, сочиняешь-то? Славы желаешь? Чтоб потомки в школах заучивали? Или, чтоб девок прельщать? Способ верный.
Я задумываюсь. Честный ответ — «не ведаю» — кажется слишком простым. Кощунственным.
— Кажется, чтобы понять…
— Чего понять-то? Что солнце встает на востоке? Так это и без стихов известно.
— Нет. Чтобы понять, что я вообще тут делаю. За этим столом. С этой пустой бумагой. Кажется, если найду нужные слова, то и пойму. Себя.
Пушкин хмыкает, достает из кармана яблоко, откусывает. — Глупость. Ничего ты не поймешь. А бумага никогда не бывает пустой. Она всегда полна — страхом, сомненьем, вот этой вот пылью… — сдувает пылинку со стола, и жест кажется сакральным. — Ты ее просто заполняешь своим шумом. Иногда получается музыка. Чаще — нет. Пиши, тезка, не для славы. Пиши, потому что не можешь не писать. Он замолкает.
Я уже думаю, что разговор окончен, но он вдруг возвращается к нему, как возвращаются к недопитому бокалу. Наверное, от потусторонней скуки, от вечного интереса к ремеслу.
— Да, кстати… Любому слову нужна не рифма, а точка опоры. Земная. Понимаешь? А к «пакле» просится «сакля». Олицетворяя дом, очаг. Теперь давай попробуй срифмовать мою фамилию. Пушкин, это же так просто!
— Кукушкин? — выпалил я первое, что пришло в голову. — Фу, — скривился он с неподдельным, почти физиологическим отвращением. — Отвратительно. Звук пустой, птичий. Ищи! Глубже.
— Ну… ушки? — На макушке! — парирует он, и глаза блестят озорным огнем. — Не пойдет. Слишком телесно. Поэзия должна вызывать желание жить.
— Завитушки? — уже почти отчаявшись, предложил я, имея в виду нечто поэтически-кудрявое, уютное, упакованное в красивый образ.
— Не нужны они в стихах! — отрезал он. — Ты должен быть твёрже. Проще. Яснее. Как галька.
Я замолчал, раздавленный. Пространство сгустилось, стало плотным, как ночной воздух в царскосельском саду.
— Шведов? — тихо, уже не надеясь, произнёс я, выдохнув свою фамилию, как пароль.
Он посмотрел на меня пристально. Не одобряя и не насмехаясь. Констатируя.
— Не рифма же, — произнёс он, отчеканивая каждый слог.
— Зато это моя фамилия, — глупо и упрямо добавил я.
Он откинулся на спинку стула. Тень от невидимой свечи дрогнула на его висках.
— Вот именно, — произнёс он медленно и весомо. — Запомни. Фамилию не рифмуют. Мою, кстати, тоже. Её — помнят. Или забывают. Ты должен не пририфмовывать себя к миру, а встроить. Вживить. Чтобы звук твоего имени возникал из самого смысла. Иди. Тебе ещё работать. Начни с малого. А уж потом… потом дойдёшь и до себя.
И он повернулся к столу, снова взяв в руки перо. Растворился в работе. А я остался стоять в тишине. С новой, куда более глубокой занозой в душе. С пониманием, что моя фамилия — это не слово для рифмы, а молчание, которое ей предшествует…
И — проснулся. На полу — смятые, похожие на мертвых птенцов, недописанные строчки. Смотрел в окно: ветер гнал по мостовой клочья тумана. Рука сама потянулась к карандашу…
Когда зверски одиноко, кто — по рюмке, кто — с моста…
Мне же с музой волоокой не грустится никогда.
Без вина тогда хмелею, как мне рифмы ниспошлёт.
И чернил я не жалея, брежу ночи напролёт.
Оживив стихом страницы, прямо в кресле сплю без сил…
Вдруг сегодня мне приснится, что я Бога воскресил…
Свидетельство о публикации №125090905835
С уважением.
Татьяна Анитова 09.09.2025 21:50 Заявить о нарушении