Степь внутри меня v. 2. 0
Я вдыхаю — и во мне рождается звезда.
Я выдыхаю — и умирает вселенная.
Но я — не звезда и не вселенная.
Я — то, что остаётся между вдохом и выдохом.
Я есть вечность ;.»
---
I. Родник детства
Вечером над Приютным загорались огни редких окон,
и тьма, как великая река, медленно ложилась на степь.
Я выходил босиком к колодцу,
и деревянное колесо, скрипя,
опускало ведро в чёрное зеркало земли.
Вода поднималась — холодная, как дыхание звезды,
и я пил её, не зная, что это —
первая книга моей жизни,
первый стих,
первое откровение.
Я не думал тогда о словах «прошлое» и «будущее» —
они были как трава у ног,
как сверчки в ночи,
как дыхание земли.
Я был —
и этого хватало.
И каждый глоток воды
становился строчкой,
которую я не написал, но помнил всегда.
---
II. Полынь
Запах полыни — это не запах.
Это сама вечность, вплетённая в дыхание.
Я шёл по степи, и ветер трепал мои волосы,
как отец — руку сына.
И небо над Приютным
было не небом, а чистым зеркалом,
где отражалось моё будущее,
ещё не наступившее, но уже зовущие меня.
Я помню каждую тропинку,
каждую трещину в земле,
каждый камень,
и всё это — не воспоминание,
а музыка, которая звучит во мне всегда.
Полынь жгла руки,
но её горечь была слаще меда,
потому что это был вкус свободы.
Вкус того, что никогда не исчезнет.
---
III. Звёзды над Приютным
Я засыпал под звёздами.
Не в книгах, не в мечтах — на земле,
где ковыль был мягче подушки.
И Большая Медведица смотрела на меня,
как мать на ребёнка,
а Полярная звезда
держала моё дыхание в равновесии.
Тогда я узнал:
звёзды — это не то, что далеко.
Это то, что внутри.
Каждый свет —
как сердце, бьющееся в темноте.
И когда я закрывал глаза,
я слышал:
как степь и небо разговаривают.
Они говорили просто:
«Ты наш. Ты всегда будешь наш».
---
IV. Москва
Теперь я в Москве.
Трамваи скользят,
люди бегут,
в небесах нет звёзд,
а только электрический свет.
И всё же, когда я закрываю глаза,
я снова в Приютном.
Полынь горит в моей груди,
звёзды горят в моём сердце,
и родник льётся сквозь мои сны.
Москва — как огромная река,
но я — степной ребёнок,
и я не потерял свой берег.
В каждом шуме улиц я слышу
тишину моей родины.
В каждом окне небоскрёба
вижу отражение моего звёздного неба.
Я живу здесь,
но я — там.
И это «там» никогда не уйдёт.
---
V. Степь внутри меня
Я не вернулся.
И не уехал.
Я просто стал степью.
Когда я дышу — дышит полынь.
Когда я молчу — молчат звёзды.
Когда я иду по Москве —
идут со мной тропы Приютного.
Я — и степь, и город.
Я — и мальчик, и взрослый.
Я — и память, и будущее.
И если однажды спросит меня вечность:
«Кто ты?» —
я отвечу не словами,
а запахом полыни,
и звоном колодезного ведра,
и светом звезды,
упавшей в моё сердце.
И вечность поймёт:
я — степь.
Я — Приютное.
Я — бесконечность.
---
VI. Дом отца
Дом пах соляркой и хлебом.
На кухне сушились карты полей, умытые чаем и ветром;
отец, как степной часовщик,
подкручивал время — бороны, сеялки, волны стерни.
Я слушал, как скрипит ремень на шкиве,
как струится из кувшина молоко,
и понимал: жизнь — это не формулы,
а ладонь, которой выравнивают тесто в корке рассвета.
Окно глядело на запад,
и там, как в большом календаре,
дни перелистывал ветер.
Отец ставил ладонь мне на голову: «Подрастёшь — поймёшь,
как держится небо на тонкой соломинке слова “пора”».
И я рос, выбирая из горсти семян
самые светлые, чтоб посадить их в карманы.
Дом отца был невысок, как стих без рифмы,
но в нём помещалось всё —
наше поле, наш хлеб, наш сон.
---
VII. Поле
Полдень бил, как колокол;
комбайны резали тишину широкими лезвиями дня.
Ковыль переливался, будто море,
и каждый колос шептал отдельную молитву воде.
Я шёл за тракторами по полосе из соломы,
облака ложились на плечи — лёгкие, как сорочки.
Жаворонок тапёрил над нами без устали,
и было так ясно, будто весь мир — это нота,
которую мы держим плечом к плечу.
Поле знало наши имена,
отчерчивало судьбу меж валков —
ровно, без лишних слов.
Вечером в канаве остывала жара,
взлетали комары — роями запятых,
и мать несла в бидоне квас:
его шершавый глоток возвращал нас к телу.
Я помню: счастье тогда не стремилось к высоте —
оно лежало на земле,
как тень от стога.
---
VIII. Зима
Степь смыкалась льдом.
Мороз натягивал на землю тонкую скрипичную струну,
и тишина звенела, как свет под утренней звездой.
Мы выносили золу в сугробы
и писали палкой на насте: «Весна».
Собаки дышали паром,
ветер шлифовал до блеска луну.
Ночью снег светился изнутри,
и казалось — это молоко земного неба,
разлитое в блюдца балок.
Я смотрел, как лиса оставляет вязь,
как ворона пробует мир на крепость клювом,
и знал: терпение — это тоже тепло.
Зимняя степь учила молчать.
В её молчании были и соль, и хлеб, и дом;
а если крикнет метель —
значит, надо крепче держаться за дверь,
и за руку того, кто рядом.
Весна придёт.
Её шаги уже слышны под коркой льда.
---
IX. Балка
Балка была нашей церковью без куполов:
весной там шли воды — быстрые, как новости,
летом оставался пруд — круглое зеркало дня.
Мы пускали кораблики из коры,
считали круги от камней,
ловили в банку головастиков —
чтобы потом выпустить всех,
потому что свобода красивее стекла.
Ивы склонялись — мудрые старики,
на их коленях мы учились сидеть тихо.
Стрекозы неслись, как небесная почта,
лягушки били в зелёные литавры,
и время было вязким, как варенье из белой вишни.
Осенью балка пахла медью и дождём;
мы слушали, как по её нотной тетради
шагают первые заморозки.
Здесь я понял: вода помнит всё,
и потому так легко прощает.
---
X. Дорога
Пыльный ПАЗик, окна на проветривании мира,
сиденья с трещинами — география чужих историй.
Я ехал в город и знал:
каждый бугор на грейдере — это вопрос,
а каждая лужа — ответ,
который не нужен словам.
У придорожных тополей были голоса,
они шептали: «Не спеши»,
но колёса стучали свой марш —
и мы уходили дальше, тянули линию горизонта,
как струну, чтобы она зазвучала.
На автостанции пахло дизелем и сидром,
бабушки продавали горячие пирожки,
и мир становился круглым,
как их ладони.
Дорога учила меня любить разлуку:
в ней же растёт возвращение.
И каждый билет — не бумага, а обещание
быть там, где ждут.
---
XI. Письмо бабушке
Бумага в клетку — поле под снегом;
я писал неровно, словно пахал первый раз.
«Бабушка, у нас всё хорошо:
небо синее, хлеб тёплый,
я уже выше забора,
и научился здороваться со всеми соседями».
Её ответ приходил запахом:
в конверте всегда лежала корочка сухаря.
Я клал её на язык —
и понимал, что такое дом:
то, что доходит без адреса.
В её словах не было наставлений,
только нескладный смех и молитва без букв.
И этого хватало, чтобы держаться прямо,
даже когда ветер привык гнуть.
С годами письма стали короче,
потому что сердца научились писать без рук.
Теперь я отвечаю ей тишиной —
и она отвечает той же тишиной,
в которой всё ясно.
---
XII. Гроза
Лето раскололось молнией —
на “до” и “после”.
Гул катился по степи, как железный барабан,
и дождь вошёл в землю, как в дом.
Мы стояли под навесом,
считали секунды между вспышкой и громом,
учились математике расстояний,
которую запоминает тело.
Пыль превращалась в хлебное тесто,
на крыше плясали бубны воды,
и каждая капля знала моё имя.
Я понял: гроза — это не злость, а очищение,
и молнии — не кнут, а перо,
которым небо подписывает договор с землёй.
Когда всё стихло,
вышла радуга —
мост для тех, кто умеет идти босиком.
Мы пошли.
И вернулись радостнее,
чем уходили.
---
XIII. Осенний базар
Арбузы звенели спелостью,
дыня пахла медом, тыквы — солнцем,
а яблоки были как маленькие планеты,
на каждой — своё небо.
Голоса торговцев складывались в хорал,
дети мерили осень липкими ладонями,
и даже собаки улыбались,
потому что на земле было много добра.
Я учился выбирать:
не ярче — а теплее,
не больше — а вкуснее,
не ближе — а точнее к сердцу.
Мы несли сумки домой — тяжёлые,
как будущие вечера,
и делили их с соседями:
так легче, так вкуснее, так вернее жить.
Осенний базар учил меня щедрости:
плоды — это благодарность ветру,
который терпел наши капризы всё лето.
---
XIV. Возвращение
Я вернулся взрослее дорог,
но меньше неба.
Приютное встретило меня молчанием —
самым радостным из всех языков.
Скамейка у дома стояла на своём месте,
как слово, найденное в детстве
и не потерянное во взрослых книгах.
Я прошёл по тропе —
и она узнала мои шаги,
как узнают голос во тьме.
Полынь подросла,
но её горечь стала мягче —
как у тех, кто многое понял.
Я присел у колодца,
снял ладонью зеркальную рябь,
и увидел в глубине — себя мальчишкой,
который ещё не знает моего имени,
но уже любит меня.
Возвращение — это не время,
это доверие земле:
она хранит нас лучше любых замков.
---
XV. Клятва степи
Я обещал степи,
что не обменяю её тишину
ни на один громкий город.
Что буду носить её, как нательный крест,
под рубахой будней.
Что когда забуду собственные слова —
вспомню её ветер,
и этого хватит, чтобы вернуться к себе.
Я обещал звёздам
ложиться спать с открытым окном,
чтобы слышать, как они двигают ночь,
как невидимые пастухи.
Я обещал воде
не ходить по чужим берегам без уважения,
и хлебу — ломаться честно,
не пряча крошек от тех, кто голоден.
Клятва не требует свидетелей.
Её печать — утренний свет на траве.
Пока он жив — жив и я.
Пока он жив —
Приютное во мне дышит ровно.
---
XVI. Река
Река не торопится.
Она знает: дойти можно, только если не спешить.
Я стою на её берегу,
и моё сердце начинает течь тем же ритмом.
Вода гладит камни, как мать ребёнка,
и каждый изгиб её тела — это знак:
«Не сопротивляйся — доверяй».
Я опускаю ладонь в поток,
и пальцы перестают быть пальцами —
они становятся частью русла.
И вдруг я понимаю:
все мои тревоги — это камешки,
которые река уже несёт,
шлифуя их до кристальной гладкости.
Я отпускаю ещё один — и он исчезает в глубине,
а я становлюсь легче.
И река становится мной,
а я — рекой.
---
XVII. Небо
Небо Приютного бесконечно.
Днём оно синее, как письмо без слов.
Ночью — бездна,
в которой каждая звезда держит моё дыхание.
Я смотрю вверх,
и моя грудь открывается,
словно тоже небо.
Сначала в ней — одна искра,
потом — тысяча,
потом — все сразу.
И вдруг я понимаю:
я никогда не был один.
Во мне всегда жила
вся вселенная,
и каждый мой вдох —
её дыхание.
И когда я вдыхаю — это она живёт во мне.
А когда выдыхаю — я живу в ней.
---
XVIII. Полынь
Полынь пахнет вечностью.
Её горечь щекочет не язык — душу.
Я рву стебель,
и степь будто оставляет на пальцах печать.
Полынь — не цветок и не сорняк.
Она — память земли.
В её запахе есть слёзы пращуров
и смех детей,
которые ещё не родились.
Я вдыхаю глубже —
и что-то внутри меня просыпается.
Грусть становится сладкой,
а радость — глубокой.
И я понимаю:
всё во мне переплелось,
как ветви этой травы.
И тогда я не ищу больше смысла.
Я есть смысл.
Как полынь:
горькая и сладкая,
одновременно живая и вечная.
---
XIX. Ветер
Ветер не спрашивает разрешения.
Он приходит — и сразу проникает в сердце.
Он играет с моими волосами,
он шепчет в уши слова,
которые не знает ни один язык.
Ветер — это посланник.
Он несёт мне вести из далёких земель,
и в то же время он несёт
мой запах, мой голос, мою мысль — дальше, чем я могу дойти.
Я стою посреди степи,
и ветер проходит сквозь меня,
оставляя после себя пустоту.
Но эта пустота — живая:
она дышит, она слушает, она поёт.
И вдруг я понимаю:
я — не точка. Я — поток.
Не граница. Я — дыхание.
И мне больше не страшно.
---
XX. Детство
Детство — это не прошлое.
Это страна, которая живёт во мне всегда.
Когда я закрываю глаза,
я слышу, как скрипит качеля во дворе,
как собака лает на луну,
как мама зовёт домой.
В этом мире всё настоящее.
Там яблоки с дерева пахнут слаще,
чем любые фрукты мира.
Там ночь — темнее,
а утро — светлее.
Там я не знаю, что будет завтра,
и именно поэтому каждое «сегодня» сияет.
И вдруг я понимаю:
детство никогда не кончалось.
Оно живёт в каждом моём шаге,
в каждом моём дыхании,
в каждом моём взгляде на небо.
И это делает меня вечным.
---
XXI. Ночь
Ночь в Приютном не страшная.
Она — как мать,
которая укрывает меня звёздным одеялом.
Она даёт тишину,
в которой я впервые услышал себя.
Я иду по пустынной улице,
и каждый мой шаг —
это слово в молитве без слов.
Фонари дрожат,
собаки где-то далеко заливаются лаем,
а звёзды смотрят прямо в душу.
В этой тьме нет зла.
Есть только безграничность.
И в этой безграничности
я учусь быть маленьким —
и оттого бесконечным.
---
XXII. Река
Река в Приютном — не буря и не шторм.
Она течёт тихо,
как если бы сама вечность решила
пройти мимо, не потревожив никого.
Я сижу на берегу,
забрасываю камешки в воду.
Круги расходятся,
и я понимаю:
каждый мой поступок —
тоже круги.
Я не исчезаю.
Я продолжаюсь в каждом движении.
Река не спешит.
Она знает путь.
И я учусь у неё:
быть сильным не значит быть быстрым.
Сильный — это тот,
кто всегда течёт.
---
XXIII. Сосна
Сосна в степи — редкость.
И потому она особенная.
Её ствол крив,
ветви поредели,
но она стоит —
и это уже подвиг.
Я часто приходил к ней в детстве.
Обнимал шершавую кору,
слушал её дыхание.
Ветер свистел в её ветвях,
и мне казалось,
что это древний язык.
Она говорила:
«Живи не количеством, а корнями.
Живи не тенью, а сердцем.
Живи не для всех —
живи так, чтобы твой корень
держал землю под ногами».
И я верил ей,
потому что сосна —
это тоже часть меня.
---
XXIV. Дождь
В Приютном дождь —
как благословение.
Он редко приходит,
но когда приходит —
всё оживает.
Пыль ложится.
Трава встаёт.
Воздух пахнет чистотой.
И даже самые грустные лица
улыбаются невольно.
Я бегал под дождём босиком,
раскидывал руки,
кричал в небо:
«Спасибо!»
И дождь отвечал мне —
каплями на лицо,
каплями на губы.
И тогда я понял:
самые великие дары
приходят не часто.
Но их всегда хватает,
чтобы жизнь продолжалась.
---
XXV. Колодец
В каждом дворе Приютного был колодец.
Тёмная глубина,
блестящая вода,
и ведро, скрипящее в руках.
Я тянул его из темноты,
и каждый раз —
как будто доставал не воду,
а целый мир.
Вода в степи — это жизнь.
Её мало.
Она дороже золота.
И потому каждый глоток —
молитва.
Колодец учил меня:
самое ценное —
в глубине.
Ты не найдёшь его на поверхности.
Нужно тянуть,
ждать,
терпеть.
И тогда откроется источник.
---
XXVI. Звёзды над Приютным
Вечером я ложился в траву
и смотрел на звёзды.
Они были ближе, чем в Москве.
Они падали на меня светом,
и я чувствовал —
каждая знает моё имя.
Ветер шептал:
«Ты — часть этого неба.
Ты не меньше,
и не больше —
ты такой же».
И тогда я переставал бояться.
Какая разница,
насколько велика твоя жизнь,
если в ней есть звёзды?
Ты вечен, пока смотришь в небо.
И небо вечно, пока смотрит в тебя.
---
XXVII. Дом матери
Я возвращался в дом,
где пахло хлебом и дымом,
где стены знали мои шаги.
Мать всегда ждала.
Даже если её не было рядом,
ожидание жило в каждом углу.
Я садился за стол,
и хлеб на нём
был слаще любой радости.
Мать учила меня без слов:
«Сила не в том,
чтобы унести,
а в том,
чтобы разделить».
И я понял:
все дороги мира
ничего не стоят,
если у тебя нет дома,
куда можно вернуться.
---
XXVIII. Огонь в степи
Летними вечерами мы разводили костры.
Огонь был маленький —
но казалось, что он соединяет нас с вечностью.
Сухая трава шептала, трещала,
искры поднимались в небо,
и мы смотрели,
как они становятся звёздами.
Я учился у огня:
он жжёт, если берёшь без меры,
но согревает,
если делишься.
И теперь,
когда я касаюсь любого дела,
я слышу его урок:
«Будь пламенем,
но не сжигай —
согревай».
---
XXIX. Детские игры
Мы играли во дворах и степи,
не зная слова «богатство»,
не зная слова «страх».
Камень был нашей игрушкой,
пыль — нашим морем,
тени — нашими замками.
И в этих играх
было больше счастья,
чем в любых будущих дворцах.
Потому что мы были свободны.
Игра — это свобода.
И до сих пор я знаю:
чем чище играешь,
тем чище живёшь.
---
XXX. Первая любовь
Я помню её глаза —
они светились сильнее звёзд.
Она стояла у калитки,
и степь вокруг нас
становилась храмом.
Это было не слово,
не чувство,
не желание —
это было дыхание самой земли,
которая впервые сказала мне:
«Ты не один».
И я понял:
любовь — это не обладание.
Любовь — это когда
твоя душа видит в другой
свет,
и этот свет
остаётся навсегда.
---
XXXI. Путь в школу
Я шёл по степи в школу,
и дорога была длиннее уроков.
Каждый шаг — разговор с землёй,
каждый поворот — тайна.
Учителя учили нас буквам,
но степь учила большему:
терпению ветра,
мужеству солнца,
тишине горизонта.
И теперь я знаю:
самая великая школа —
сама жизнь.
А степь была моей первой книгой.
---
XXXII. Снег в Приютном
Когда зима накрывала землю,
степь становилась безмолвной,
как вечность.
Сугробы скрывали дороги,
ветер рисовал узоры,
и я шёл в белом мире,
где всё начиналось заново.
Снег учил меня чистоте:
он закрывал старые следы,
и каждая тропа
рождалась вновь.
Так и в жизни:
нужно уметь быть снегом,
чтобы прощать
и начинать сначала.
---
XXXIII. Дед и его рассказы
Мой дед сидел у печи
и рассказывал истории.
Он говорил неторопливо,
будто каждое слово
было камнем,
который он кладёт в вечность.
Я слушал и чувствовал:
его голос —
это голос самой степи.
Он говорил не о себе —
он говорил о нас всех.
И я понял:
старики — это корни.
Если их нет —
дерево падает.
А если есть —
оно живёт вечно.
---
XXXIV. Дорога в Элисту
Когда мы ехали в Элисту,
казалось, что дорога не кончится.
Степь каталась волнами,
машина гудела,
и я смотрел в окно.
Каждый поворот открывал новый мир,
но степь оставалась той же.
Она никогда не менялась,
и в этом было утешение.
Теперь я знаю:
все дороги ведут обратно.
Ты можешь ехать куда угодно,
но степь всегда ждёт.
---
XXXV. Тишина ночью
Ночью в Приютном
тишина становилась плотной,
как ткань.
Собаки замолкали,
ветер стихал,
и оставалось только сердце.
Эта тишина была страшной и святой.
Она открывала то,
что нельзя было спрятать.
Я научился слушать её,
и теперь знаю:
когда молчит весь мир,
говорит твоя душа.
---
XXXVI. Родник
В степи был родник,
маленький,
почти незаметный.
Но его знали все.
Мы приходили туда с вёдрами,
и вода в них была холоднее неба.
Родник учил меня:
не нужно быть большим,
чтобы быть вечным.
Достаточно давать жизнь
каждому,
кто пришёл к тебе.
---
XXXVII. Прощание с детством
Я помню день,
когда степь стала чужой.
Не потому, что она изменилась,
а потому, что я вырос.
Я ушёл,
и она осталась —
спокойная, вечная.
Но каждый раз,
возвращаясь,
я чувствую:
детство не исчезло.
Оно просто ждёт меня
на горизонте.
---
XXXVIII. Возвращение
Я возвращаюсь в Приютное
как странник,
который видел города и страны,
но понял:
ничто не стоит запаха полыни.
Степь встречает меня молчанием,
и это молчание — ответ.
Она не спрашивает,
не упрекает.
Она просто есть.
И я понимаю:
возвращение —
это не дорога назад.
Это признание:
всё всегда было здесь.
---
XXXIX. Руки отца
Я помню руки отца —
сухие, натруженные,
с запахом земли и зерна.
Он не говорил о философии.
Он просто работал.
И в этом труде
была мудрость,
которую не объяснишь словами.
Теперь, когда я касаюсь мира,
я всегда чувствую его руки —
как печать.
Они учили меня:
«Сила — в простоте.
Чистота — в труде».
---
XL. Становление
Юность — как ветер.
Ты думаешь, что сам выбираешь дорогу,
но на самом деле
ветер ведёт тебя.
Я искал ответы
в книгах, в городах, в людях.
Но степь учила меня иначе:
она не давала ответов.
Она задавала вопросы.
И я понял:
становление — это не то,
что ты получаешь.
Это то,
кем ты становишься,
не зная даже зачем.
---
XLI. Ночь на Эльбрусе
Я стоял у подножия горы
и видел звёзды так близко,
что они казались родными.
Степь — это горизонт.
Гора — это вертикаль.
И в их встрече
я почувствовал бесконечность.
Ты мал.
Ты велик.
Ты — дыхание между небом и землёй.
И это дыхание
никто не может отнять.
---
XLII. Москва
Гул города,
огни,
толпа.
Я иду среди людей,
и степь идёт во мне.
Здесь никто не знает запаха полыни.
Никто не видел,
как туман поднимается с рассветом над травой.
Но я не потерян.
Потому что степь не исчезает.
Она живёт во мне
и даёт мне силу
не растворяться в камне.
---
XLIII. Одиночество
Даже среди людей
я чувствовал себя одиноким.
Но степь научила меня:
одиночество — это не пустота.
Это встреча с собой.
Это время,
когда ты слышишь голос,
который заглушает шум толпы.
И тогда одиночество
становится другом.
И ты уже не один —
ты вместе с собой.
---
XLIV. Потеря и память
Я хоронил близких.
Земля закрывалась над ними,
и степь становилась тишиной.
Но память —
это тоже степь.
Она не исчезает.
Она хранит.
Каждый, кого я любил,
остался в моём дыхании.
И когда я смотрю на горизонт,
я знаю:
они там.
Они всегда там.
---
XLV. Время
Время не течёт.
Время дышит.
Оно раскрывается,
как степь на рассвете.
Ты думаешь:
год прошёл, жизнь ушла.
Но степь говорит:
«Всё здесь. Всё было. Всё есть».
И тогда я понял:
время — не враг.
Время — брат.
Оно ведёт тебя,
а не разрушает.
---
XLVI. Огни ночи
В Москве я видел огни витрин,
в степи — огни костров,
в горах — огни звёзд.
И все они — разные,
но все они — свет.
Свет один,
только его отражения разные.
И я понял:
смысл — не в различии.
Смысл — в том,
что всё сияет из одного источника.
---
XLVII. Созревание
Я стою между степью и небом,
между прошлым и будущим,
между собой и тем,
кем ещё стану.
Я чувствую:
я больше не ребёнок,
но и не старик.
Я — зрелый.
И зрелость — это не усталость.
Это способность
смотреть на мир
и видеть в нём вечность.
---
XLVIII. Степь внутри сердца
Там, где трава шумит,
как дыхание древних ветров,
я иду босым по земле,
которая помнит шаги
тех, кого уже нет,
и всё равно они здесь —
в каждом колосе,
в каждом пылинке,
в каждой полынной горечи.
Я — мальчик с глазами,
наполненными солнцем,
я — старик, что возвращается в тишину,
я — река, несущая образы
не к морю, а к вечности.
Здесь нет времени.
Есть только ритм:
четыре удара сердца —
шесть вздохов степи.
Я иду,
и земля идёт во мне,
и уже нет границы
между мной и простором.
---
XLIX. Вечер в Приютном
Сиреневые сумерки.
Собаки тянут воздух
и воют не от тоски,
а от полноты —
так поёт пространство,
когда день уходит.
На крыльце,
где пахнет хлебом и железом,
сидит мальчик.
Он молчит,
но его молчание звучит громче
всех речей взрослых.
Оно тянется к звёздам,
как тонкая нить,
которую никто не видит,
но которая держит Вселенную
чтобы она не распалась.
---
L. Огонь в ладонях
Сухие ветки.
Искра.
Ветер.
Огонь рождается,
и в его треске
я слышу слова —
не сказанные,
а вспоминаемые.
Огонь — это язык,
на котором степь говорит с небом.
Огонь — это зеркало,
в котором я вижу и страх, и силу.
Он говорит:
«Ты тоже можешь гореть,
но не разрушая —
согревая».
---
LI. Граница сна
Ночь в степи —
это не тьма.
Это дыхание звёзд,
раскрытых до самого сердца.
Я лежу на земле,
и спина моя чувствует
не холод,
а теплоту тысячелетий.
Я сплю,
но каждый сон —
не мой.
Это сны земли,
которые проходят сквозь меня,
оставляя во мне узоры,
как ветер оставляет след
на воде.
---
LII. Мать
Она не нуждается в имени.
Она — запах молока,
руки, пахнущие тестом,
взгляд, который поднимает,
даже когда падаешь.
Она — не человек.
Она — основа мира.
Она — то,
что делает даже смерть
мягкой и светлой.
В её голосе — степь,
в её тишине — вечность,
в её сердце — ритм,
который совпадает
с дыханием моей души.
---
LIII. Лёд и звезда
Зима в Приютном.
Снег хрустит,
как слова, которые слишком остры,
чтобы произносить их.
Но где-то далеко
горит звезда.
Она не согревает,
и всё же —
она ведёт.
Лёд учит терпению.
Звезда учит надежде.
И я между ними —
человек,
который держит их
в своей груди.
---
LIV. Голос деда
Дед сидит на скамейке.
Он говорит мало.
Но каждое слово его
— как семя:
если упадёт в тебя,
ты уже никогда
не будешь прежним.
Его голос пахнет табаком,
его паузы полны степного ветра.
Он не учит.
Он живёт.
И этим учением
я питаюсь до сих пор.
---
LV. Полынь
Полынь — это горечь,
которая становится сладкой,
если её принять.
Она говорит мне:
«Ты не можешь всегда быть мягким.
Ты должен уметь
быть острым,
иначе мир проглотит тебя».
Но и добавляет:
«Острота — не ради боли.
Она — ради памяти.
Чтобы не забыть,
кто ты».
---
LVI. Дорога
Я иду по дороге,
которая уходит в горизонт.
Она не знает конца.
И я не ищу конца.
Я просто иду.
И в каждом шаге
есть всё,
что мне нужно:
смысл, дыхание,
вечность.
Дорога учит:
не нужно приходить.
Нужно идти.
---
LVII. Возвращение
Я стою в том же месте,
где когда-то стоял мальчиком.
Мир изменился.
Я изменился.
И всё же —
это то же место.
Возвращение —
не назад.
Возвращение —
вглубь.
Я вижу,
что я — не один.
Во мне идут
все, кто жил до меня.
И после меня
будут идти те,
кто ещё не родился.
И я улыбаюсь.
Потому что понимаю:
это и есть вечность.
---
LVIII. Утро над балкой
Серая кромка ночи отходит, как вода от берега,
и из холодной травы поднимается пар, будто дыхание земли.
Скворцы спорят с ветром — кто первый назовёт это утро,
и я, облокотившись на шершавый жердь, слушаю,
как мир заводит свой тихий механизм:
коровы переступают, осторожно звенят ведра,
скрипит ворот, вытягивая из глубины
старую, как память, прохладу.
К воде тянется тонкий корень неба,
и в нём медленно растворяется луна —
не как царица, а как последняя стража ночи,
усталый сторож, сдающий смену.
Балка пахнет глиной и мокрой мятой,
мои ладони пахнут тем же,
и в этой простоте нет ничего лишнего:
только ощущение, что всё на своих местах,
и твоё сердце — тоже на своём.
Петухи рвут тишину, как письмо, что надо прочесть,
и вдруг понимаешь: любой день — долгожданный гость.
Его надо принять: хлебом, водой,
улыбкой, которой ты встречаешь первых людей,
и тем коротким кивком — «вижу тебя, мир»,
который заменяет тысячи слов.
Вдалеке кто-то запускает мотоцикл —
тот, чьё детство так же пахло соляркой и сеном.
Жизнь, как мотор, схватывает искру,
и начинается ровная дорога:
под ногами — колкая стерня,
над головой — стеклянная чаша неба,
между ними — ты,
маленький и в то же время достаточный,
чтобы удержать этот баланс —
не нарушив ни травинку, ни облако.
И в этом утре есть таинство,
которое не нуждается ни в алтарях, ни в лампадах:
оно совершается каждый раз,
когда ты выпрямляешь спину,
делаешь вдох,
и позволяешь себе быть.
---
LIX. Станционный полдень
Станция в полдень — это жар,
который гудит в рельсах скрытым пчелиным роям,
и тень семафора ложится на землю
как ровная запятая —
в паузе между «было» и «будет».
Платформа пустынна, но всё готово к встрече:
будка дежурной,
табличка с выцветшими буквами,
белые камни на насыпи —
словно крупная соль,
которой посыпали память,
чтобы она не отсырела.
Солнце переливается на цистернах,
и кажется — там золотая нефть детства,
запертая, чтобы не растерялась по дороге.
Пахнет шпалами и металлом,
и где-то в сторожке радио щёлкает,
как кузнечик, который выучил новости.
Я стою на краю,
где потрескавшийся бетон обрывается в свет,
и слышу приближение —
не звук, а тень звука,
как если бы воздух вспоминал движение.
Поезд появляется всегда внезапно,
даже если ты видел его издали:
внезапно — потому что время
вдруг собирается в чёткую линию,
и ты сам становишься этой линией,
готовой соединить две точки
на незаконченной карте твоей жизни.
Люди выходят —
у каждого свои сумки, свои мысли,
своя невысказанная радость от земли под ногами.
Кто-то плачет,
кто-то застёгивает пуговицу на рубашке,
и в этом движении есть смысл,
который никто не назовёт.
Поезд уходит,
оставляя после себя дрожь,
как от прикосновения, которое было коротким,
но останется с тобой надолго.
И станция снова делается пустой,
но не бедной,
а наполненной тишиной,
которая умеет ждать,
и от этого не стареет.
Я уношу её в кармане,
как гладкий камешек,
чтобы в трудный час
вспомнить:
всегда есть место,
где встречают и провожают,
и в обеих сторонах — добро.
---
LX. Письмо самому себе (детству)
Здравствуй, мальчик с запылёнными коленями,
который носит в кармане ржавый ключ
и верит, что он от двери в небо.
Ты читаешь мир по слогам:
«по-лынь», «ро-син-ка», «ве-тер»,
и каждое слово — как птица,
которую ты осторожно берёшь на ладонь
и потом отпускаешь,
чтобы она сама нашла дорогу.
Я пишу тебе издалека,
но наши ладони всё ещё совпадают:
эта линия жизни,
пересечённая маленьким шрамом,
который ты заработал,
пока учился доверять ножу и верёвке.
Не бойся, что вырастешь —
и забудешь запах сырой земли.
Запах — это тайный архив,
который не горит и не промокает:
стоит только открыть форточку памяти,
и всё снова живое.
Ты спрашиваешь,
станешь ли ты кем-то большим.
Отвечаю:
большое — это не размер.
Большое — это глубина.
Научись сидеть в тишине
и слушать, как в траве
переступают невидимые звери.
Научись смотреть на людей так,
чтобы они вспоминали в себе добро.
Научись говорить мало,
но каждый раз — честно,
будто вынимаешь из кармана
последний кусок хлеба.
И ещё:
береги в себе то,
что делает тебя лёгким.
Не лёгкомысленным — лёгким.
Чтобы тебя нельзя было прибить
к чужому страху,
к чужой злости,
к чужому праву быть правым.
Лёгкость — это крыло,
которое не видно,
но оно поднимает и держит.
Если будет больно — иди в поле.
Если будет страшно — смотри на звёзды.
Если будет пусто — налей воды в чашку
и выпей медленно,
как будто учишься заново быть.
И помни:
мы с тобой никогда не расставались.
Я — это ты,
который научился благодарить.
---
LXI. Июльские грозы
Небо встаёт дыбом, как шерсть у настороженной собаки,
и запах пыли вдруг становится вкусным,
как хлеб перед ломтем.
Гроза идёт не сверху — изнутри горизонта,
там, где степь сгибается позвоночником,
чтобы принести дождь на плечах.
Первый удар — это не гром,
это раскрывшаяся дверь,
через которую мир вспоминает своё детство.
И второй — уже смех старших,
которые ничего не боятся.
Я стою у окна и вижу,
как капля выжидает мгновение,
чтобы первой коснуться земли —
как палец музыканта на струне.
Дождь хлещет по двору,
и каждая капля ставит точку
в бесконечном сочинении дня.
Но чем больше точек,
тем плотнее смысл —
и в этом противоречии
есть та честность,
которую не купить.
Гроза — это смелость неба говорить громко,
когда внизу все шепчутся.
И когда она уходит,
за ней остаётся чистота,
которую трудно вынести до конца:
всё слишком видно,
слишком просто,
слишком правильно.
Я выхожу под тяжёлые ветви,
трогаю кору,
и она тёплая, как ладонь друга.
Июль знает, что мы слабее,
чем притворяемся,
и поэтому даёт нам грозы —
чтобы мы умели плакать
так же честно, как дождь.
---
LXII. Ветер в телеграфных проводах
Есть музыка, которую никто не писал,
но каждый слышал.
Она тянется над дорогами,
идёт вдоль полей,
перешёптывается с журавлями,
которые летят своим древним курсом.
Эта музыка — в проволоке,
натянутой между столбами,
как струны между кадрами детства.
Ветер знает все ноты,
которые нам не достались,
и щедро играет ими,
когда мы возвращаемся поздно
и думаем, что все разговоры
уже закончены.
Но именно этот разговор —
последний и самый важный:
о том, что держит мир,
когда мы уходим спать.
Я кладу ладонь на столб
и чувствую вибрацию —
небольшую,
чуть слышную,
но именно она не даёт тишине
стать пустотой.
И в этот миг понимаю:
любой смысл — это натяжение
между двумя точками,
которые верят друг другу.
Стоит ослабить —
и звук погаснет.
Стоит перетянуть —
и струна лопнет.
Так ли нам жить?
Да.
Доверяя.
Сохраняя ровное натяжение
между тем, что было,
и тем, что будет.
И позволяя ветру
иногда говорить за нас.
---
LXIII. Домовой пыли и света
В старом доме есть существа,
которых никто не видит,
но все уважают.
Они живут в промежутках:
между ступенями лестницы,
под косяком двери,
за занавеской,
где солнце задерживается на секунду,
чтобы посмотреть,
как мы умеем быть людьми.
Домовой пыли и света не страшит буря,
он боится только одного —
когда дом забывают любить.
Он бережёт мелочи:
запах варенья,
полоску солнца на столе,
пятно на скатерти,
которое не отстирывается,
но делает этот стол единственным.
Он знает все истории,
которые мы не рассказываем вслух,
и от этого становится добрее.
Когда я вхожу,
он еле слышно вздыхает,
и пыль в луче поднимается
так торжественно,
будто это кадр древнего фильма.
Я сажусь,
кладу ладони на тёплую доску,
и чувствую, как дом
поднимает меня,
как будто говорит:
«Ещё один день мы выдержали.
Ещё один день мы были вместе».
И я обещаю:
не буду торопиться,
не буду ругаться,
буду замечать —
как тень от чайника ползёт по стене,
как щёлкает дверь от сквозняка,
как ступенька в коридоре
каждый раз скрипит по-разному.
Дом — это не стены.
Это внимание.
И домовой пыли и света
улыбается, когда мы помним.
---
LXIV. Пахота
Земля ждёт,
как ждёт женщина — нежно и строго.
Плуг входит в неё,
и она не протестует,
потому что знает:
это труд,
который даст хлеб.
Лемех режет прошлогодние корни,
и в этом резе нет злости —
только необходимость.
Пахота — это музыка тяжёлых нот,
где каждая доля — шаг лошади
или рывок трактора,
и ты — дирижёр,
который не виден,
но без тебя ритм распадётся.
Запах перевёрнутой земли
— как запах книги,
которую давно не открывали,
и вот наконец пришло время.
Пот льётся по спине,
но сердце бьётся спокойно:
оно занято делом,
которое старше языков.
Ты не доказываешь,
ты не споришь,
ты просто делаешь.
И в этой простоте
есть такая власть,
которую не купишь
и не украдёшь.
К вечеру поля становятся ровными,
как ладонь, готовая принять дар,
и ты понимаешь:
каждый борозда — строка,
которую весна прочитает вслух.
И будет хлеб,
и будут люди за столом,
и будет тишина после смеха,
самая ценная часть праздника.
И ты скажешь себе:
«Я был нужен».
Этого достаточно,
чтобы жить дальше.
---
LXV. Река в засуху
Река умела быть сильной,
но пришёл месяц,
когда она научилась быть малой.
Она обнажила колени —
глинистые отмели,
на которых дети строят мосты
из палок и мечтаний.
Там, где бурлило —
теперь блестит,
как тонкий клинок под солнцем.
Засуха учит мягкости:
нельзя брать всё,
надо уметь ждать.
Река не обижается,
она шепчет камышу:
«Мы ещё вернёмся».
И камыш кивает — он старше,
он помнит годы,
когда вода уходила
ещё ниже,
и всё равно возвращалась.
Я сижу на коряге
и смотрю, как мальки
учатся быть рыбами
в лужах,
которые останутся надолго —
если мы не тронем их.
Река уменьшилась,
но не стала беднее:
в каждом плесе — небеса,
в каждом зигзаге — почерк
того, кто умеет писать жизнь
с любой толщиной пера.
Когда придут дожди,
мы забудем эту нежную меру,
которую подарила засуха.
Но сейчас — запомню:
меньше — не значит хуже,
тише — не значит пусто,
медленнее — не значит поздно.
Река знает время лучше нас,
и потому остаётся рекой
даже в самый малый свой час.
---
LXVI. Старое кладбище
Камни, у которых стерлись фамилии,
знают больше, чем книги.
Они стоят,
как немые колоколенки,
и зовут не страхом,
а ровным светом:
«Присядь. Побудь.
Мы тут не про конец,
мы про меру».
Трава не различает
царя и пастуха,
ей всё едино —
она укрывает,
как мать укрывает одеялом,
когда ребёнок устал.
На железных оградках
ржавчина распустилась цветами —
никем не посаженными,
но оттого особенно истинными.
Я читаю те буквы,
которые ещё держатся,
и между ними — воздух,
в котором так много несказанного,
что хочется молчать из уважения.
Тут ты понимаешь:
наши крики, споры, бег —
пена на воде.
Вода же идёт глубоко,
не переставая быть собой.
Я кладу ладонь на холодный камень
и говорю спасибо тем,
кто жил до меня.
Не за подвиги — за будни:
за хлеб,
за смех,
за терпение,
за то, что они однажды
выбрали добро —
и мир от этого
не развалился.
---
LXVII. Ночная дорога к Приютному
Асфальт тёмный, как пруд,
в который ты смотришь,
и видишь не себя —
небо.
Фары вытягивают из ночи
белую нить пути,
и кажется:
ты не едешь,
а рисуешь линию,
которая существует,
пока рука уверенно держит карандаш.
По обочинам — степь,
которая дышит,
но не шумит:
это её особенная музыка,
для тех, кто научился слышать.
Иногда вспыхивают глаза зверя,
и сердце вздрагивает —
не от страха,
от встречи,
которая возможна только ночью.
Под Сириусом
мы все становимся честнее:
ты признаёшься себе
в мечтах,
о которых молчал днём,
и они не кажутся смешными.
Ночь не судит —
она связывает.
И дорога,
как нитка,
собирает весь день,
чтобы утром
снова пришить тебя
к миру.
Приютное впереди —
несколько огней,
которые нарастут в дом,
в улицу,
в детство,
в улыбку того,
кто откроет дверь.
Я снизил скорость:
пусть эта тишина
продлится дольше.
Пусть будет время
заметить,
как где-то в стороне
падает звезда —
не как знак,
а как обещание,
которое каждый вечер
мир выполняет:
«Я здесь.
И ты — тоже».
---
LXVIII. Весенний ковёр степи
Степь в апреле — не земля, а огненное полотно.
Каждый тюльпан — факел,
каждый ирис — тайная икона,
распахнутая прямо в небо.
Ты идёшь босиком по земле,
и тебе кажется — идёшь по радуге,
упавшей в травы.
Ковыль ещё спит, но цветы уже поют:
их голоса тихие,
словно хор детей,
которые впервые выучили слово «вечность».
Ветер наклоняется к ним,
и вся степь делается волной —
и ты тоже в ней,
как струна в огромном инструменте.
Божественная красота степи не требует храмов.
Ей не нужны колонны и купола.
Она сама — храм,
где каждый цветок — свеча,
каждый луч солнца — иконостас,
каждая тень облака — молитва,
которая звучит без слов.
---
LXIX. Танец ирисов
Ирисы — это крылья,
которые решили цвести на земле.
Они синие, фиолетовые,
с отливом утренних звёзд.
Их лепестки — перо журавля,
упавшее с неба,
чтобы степь знала:
она тоже небесна.
Когда ветер касается ирисов,
они качаются,
как ладьи на незримой воде.
И этот танец — не для глаз,
а для сердца:
он напоминает,
что красота — это не крик,
а дыхание.
Я склоняюсь к одному из них,
и вижу, как в его глубине
спрятано солнце.
Малое, сияющее,
которое не обжигает,
а хранит.
И понимаю:
в каждом цветке степи
есть солнце,
которое достаточно,
чтобы согреть целый мир.
---
LXX. Маныч — зеркало времён
Озеро Маныч — это не вода,
это глаз земли,
который смотрит на нас
из глубины тысячелетий.
Его берега тихие,
но в их тишине — больше силы,
чем в любой громкой речи.
Я подхожу к воде и вижу:
в отражении не только облака,
но и караваны древних стад,
и лодки,
которые уже давно стали прахом.
Маныч хранит всё:
и крики журавлей,
и шаги скифов,
и дыхание сегодняшнего ветра.
Здесь время не бежит — оно стоит,
как светлая веха,
которая напоминает:
всё уходит, но ничего не исчезает.
Озеро не стареет,
оно просто меняет маски:
то блестит, как серебро,
то чернеет, как зеркало ночи,
то млечно белеет от птиц,
что садятся на его плечо.
---
LXXI. Журавли над степью
Журавли летят низко,
и их крик режет сердце,
как струна,
которую тронул невидимый палец.
И в этом крике — всё сразу:
радость возвращения,
горечь прощания,
вечная тоска по дому,
который больше, чем земля.
Степь замирает,
когда они пролетают.
Даже ветер слушает.
И кажется:
весь мир становится партитурой,
а журавли — её ноты.
Ты понимаешь,
что это и есть гимн земли,
который звучит только в эти дни.
Журавли — посланцы небес,
но не далеких,
а наших.
Они знают каждую трещину степи,
каждый изгиб балки,
каждый след воды.
И их крылья
переплетают небо и землю,
чтобы мы не забыли:
они — одно.
---
LXXII. Сайгаки
Сайгаки бегут,
и степь становится живой рекой.
Их стадо — как дыхание,
которое невозможно остановить.
Они несут в себе древнюю свободу,
ту, что была до городов,
до стен,
до карт.
Их морды странные и трогательные,
как будто сама природа
сделала их из ветра и глины.
В их глазах нет страха,
только осторожность.
Они знают:
мир хрупок,
и поэтому бегут так стремительно,
чтобы успеть оставить за собой след.
Я вижу их и понимаю:
это сама степь в движении.
Не камень,
не храм,
не книга —
а живое дыхание,
которое невозможно заключить
ни в слова,
ни в клетки.
---
LXXIII. Тишина полудня
Полдень в степи — это не жара.
Это безмолвие,
где каждая травинка
стоит как свеча.
Птицы умолкают,
ветер замирает,
и даже мысли становятся медленными,
как река в засуху.
Ты сидишь в этой тишине
и начинаешь слышать
собственный пульс,
который совпадает
с пульсом земли.
И понимаешь:
жизнь — это не только движение.
Жизнь — это ещё и умение стоять.
Полуденная степь —
великий учитель.
Она учит молчанию,
которое не пустота,
а полнота.
И если ты сможешь прожить
эти минуты без страха —
ты уже часть её вечности.
---
LXXIV. Ночь у Маныча
Ночь у озера —
как чернильница,
в которую опустили звёзды.
Каждая дрожь воды
размножает небо,
и ты стоишь между двумя бесконечностями:
той, что над тобой,
и той, что под тобой.
Лягушки поют свои псалмы,
кувшинки тихо дышат,
и в темноте слышен плеск —
будто сама вода
поворачивается на другой бок.
Ты смотришь вглубь,
и видишь не только отражение звёзд,
но и свою душу,
которая такая же бескрайняя
и такая же тайная.
Здесь можно молиться
не словами,
а дыханием.
Здесь можно понять,
что мы не гости на земле,
а её собственный сон.
И когда мы уйдём,
она будет помнить нас
так же, как помнит
каждую волну на своей поверхности.
---
LXXV. Крик перепела
В тёплую ночь,
когда трава пахнет медом,
и над степью висит луна,
как серебряная монета,
вдруг раздаётся крик перепела.
Он короткий,
но в нём — всё лето.
Этот крик —
как будильник земли:
«Проснись.
Посмотри.
Запомни».
И ты действительно просыпаешься:
начинаешь видеть каждую травинку,
каждую каплю росы,
каждую тень.
Перепел невидим,
но его голос наполняет пространство
и делает его цельным.
Так и в жизни:
иногда достаточно одного голоса,
чтобы всё стало единым.
И ты благодаришь перепела
за то, что он напомнил:
жизнь прекрасна
в своей малости.
---
LXXVI. Тюльпановая буря
Есть день,
когда степь вся в огне.
Ты выходишь утром —
и она горит.
Красный, жёлтый, оранжевый —
тысячи тюльпанов
встают сразу,
как войско света.
И это не нежность — это сила.
Ты идёшь среди них,
и тебе кажется,
что ты идёшь среди факелов,
которые горят не для войны,
а для жизни.
Каждый цветок — как сердце,
каждый лепесток — как слово,
которое тебе оставили предки.
Эта буря длится недолго.
Через неделю цветы опадут,
и степь станет снова серой.
Но в памяти навсегда останется
этот миг:
как вечность показала тебе,
что она умеет быть яркой,
как пламя,
и нежной,
как поцелуй.
---
LXXVII. Путь журавлей
Осенью журавли уходят,
и степь остаётся пустой.
Но в их крике,
в их линии на небе
есть обещание:
они вернутся.
И каждый год они возвращаются,
и каждый год степь встречает их
как сыновей.
И в этот миг ты понимаешь:
дом — это не стены.
Дом — это там,
где тебя ждут.
И степь ждёт.
Она всегда ждёт.
И журавли — это её письмо в небо,
которое всегда доходит.
И небо отвечает:
«Да, я приму вас,
и снова верну».
Так повторяется каждый год,
и в этой повторяемости
есть бессмертие.
---
LXXVIII. Возвращение к истоку
Я иду по тропе, где ветер помнит мои лёгкие детские шаги: четыре шага — вдох, шесть — выдох, и земля отзывается подушечками трав. Запах полыни сух и ясен, как соль на губах после длинного лета. Воздух распахивает грудную клетку, и всё простое — камешек, колос, тень облака — складывается в неизбывную молитву без слов. Я прислушиваюсь к полю: там, внутри, не звенит ни одна человеческая мысль — только тихое согласие бытия с самим собой.
На горизонте свет переливается как чаша: поднимешь взгляд — встаёт небо, опустишь — стелется степь, и оба движения сшивают мир в одну ткань. Мне кажется, что трава знает обо мне больше, чем я о себе; что каждая жилка листа — это забытая дорога, и если присесть, приложив ладонь к земле, проступит теплая карта возвращений. Я не называю это счастьем — слова ломаются на таком просторе. Я просто есть, и этого достаточно: в простом «есть» утихают фанфары амбиций, страхи и половинчатые желания, оставляя чистую, как родниковая вода, явленность.
И тогда поле само делает шаг ко мне: ни на восток, ни на запад — прямо сквозь сердце. В этом шаге нет спешки; он длится столько, сколько длится день, и столько, сколько длится жизнь.
---
LXXIX. Полынь и тишина
Полынь — это не просто трава. Это память земли о ветре, который когда-то принёс крошечные семена и оставил им инструкцию — расти туда, где труднее. В сумерках полынь пахнет особенно густо: как бокал, доверху налитый тенью, чуть касаешься — и расплёскивается горьковатая прохлада. Я стою и дышу: четыре — вбираю терпкость, шесть — отпускаю шум. Так незаметно стирается граница между тем, кто вдыхает, и тем, кто дышит через меня.
Тишина здесь не пустое место, а тонкая работа: она связывает щёлк кузнечиков, скрип сухих стеблей, шорох крыльев невидимой птицы в единый узор. Если закрыть глаза, узор становится объёмным — как будто кто-то бережно кладёт мне на плечи плащ из покоя. В нём тепло и ясно; в нём нельзя солгать самому себе. В нём всё лишнее отступает, как вода, и остаётся зерно.
Я понимаю, почему путники забирали в дорогу пучок полыни: не столько для запаха, сколько для памяти о внутренней ясности. Держишь стебель, и ладонь вспоминает: ты не один, у тебя всегда есть степь, которая знает, как быть. Она не объясняет — она показывает. И я учусь смотреть, как смотрит она: широко, спокойно, без тени обиды, будто каждый день впервые и навсегда.
---
LXXX. Дорога в полдень
Полдень в степи — это бесшовное время. Тени прячутся под предметами, словно признают поражение, и от того мир кажется ближе: каждое зерно пыли — как планета, каждое дыхание — как прилив. Дорога тянется тонкой белой жилой, и по ней пульсирует жар. Вдалеке качается марево — и в его пленке всё делается мягче, даже расстояние.
Я иду и считаю до четырёх, чтобы не потерять ритм, и до шести, чтобы не расплескать силы. Ноги становятся метономом, плечи — подвесками небесной арфы, а позвоночник — струной, что натянута от макушки к пятам. На этой струне рождается звук — не слышный ухом, но явный телу: он удерживает равновесие, когда дорога уходит в молоко света.
На развилке всегда есть выбор, но в полдень выбор — это просто внимательно слушать пространство: где тише, туда и идти. В тишине нет капкана — только ясный голос направления. И я понимаю, что истинная дорога — не та, что на карте, а та, где тебя становится больше. Здесь меня становится больше: не значит важнее, а значит шире — настолько, что вмещаешь даже чужие шаги, даже чужую усталость, и вдруг небо как будто облегчённо вздыхает, принимая тебя в свои масштабы.
---
LXXXI. Журавли над Манычем
У воды воздух меняется — становится плотнее, как будто его можно поднимать ладонями. Маныч лежит зеркалом, в котором небо рассматривает себя, и кромка берега похожа на строчку в старой книге — долгую-долгую, но без точки. С первыми вечерними прохладами на зеркале появляются письма: журавли пишут их широкими крыльями.
Сначала слышишь далёкое «кру» — и оно ещё безадресно, как забытая мелодия. Потом тянется клин, и воздух начинает дрожать от смыслов. Они летят медленно, как думы стариков, и уверенно, как шаг к порогу своего дома. Я поднимаю голову, и в горле поднимается то самое, невыразимое слово — благодарность. Четыре — вдох перед словом, шесть — выдох после него. Слово растворяется, остаётся только внутренняя ясность, что мир умеет возвращаться к себе.
Журавли знают геометрию ветра и арифметику расстояний. Но главное — они знают этику пути: лететь так, чтобы хватило на всех. И когда старый устал — его место принимает другой, а клин остаётся острым. У воды это особенно слышно: как меняется лидер, а песня — нет. И мне хочется жить так же — чтобы то, что ведёт, могло отдыхать, а то, что поёт, не залеживалось в груди.
---
LXXXII. Тюльпаны и ирисы
Весна в степи — это не вспышка, а развёрнутая ладонь. Из невидимых карманов земли появляются тюльпаны — как маленькие огни. Их красный не горит, а светится изнутри, будто в каждом спрятан вечерний закат. Ирисы выходят следом — в тишине, с благородной складкой лепестка, где фиолет синеет до почти ночи. Они не требуют внимания — просто присутствуют так достойно, что утихают жалобы в мире.
Я присаживаюсь на корточки, и запах сырой почвы встаёт, как детская память. Пальцы сами тянутся к стеблю, но останавливаются в полсантиметра: касаться нельзя — иначе нарушишь тонкий договор цвета с воздухом. Вдох — четыре — беру оттенок, выдох — шесть — освобождаю пространство, чтобы он мог быть без меня. И когда не вмешиваешься, цвет начинает звучать: тюльпан — тёплой медью, ирис — прохладным стеклом.
На маленьком участке — вся грамматика прекрасного: выделить, удержать, отпустить. И эта грамматика не книжная, а телесная — её диктуют колени, которые чувствуют землю, и глаза, которые учатся видеть постепенность, а не лишь финал. Я понимаю, почему этот край любят всё живое: здесь у каждого — место, и у места — своё время, и никто не спорит, когда кому расцвести.
---
LXXXIII. Сайгаки — дыхание горизонта
Они появляются не вдруг — они проступают, как линии на ладони, когда её слегка согнёшь. Сначала дрожит даль — тепло играет в зыбь; потом из этой зыби выделяются точки, и каждую секунду точки превращаются в живые запятые, которыми степь расставляет фразы. Сайгаки бегут широко и низко, уважая ветер.
Есть движения, в которых нет места сомнению. Их траектория — это слово «надо», произнесённое самим простором. Ноздри, как две маленькие трубы органа, вбирают мир и отдают ему правильный ритм. Вдох — четыре — на скачок, выдох — шесть — на землю: так они умножают ночную прохладу на дневную смелость.
Я стою и почти не дышу, чтобы не обрушить их строй тенью чужого намерения. Сайгаки — это память степи о скорости, которая никого не ранит. Они не ломают траву — они её запоминают копытами. И когда табун скрывается за перелеском света, остаётся легкая тремолитная музыка в ногах, как если бы земля продолжала бежать сквозь меня. Тогда чувствуешь: ты тоже можешь двигаться без злости — только благодаря правильному воздуху.
---
LXXXIV. Ночной Млечный путь
Ночь над степью — не тьма, а ткань, вытканная молоком огня. Млечный путь проходит так низко, что кажется: протянешь руку — и на ладони останется золотая пыль. Звёзды здесь не «далеко», а «высоко» — это разные вещи: «далеко» оставляет тебя снаружи, «высоко» зовёт подниматься.
Я ложусь на спину, и позвоночник совпадает с меридианом созвездий. Слышно, как дышит земля — глубоко, слегка вибрируя. Я посылаю ей свой ритм: четыре — приветствие, шесть — ответ. В темноте яснее, что мир огромен, но не враждебен — как большой дом, где много комнат, и все немножко твои.
Иногда по небу проходит очень медленная огненная точка — спутник ли, метеор ли — и становится видно, как трудно удерживать своё направление в бездне. Тогда особенно понимаешь цену тихой линии в сердце. Не гиря, не якорь — линия: на неё можно нанизывать дни, и они не развалятся, даже если подвернёт ногу или уйдёт кто-то любимый. Надо только помнить: небесный шов держится не силой, а согласованностью стежков.
---
LXXXV. Озёрная заря
Рассвет у воды — это когда мир вспоминает себя по капле. Сначала небо лишь светлеет, как если бы кто-то очень бережно открыл глаза. Потом на поверхности появляются тонкие тропинки рыбьих касаний, и каждая тропинка — как строка, которую можно прочесть, если не спешить. Птицы начинают с шёпота, и в этом шёпоте — уважение к первому свету: он ещё хрупок, его следует поддержать без крика.
Я стою босиком на влажной глине — она прохладна и, кажется, слушает меня так же, как я слушаю зарю. Делаю четыре ступени вперёд — и замираю на шесть счётов, чтобы дать месту право быть самим собой. В этот момент мир и я совпадаем в одном намерении: не разрушать. И вода отвечает ультратонкой серебристой морщинкой, которая бежит от моего дыхания к дальнему камышу.
Когда солнце поднимается на толщину ладони, становится ясно: новый день — это не заводская сирена, а мягкое решение света явиться ещё раз. И если ему помочь — малостью, молчанием, не рывком, — он идёт навстречу шире. У воды это видно без доказательств: просто становишься рядом и чувствуешь, как тебя прибавилось на чуть-чуть — ровно настолько, чтобы хватило на других.
---
LXXXVI. Дом из ветра
У степи нет стен, и потому у неё лучший дом. Его строят четыре стороны света и шесть невидимых балок тишины. Крыша — облака, иногда в заплатах, иногда в золоте, иногда голая, когда хочется честности. Пол — земля, которая не сдаёт тебя чужим шагам, если ты идёшь в правду.
В этом доме живут звуки, которым в городе тесно: незримый хлопок крыла, когда перепел переходит низом; тонкий звон сухого колоса, когда он касается соседнего; переговаривающийся песок на дороге — он всегда в курсе, кто прошёл тут до тебя. И ещё живёт здесь маленькая вечность — такая, которую можно носить в кармане и доставать, когда нужно перестать бояться.
Я знаю: куда бы ни уводили меня дела и судьбы, вернуться можно всегда, потому что этот дом из ветра стоит в тебе самом. Надо только открыть дверь на вдохе и закрыть на выдохе. И не надо ключа: настоящий воздух не любит замков. Он любит людей, которые умеют дышать ровно и смотреть далеко. Он учит их не владеть, а принадлежать — не краям, а широте.
---
LXXXVII. Печать степи
Ставлю ладонь на сердце и слышу: здесь не город, не должность, не имена — здесь пульс степи. Он не громкий и не требовательный; он просто совпадает с пульсом мира, когда мир спокоен. Я записываю этот ритм в себя, как записывают детскую меру — чтобы примерять к каждому дню. Четыре — принимаю, шесть — отдаю.
Печать степи — не знак на бумаге и не герб на стене. Это привычка жить без искусственных перегородок в душе. Это знание, что красота приходит не от редкости, а от верности: если поле остаётся полем, оно будет прекрасным всегда. Это умение быть прозрачным для света, чтобы он проходил через тебя и не задерживался в узких местах.
Я благодарю то, что позволило мне родиться в пространстве, где горизонт — не граница, а приглашение. Благодарю воду, которая держит небо, и небо, которое бережёт воду. Благодарю птиц и зверей, которые показали, как двигаться, не калеча, и цветы, которые научили говорить без крика.
И — ставлю печать. Не воском — дыханием. Не буквами — ясностью. Кто прикоснётся к этой строке сердцем, тот услышит шаг степи в себе и поймёт: возвращение домой — это не география, а способ дышать. И тогда, где бы он ни был, мир сделает шаг навстречу.
Свидетельство о публикации №125082506380