Постоялый двор

Глава первая

Надворный советник Вышколев стоял супротив окна и ковырял в зубах обожженной спичкой, найденной наощупь в стоявшей на подоконнике пепельнице. Евлампия Христофоровича занимала сцена, происходящая во дворе уездной гостиницы.
Прищелкивая языком после обильного завтрака, состоявшего из блинчиков со сбитыми сливками, расстегая с осетриной и жестковатой отварной говядиной, чуждой для утра, когда невозможно её продавить внутрь ни квасом, ни киселем, ни простоквашей, а приходиться запивать остатками тёплого французского коньяка, разбавленного и охлаждённого сосулькой с соломенной крыши конюшни, - Вышколев ковырял в зубах и думал. Думал верно, что ничем иным, а именно ржавой сосулькой следует придавать иностранному пойлу закадычный русский дух, чтобы протолкнуть внутрь ороговевший кусок стейка за сфинктер пищевода. Горячим дыханием в этот момент Евлампий Христофорович расширял пятно обзора на заиндевевшем стекле окна на втором этаже, откуда наблюдал, как дебелая баба, простоволосая, со сползшим с круглого голого плеча шерстяным платком, лупила поленом по голове неказистого мужичка в обледеневшем зипуне.
 
Мужик истошно выл, прикрывая голову красными от мороза руками. Баба била его молча, всё норовя залепить по носу, но бочковатый живот мешал ей согнуться и прицелиться. Поэтому она хоть и помогала себе ногой в опорках поворачивать голову мужика в удобное для удара положение, тот успевал закапываться лицом в пористый снег и вопил всё призывнее, не теряя надежды на сердобольного спасителя.

Лохматая дрянная шапка с мужика давно слетела. Её подобрали два щенка и поволокли к себе в конуру, по дороге затеяв яростную борьбу за право обладания столь редкой вещицей.

Стоящая поодаль не распряжённая из саней кобыла стыдливо отворачивала голову от экзекуции, косясь на валяющийся перед ней кнут. Животина и сама была не прочь принять участие в творимой бабой казни, но копыта ей того сделать не позволяли, и лошадь со всей сдерживаемой животной страстью делала вид, что относится к этому совершенно безразлично.

По двору мимо них прошла босоногая девка с ведром помоев. Не поворачивая в сторону творившегося безобразия голову, она выплеснула содержимое ноши на угол забора и намеревалась было воротиться назад тем же путём, однако, мужик, расслышавший снежный хруст под её розовыми пятками, вдруг резко вскочил и кинулся к ней. Добежав до хрупкой спасительницы, он упал на колени и укрыл голову в складках широкой юбки. Девка, от растерянности что ли, прикрыла ему затылок пустым помойным ведром, а подкатившаяся баба с поленом принялась лупить по ведру так громко, что вынудила выйти на девичьи крики из кухни кухарку с кочергой и напасть с этим оружием и воинственными воплями на саму бабу.
Дворовый оркестр зазвучал громче, угрожающе.

Лошадь к такому повороту событий была явно не готова. Она возмущенно заржала, тряхнув головой. Жёлтые сосульки, столь высоко ценимые Вышколевым, разлетелись от её гривы в разные стороны, распугав щенят, которые, скуля, кинулись в будку к матери-сучке, и хвостатая мамаша тут же выпрыгнула наружу, залившись оголтелым лаем.

Евлампий Христофорович, пока прикидывал, кем девка с ведром может приходиться кухарке, и не заметил сразу, как на дворе появился новый персонаж. Женщина в длинном чёрном балахоне, то ли монашка, то ли ключница, то ли хозяйская приживалка из старых дев, заверещала так звонко в самом верхнем регистре утренней увертюры, что Вышколев круто поднял кустистые брови и прищёлкнул языком, не притворно удивляясь её голосу, как поступал в ложе театра, очарованный колоратурным сопрано юной, заезжей из Италии певички, встрявшей в русский хор.

Сцена походила на финал из оперы «Жизнь за царя» Михаила Ивановича Глинки. Узористые морозные стёкла декоративно подрагивали, утро наполнялось духовыми и струнными звуками. Не хватало звона колоколов соседней церквушки и басистого тремоло хозяина постоялого двора, чтобы добавить постановке основательности и гармонии.

Но и это не преминуло произойти. Колоколенка очнулась от частого звона и протряслась, будто сбрасывая с себя хрустальную изморозь. А на парадное крыльцо, хлопнув, как литаврами, дубовыми дверьми, вышел чернобородый хозяин и так гаркнул на слуг, что те замерли вместе со скотиной в странных позах будто примороженные, доставив тем самым Евлампию Христофоровичу несказанное удовольствие. Немые сцены и театральные паузы с гоголевских времен вызывали в нём восхищение неподдельное.

С усилием он распахнул законопаченное на зиму окно в свои душные апартаменты и вдохнул начало мартовской оттепели в прокуренные лёгкие до самого дна живота.
Звон, успокоившись, затих. И тогда из-за пригорка с высокими березами донёсся птичий гай.

Вышколев широко перекрестился. Божье колесо вошло в свою весеннюю колею.

Грачи прилетели.

На долю новоиспечённого надворного советника выпало тяжёлое испытание. Посланный из губернии в волость по делам службы, он застрял в городке N, надо полагать, надолго. Дороги в ростепель стали не проездными. На реке вот-вот и двинется ледоход.  В гостинице на втором этаже из благородной публики застряло четверо: сам Вышколев, отставной поручик Корх и чета молодожёнов. Она, Катя, – дочь провинциального дьячка. Он, Амвросий, – крёстный сын богатого помещика Однокурова, столь похожий на него и статью, и голосом, что, если бы не документы, доказывающие отцовство Панюшкина, служившего у князя Однокурова управляющим и имевшим в доме красавицу-жену, которая была с князем в близких отношениях, -   крестнику в дом дьяка дорога была бы заказана.

Окна из апартаментов влюблённых выходили в сад. Окна поручика и советника – во двор, что было не по чину, конечно, но добродушию и уступчивости таким благовоспитанным людям, как Евлампий Христофорович и Иван Карлович, можно было только позавидовать.

Молодожёны Панюшкины не часто выходили из комнат, предаваясь редкостному одиночеству вдали от отеческого дома. Щёки их пунцовели от любовных утех всё ярче. А разговоры на людях переходили в щебечущий шёпот, который после завтрака заканчивался обычно предобеденным сном, а после обеда – отдыхом перед ужином, по окончании коего, они, едва коснувшись еды, с нетерпеливым смущением вновь уединялись у себя в комнате, откуда не слышалось ни звука, ни вздоха.            




 В ехидных беседах Корха и Вышколева, обсудивших уже все на свете за неделю распутицы, поведение молодоженов занимало теперь главное место.

 - А что бы, например, всем людям не любить друг друга, как эти новобрачные? - спрашивал Иван Карлович, строя Евлампию Христофоровичу сладкую мину.

Вышколев, в свою очередь, хищно склабился и заявлял заученно библейски:

- Даже в помыслах своих не возжелай жену товарища своего!

- Да какой он товарищ?! - возмущался Корх. - Обыкновенный вы****ок, без чина и звания, бастард, ждущий своей доли наследства, которой, может статься, и не будет совсем. Недоучившийся студент. Лопух. Размазня… Однако, аппетитный подлец!
 
- Какое вам дело до Амвросия? - возмущался Евлампий Христофорович. - Тут дело не в предмете вашего вожделения состоит, а в его богом данной супруге. Ну, положим, возляжете вы с ним в страсти. А ей-то каково будет? Кто ваше Лотово семя до столпа осолонит? Не ангел ли Господень? Кто даст знак?

 - Для любви нет преград, - отвечал Иван Карлович, хищно, будто продажную девку в подворотне, ухватывая за горло холодный графин и наливая из него в прохладные рюмки тягучего «ерофеича». - С нами, вставшими, - Бог! «Блистай, кинжал, орудьем сладострастья. И будет перчен член, что изголя почил!».

(Они чокнулись. Выпили.)

- Ювенал? Чей перевод? - спрашивал Евлампий Христофорович, закусывая. - Не Ломоносов, случаем?

- Хвостов, душенька вы мой. И не перевод. Цитата. От тестя его Суворова Александра Васильевича. Тот дока был в латыни. Говорил же старик ему на смертном одре: брось чушь пороть! воюй или воняй… А там у деда уже не разборчиво читать было. Рука генералиссимуса дрогнула. Хвостов и дописал. Доказывать авторство не выходит…

- И сам помер, Вы полагаете, Суворов-то?

- Тут разные версии… - отвечал Иван Карлович, похрустывая желтым бочковым огурцом, - Здесь сермяжная суть солдатская выпячена настолько недвусмысленно, что сомневаться в словах генералиссимуса не стоит. Чувство ритма Суворова не зря доказано штыковыми атаками и скоростью подавления пугачевского бунта. Десять тысяч убиенных, это вам не хрен собачий! Прости меня, господи…

- Хамите, батюшка… Однако, побед русских Александром Васильевичем не счесть зело! И вернемся к предмету разговора… Так вы уверены, что Катенька нам не откажет?
 
- Обижаете, любезный… - Иван Карлович откинулся на диванных подушках и покачал носком отполированного денщиком сапога. - Во-первых, бутылка откупорена и ничто не мешает продегустировать вкус молодого вина, пока оно не вызрело и не набралось в тепле уксусного послевкусия, мешающего памяти проноситься по своим просторам без бремени мелочных обид на неловкость собственного ума. Бздеть по этому поводу у порядочных дам не принято. Что было, то прошло, как говорится.
 
- А воз и ныне там?

- А чего вы хотели? Аппетит приходит во время еды. Суворов не зря говорил: пуля дура, штык молодец. Тут расстояние и возраст не важны. Главное ввязаться в рукопашную, а время покажет!

- Да-а… - мечтательно протянул Евлампий Христофорович, глядя в сторону окна. - Весна идет, весне дорогу… Так вы полагаете, мы тут еще на пару недель застрянем?
 
- Как пить дать! - решительно заявил Иван Карлович и, плеснув себе водки, выпил.
 
За окнами серело той послемартовской серью, что, не выходя во двор можно было ощутить и запах ржаной опары, и конского навоза, и талого снега, пропитанного за зиму многими людскими грехами, которые, по-обыкновению, кисли, размораживаясь, и перемешивались друг с другом.

То из-за сарая веяло краденным сеном, то согрешившей со своим молочным братом коровой, то сожженным под Масленицу соломенным чучелом, убранство и фигура которого так походили своим видом на жену хозяина постоялого двора Фотинью, что тот спьяну кинулся страшилище тушить и опалил бороду, рукава и праздничный кушак, подаренный ему накануне Масленицы супругой.
 
Происшествие это было на устах всей дворни вторую неделю кряду, так как других новостей из-за распутицы добыть было неоткуда. Народ и постояльцы от скуки плюсовали к нему все больше подробностей, приукрашивали, на сколько хватало выдумки, и, наконец, сошлись на том, что виновницей тому была погибшая свиноматка.

Хавронья накануне опоросилась двенадцатью поросятами, десять из которых молочными закололи на праздник, а их родная мать в ужасе бросилась на вилы в сеннике и предала себя ужасной, нехристианской смерти, сообразив, наконец, что и ее тоже съедят.

Так и случилось. Хозяин с отчаяния напился, так как Хавронья была частью его движимого личного капитала. Есть ее он отказался несмотря на грядущий Великий Пост. А в придачу спалил единственный деревянный мост через реку, который оставался последней возможностью выбраться из этого гиблого места.

Фотинья за сходство с чучелом была нещадно бита. Дворовые были лишены на следующий день водки на похмелье. А постояльцы только выиграли: им есть и пить в Пост было разрешено задарма, но под угрозой смерти запрещено было выходить наружу, пока не явится урядник и не зафиксирует факт смерти Хавроньи и кто ее заколол, потому что именно тот человек и чучело в жену обрядил, и его, хозяина, под монастырь подвел и перед народом обесчестил.

Так решил Елисей Степанович Дурнев, весенний постовой и хозяин постоялого двора. Тут было всё в его власти и судьи матушки-природы. Как они решат, так и будет. Никто со двора не денется.

Во ознаменование этого на шесте была вывешена красная тряпка, видная с другого берега разлившейся реки, которая извещала власти о чрезвычайном происшествии на постоялом дворе.

Это нежданное заточение повлияло на людей странным образом.

 Катюша Панюшкина приняла дворовую клеть с радостью. Кому, как ни ей, единственной, выжившей из семерых детей дьяка Мануила Семирокастного, девке грамотной, трезвой, но угреватой и склонной к романтизму, почерпанному из книг дьячковой библиотеки, доставшейся ему по случаю смерти предыдущего дьяка, историкофоба и мизантропа, Иммануила Филистимилянского, обладавшего силой голоса иерихонских труб и мощью Голиафа; кому как ни ей, Катерине, множившей в уме трехзначные числа, свободно читавшей на латыни Овидия и считавшей Спинозу геометрическим гением в плане симметрии божественного благорасположения чувств в пространстве, было не радоваться свалившейся ей камнем на голову страсти.

Амвросий Панюшкин, ниспосланный ей от управляющего покойной помещицей Однокуровой, в существовании которой она прежде сомневалась, так как в приходе ее ни разу не видела, не вдруг оказался воплощением той девичей мечты, о коей она уже и мыслить без трепета не могла.

Амвр, как в просторечии звали красавца, оказался собранным из трапеций, означающих мужское начало в русском человеке. Первая фигура, плечевая, была равнобедренной основанием вверх, вторая, тазобедренная, основанием вниз. Ноги были собраны из трапеций повытянутее, голова образовывала тыквенный эллипс, но вид Амвросия сзади в месте двух полусфер, треснутых от натуги в центре тяжести фигуры, поражали Катино воображение. И дивили не своим совершенством, а точным отражением ее, Катюшиной задницы, тщательно рассмотренной в зеркальце, что убеждало ее в верности выбора избранника.

Других сходств в геометрических пропорциях тел ею не отмечалось. Более того, фигурка Кати была собрана Богом из равнобедренных треугольников, парабол и гипербол, не имеющих начал и пределов в системе декартовых координат. Линии, из которых Катюша состояла, были не бесконечны. Они переходили друг в друга с такой аппетитной загадочностью, что не всякому удавалось отвести от них взгляд. У самого Амвросия они вызывали заострение углов с тем напряжением, которое свойственно молодым членам, еще не осознавшим цели их потуг. Но после нескольких взаимных опытов, заключающихся в соединении молодоженов в определенных положениях, они поняли, что симметрия приходит к ним из ломаного хаоса соития в тот момент, когда благоволение божье нисходит на них одновременно. Именно тогда Катя и Амвросий складываются при наложении в восьмиконечную православную звезду, символизирующую, как известно, рай, небесный Иерусалим и Богородицу, представляющиеся в начертании октограммой.

Октограммой был выстроен и забор вокруг постоялого двора. Дело в том, что Елисей Степанович за провинность наказывал дворовых тем, что в качестве компенсации отрезал себе в собственность часть их участков, расположенных вокруг его земли. Причем делалось это в некоей, ему одному известной последовательности, угадать логику которой крестьянам не представлялось возможным. Людишки находились в постоянной тревоге, но покорно продвигали забор все дальше, соблюдая указания Дурнева и восстанавливая тем самым абсолютную симметрию восьмиконечника. Дворня не понимала, что наказание следующего зависит не от количества сделанной работы, а лишь от длины лучей геометрической фигуры, внутри которой им выпало судьбой проживать.

Сам Елисей Степанович умилялся заведенному им порядку. По местным меркам размещенный в центре октаэдра дом процветал. Ощетинившись конюшнями и катухами со скотиной, он предлагал заезжим сытный и теплый постой за не очень большие деньги, смену лошадей и ночной безопасный приют на определенное время, а также - кузнеца, лихого кучера, водки и даже белошвейку и двух кружевниц, проживавших во флигеле в одном из углов забора. (На случай починки белья и всего остального, что постояльцам или хозяину в голову взбредет. Впрочем, во двор они редко выходили, разве что по нужде.)
 
С проезжающими барышнями и девицами полуинтеллигентного вида Елисей Степанович управлялся сам. Утром, выходя к чаю с расцарапанным их ногтями лицом и поредевшей бородой, он был добр и светел, как намолившийся монах, на которого сошла с небеси вышняя благодать. А, закусивший кулебякой добрую чарку водки, вещал любимой жене за столом:

 - Не плачь, Фотинья! Зато я тебе следующей ночью такой выверт французский в постели покажу, свиньёй от сладости завизжишь. Вот те крест!

И жена, носившая траур по очередному безвременно ушедшему младенцу, опускала глаза и надеялась на лучшее.

Да тут случись неприятность. Хавронья закололась.

Заключенные в «Вифлеемской звезде» ждали пришествия урядника после схода талых вод каждый на свой манер без должного беспокойства. Беременная прачка, Алевтина, ежеутренне постукивала своего мужа, кучера Прокла, подгуливавшего от скуки с кухаркой Марфой.

 Дочка кухарки, Дунька, бегала по вечерам к рыжему конюху Кузьме, а то и к кузнецу-цыгану, чернявому Фильке, который зазывал ее к себе прерывистыми ударами молота о наковальню.

Денщик Корха, Микула, от нечего делать брался бренчать на балалайке. А два поросенка, оставшиеся сиротами, шатались по двору со щенками, вызывая у безымянной сучки-матери нестерпимую мировую скорбь о будущем апокалипсисе, когда мясо начнет пожирать собак.

Пост подходил к концу.

Река тем временем возвращалась в берега.

Отставной поручик которую ночь просвещал Амвросия в части переводов Ювенала, а Вышколев, дождавшись падения кривой просвещенной Екатерины, неутомимо доказывал совершенство шара в форме своего живота, лохматого до той степени, что Катюша к утру терялась в догадках о началах и концах происходящего, настолько дьявольски горяч и упруг оказывался ее новый пожилой наставник.

 Близость с молодоженами привела к тому, что Евлампий Христофорович переместился к Катюше в комнату с окнами в сад, а Иван Карлович приютил изгнанного из нее Амвросия в апартаментах Вышколева, оставив Микуле свое жилье в знак уважения к его бывшим заслугам. Звуки балалайки оттуда слышались все тише и печальней. Скоро денщика Корха стали видеть чаще у лачуги Фильки-кузнеца, молот которого теперь не утихал и по ночам, и даже у флигеля кружевниц, которые по доброте душевной задаром пришивали ему оторванные тесемки к гульфику.

Хозяйские погреба опустошались с непривычной скоростью. Вот уж колоколенка за рекой отзвонила Вербное, а урядник все не ехал.

Снег истаивал на глазах, позволяя земле использовать грязь по своему прямому назначению. Она занимала все больше места по шкале ординат, а, подсыхая на заборах, стенах, лицах людей, одежде и обуви, возвращалась на ось абсцисс, чтобы вновь разжижиться и продолжить круговорот русской весны в природе.

Катюша с Вышколевым, глядя по утру из окна голыми в голый в сад, однако, были другого мнения по поводу нагрянувшего апреля. Надворный советник, проводя рукой по совершенному изгибу контура Катиного тела, говаривал:

- Амплитуда вашей синусоиды, Катерина, зашкаливает за всякие представления о красоте. Вы геометрически безгрешны во всех измерениях. Спиноза бы, почувствовав это под рукой, изменил свое отношение к идеалу. Природа, особенно ранней весной, по сути, бездарна. А вот ваше тело оставляет надежду на возрождение.

И, ущипнув ее за ягодицу, вздохнул.

Катюша тихо ойкнула и ответила:

- Причудливо изъясняетесь, Евлампий Христофорович, все в душу девичью влезть норовите. Лучше бы девственность мою опытом порушили, а то все с заднего двора, аки вор заходите…

- Я, Катерина, человек, как вы понимаете, набожный и брать чужого не могу. А что ваш Амвросий своего не берет, вы сами виноваты. Неужто от законного супруга своего боль перетерпеть не можете? Или настолько велик, как люди говаривают, уд у суженного?

- Зело велик! Что кабачок созревший. Ему ко мне ни в окна, ни в двери захода нет. Узка я шибко для таких величин. Так только, на качельках покачаться. Да и то коротко. Низвергается он быстро. Хождения по мукам, одним словом.

Катерина вздохнула, пошевелив пальчиками шерсть на животе надворного советника.

Вышколев приподнял одну бровь и вспомнил о счастливом поручике.
 
- Так чем же вы занимались все это время?

- Любовались друг другом. Ну, и пробовали, где больно, а где щекотно. И иногда совпадало. В рай возносились.

- Любовь, она такая… - мечтательно вздохнул Евлампий Христофорович. Надворный советник не помнил себя молодым. Вернее, не мог себе позволить помнить, потому как грехов за ним числилось столько, что цифр после запятой в иррациональном числе для этого бы не хватило. Он предпочитал числа целые, простые, а лучше натуральные. В виде денежных знаков. И девушек с тринадцати лет. - А не пробовали вы, Катерина, эдаким образом? - и Вышколев надвинулся на нее как клюнувший рылом в море и заросший лесом Аю-Даг, целясь в проплывающего мимо дельфина (не проглотил бы!). Но дельфин и не пытался увернуться, кинулся в чащу и пропал среди колючих ветвей… (Это было запечатлено на картине, висевшей на стене против ложа.)

Таким представлялось теперь Катюше непорочное геометрическое зачатие.

От Таврических красот, навеянных рукотворными мазками на стенах спальни молодоженов, веяло блистающим морем и солнцем, пенными брызгами, можжевеловыми рощами и лошадьми на горных тропах, пропахшими овчарней и саклями татар в растрескавшемся от пекла песчанике. Разноцветные гады неправильного геометрического рисунка извилисто удалялись по любительски определенной перспективе бездарного художника в дебри неопознанных пространств, манящих и пугающих настолько, что рыхлые Крымские скалы, безобидные и прохладные, казались скопищем премерзких гипериид, выползших на старые обои уездной гостиницы из недр Нептуна.

В комнатах топили нещадно. Окна и форточки были открыты настежь. А ворота и двери затворены наглухо во избежания побега преступника.
 
Дым и пар от строения был виден за версту. Грачи с опаской пролетали над странным местом, косясь на шест с красной тряпкой на верхушке.

Жаром и пеклом невиданных широт веяло от вертикалей этого Эдема, холодом и гнилью от фундамента, кисломолочным и уксусным - с потолков и запущенных крыш.
Апрельская среда средней полосы поднималась, как дрожжи, в своем неостановимом движении похоти и неутолимой страсти, сдобренная свиным разговеньем, квашеной капустой, обилием хмельного и полной безнаказанностью.
 
Иван Карлович чувствовал себя как никогда на своем месте. Крепость в виде Амвросия была покорена до основания и сдалась на милость победителя с гибельным восторгом, как позже имел честь заявить об этом классик таганской литературы по другому поводу, но похожему по апокалиптичности происходящего на краю. Темп ярких отношений галопировал. Кони неслись. Обрыв приближался. А копыта стучали все чаще, приближая обоих к заветной цели: освоению неизведанного. Сравнения их с другими исследователями глубин души и тела показались бы неуместными в данном временном промежутке. «Вифлеемская звезда» горела и внутри и снаружи их мессианских страстей не во спасение, а в наказание человеческое, будто грехи содомские восстали из пепла и заявляли теперь во всеуслышание о своей несокрушимости.

Воинственный пыл Ивана Карловича и животная непокорность прекрасного Амвросия были озвучены в весенней ночи звуками битв за осажденные города, где исходы сражений вершились непредсказуемо для обеих сторон. Там и победитель плакал от жалости, и поверженный визжал от восторга. И среди дворовых начали уже ходить слухи, что это дух самой Хавроньи взывал во тьме ко мщению за погубленную свиную душу.

В ожидании пришествия урядника млела перед иконами в своих темных и душных покоях Фотинья, в зрачках которой блистали как копья наточенные вилы. Кухарка с дочкой жались ночами к печи, отпихиваясь от назойливого кучера Прокла. Прачка Алевтина оглаживала живот в предчувствии очередного чуда. И только веселые Вальки-белошвейки с кружевницей лукаво подхихикивали над хозяином, раскручивая свою дворовую рулетку. Она заключалась в том, что, положив сонного и пьяного Елисея Степановича голым на спину, они играли у него на груди в «дурачка», а выигравшие шлепали его по поникшему члену на животе, раскручивая его в ту или иную сторону, пока головка его не укажет на одну из них. А там уже загадывалось желание в зависимости от настроения играющих: то ли пошить ему крошечный кружевной чепчик, то ли обрядить в форменный вицмундир и фуражку с околышем, то ли представить его в виде колокольни с золотошвейной маковкой наверху… впрочем, проказницы и не такое ещё могли придумать…

И вот как-то бледным утром к берегу пристал плот с бричкой урядника и обреченной лошадью, смотревшей ниц на шаткие бревна. Кобыла, не веря в свое счастье, выволокла хозяина и бричку на твердый берег, рванула в сторону и упала без чувств между оглобель.

Урядник успел выскочить наружу, ничего себе не повредив в отличие от своего экипажа, грохнувшегося набок, и выругался весьма содержательно и достаточно громко на своем собственном наречии, которое было в ходу среди чинов низшего звания. Сопровождавший его ветеринар, господин Семенной, спрыгнувший с брички раньше урядника, немедленно передал слова начальника нанятому им паромщику, который с ответной горячей речью направил плот в обратную сторону, оставив начальство в двойном одиночестве в полуверсте от забора «Вифлеемской звезды».

Таким образом, урядник при оружии и Семенной с аптекарским саквояжем, беспрестанно ругаясь, дошли по растерзанной грязью дороге до ворот пешком, застав за ними всю ту же картину избиения кучера Прокла беременной женой с тою лишь разницей, что в качестве орудия казни Алевтина использовала коромысло, потому как орудовать, нагибаясь, поленом из-за раздувшегося живота ей было крайне неудобно.

С интересом понаблюдав за происходящим, урядник отметил, что удар у бабы поставлен правильно, однако он, со своей стороны, производил бы его с некоторым оттягом, дабы придать движению рук долю необходимого в данном случае элемента трагедии. Ветеринар вынужден был с ним согласиться, но рекомендовал не добивать кучера до конца и посулил бабе рубль за спасение казённой лошади, что слегла на берегу после переправы.

Баба прислушалась к его просьбе и, приняв деньги, побои прекратила, ретировавшись к себе в избу. Кучера привели в чувство и отослали отрабатывать свое освобождение к месту аварии брички. Сучке, залившейся в лае, урядник лично дал такого пинка, что щенята и поросята в будке заскулили и тут же смолкли.
Более во двор нос никто не показывал.

Семенной закурил папиросу, не предложив угощение уряднику.

Урядник набрал воздуха и засвистал в свисток, висевший у него на груди…
 
Местную власть в лице Зота Иваныча Полусердечного знали все уездные старожилы. Есть такие лица, что, хочешь-не хочешь, а впечатываются в память навсегда. Они, появляясь в поле зрения, вносят в окружающее их пространство грозовое напряжение характера их хозяина, которое способно подвигнуть героя на подвиг, преступника - к раскаянию, а женщин и лошадей - к обмороку. (В чем и мы не преминули убедиться.)

Рожденный во время нашествия Буонопарта, Зот Иванович из колыбели грозил кулаком заглянувшему к нему мародеру-французишке, тем самым давая понять, что русский дух неистребим вшами и порохом, а способен покорить Европу, пройти казни египетские и омыть сапоги в Индийском океане. На юного грабителя, будущего Стендаля, лицо и кулак русского младенца Зота, как и пожар Москвы и отступление через ледяную Березину, произвели неизгладимое впечатление, которое впоследствии в «Красном и чёрном» было отражено в искренней ненависти автора ко всему французскому, да и западноевропейскому вкупе с ним.

Полусердечного в округе побаивались не только иностранцы. Иван Карлович Корх, обрусевший немец в третьем поколении, хоть и не знал ни слова по-немецки, предпочитал с Зотом Ивановичем на узкой тропе не встречаться. Для него было ясно, что именно он будет первым подозреваемым в деле самоубийства Хавроньи, поджога Фотиньи и моста через реку. Да в придачу теперь, если учесть домостроевские замашки урядника, его сожительство с Амвром непременно добавит в дело острого перчика, о чём ревнивый денщик-Микула доложит на ухо Зоту незамедлительно. Ретироваться с места событий было некуда. Поэтому, завидев в окно свистящего Полусердечного, Иван Карлович принял единственно правильное решение: искать защиты у Вышколева, в покоях молодожёнов, а ещё точнее – у них с Катериной под кроватью.

Елисей Степанович тем временем был разбужен белошвейками в их будуаре и приведён в некоторое чувство ушатом ледяной воды, двумя рюмками водки и многочисленными оплеухами озорных девиц. С всклокоченной бородой и рыбьими глазами он показался позади Полусердечного на крыльце флигеля и приветствовал урядника земным поклоном, уперевшись правой рукою в ступеньку под ногами и чуть не упав головой ему в колени.

- Благоденствия и процветания, вашество! Рады приветствовать благородие в Вифлеемских далях! - прорычал он утробным басом.

Зот Иваныч, вынимая свисток изо рта, обернулся.

- Нечто ты, Елисей? Что звал? В чём опять непорядок?

Елисей рухнул с крыльца наземь и искренне заплакал.

- Хавронья моя, кормилица, жизни себя порешила! На вилы бросилась! Жену чуть не сожгли! Мост порушили! Измена в России, Зот Иванович! Иноверцы одолели! Басурмане!

- Та-ак… - прогудел урядник, засунув большие пальцы за ремни портупеи и косясь на оторопевшего Семенного. - Камфоры много с собой взял?

- Десять унций, - отрапортовал Семенной, отбросив папиросу.

- Будем прививать!.. Всех!.. И чтобы тихо тут у меня!.. Елисей! Строй народ на плацу!

- Может, позавтракаете с дороги? – всхлипывая, спросил хозяин, приподнимая с земли голову.

- Окстись! Некогда тут трапезы устраивать! – прикрикнул на лежащего урядник. – Делай, что говорят!

Не прошло и получаса, как во дворе перед Зотом Ивановичем, выяснившим за это время с Дурневым некоторые обстоятельства происшествия и пригубившим по чарочке-другой в прикусочку с паюсной, была выстроена длинная шеренга из полусонных, мятых дворовых, переминающихся с ноги на ногу на талом снегу.

Сидя на табуретке перед ними, Полусердечный опёрся подбородком о вынутую из ножен шашку, сдвинул на затылок фуражку с околышем и внимательно вгляделся в лица подозреваемых.

- Вот ты, - указал он пальцем на беременную прачку. – За что мужа била?

- Прокла-то?.. За измену. За что же ещё? – оправдывалась с улыбкой Алевтина. – Как же его не колотить, если он без уважения ко мне, матери своих детей, относится.

- А как же заповеди православные? «Да убоится жена мужа своего»? Отчего не блюдёшь?

- Кобель он паршивый, а не муж! Каждую ночь к кухаркам шляется. Вот к этим… Да сами у них спросите…  - и Алевтина показала на Марфу и Дуньку.

Зот Иванович перевёл взгляд на дородных работниц кухни. Марфа с Дунькой зарделись от стыда и от пристального внимания уважаемого человека.

- А вы, потаскушки, зачем его к себе подпускаете? Не боитесь камнями побиенными быть? – строго воспросил урядник, подкрутив усы.

- Да где же тут камней сыскать, Зот Иванович? – ответила старшая с намёком. – Грязь одна. Камни все по межам на пашню растащили. На заборы. На катухи… А кто и за пазухой носит… Хозяйка, к примеру… - и она кивнула в сторону Фотиньи.

Та отвела остроносый профиль в сторону и промолчала, застыв в горделивой позе.

- Та-ак… - присмотрелся к ней урядник. – За старое взялась, ведьма? С людей на свиней перешла? Рассказывай, как было!

Хозяйка медленно повернула к нему голову и спросила с вызовом:

- А стоит ли, господин Полусердечный, раны вскрывать? Или вы не догадываетесь, в каких отношениях Елисей с Хавроньей состоял?

Урядник непреднамеренно икнул, а Семенной что-то вывалил от неожиданности из саквояжа и начал собирать склянки обратно, отирая их от налипшей грязи.

- У тебя и доказательства есть? – строго спросил урядник.

- Вон они, доказательства, в собачьей будке со щенками живут! Два последних его поросёнка. Вы им в пятачки внимательно посмотрите: вылитые Елисеевичи… Так ему, старому хряку, и надо… Но я Хавронью не трогала, мерзко мне в катухи свиные ходить…

- А курсисток не мерзко было о прошлом годе через болото в город посылать?

- Нет. Сами виноваты. Пить надо было меньше… Да и не доказано ничего про меня, их Кузьма провожал…

Урядник перевел взгляд на рыжего Кузьму, конюха.

- А ты что скажешь?

- А я чего? Я ничего!.. Я их до поворота довёз, а там они через лес пошли, где покороче. Кто ж их знал, что в трясину полезут? Глупые…

- Ну-ну! – предостерёг наглого Кузьку Зот Иванович. – Дело ещё не кончено! Вот Вышколев прибудет, тот разберётся…

- Евлампий Христофорович? – будто очнулся с полусна Микула, прятавшийся за спиной кузнеца Фильки. – Так он тута, на втором этаже проживает.

Урядник присмотрелся к говорившему.

- А ты кто такой будешь, болезный? А ну-ка выйди из строя!

Цыган выпихнул Микулу у себя из-за спины. Сделав шаг вперёд, денщик стал во фрунт и доложил:

- Николай Скоробогатько. Лейб-гвардии ефрейтор. Состою в денщиках у лейб-гвардии поручика Корха. Следуем к месту последнего назначения согласно предписанию.

- Ага! – Зот Иванович привстал с табуретки. – Значит, и вновь назначенный капитан-исправник здесь… Инородец, в колено его через колено! Из армии за содомию выгнали, а мне в начальники суют?!.. Вот я Вышколеву всё о нём доложу! Евлампий Христофорович этого так не оставит… Надо же! А я их уж месяц жду-не дождусь!.. Пригласи-ка этих господ сюда, служивый! Да быстро!

Испуганный Микула побежал в гостиницу, спотыкаясь по дороге.

Проводив его взглядом, урядник поманил к себе пальцем Елисея и ветеринара и отвёл их в сторону от подозреваемых.

- Плохи дела, господа… - предупредил он их шёпотом. – Я с этими волками заочно знаком. Они спуску не дадут... Вы, Семенной, прячьте подальше камфару, тут ею никого не испугаешь. Эпидемии никакой нет… А ты, Елисей Степанович, последнюю неделю у меня сотским служишь. Уволю! Понял? Что!? На кой ляд флаг вывешивал? Молчать! Как ты их проглядел? Я же тебя предупреждал!

- Да вроде господа как господа, без претензий… Беседы научные ведут об искусстве, о философии… - голос Дурнева задрожал.

- Вы их больше слушайте! Они губернатором посланы по нашу душу. Одно их слово – твой постоялый двор полетит в тартарары со всеми нашими делами – знаешь куда? - на каторгу! Вместе с белошвейками, и купцами с их обозами, и курсистками на болотах, и «сибирской язвой» убиенным «скотом», что в ледниках… Прости меня, господи!

- Может, и их, господ-то… того… - ветеринар показал на саквояж. – Чайку, как обычно, попьём с коньячком… И в ледник, до зимы…

- Оно бы лучше, конечно… - поморщился Елисей. – Только они не одни. Тогда и Панюшкиных надо…

- Вот тебе и раз! Молодые, князя Однокурова сын внебрачный с женой тоже у тебя?
Полусердечный хлопнул Дурнева по плечу и состроил такую физиономию, будто обжёгся.

- Эти уж второй месяц… А что такое?

- Вот-вот… За границу в свадебное путешествие уехали. Да не доехали. Князь их уже и искать перестал. Ждёт теперь, когда болота подсохнут. Мне уж давно его прошение из губернии пришло.

- Зачем?!

- Чтобы найти и похоронить достойно… Он-то думает, что их из-за золота разбойники порешили.

- А много золота? – не удержался ветеринар.

- Без малого пуд. Ну и каменья драгоценные, и кредитные билеты, всё Амвросий в доме подобрал и исчез. Отомстил батюшке за счастливое детство и адреса обратного не оставил.

- Вот тебе и красавчик! – покачал головой Елисей. – Только не было у них в вещах никакого пуда. Два узелка да книги.

- А где же сундук? – спросил урядник.

Елисей Степанович закатил рыбьи глаза:

- Спрятали, голуби! Точно! Где-то тут спрятали!

- А ты почём знаешь?

- За-ко-па-ли! У них окна – в сад… Там и спрятали! Из дома-то молодые не выходят. Вот и смотрят по очереди в окно, чтобы их сундук не отрыли.

- Погоди-погоди… А их кто к тебе привёз?

- Прокл и привёз. Только, думаете, он помнит?.. Пьяный был, с облучка головой упал… Верно, они его в дороге специально ещё подпоили… Но в комнаты сундука не поднимали. Фотинья бы такого не пропустила, она все вещи у гостей проверяет…

- Сука-баба! – крякнул урядник. – Так Прокл где? Здесь? Иди-ка, встречай его, Елисей, порасспрашивай, мы его за лошадью на берег послали… Как бы дёру ни дал! И побыстрее! Сейчас уже сам Евлампий Христофорович явится… Ох, как они с Корхом мне поперёк горла-то встали… Вот не кстати! И вправду – хоть в ледник их суй!

Тем временем Микула стоял под дверью в комнату Вышколева и слушал, не в силах прервать надворного советника на полуслове, как тот упрекает юношу в неуважительном отношении к жене.

- Вы, господин Панюшкин, повторяю, пока всякой хернёй с Корхом занимаетесь, упустите Катерину-то Мануиловну, уйдёт она от вас, сбежит девица от законного супруга, локти потом кусать будете!

- От добра добра не ищут, Евлампий Христофорович, от денег не бегут, - отвечал ему Амвросий бархатным голосом.

- Откуда же у вас деньги, позвольте спросить? Наследства Однокуровского вам не дождаться, у князя своих детей хватает. Отец ваш названный последнюю рубашку пропил после матушкиной смерти. Если бы не сердобольная княгиня, быть вам кучером при князе, как Тимофею Базыкину у отца, графа Толстого…  А если от дьяка Семирокастного кое-что за Катюшей и перепало, так этого ненадолго хватит…

- Да уж, поверьте, не перепало. Сам у папаши взял… Я к вам как раз за помощью в устройстве этих денег хотел обратиться… Иван Карлович не того полёта птица, а вы человек опытный, просвещённый. Да и к Катюше вы совсем не равнодушны… Я бы её вам даже уступил на какое-то время, если бы…

- Сделку предлагаете? Вы? – хохотнул за дверью Вышколев. – Мне?!

- Вам-с! Из десяти процентов. Тысяч на семь ассигнациями.

- О, как! А я вам что останусь должен?

- Отправить остальные шестьдесят в Баден-Баден с Корхом, в местный банк. И разменять золото на гульдены.

- Так у вас и в золоте есть?

- И в камнях…

- Покажите-ка лучше своё богатство, в натуральном, так сказать, виде…
После шевеления за дверью слышно было, как Вышколев присвистнул:

- Твою-то мать!.. Я подумаю… Ну-ка, ну-ка… Экий красавец… и вправду: кабачок…
Собеседники примолкли.

В эту паузу Микула постучал. Ему разрешили войти.

- Дозвольте доложить! Вас и господина поручика урядник приглашает на дознание.

- По поводу? – строго спросил Евлампий Христофорович, вытирая руки о полу халата Амвросия.

- По факту смерти свиньи.

- Какой ещё свиньи?!

- Хавроньи!

- Иди отсюда, дурак! – указал ему на дверь Вышколев, а вдогонку прикрикнул: - И скажи этому уряднику, что господа завтракать изволят. К одиннадцати только кончат, не раньше!

Микула за закрытой дверью Вышколева простучал по лестнице каблуками и вернулся на цыпочках к двери молодоженов в дальнем конце коридора.

- Барин! Барин… Иван Карлович, это я, Микула, откройте… Я знаю, что вы здесь… - он крадучись поскребся в дверь и притаился.

Через минуту в дверную щель показалось курносое лицо Катерины.

- Чего тебе?

- Скажите Ивану Карловичу, что его урядник ищет.

- Зачем?

- Дознание вести по поводу убиенной Хавроньи.

- Это кто?

- Свинья.

- Сам ты свинья! Нет тут никакого Ивана Карловича! И нечего ему тут делать! Порядочные господа по замужним девушкам не шляются. Так этому уряднику и скажи!
Катерина хлопнула дверью и с разбега бросилась в постель к Корху, заливисто смеясь.

Микула пожал плечами в недоумении и начал медленно спускаться вниз, не понимая, что следует отвечать сердитому начальнику с наганом и шашкой.

Во дворе шеренгу дворовых уже распустили по своим рабочим местам. Прокл привёл под узцы казённую лошадь с бричкой урядника. Лошадь хромала, одна оглобля у брички была переломана и стянута ремнём от чересседельника. Распрягая испуганное животное, кучер, перепачканный в грязи, был зол и молчалив и отвечал на вопросы неохотно, через раз.

- Ты молодых на Масленицу встречал? – допытывался Зот Иванович.

- Ну?

- Что «ну»? Ты или нет?

- Я, стало быть…

- Сундук куда дел?

- Какой сундук?

- Тяжелый!

- Не ведаю я ни о каком сундуке.

- Ты мне голову-то не морочь! – кипятился урядник, замахиваясь на него портупеей. – Вещи-то у них были?

- Ну, были какие-то… Фотинья их в комнату провожала.

- Одна?

- Не помню я… Вроде с кухарками… Они через сенцы пошли в дом, с задней двери… Тут у крыльца столы были накрыты с блинами, не пройти… Так они от сада зашли… Елисей Степаныч ещё ругался, что в праздник господа припёрлись…

- Так-так… - поваживал Зот Иванович, дав подзатыльник открывшему было рот Елисею. – Дальше-то, что было?

- Ну, выпили… Потом Масленицу подпалили… Хавронья испугалась, выбежала во двор с поросятами, завизжала… Их ловить начали, смеяться… А Елисей Степанович проснулся за столом, да кинулся спьяну соломенную бабу тушить, за Фотинью её принял, сам опалился и чуть весь свинарник и конюшню не сжёг! За вилами все кинулись сено на снег разбрасывать, чтобы не сгорело… А хозяин только под ногами мешался, орал, как оглашенный, что всех поубивает! И убежал мост поджигать…

- Да я тебе!.. - не договорил Елисей, потянувшийся было к Проклу, но заработал ещё одного тумака от урядника и был схвачен за руки ветеринаром.

- Говори, что потом творилось, подлец! – приказал Зот Иванович.

- Моста не спасли, но кое-как хозяина уняли! Не в себе он был!.. Он вообще, когда выпьет, дурак дураком становится. Поэтому Дурневым и зовётся.

- А свинья куда делась?

- Так кто ж её знает, темно уже стало… А вообще Хавронья в саду всё чего-то рыла, там земля мягкая, не то, что во дворе…

- Это отчего же такое? – хитро поинтересовался урядник.

- Да знамо дело, почему… - отвечал осмелевший под защитой властей Прокл. – Баб полон двор. А хозяин кобель. Кладбище далеко. Церковь ещё дальше через реку. А бабе тоже пожить хочется. Вот и прикапывают блудные младенцев своих мёртвеньких под яблонями. И дальше живут за этим забором. А Хавронья их косточки далеко под землёй чует… Одна Алевтина у меня баба честная!

- Это мы видали, удар у неё чёткий… А сундук-то где? Вот всё до таких подробностей помнишь, а про сундук не помнишь… Это как?

Прокл распряг лошадь и примотал поводья к перевязи. Поднял к небу битую голову, подумал и сказал:

- Не-е… Хавронья сама закололась. Вы виновных зря ищете. Тут ни у кого силы не хватит, чтобы такую тушу с одного раза вилами насквозь проколоть. Я бы при такой жизни тоже руки на себя наложил…

- Где сундук! – не выдержал уже Семенной, еле справляясь с выкручивавшимся из его объятий Елисеем Степановичем.

- Оно ведь как получается? – рассуждал вслух Прокл. – Хавронья их детей ела, бабы её детей ели. К чему такая жизнь?.. Вот она встала на дыбы, как лошадь, и всей тяжестью на вилы грохнулась. И, что характерно, не взвизгнула даже. Принципиальная мать была. Честная. И милосердная, между прочим! Не стала оставшихся поросят визгом своим пугать… Вот так! А вы говорите, кто-то её заколол! Да тут бы визгу было – на том берегу со страха бы проснулись!

- Сун-дук! – сквозь зубы проговорил по слогам урядник, хватаясь за наган. – Сундук куда делся?

- Да не видел я никакого сундука! При чём здесь какой-то сундук! – возмутился Прокл. – Тут такое горе творится, а вы всё о бренном, да о бренном…

Зот Иваныч всё-таки влепил Проклу оплеуху с досады, но тот, упав, лишь почесал разбитую голову и на четвереньках направился за сеном для больной лошади.

- Баре после одиннадцати обещали сюда спуститься, - заявил в спины дознающих Микула, наблюдавший всю эту сцену. – Они сейчас завтракать изволят.

Но после завтрака никто во двор со второго этажа не сошёл, а самому беспокоить будущее своё начальство Полусердечный не посмел.

Аки лев за добычей он рыскал по саду в поисках чужих сокровищ и думал о том, что только к пятидесяти годам своей службы отечеству и порядку оказался так близок к долгожданной удаче, что упускать её было бы теперь глупо. Следом за ним бродил Семенной, прощупывая оттаявшую землю скальпелем, накрепко примотанным к тонкому прутику ремешком от картуза. Иногда, наткнувшись под землёй на что-то твёрдое, они раскапывали лопатой небольшой участок между деревьев и тогда призывно махали руками женщинам, внимательно смотревшим за ними из окон дома и флигеля.

Прокл оказался прав. Кроме Алевтины, у каждой бабы нашлись в саду свои секреты, и они, покрестившись, открыли их уряднику и ветеринару со слезами на глазах. Три угла забора оказались занятыми под погост двумя белошвейками и кружевницей, два - кухаркой и её дочкой, один - самой Фотиньей, а два свободных были зарезервированы за прачкой и возможными случайными гостями – все под Богом ходим, всякое может случиться. А вот хоть бы и за Катериной угол попридержать, она ведь и на полгода в «Вифлеемской звезде» задержаться может, а там – видно будет…

Со второго этажа из комнаты молодожёнов за всем происходящим в саду наблюдали четверо: Вышколев, Корх и чета Панюшкиных. Они только что закончили общий завтрак на подоконнике и теперь делились впечатлениями об увиденном, сидя в ряд в исподнем на широкой постели.

- Ищут. Что-то потеряли, похоже, - догадался Корх.

- Может, грибы? В апреле строчки должны пойти, мы с покойной матушкой в детстве много в лесу собирали, - мечтательно проговорила Катерина.

- В детстве? – притворно изумился Вышколев. – Давненько же это было, девочка! – он похлопал её по круглому плечу. – Они ищут что-то твёрдое под землёй… В моей следственной практике такое было. Тоже по весне…

- Я, кажется, этот случай помню, - хлопнул себя по лбу Иван Карлович. – У барона Врангейля после дуэли портсигар серебряный пропал. Выпал случайно в снег из кармана шинели. Так нашли только весной. Их целых два портсигара оказалось. Второй – любовника его жены, князя Калугина, с которым барон и стрелялся. Роскошные вещицы с бриллиантовыми защелками. Жена-то им одинаковые подарила, шалунья… Так, представляете, за зиму эти вещицы на три вершка в землю талую ушли. А папиросам хоть бы что! Отлично сохранились папиросы. Я пробовал!

- Вы хотите сказать, - проговорил Амвросий, - что, чем тяжелее вещь, тем она глубже в оттаявшую землю весной провалится?

- Конечно. И то, что под неё попадет, тоже за собой утянет.

- Что, например? – спросил Корх.

- Гробы, Иван Карлович. Деревянные гробы. А в них - человеческие кости. Могильные плиты со временем, если это, конечно, не саркофаг, в грунтовые воды тоже засосёт. Она, вода, здесь, копни на аршин, рядом с поверхностью. Потому в этих местах кладбища на горке строят. Как и церкви, впрочем. Но они все – на том берегу…

Амвросий заметно занервничал, глядя за окно.

- Что, всё ближе подходят? – шепнул ему на ухо Вышколев.

- Угу, - откликнулся Амвр.

- Надо выручать… - вздохнул Евлампий Христофорович и обратился к Корху. – Иван Карлович, а не помочь ли нам будущим подчинённым в этом криминальном деле?

- Я не против. Наоборот, мне сильно любопытно, какого ляда они там потеряли.
И выпил для смелости…

Сквозь плешивые облака просвечивались голубые бляшки неба. Весна не спешила с теплом. Солнцу, казалось, было и вовсе равно, что происходит на земле. Оно подсвечивало из-за кулис лесистых холмов отражённым косым блеском пасхальные декорации земной жизни. Где-то там, в самом верху, в очередной раз воскресший Мессия праздновал победу над смертью. А в проталинах обнажались корни и кости, похожие друг на друга, как водяные знаки на бумажных деньгах, защищающие их достоинства, но не имеющие к самой жизни никакого человеческого отношения.

Катя и Амвр сидели на кровати и молча смотрели в окно, наблюдая за поисками их сундука. Они видели, как Семенной вскрикнул, обнаружив что-то своим твёрдоискателем. Видели, как собравшиеся вокруг него люди вместе с подошедшими к ним Вышколевым и Корхом нагнулись над раскиданной ямой, обнаружили ларь и вытащили его из грязи. Открыли крышку. И отшатнулись, обнаружив там что-то страшное…

- Золото? – спросила Катерина у мужа.

- Нет. Младенец Фотиньи, - ответил, вздохнув, Амвросий. – Она сама попросила у меня такой красивый гробик.

- А где же… - Катя не договорила.

- Тут! – просто ответил Амвр, постучав по кровати.

Лицо Катерины просияло, и она положила голову на плечо мужа со словами:

- Значит, Баден-Баден?

- Да. Советник согласился.

- А Корх?

- А ему зачем знать? – улыбнулся Амвросий. – У него другие заботы… Он прошлогодний кабачок нужного размера в погребе пусть ищет…

Плот за бричкой урядника вечером к берегу не пристал. То ли паромщик обиделся на слова Зота Ивановича, то ли по другим неизвестным причинам.
 
Потому Семенной с Полусердечным остались в гостинице на ночь, решив утром вывесить на шесте тряпку белого цвета в знак окончания их миссии.
 
Дурнев, за неимением свободных номеров, поселил их во флигеле у кружевниц, а, заглянув туда с проверкой вечером, остался до утра. Уж больно давно не виделись старые товарищи, им было о чём посудачить.

На ужин во флигель подали двух подросших поросят с гречневой кашей и бочонок мадеры.

Дворовым было проставлено ведро водки.

Высоким гостям со второго этажа – остатки французского коньяка. Дюжину бутылок. И две желтые сосульки с крыши конюшни, по просьбе Вышколева, чтобы отбить в напитке тлетворный западный дух ангулемских клопов.

Последние припахивали камфорой. Но это никому не показалось странным. Да и на самом деле, чего только эти иностранцы не придумают для купажа?

Катерина, неожиданно оказавшись на сносях, о чём она торжественно объявила, не пила, но разговор по мере его корреляции с деньгами старалась поддерживать, поправляя вычисления мужчин с женской дотошностью. Наконец, она всем надоела и её попросили выйти в свою комнату и беременеть со своим токсикозом в некотором удалении от стола. Причём сами, не стесняясь, по мере приёма коньяка подходили к помойному ведру всё чаще, жаловались на головную боль, были сильно возбуждены к середине застолья, а потом вдруг затихли. Будто успокоились. Только тогда и Катя у себя тоже спокойно уснула…

Микула нашёл мужчин к утру в странных позах и мертвецки пьяными. И добудиться никого не смог, в ужасе кинувшись во флигель к ветеринару. Семенного он вытащил из постели белошвейки почти голым и приволок на второй этаж гостиницы, взбаламутив и Катерину, и дворню своими криками. Ветеринар зафиксировал смерть всех троих от отравления ржавыми сосульками со скотного двора и развёл в бессилии руками: «сибирская язва»!

Зот Иванович, пришедший на место происшествия последним, снял картуз в знак траура и прижал к груди Катерину с такой силой, что её стошнило прямо ему на мундир со свистком.

Полусердечный проматерился и приказал запереть её в комнате на ключ, мундир оттереть и обеззаразить, а вместо белой тряпки на шесте повесить чёрную в знак обнаруженной на месте эпидемии. Это откладывало прибытие плота за ним на неопределённый срок.

Но опытный в своих делах урядник был непреклонен и тут же объявил строгий карантин, заключив в нём самого себя до полного истребления причин заразы и приняв всю ответственность за происходящее на свою совесть, о честных размерах которой сомнений у начальства никогда не возникало.

Прокл с соответствующей бумагой был послан верхом на урядниковской кобыле в город к самому генерал-губернатору за сотню вёрст лесом.

Скотину и запасы мяса полагалось сжечь.

В связи с этим освободили ледник, который послужил теперь моргом для трёх покойников. В этот же день всем двором принялись за сооружение кострищ, напоминающих греческие гекатомбы, перерезали и сожгли всю скотину, мясные запасы и перешли в еде на кашу и квашеную капусту.

Решения Зота Ивановича выполнялись незамедлительно.

Огонь в один присест пожрал всё скоромное в живом и мёртвом виде вместе с брёвнами и сеном конюшен и катухов.

Меланхоличного цыгана Фильку нашли повешенным при разборке кузни.

Конюх Кузька сбежал в болота в неизвестном направлении.

Алевтина разрешилась со страху мёртворождённой девочкой.
 
Так пост неожиданно вернулся в «Вифлеемскую звезду», ибо пути господни закономерны, но неисповедимы. А незнание божеских законов не освобождает людей от ответственности за их исполнение…

Заключенная у себя в комнате Катерина рассуждала об этом несколько иначе.
Катя, закрыв ладонями уши, зажмурив глаза, прислушивалась к себе. Внутри неё зародилась новая жизнь, и эта жизнь диктовала ей другую протяжённость во времени.

«Вот оно, непорочное зачатие! Девственной осталась, а понесла! Подобно Богородице! – думала она о себе на плохой латыни с гордостью и страхом. – Нет, прав был Барух Спиноза: бог, он – во всём, он - вокруг, и мы - в нём, и он – в нас…

Нет у него, как и у людей, свободы воли, есть только разумная необходимость!
Бог - не подобие человеческое, а движущая сила творения, из которого всё и происходит. Он делает всё ощущаемым и разумным. Любая вещь лишь его воплощение, его часть и его желание быть ею.

Вот как во мне сейчас!

Нет зла и добра. Есть только разум. А страсти лишь проявление чувств самого бога, который продолжает испытывать природу на прочность. То есть испытывать самого себя!

Но теперь и вместе со мной!

Я познаю его в себе! Я смогу!»

Тут Катерина легла навзничь на кровати, широко раскинув руки и открыв своему взору белёные доски на потолке. Ей показалось, что и уличный шум затих на какой-то момент, обратившись в шелест хвои пиний от морского бриза, и свет из окна стал будто ярче от полыхавших зарниц на самой земле, а не в небе. Это розовые отблески кострищ на извёстке потолка смотрелись нежными румянами стыда на девственной коже избранницы.

«Ничего со мною не случится! Только жизнь, и больше – ничего!» - вспомнились ей классические строки поэта. Катерина уткнулась носом в подушку и уснула детским сном, как у себя в тёмном чулане за печкой.

***   

Что там творилось в городке N после вывешивания красной тряпки, мало интересовало обитателей постоялого двора. А вывесив чёрную, двор совсем о нём забыл.

Тем не менее город после отъезда Полусердечного облегчённо вздохнул, искренне пожелав разобраться с несчастьем в «Вифлеемской звезде» со свойственной ему скрупулёзностью и тщательностью. И не торопиться попусту. Они уж как-нибудь перебьются месяц-два, а там, глядишь, и самих в карантин загонят.

На слуху у народа были ещё и оспа, и холера, и чума. Поэтому на противоположном берегу реки ждали из губернии нового надзирателя, а со старым кто со вздохом, а кто с досадой дела сворачивали. Товарищей его, из десятских и сотских, что пожадней да позабористей, постукивали в тёмных углах, врагов Полусердечного приваживали подачками и лестью. Безвластие и временная расслабуха к разбою не приводили, но подворовывать стали на окраинах более нагло, тем паче, что люди от толпы бежали в дальние деревни, угоняя из города скот и лошадей, а в обозах разбойникам всегда было чем поживиться.

У реки со стороны города на целую версту от сожжённого моста выставили народные посты, которые ежесуточно приглядывали за берегами на случай ловли беглецов, дезертиров или мародёров. А после устроенного Полусердечным трёхдневного пожара с сожжением животных и птицы, с духом палёного гнилого навоза и перьев, со вкусом дыма от брёвен с сизой плесенью и лишайником, и видного не только с колокольни, но и кое у кого из высоких окон, людишки побогаче стали свой скарб припрятывать по амбарам, зерно и муку опускать в погреба, прибирая их с лотков местного рынка.

Торговля замерла. Питейные заведения опустели. И хоть ничего не предвещало эпидемии и ни одного больного на пустынных улицах замечено не было, на всякий случай по просьбе жителей в городок ввели карантинную роту солдат, чьи палатки на предмет полевых учений были разбиты неподалёку.

 Командир роты штабс-капитан Кручёных был неразговорчив. Он, огладив модно стриженную бородку, быстро расквартировал своих подопечных поближе к городским баням, а сам занял номер в трактире Немирова, чьи копчёные угри ценились на уровне московских, а о водке и говорить было нечего - до такой степени чистоты и питкости её ни в каких «славянских базарах» не доводили. Лилась она внутрь сама хрустальным ручьём, оставляя во рту ощущения свежести и вечного зимнего праздника с заснеженной муравчатой тройкой лошадей в санях, колокольцами под дугой, где по бокам молодого гуляки жались две грудастые девки в меховых кацавейках, от щёк которых веяло жаром и тем особенным лебяжьим потом, от которого поднимались во фрунт  спущенные флаги и дремлющие часовые по всему тракту на десять вёрст вперёд.

В остальном в городе соблюдалась тишь. Ждали нехороших вестей из губернии. Вот и все новости…

***
 
А на постоялом дворе случился бунт.

Во флигеле две кружевницы и белошвейка отказались делать, как все дворовые, прививки из камфоры, забаррикадировались в комнатах и требовали хотя бы рыбы на ужин, потому как по своей грамотности рассудили, что сибирская язва в осетрине не живёт. Переговоры через дверь с ветеринаром Семенным закончились безрезультатно. На ночь они к себе мужиков четвёртый день не пускали.

Елисею Степановичу их поведение показалось подозрительным. В то время как кухарки уже в лёжку валялись у холодной печи, а Алевтина взывала к покойной матери у никому не нужных пустых чанов из-под белья, эти «простидевки» с бритыми лобками смеялись у себя за дверью, требуя от собственных хозяев дополнительных удовольствий за обыкновенную работу, которую прежде они выполняли не по требованию или прихоти, а по велению души и своему призванию, направленному божественным перстом точно им между ног. Нет, конечно, нет, и их ловкие шаловливые пальчики, и губы, и даже волосы в этой работе труженицам кружев и оборок помогали не меньше, чем ноги, но, если честно обо всём говорить, остальные части тел девиц явно проигрывали в этом всему, чем они научились пользоваться ниже талии, с какой стороны к ним не зайди.

Зот Иванович успокоился уже на третий день, о чём-то договорившись с Фотиньей и высказав Елисею Степановичу своё, сука, неодобрение его поведением. Мол, надо же и честь знать! На что хозяин двора отреагировал весьма своеобразно. Ночью он прокрался к двери Катерины и попытался её взломать, но заработал такой удар по голове каким-то тяжёлым предметом, что свалился бессознательным с лестницы второго этажа и едва не помер.

Семенной, исследовав рану на голове Дурнева с помощью лупы, обнаружил в его седых волосах пылинку золота, и тогда только все облегчённо вздохнули. Работы по поискам клада в разгромленных останках погоревшего двора были, наконец, прекращены. Зотом Ивановичем был разработан новый план изъятия Однокуровских ценностей у Екатерины посредством или насилия, или обмана, или вымогательства.
Насилие сводилось к убийству. Обман тоже приводил в конце концов к его вероятности. Вымогательство, как мера морения её голодом, должно было оттянуть её неминуемую смерть на более долгий срок. Оставался поджог, как самое действенное и беззаконное средство.

С этим ультиматумом они и собрались у двери Катерины.

Сказали ей: так и так, сдавайся, если жить хочешь.

На что мудрая Катя выстрелила из «смит-и-вессона» господина Корха в потолок, из «нагана» господина Вышколева - в стену и сказала, что выход у них один: кормить и поить её тут до рождения ребёнка, а золото своё получать от неё в ночном горшке каждый день в качестве дополнительной платы за услугу.

Катерина рассчитала, что драгоценного металла хватит на оставшиеся семь месяцев, если каждый день она будет класть в горшок по монете, а после рождения младенца ещё и вознаградит своих волхвов пачкой кредитных билетов, от суммы которой у парламентёров вспыхнули уши и не остывали ещё до вечера, пока этот вопрос обсуждался.

Получалось, что при поджоге пять тысяч кредитных билетов неминуемо бы сгорели, что никого из убийц не устраивало.

Выносить горшки за Катей уговорили Микулу, пока он еще не слёг окончательно от прививок. А на первый раз послали Катерине к вечеру Фотинью, передав с ней, что Зот Иванович согласился на условия её содержания до рождения младенца.

И Фотинья вернулась с горшком, в котором в нечистотах был утоплен первый золотой полуимпериал. Его вынули, отмыли, попробовали на зуб. Монета оказалась настоящей…

За отдельный золотой, чистый, не перепачканный в говне, Катерина выпросила у Фотиньи дюжину гусиных перьев и бутылочку свежих чернил для ведения своих записей, а Микулу попросила приносить ей еду и бренчать за дверью на балалайке (надо полагать, тоже не задарма), пока она изволит кушать в целях успешного пищеварения её и в ней развивающегося плода.

Как только за дверью устанавливалась тишина, Катерина откладывала ложку и пистолеты в сторону и, набравшись духу, обмакивала перо в чернила…

«Сын мой, будь бодр и разумен, - выводила она на латыни. – Будь внимателен и осторожен. Обзаводись силой и терпением. Внимай и молчи. Умей постоять за себя. Но умей и скрыться, и защититься в нужную минуту. Тут, на Земле, это важно.
Помни: ты сын божий, а я твоя богородица. Нас двое и нет никого вокруг. Одни пустые люди. И весна.

То, что ты живёшь пока во мне, ещё ничего не значит. Значит только то, что ты уже живёшь. Ты мыслишь и рассуждаешь, но пока не знаешь об этом. Я это знаю и говорю за тебя, мы пока неразделимы, но знаний у нас теперь в миллиарды раз больше, чем у остальных пустопорожних.

А будет столько, что и представить страшно. Ведь мы теперь целая Вселенная, включая и людей, и планеты, и солнце.

Я сейчас смотрю за окно и не могу представить себе, что всё, что я вижу, тоже ты.

Бог. Который везде.

И радуюсь за нас, что нам это знание досталось. А знание радуется, что мы у него есть. Не зря оно старалось себя нам дать. И мы теперь живём не зря.

Ты ещё этот мир не видел. Но раз мы пока одно целое, я тебе о нём расскажу.
Мир состоит из двух понятий: причины и следствия.

Они неразрывно связаны, одно без другого не бывает. И если одно из них заканчивается, они тут же меняются местами, чтобы движение не прекращалось. В движении - сила мира и гибель одновременно. Что-то летит, чтобы упасть. Что-то притягивается, чтобы оттолкнуться. И зерно мелют в муку, чтобы испечь большой хлеб.

Воды земные не могут собраться в один океан из-за гор, а суша не может собраться в одну гору из-за рек, морей и океанов. Я уже не говорю о ветре и облаках, о страстях человеческих и страхе смерти. Ты сам, когда вырастешь, об этом скажешь. Поймёшь, что чему причина и следствие.

Мир несовершенен, но гармоничен. И красив, когда сочетаниями своими повторяет идеальные пропорции и симметрию. Мир математически точен, но скрытен для понимания. Познание его трудно, но сладко. Сойти с ума в нём проще, чем заработать на хлеб. Погибнуть легче, чем выжить. Умереть страшно, а жить скучно.

В мире для себя нужно найти место. Лучшее место обычно занято другим, и приходится долго доказывать, что оно создано именно для тебя. Причём – каждому новому человеку. Потому что вокруг – толкотня и хаос. Никто уступать не хочет. Люди алчны и ленивы. Звери хитры и жестоки. Гады скользки и ядовиты. Насекомые надоедливы и опасны.

Но об этом говорить излишне. До этого нужно созреть.

Созрев и найдя место, следует немедленно подумать о продолжении рода. Иначе можно не успеть – то стихийные бедствия помешают, то войны, то дворцовые перевороты, то смена времён года.

На Земле это обычные явления, связанные с постоянным вращением тел вокруг себя. Ты знаешь об этом. А большие тела об этом не ведают, да и незачем им об этом знать. У них – другие цели. Вещи сталкиваются друг с другом, разбиваясь в невидимую пыль, перемешиваясь, теряя прежние имена и геометрические размеры, но не исчезают, а принимают облик новых вещей, которые родства не помнят.
В этом и суть эволюции.

Память о прежнем остаётся только у бога. Который везде. И у которого некому об этом спросить. Потому что докопаться до истины в самом себе он не имеет права.
Бог-то уверен, что это никому не нужно. А пустопорожние люди сомневаются. Они продолжают ковыряться в сущем, не понимая, что сущего и нет вовсе.

Есть вечное постоянство обновления. А завтра и вчера такая же иллюзия, как свет или тьма, которые существуют в противоположность друг другу, а не в угоду. И их невозможно домыслить до их противоположности, для них вычислений не существует. Существуют только понятия, исключающие друг друга.

Но даже понятия зависят от временного промежутка, который мы выбрали. От направления нашего взгляда. От скорости движения. От настроения. От музыки, которая звучит за стеной…»

Катерина прислушалась к балалайке. «Светит месяц, светит ясный…» - бренчал Микула.

И продолжила:

«Вот «месяц», к примеру, он - и временной промежуток в году, и часть освещённой луны. И всегда разного размера. Но мы его узнаём на небе, как бы он ни выглядел. И знаем, сколько продлится любой месяц года, мы договорились между собой об этом. Нам не нужно возвращаться в прошлое, чтобы не перепутать эти месяцы друг с другом и с частью луны. А название одинаковое. Но мы плевали на эту одинаковость. Почему?..

Не знаю. Ты узнаешь.
Ты подрастёшь и ответишь.»

Записи свои Катерина хранила между кредитных билетов, аккуратно вставляя обрезки бумаги между купюрами так, чтобы края не было видно сбоку. Это казалось ей лучшим способом сохранности. И она отчасти была права.

Хотя и месяца не прошло, как всё устаканилось внутри забора, и добровольные заключённые смирились со своей участью, вывесив на берёзе черное платье Фотиньи в знак продолжения карантина, нравы обитателей двора подверглись заметным изменениям.

Поголовная слежка друг за другом приобрела ту форму сожительства, что редко случается даже в каторгах и ссылках. Недоверие, подозрительность и откровенная ревность к отношениям с Катериной, ставшей вдруг центром поклонения «Вифлеемской звезды», вскрывало в людях невиданные ранее черты натуры.

Елисей Степанович взялся за изучение латыни по просунутому ему под дверь учебнику и теперь не отставал от Семенного, окончившего когда-то курс на естественном факультете в Тарту. Их всё чаще видели вместе за изучением названий трав на зарастающем пепелище или при раскопках могилок младенцев, где из скелетиков они складывали загадочные фигуры, заучивая их анатомические подробности и открывая для себя ворота в другой мир. Мир неизведанных чувств и наслаждений, когда в твоих руках трепещет чужая смерть детей, не успевших ощутить ни радости, ни боли, ни страданий этой жизни, но ушедших в землю такими же человечками, как и ты сам.

Елисею Степановичу становилось иногда плохо от накатывавших на глаза слёз, но вытирал он их со счастливых щёк гордого отца, поражаясь количеству костей, которые могли вырасти его детьми и наполнить утренний двор не криками избиваемого Прокла, а детским гомоном, столь сладким его огрубевшему сердцу.

Семенной проникался желаниями Дурнева не столь глубоко. Обладая умом практическим, он только покачивал головой, когда копатели обнаруживали очередной скелетик, а как дошли до двух дюжин, считать перестал, решив для себя, наконец, женский парадокс: между рожать и убивать дитя баба бога не ставит. Поэтому выражение «как бог даст» они истолковывают на свой манер: «на бога надейся, а сам не плошай». Короче – женщина наравне с богом принимает решение о жизни или смерти своего ребёнка. И это верно, решил Семенной. Человек сам творец своего счастья или несчастья. У бога своих дел невпроворот, чтобы за каждым следить…

На почве общих интересов и взаимной симпатии образом совершенно необыкновенным между Фотиньей и бездельником Микулой завязалась странная дружба. Эти страдальцы по жизни, преданные как собаки своим хозяевам, вынуждены были до поры до времени скрывать свои способности, чтобы выживать относительно спокойно в замкнутом пространстве, созданным им их собственниками, заботящимся скорее о личном благополучии. Но карантин поставил всё на другие места.

Беспардонное искусство униженных и оскорблённых вырвалось-таки наружу. Микула самозабвенно импровизировал на балалайке что-то из Моцарта, а Фотинья пела под дверью Катерины всё чище и громче арию Царицы ночи из «Волшебной флейты», выкрикивая «Смерть, сме-ерть!» всё выше и выше, сбивая тем самым с ритма перепуганного Микулу. Но кредитный рублёвый билет на двоих они зарабатывали. Он появлялся из-под двери Катерины раза два, а то и три в день, после окончания очередного оперного действия.
 
Зот Иванович со своей стороны, помимо того, что отобрал у Фотиньи ключи от всех уцелевших амбаров, кладовок и погребов и стал единовластным распорядителем всех продовольственных запасов, что отнимало у него кучу свободного времени, вынужден был по настоятельному требованию Катерины стать постановщиком «живых картин» по сатирам Ювенала, которые, сообразно сценариям затворницы, изображались перед её заколоченными окнами в сад.

Кружевницы и белошвейка (боже! мы и забыли вам сказать, что их всех звали Валями, Вальками то есть), так вот эти в просторечии «Валькирии» шили многочисленные театральные костюмы, представляющие собой римские одежды, в которые сами же и обряжались. На подращённой и подстриженной траве между слив и яблонь располагали декорации театра под открытым небом и разыгрывали молчаливые действия. А Катерина из окна оценивала качество постановок.
Особым успехом пользовались сюжеты о том, как трудно зарабатывать в Риме на хлеб педерастией (из девятой сатиры Ювенала), про жалких прожигателей незаслуженного наследства (из двенадцатой сатиры), о мнимом превосходстве военного сословия над другими (из шестнадцатой) и множественные примеры об изменах и алчности жён, подлости мужей и лицемерии членов государственного Совета, заботящихся только о личном благе.

Ни для кого, а уж тем более для Катерины выбор живых картин удивителен не был.
Она, погружаясь в свои материнские глубины, вела откровенный диалог с ребёнком и всё более убеждалась в том, что Амвросий не один принимал участие в его зачатии. Дух семени Вышколева и Корха неизменно присутствовал в их диалоге. Ювенал был тому доказательством, а божественное присутствие знания римского классика только убеждало Катерину в избранности своего первенца.

За быстротечной, как первые ливни, весной пришло зеленокудрое лето. Вид из Катиного окна преобразился. По углам забора «Вифлеемской звезды» поднялась статная крапива. Сад процвёл и опал розовыми лепестками, оставив на ветках тугие завязи. Небо приобрело оттенок богородичного цвета, переходящего, как на поповских рясах, из синего в голубой. А облака, вносившие своей суетой некоторый беспорядок в мировую гармонию, представляли собой пышные фигуры библейских ангелов, наподобие раскормленных белых птиц, ещё не растерявших перья по дороге к святости.
 
Всё бы так и катилось к осени, ни появись из лесу сбежавший после пожара конюх Кузьма.

Он перелез через забор среди дня, пытаясь поживиться несозревшими яблоками и брюквой с огорода, но был выловлен на воровстве самим Зотом Ивановичем, пригрозившем ему тупой шашкой, и тут же водворен в чулан за печкой во флигеле, под жильем Валькирий.

Вечером ему, голодному и грязному, урядник выделил из прошлогодних запасов квашеной капусты и черносливу, положил перед носом пару сухарей и учинил допрос с пристрастием: каким, сука, ветром его сюда занесло и не видал ли он пропавшего Прокла с депешей?

Присутствовавшие на допросе Семенной и Дурнев внимательно к речи конюха прислушивались, но Кузьма путался в словах, набив за щеки еды, а косясь на сухари, всё не решался ухватить один из них и капризничал, будто красная девка: что расскажет всё только после того, как Полусердечный поклянётся на иконе, что не уморит его камфарой по примеру остальных обитателей двора.

На что Зот Иванович отвечал, что, мол, так оно и будет без всяких клерикальных изысков с божьим ликом, и что Кузьме, паршивцу и вору, беспокоиться не о чем. И заодно посоветовал говорить чистую правду, отодвинув шашкой от него сухари на предельное расстояние.

Тогда конюх, бросая взгляд исподлобья и на Елисея Степановича, доложил с присущей ему фантазией, что прятался какое-то время в охотничьей избушке у знакомого егеря в пяти верстах выше по реке.

Но егеря задрал медведь-шатун, разбуженный ещё мартовским пожаром, и Кузьма, спасаясь от него, бежал на другую сторону реки, ближе к городу. Сплавился через реку верхом на бревне, но его словили карантинные солдаты на подступах к чьей-то бане у берега. В участок, однако, не отвели, а в той бане и заперли. Арестовали. И денег собрались за его освобождение с кого-нибудь взять. Но подлость эта им не удалась.

Под пыткой Кузьма признался, что в городе у него проживает кум-барышник, с которым они лошадей ворованных продают. Тогда солдаты его в бане и оставили, и пошли искать кума, а хозяина бани заставили Кузьму стеречь под угрозой поклёпа: что будто он сам, стервец, заражённого родственничка от властей прячет.

Только у хозяев самих жрать уж нечего было: семеро по лавкам, лишний рот в обузу. И хозяйка бани хитрее оказалась: дала ему на третий день лопату, чтобы Кузьма сделал подкоп и сам от них убежал.

Не хотелось Кузьме с дармовых кормов бежать. Но делать нечего. И уж он рыл-рыл, копал-копал, а баня возьми и раскатись от ветхости по брёвнышку, чуть не до смертоубийства конюха завалило, еле вылез Кузьма.

А как вылез на свет по всему телу ушибленный, прочь от города двинулся. Побрёл в губернский центр. Там его никто не знал, кроме одной старухи-травницы, которая лошадей подлечивала из жалости, по доброте своей.

Кое-как через все карантинные препоны конюх до неё добрался, нищим прикинувшись. А старуха его и не признала, прогнала вшивого, видно так Кузьма за неделю отощал до неузнаваемости.

Пришлось ему топать в странноприимный дом, в ночлежку за полушку, что ему старуха в ноги кинула. Вот там он Прокла-то и встретил: заросшего, в чужой одежде и обуви…

И Кузьма вновь потянулся к сухарю…

- Ну-ну. Дальше-то. Не тяни! – подгонял его Зот Иванович, отодвигая сухари подальше. – Куда Прокл депешу-то мою дел?

- Куда-куда? Я почём знаю? – убирая руки под стол, отвечал Кузьма. – Только ходят слухи, что помещик Однокуров земли эти скупил, чтобы сына своего пропащего в болотах найти. Артель цельную под осушение трясин местных нанял. Все дороги, мол, к нашему постоялому двору ведут… Вот Прокл от них и схоронился. Его-то последним у парома с молодыми Панюшкиными видели. Сидит в ночлежке. Конца карантина ждёт. Боится очень…

- Чего боится? – потряс его за плечи урядник.

- Чего-чего?.. Копает артель. Сам видел. Близко уже копают. К Рождеству тут будут, план у них такой…

Зот Иванович помрачнел.

- Так ты за этим и пришёл? Проверить, кто тут жив остался? Ах, ты, подлец! – и заехал Кузьме по уху.

- Не-е… - беззлобно почесал ухо Кузьма. – Я пришёл предупредить, что в сундуке нет ничего. Что Амвросий золото перепрятал. Прокл видел куда…

- И где же оно? – вмешался в допрос Елисей Степанович.

- Прокл не сказал. Намекнул только, чтобы вы Катерину не трогали, та уж точно знает, где… И ещё Прокл велел узнать, что с Алевтиной его сталось и с ребёнком. Шибко он этим интересуется.

- Померла его Алевтина. И ребёнок помер, - тяжело вздохнул Семенной. – Незачем ему сюда возвращаться. А что с карантином? Надолго ещё продлили?

- Я же говорил: до Рождества. А как мороз ударит, все нагрянут – и Однокуров с артельщиками, и солдаты.

- Эти-то зачем? – спросил Полусердечный.

- Губернатор, говорят, приказал, как Однокуров до забора дойдёт, пушками «Вифлеемскую звезду» расстрелять, чтобы зараза дальше не расползлась. Во как! – и конюх хлопнул ладонью по пустой тарелке. – Живых и мёртвых разом зарыть, чтоб ровное место осталось.

Тут даже Зот Иванович ахнул.

- Ирод он, а не губернатор! – сказал Семенной.
- Вахлак необразованный! – прибавил Дурнев.
- Басурман! – подытожил урядник.

Кузьму с ворованными яблоками отпустили, скрытно послав по его следам Микулу, чтобы денщик прознал, куда тот подастся. Микула в слежке был не силён, за третьей сосной след конюха потерял и вернулся ни с чем, чтобы подготовиться в тишине к очередному музыкальному номеру. Мол, у него свои заботы.

Фотинья, узнав от него о нежданном возвращенце, чуть не потеряла голос и решила было предупредить Катерину об опасности, но передумала. До зимы, даст бог, ещё не один кредитный билет заработают, а там видно будет. Для побега они маловато еще с Микулой скопили…

А унылая пора не заставила себя ждать. Осень не преминула спихнуть с яркого пьедестала уставшее лето, измученное взращиванием в жарких трудах плодов и птенцов, облапошить его дождями и туманами, остудить первыми заморозками и воздать ему должное яркой расцветкой насытившейся солнцем листвы дерев, которые в отчаянии бросали листья себе под ноги, как знамёна поверженных царственных врагов, не понимая или не признавая, что проиграли эту летнюю битву за урожай самим себе.

Бог, который везде, в очередной раз играл со смертью в прятки, не торопясь показывая на собственном примере, как можно красиво умереть, доставив и остальным чисто эстетическое удовольствие.

Огород, поддерживаемый стараниями Фотиньи и вечно голодными Валькириями, дал отменный урожай корнеплодов, капусты и кабачков с тыквами. Сад осыпал землю плодами. Участки под зерновые, усаженные фасолью, подсолнечником и коноплёй, тоже не подвели, а мука из бобовых пришлась по вкусу в пирогах с грибами даже привередливому Семенному, который после обеда закрывал глаза и ощущал во рту послевкусие то ли дичи, то ли молодой зайчатины, то ли каплуна…

Когда кончились мясные и рыбные запасы, Зот Иванович собственноручно наделал силков из шёлковых нитей, надранных с белья Вальки-белошвейки, и Микула собирал из петель по пятку скворцов, дроздов и синиц, ежедневно попадавшихся в них по птичьей глупости. Эта мелочь шла на бульоны.

У кустов с созревающими ягодами попадались куропатки и вяхири. Эти употреблялись запечёнными.

Где-то у реки крякали утки, но Зот Иванович охоту запретил. Каждый патрон был дорог.

В связи с концом сельскохозяйственного сезона Полусердечным было созвано срочное совещание правящей тройки. Он взял слово первым и поставил вопрос ребром. Причём ребром мужским.

- Надо что-то с Вальками решать, господа! В зимнее время они ни на полевых работах, ни в «живых картинах» не надобны, а жрут за троих. С их ртами мы до Рождества не дотянем. Предлагаю: отказаться от плотских удовольствий и пустить хотя бы одну, а лучше обеих кружевниц в расход. На гастрономические нужды…

- Каким же образом? Остатками камфоры? – спросил исполнительный Семенной.

- Исключено. Мясо, как вы помните, даже у Амвросия было подпорчено… Не говоря о Корхе и Вышколеве…

- Ну, съели же всё равно. Никто и не заметил, - возразил Дурнев.

- Вы что предлагаете конкретно? Шашкой, что ли, их рубить у всех на глазах? – предположил Семенной с сомнением. – Я, конечно, понимаю, что свеженины страх, как хочется, но не до такой же степени?!

Зот Иванович успокоил его жестом дирижёра и проговорил вкрадчиво:

- Есть вариант отправлять их в город по очереди: скажем, за мукой. Их там никто не знает. Одеты они прилично. Мост сгоревший, я смотрел с крыши, почти восстановили уже… А вас придётся следом посылать на охоту. И вы там с Елисеем, в лесу, по дороге пришлёпнете одну Валькирию и разделаете на филе. От добытой лани, скажем…

- А шкуру куда же? А кости этой лани и одежду куда девать? – спросил Елисей Степанович.

- В мешок и в реку, пока вода не замёрзла. Камень не забудьте привязать потяжелее.

- Ну, как и с этими тремя…

- Вот именно. И начинать надо поскорее. С белошвейки начнём, что-то она капризничает последнее время: так не буду да эдак не желаю…
На этом короткое совещание и закончилось.

На утро одну из Валькирий снарядили корзинкой, заплечной торбой и полуимпериалом для покупок. Девушка едва сдерживала свой восторг, прикрывая рот цветастой шалью, что вызывало у собиравшегося на охоту Елисея Степановича отдельную радость и предвкушение несомненной добычи. «Ни пуха, ни пера и – к чёрту!» - пожелал он себе, поправляя шашку урядника на одном боку, а пистолет – на другом.
Они ушли. А следом за ними двинулся в лес и Семенной с топором и мешком под мышкой.

К вечеру белошвейка не вернулась, хотя её подружки ждали рассказов о городе и даже оставили ей под подушкой остатки жаркого из лани, добытой Дурневым, чтобы оно сохранило свой первоначальный вкус и теплоту нежного мяса…

Катерине ужин показался непривычно сытным в этот раз. Она, глядя за окно, любовалась осенним пейзажем и слушала любимого Моцарта из-за двери. Фотинья была в ударе, Микула бренчал трели не хуже флейты, и ветер к ночи вроде бы стих.
Катерина зажгла свечу, а, взявшись за перо, призадумалась.

Ей хотелось написать подрастающему в животе сыну о том, что увядание природы никоим образом со смертью живых существ не связано. Что это лишь внешняя сторона вечной жизни, недоступной человеческому пониманию. А внутренние, скрытые процессы, такие, как переваривание пищи или кровоток, тем более. Что мысль поверхностна, а движение тайных божеских сил намного глубже и целенаправленней, чем мечты о счастье. Как огонь в печи даёт тепло для существования, а сам по себе смертельно опасен по своей сути. И белый свет по осени совсем не белый, а кровяной. И любовь к людям только со стороны кажется плотоядной. А на самом деле она чиста и благонравна…

Размышляя об этом, Катерина положила голову на подушку, перо выпало из её рук, и она предалась сытому сну, в котором и внутри, и вокруг неё бог производил рост плоти из одного поглощенного состояния в другое, способное к такому же поглощению и воспроизводству, что и прежнее…
 
На следующей неделе за белошвейкой в город послали первую кружевницу, экипировав её соответствующим образом, с корзинкой и полуимпериалом в носовом платочке. Дурнева с Семенным вдругорядь отправили на охоту за копытными. История повторилась. Кружевница пропала, а Елисей Степанович вернулся с более крупной добычей, обвешенный кусками филе и мяса на ребрышках по широким плечам окровавленного зипуна. А Семенной - с деревянным ведёрком, полных липких молодых потрошков, ещё парящих сладковатой слизью на морозном воздухе.

Наваристых щей и солянки хватило на всех.

На следующей неделе начали собирать в город третью из Валькирий, но та, видно, что-то заподозрив, схоронилась в чулане, а когда её отыскали к вечеру, ударил лютый мороз и Зот Иванович уволок её к себе в постель, чтобы не озябнуть ночью…

Зима разразилась как гром среди ясного неба: по утру сад заиндевел, трава оледенела до хруста, лес превратился в хрусталь, и всё замерло вокруг, будто движение жизни остановилось в природе навсегда в том неудобном и стыдном положении, когда неверная жена на белоснежной постели с молодым любовником падает в обморок и замирает перед глазами неожиданно возвратившегося с охоты мужа.

Затопленные печи и дымки из труб гостиницы и флигеля выдали обитателей «Вифлеемской звезды» с головами и со стороны города, и со стороны болот, откуда к ним приближалась артель мелиораторов.

Река ещё не стала под ледяным панцирем, как ворота постоялого двора огласились требовательным стуком и незнакомыми голосами с зазаборной стороны.
На переговоры был послан Микула.

Не открывая ворот, он громко, по-солдатски, спросил:

- Кто там? Иди, куда шёл! Тута язва сибирская! Не видишь, штандарт черный? Карантин! Ходу нет!

- Так сняли уже карантин везде! – бодро ответили ему. – Нету никакой язвы! Открывай! У меня к уряднику Полусердечному письмо от самого князя Однокурова. Велено доставить, коли он живой, лично в руки!

- Стой, где стоишь! – прикрикнул на посыльного Микула и оглянулся.

Зот Иванович, слышавший разговор с крыльца, молча черкнул себя ребром ладони по горлу и, закрыв глаза, сложил руки на груди.

Микула согласно кивнул и вслух произнёс:

- Помер он. Летом ещё помер. И этот… ветеринар его… Семенной…

- Земля им пухом… - отозвались из-за забора. – А кто в живых остался? Елисей Степаныч где?

Зот Иванович сложил руки крестом.

- Дурнев-то? И они почили с Фотиньей своей… Вся дворня сгинула от язвы.

- А ты сам кто такой?

- Микола Скоробогатько, лейб-гвардии ефрейтор, состоял в денщиках у покойного лейб-гвардии поручика Корха Ивана Карловича. Несу караульную службу до Рождества, до окончания срока карантина, установленного тут надворным советником Вышколевым, светлая ему память.

- Самого себя сторожишь? – посмеялись над Микулой и вдруг резко выкрикнули: - Открывай, сказано! Не то!..
 
И заколотили в ворота чем-то тяжёлым.

Зот Иванович, недолго думая, пальнул в ворота поверх головы Микулы и через несколько секунд выволок на крыльцо простоволосую Вальку-кружевницу, потыкав ей стволом нагана в грудь.

Присевший от страха Микула быстро догадался, что отвечать пришлецам.

- Отойди от воротины, басурман! Смерти своей захотел? Тут ещё девушка больная во флигеле осталась! Мне приказано её охранять и не пускать никого снаружи. Я службу свою знаю! Меня не обманешь, ирод!.. Суй свою депешу под ворота и беги, пока совсем не пристрелил! Ну!

Под ворота просунули пакет и, матерясь, подались прочь. Судя по голосам, было их двое. Микула рассмотрел в заборную щель две солдатские шинели, удаляющиеся от него по подмерзшей дороге в сторону леса.

Полусердечный поднял пакет у Микулы из-под ног, вскрыл его и с улыбкой самодовольства прочитал текст от строчки до строчки раз, и второй. Потом показал бумаге кукиш и свернул её в трубочку.

Этим оружием он похлопал солдата по плечу и похвалил Микулу от всей души:

- Молодец, служивый!
 
- Рады стараться, вашество!

- У меня там в закромах штоф с водкой застоялся. Ты заходи как-нибудь. Отблагодарю за службу…

- Покорно благодарим, вашество!

Оставив Микулу дежурить на воротах, урядник направился с письмом к проснувшимся от выстрела подельникам, уже выскочившим на крыльцо.

- Спокойно, господа, спокойно! Первая осада снята. Лучше послушайте, что нам Однокуров пишет…

Тройка прошла к печи и приступила к чтению.

«Всемилостивейший государь, Зот Иванович!

Не дождавшись от тебя, иудушки, ответа ни на первый мой запрос, ни на последний, чтобы помочь в поисках пропавшего подлеца Амвросия, вора и проходимца, и жены его, дьячковой дочки, подлюки Катьки Панюшкиной, решился я изловить их вместе с тобой, помолившись за вас и здравие ваше, дабы вы в предстоящих испытаниях боль свою малую за милость приняли, а мою, смертную боль и обиду за поруганную княжескую честь в полной мере почуяли, как чувствую я её последнюю половину этого проклятого года.

Жди возмездия, Зот Иванович, а лучше сам руки на себя наложи за свой великий обман! А золото с камнями и кредитными билетами заранее выстави во дворе на видное место перед моим приходом, чтобы лишних мук от ката не принимать, не заставляй меня тратить время на поиски. Всё равно же найду, как ни прячь, сучий выродок!

А кат у меня калмыкский, злой до пыток и крику. В туретчине и татарщине побывавший, ловкий ногти да жилы вытаскивать, кости ломать и огнем жечь. Знает он такие места у людей, что люди вспоминают даже то, что им мать в колыбели говорила, а дед – отцу, когда они ещё в утробе у матери барахтались.
Так что жди меня в гости скоро, змей подколодный.

Готовься к адским мукам!
Я за ценой не постою!»
И подпись:
«Князь Илья Данилович Громовержцев-Однокуров, Его Императорского Величества генерал от инфантерии, эсквайр.»

- Кто-кто? – переспросил Елисей Степанович, не расслышав последнего слова.

- Эдак иноверцы в подлости своей расписуются, - пояснил ему Полусердечный. – Ишь, разжились на русской земле! Катами грозят калмыцкими! Золото ими награбленное приказывают вернуть! Нет, вороги, русские люди ни пяди своего не уступят, ни грамма не вернут басурманам! Пусть лучше сгорит всё огнём и в землю родную воротится!.. Прав я или не прав?

- Ох, как правы, Зот Иванович! Сильнее сильного, правильнее правильного! – закивали головами подельники, затараторили испуганно: – И назад у нас нет дороги. Скорей бы уже Катерина Мануиловна разродилась! А как не успеет? Что делать будем? Как от ворога обороняться? Он ведь пушки прикатит с солдатами, их одним наганом и шашкой не возьмёшь!

- Бог поможет! – ответил глухо урядник. – Земля родная спасёт!

И сунул треклятую бумагу в печку…

На Филиппов день, к Заговенью, последнюю Валькирию выпихнули за ворота в город, послав следом удачливых охотников. Те вернулись с очередной добычей и больше «Вифлеемскую звезду» никто не покидал.

Готовились к осаде.

Таскали из колодца воду вёдрами, лили её с забора, пока он снаружи не оледенел подобно соляным столпам у Содома с Гоморрой.

Соорудили под начальством начитанного Семенного метательную машину из остатков брёвен, чтобы бросать в оккупантов тяжелыми предметами и костями из сгоревшей конюшни для смертоубийства и калечения членов.

Готовили бочки со смолой, чтобы сжигать пушки и лошадей для артиллерии.

А последней угрозой повесили на ворота большую икону Николая Чудотворца, дабы пресечь попытки сердитого князя их хоть пальцем тронуть.

А над воротами прибили икону «Знамение» Божьей Матери, которая по легенде спасла Новгород от захватчиков, сведя их с ума и заставив перебить друг друга аки врагов смертных, а осажденных и город спасти.

А перед воротами поставили две бочки с водкой и кружками на цепи, чтобы солдатам было не скучно воевать.

Первые лазутчики водку испробовали и оценили по достоинству. С тех пор они прятались за сугробами, когда Микула приходил с ведром пополнять бочки доверху, дабы не мешать служивому выполнять свой долг.

Перед Сочельником у бочек были замечены и артельщики, постукивавшие кирками по мёрзлой земле неподалёку, а со стороны города по обледеневшей реке не раз уже пропатрулировал казачий разъезд, во главе которого скакал бравый усач (верхом на лучшей лошади урядника) и в котором Полусердечный узнал командира карантинной роты Кручёных. Тот выпил кружку из бочки, не сходя с седла, низко пригнувшись к гриве кобылы. А, выпив, крякнул и весело погремел цепью в знак одобрения…
 
В канун Рождества Катерина открыла дверь перед Фотиньей и попросила нагреть воды побольше и принести свежих простыней.

Фотинья засуетилась, забегала туда-сюда, настрого приказав Микуле никого к Катерине не пускать, и незаметно сунула ему в руку короткий «смит-и-вессон». Микула её руку вскользь поцеловал и пожелал роженице удачи.

Днём перед бочками пофланировал эскорт князя Однокурова с «дарами волхвов» к празднику: ёлкой, украшенной яркой табличкой с надписью «РХ» крупными заглавными буквами и мелкими, не читающимися со стороны забора в связи с его удалённостью. Однако, ясно было, что первое слово было русское, а второе непечатное.
Полусердечный догадался о содержании надписи, зло усмехнувшись и сплюнув в снег. К вечеру он приказал Микуле ёлку сжечь. Но служивому было не до урядника: у Катерины начались роды…

Штурм «Вифлеемской звезды» описан в разных исторических источниках с подробностями, о которых вспоминать хроникёрам, пожалуй, и не стоило. Гордиться тем, что один отставной солдат в течение ночи смог отражать многочисленные атаки полупьяной карантинной роты, артельщиков с кирками и полусонных пушкарей, палящих друг по другу в приступе неуправляемой злости, мажущих по чём зря и в бессилии форсирующих ледяные горы перед трёхсаженным забором, было бы глупо и в анналы русских побед или поражений такое позорище заносить стыдно. Нам более интересен конечный результат сей жуткой битвы во славу русского оружия.

Прибывший к утру на развалины постоялого двора князь Однокуров обнаружил в живых только пленённого Микулу. Трупы урядника, ветеринара и хозяина «Вифлеемской звезды» находились в разных местах лучей октограммы, Прокл и Кузьма были найдены пристреленными в спину в саду перед раскопанной могилой, а хозяйка, Фотинья, брошена окровавленной на кровати в комнате второго этажа гостиницы. Тут явно происходили роды: обнаружили не высохший ещё послед, ведро с не остывшей водой и грязные тряпки и простыни на полу. Судя по её состоянию, Фотинья точно сошла с ума, поминая в своих стонах только Божью Матерь и младенца Иисуса, что в канун Рождества князю не показалось странным, он и не такое видывал. Его удивило другое.

Ни золота, ни камней, ни кредитных билетов на постоялом дворе не нашли, сколько не искали. Ценности и ценные бумаги испарились, будто их никогда и не было. В княжеском сундуке оказались кости, в сохранившихся помещениях остатки вещей и незавершённых трапез намекали на творившееся здесь каннибальство и полное грехопадение. Даже картины на стенах, изображающие тёплое море Таврии, были забрызганы какою-то дрянью, присохшей к ним так крепко, что соскоблить её не представлялось возможным.

Микула на допросе признался, что видел чудо Вознесения и всё указывал в небо на какую-то невидимую другим точку. А как находил её, тут же заливался слезами умиления, повторяя: «Бог дал, бог и взял…»

Князь выглядел уравновешенным, немногословным.

Он отдал приказ Кручёных сопроводить ополоумевших Микулу и Фотинью в кутузку на доследование, а сам двинулся по периметру лучистого забора в поисках следов сбежавших родственничков. В отличие от остальных Илья Данилович в счастливое вознесение не верил, но и следов беглецов не нашёл. Проголодавшись, они с Кручёных направились в город что-нибудь перекусить, да и узнать заодно не появлялись ли у них на улицах незнакомые нищие с новорождённым на руках.

***
(продолжение следует) 
 


Рецензии