Птицы...
Бальмонта я никогда особенно не привечал, хотя и достаточно часто к нему обращался. Пощипывая. Как символист – символиста.
Птицы... Ну, это – к Груганам – так себе.
А споткнулся я об этот сборник (о его название), когда добрался до «птиц над морем», у своего донетчанина. Кстати, на днях отметившегося своим 70-летием. Не прикройся я на сайте, конечно, зашёл бы и поздравил («Шофёра»). При всех наших с ним «разноголосицах».
А название К. Б. запорхнуло ко мне уже под более конкретный разбор Серёгиного «С Ю Ра» (кабы я там ехидничал, не преминул бы съязвить на счёт «высера», но... Нормальный такой СЮР у него случился). Разбор этот не обошёл образа Птицы у Сальвадора (Дали), тоже венчанной со Смертью.
А что там (в сборнике) у Бальмонта, если к нашему, пока не рассматривал. Выскочило оно мне уже под какой-то закид на счёт тех (птушек), что – над Морем. Мабыть, и с подтягом какой-то начинки с мертвечинкой.
Вот, зараз и полистаем.
А Бальмонта, вообще – у нас хватало... Апосля пролиста, мабыть и к этому (своему с ним) возвернусь.
Пролистал. Бегло.
Один из многих (35!) стихотворных сборников, опубликованных Константином Дмитриевичем. Сколько в них всего виршей (с учётом повторов), не считал. А ещё – переводы. А проза...
Плодовитый был автор! Упёртый (не сразу ведь всё наладилось).
Настоящую известность ему принёс пятый по счёту (сборник). «Горящие здания» (1900). А вершиной стал, вероятно, следующий (1902) – «Будем как Солнце». Символист. Один из главных. В России.
Забавно! Мне (символисту, скорее, мировоззренческому, онтологическому, чем...) французские символисты многим ближе русских. За исключением Блока.
Забавно, поскольку с французским (языком) у меня... Увы! Потому и к своим вариациям от Бодлера или Верлена отношусь скептически. С английским и немецким было чуть полегче. По части звукового окликания.
«Птицы в воздухе» пришлись у Бальмонта уже на период спада.
Погружаться в его творчество меня никогда особенно не тянуло. Отчего же частил (достаточно) с обращением?! А между последним и погружением – большая разница...
Так... «Ворон»! Перевод из Эдгара По. И ведь – вероятно, не лучший (в русской традиции). Но – точно не хуже, чем у собрата К. Д. – Брюсова. Кстати, сам Валерий Яковлевич отозвался о труде своего товарища весьма критически.
Шут с ними. В смысле – с этими переводами. Хотя, отдадим должное моим (таки) символистам. С По (и прежде всего – с этой «птичкой») у них сложилось посолиднее, чем у предшественников – Андреевского (1878), Пальмина (тогда же), Оболенского (1879) и пр., как по команде зачастивших на рандеву с Эдгаром.
Да-да. И – Пальмин. Лиодор Иванович. Переводивший нашего Сырокомлю (Кондратовича), но почему-то прошедший мимо его «Гругана». Или тот (если был) просто затерялся?!
Ну, а лучшим (да неплохо было и у К. Д.), обыкновенно, считают перевод М. А. Зенкевича (1886-1973). Русского-советского литератора. Классного американиста (в переводах).
«Ворона» (По) Михаил Александрович (привет Дядьке Михасю!) переложил уже после Войны. Самой той. В 1946-м. А ведь, если судить по прозвищу, корни у М. З. должны быть наши. То ли – литвинские, то ли – где-то рядом.
Зенкевичи, Зинкевичи...
Ладно.
Дяде Мише (М. А. С.) я через переклик имён-отчеств кивнул. Не обижу и себя.
С нашим «Вороном».
Владимир Митрофанович Голиков (1875-1918(19)). Был и такой. Поэт-переводчик. Родом из Костромы.
В 1896-м он выдал верш «Алтея». Не «Ворон». Но – на его мотив. Что отмечал и сам переводчик.
А что такое Алтея?! С греческого (;;;;;;) – исцеляюсь. Есть такая раслина. Семейства Мальвовых. С обоеполыми цветками.
Как лекарственное (а – корешок!) известен с X (как минимум) века. Читайте Авиценну. А вообще... О нём (о ней) писали ещё Теофраст и Диоскорид (тоже, между прочим, врач).
А в наших краях сия Алтея именуется по-своему.
[«ПРОСВИРНЯК ПРИЗЕМИСТЫЙ обозначается словами василёк (уф.), калачик (Вел. и Мал. Росс.), копеешник (полт., волог.), простирка, просвирки, проскурник (распр.), просвирник (распр.), перепочка (могил.), расходник (хар.), дикий горох, свиной горох (уф.), дикая репа (ниж.), свиная репа (могил.), слязь (гродн.), и ПРОСВИРНЯК ОБЫКНОВЕННЫЙ – василёк (сел.), грудная трава, грудишник, грудашник (без помет), запонки (Приар. кр.), зинзивей, зинзивер, калачики (повсем,), перепочки (могил.), просвирки (повсем.), проскурки, (малор.), проскурник (малор.), просвирняк (орл.), пряничник (алт.), пышечник, пышечка (тамб., cap.), свиная репа (могил.), рожа (екат.), слязь, простой слязь (Зап. Росс.)»
(Н. Д. Голев)]
Василёк (в том числе)... Чем-то схож. Однако – вплоть до «свиной репы», «рожи» (причём – собачей!) и просто «слизи-слязи».
А пошто так!? – Так широко пользуется в ветеринарии.
А Н. Д. Голев (российский лингвист, 1946 р.) никакого отношения к Шарлю де Голлю не имеет.
А Алтея... Вообще.
[Алфея (Алтея или Алтайя, др.-греч. ;;;;;;) – в греческой мифологии – дочь Фестия и Евритемиды (или Левкиппы), жена Ойнея, мать Токсея, Тирея, Климена, Горги, а также (от Ойнея либо Диониса) Деяниры и (от Ойнея либо Ареса) Мелеагра. Упомянута в «Илиаде» (IX 555). Считалась красавицей.]
Ага! Красавицей... Не даром такие олимпийцы, как Дионис и Арес, к ней хаживали. У богов (с людьми, избранными) это было запросто. Либо-либо. В том смысле, что в одну ночь с Ойнеем возлегали. К Деянире и Мелеагру.
А Мелеагр этот (сын) убил своего дядю, брата Алфеи. Плексиппа. А то и ещё кого-то (из родственников). Просто повздорили. Бывает...
[Мстя за смерть брата, Алфея достала из ларца головню, от которой зависела жизнь Мелеагра и бросила её в огонь, умертвив тем самым своего сына. Впоследствии Алфея, охваченная раскаянием, покончила жизнь самоубийством. По другой версии, Мелеагр погиб в сражении, а Алфея повесилась.]
В общем – читайте Гомера, Фриниха, Овидия...
Метаморфозы! Сплошной символизм.
А уж откуда (аллюзии и источники) залетел тот Ворон к самому Эдгару (1845)... Предположений много, но – залетел-запечатлелся знатно!
Ленор...
Ага! У самого По до «Ворона» много чего к этому было. Хотя бы – «Лигейя» (1838, рассказ). А там – за умершей Лигейей (женой рассказчика) – Ровена. И тоже – умирает (от капелек рубинового яда, попавшего – из чего-то, сокрытого в воздухе – в её бокал). Но... Вдруг. Оживает. Встаёт. И падает на руки безутешного мужа. Но... Тот видит, что это не Ровена, а Лигейя.
Как-то так.
Что Лигейя чуть перекликается с Алтеей... Мабыть.
А уж Ровена – с Равеном... На сто адсоткаў!
Потому и я, в своих заигрываниях с образом Равена (Ворона Эдгара) однажды оскользнулся в Ровена. А мабыть – и специально. Теперь уже толком не помню. Потому и не исправлял.
Лигейю я вспоминал лишь однажды («В поисках героя»).
«Святое» бешенство души…
Не овощи, не «козье племя»!
Какой-то сдвиг или ушиб,
ещё в младенчестве, и семя –
и семя, как же без него! –
Пылает огнь неугасимый.
Любовь и Смерть. Наперекор
всему и всем. Кошмар Мисимы.
Ван Гога буйные мазки.
Лигейя По. Дрожащий Гоголь,
с ума сходящий от тоски,
такой щемящей и убогой.
Фашистов разномастных сонм,
от д’Аннунцио до Кодряну,
где разума глубокий сон
граничит с волею упрямой.
Не меньше россыпь «леваков»
с горящим взором Че Гевары.
Масонских рыцарей альков.
Плеяда геев. Кто – без пары,
а кто – с партнёром. Как ловчей.
Здесь важно «бешенство героя».
Его поступков и речей,
деталей, общего настроя.
Здесь можно Савинковым быть,
а можно Эдиком Савенко.
Врагу в лицо «Иду на «вы»»
швырять лимонкой без заминки.
(28.03.2015)
А леди Ровену (другую) многие (ну, хотя бы кто-то...) помнят по роману Вальтера Скотта «Айвенго» (1819). К ней (а не к По) я отсылал и свою
К ночи сгущается-блазнится.
То ли туман, то ли чад.
Где-то мои одноклассницы
Нянчат не первых внучат.
Вкрадчиво и гуттаперчево
Время линчует и мстит.
В крошево, в месиво-сечево
Вдавлен расколотый щит.
«El Desdichado» – ущербная
Надпись в окружье щита.
Щерится в зеркале щедро мне
Грязным щенком нищета.
Леди Ровену приветствует
Злобный храмовник Бриан.
Рыцарь Лишённый Наследства
Изнемогает от ран…
В ночи короткие летние
Чудится жизни венец.
Выплюну зубы последние,
Выцежу с кровью свинец.
Брошу ударную правую
– Врёшь, вековая тоска! –
В лунную рожу вертлявую,
Прямо в слюнявый оскал.
(9.07.2013)
А в Равенну (столицу Западной Римской империи после 402-го) я, посещая Италию (2019), не заглянул. Зато в вирше один раз окликнул. «Жене Д» (ЖЕне, а не женЕ!).
Когда в моём воображеньи
Вдруг наступает перебой,
Я призываю образ Жени
И вижу вмиг перед собой:
Венецианский синий вечер…
Равенны золото в ночи,
Где остывающая вечность
Cвои оставила ключи.
Предгорий Умбрии прохлада.
Под фреской – чей-то томный взгляд.
Пленивший Блока. А когда-то
Им упивался славный Дант.
За монастырские препоны
Уводят дерзкие глаза.
Ведь перуджийские мадонны –
Лукавы и на образах.
Прощалась с чинностью латинской
Гуманистическая блажь.
А на земле, тогда литвинской,
Своя история ткалась.
Но почему-то образ Жени
Меня к Италии влечёт
И пробуждает в сердце жженье.
И что-то сладкое ещё.
(9.8. 2011)
Однако, Бальмонт, со своими Птицами, пожалуй и заскучал...
А в «Алтее» моего двойного тёзки (В. М. Г.) – от собственно Ворона (мы – о Птице) и следа нет. Разве – шорох (мабыть, крыл).
...В башне старого аббатства, члены рыцарского братства,
Часто, часто мы пируем возле Круглого стола;
Над окрестностью суровой тускло льётся свет багровый
Сквозь узорчатые грани красноватого стекла;
Свет багровый тускло льётся, шорох странный раздаётся…
Мы сидим и ждём Артура возле Круглого стола...
А в «Птицах» (в сборнике К. Б. «Птицы в воздухе») – достаточно. Но – всё не совсем к тому. Ну, разве, где-то – краешком.
Ворон мелькает дважды. В «Рунах» – даже похож.
Чья была впервые руна?
Индры, Одина, Перуна?
Всех ли трех? Иного ль Бога?
Есть ли первая дорога?
Вряд ли. Вечны в звонах струны.
Вечны пламенные руны.
Вечен гром с его аккордом.
Вечен Ворон с криком гордым.
В Ветре молкнет ли рыданье?
В Море ль стихнет причитанье?
Полюбив, не минешь битвы.
Не забудешь слов молитвы.
Чтоб пройти леса и горы,
Нужно ведать заговоры.
Значит, нужно ведать руны,
Ибо чащи вечно юны.
Значит, нужно ведать чары,
Ибо горы вечно стары.
И всегда душе знакомы
Руны, молнии, и громы.
А от чего мы, вообще, к Бальмонту перекинулись?! – От «СЮРа» Серёги Лысенко. От его странных птиц, над морем трупов.
Что-то ведь есть! К этому.
И рыданье (в Ветре). И причитанье (в Море). И битвы (которых не минешь – полюбив). Последнее – уже к Любви и Смерти. Ну, и – к Жизнесмерти.
А ещё одно (как-то с Вороном), в сборнике К. Б. – «Туманный конь».
Уж давно, на гранях мира заострился жгучий тёрн,
Уж не раз завыли волки, эти псы, собаки Норн.
Мистар-Марр, созданье влаги, тяжко-серый конь
Валькирий
Опрокинул бочки грома, и низвергнул громы в мире.
Битва длится, рдяны латы, копья, шлемы, и щиты,
Меч о меч стучит, столкнувшись, ярки искры
Красоты.
Их тринадцать, тех Валькирий, всех из них
прекрасней Фрея,
Кравчий Асов, цвет и птица, лебедь белый и лилея.
Мистар-Марр гремит копытом, брызги молний –
чада мглы.
Быстро вороны промчались, реют с клекотом орлы.
На кровавой красной ткани судьбы выткала Сеанеита.
К пиру! В Вальгелль! Там сочтем мы, сколько
воинов убито.
К Эдгару это – считай, никаким боком. А вот к байке донетчанина – нормально. Хотя – без Панихиды.
Это – если только с вОронами.
По другим птичкам там тоже кое-чего нащипать можно. Ежели к «СЮРу». А где-то и...
В Паленке, меж руин, где майская царица
Велела изваять бессмертные слова,
Я грезил в яркий зной, и мне приснилась птица
Тех дней, но и теперь она была жива.
Вся изумрудная, с хвостом нарядно-длинным,
Как грезы – крылышки, ее зовут Кветцаль.
Она живет как сон, в горах, в лесу пустынном,
Чуть взглянешь на нее – в душе поет печаль.
Красива птица та, в ней вешний цвет наряда,
В ней тонко-нежно все, в ней сказочен весь вид.
Но как колодец – грусть ее немого взгляда,
И чуть ей скажешь что – сейчас же улетит.
Я грезил. Сколько лет, веков, тысячелетий,
Сказать бы я не мог – и для чего считать?
Мне мнилось, меж могил, резвясь, играют дети,
И изумруд Кветцаль не устает блистать.
Гигантской пеленой переходило море
Из края в край земли, волной росла трава.
Вдруг дрогнул изумруд, и на стенном узоре
Прочел я скрытые в ваянии слова:
«О ты грядущих дней! Коль ум твой разумеет,
Ты спросишь: кто мы? – Кто? Спроси зарю, поля.
Волну, раскаты бурь и шум ветров, что веет,
Леса! Спроси любовь! Кто мы? А! Мы – Земля!»
«Изумрудная птица». Не Ворон... Допустим – такая (из тропических лесов Центральной Америки). Вовсе – не мрачная. Зато (у Бальмонта) – к грусти-скорби. Не без Моря...
Ещё... «Дважды рождённые» (как-то).
«Птицы»?! – Там, о птице Стратим (чем-то похожей на арабскую Рух). Что-то как-то. Не более.
«Птица мести». Пожалуй...
Если ты врага имеешь,
Раз захочешь, так убей,
Если можешь, если смеешь.
Угоди душе своей.
Но заметь, что в крови красной –
Волхвованье: из нее,
Только брызнет, дух неясный
Воскрылится – птицей – властной
Изменить в тебе – твое.
Эта птица, вкруг могилы
Умерщвленного врага,
Будет виться, станешь хилый,
Жизнь не будет дорога.
Труп сокроют, труп схоронят,
Птица будет петь и петь,
Крик ее в тебе застонет,
Ты пойдешь, она нагонит,
Месть заставит – умереть.
В сборнике есть «Литовская песня». Если к переклику с «Круком» («Груганом») Сырокомли. С Морем.
Пой, сестра, ну, пой, сестрица.
Почему ж ты не поешь?
Раньше ты была как птица.
– То, что было, не тревожь.
Как мне петь? Как быть веселой?
В малом садике беда,
С корнем вырван куст тяжелый,
Роз не будет никогда. –
То не ветер ли повеял?
Не Перкун ли прогремел? –
– Ветер? Нет, он легким реял.
Бог Перкун? Он добр, хоть смел.
Это люди, люди с Моря
Растоптали садик мой.
Мир девический позоря,
Меж цветов прошли чумой.
Разорили, исказнили
Алый цвет и белый цвет.
Было много роз и лилий,
Много было, больше нет.
Я сама, как ночь с ночами,
С вечным трепетом души,
Еле скрылась под ветвями
Ивы, плачущей в тиши.
Ивы – это уже к «Ворону» от унтера Верёвкина.
Птиц (в «Птицах в воздухе») – достаточно. Далеко не все (с ними) – в тему. Но – попадаются.
Ещё одна – литовская («Змеиная свеча»).
Литовцы отметили, в давних веках
Великую тайну в двух вещих строках,
Что в треньи времен не сотрутся:
«Змеиную если зажжешь ты свечу,
Все змеи сберутся».
Что в этих строках, я о том умолчу,
Лишь мудро о них вспоминая.
Час вещий теперь. Я свечусь и лечу,
Как птица ночная,
Как птица, быть может, не птица, змея
Крылатая, зыбко-двойная,
На свет, на лесную свечу поспешая
В безвестность, где змеи, где царствует – Я.
Весьма! В смысле – символическое. С двойничеством. Птица-змея. Как и «девочка-смерть». Или – Жизнесмерть».
Вы не бейте, Птицы, дуб,
Дух людской не меньше груб,
Тверд и жесток дух людской,
Может, вдвое он тугой.
Может, в тысячу он раз
Будет пробою для вас,
Заострив, придаст красы
В золоченые носы.
Вы попробуйте на нем
Клюв свой ночью, клюв свой днем,
Птицы медные, скорей,
Клювом, клювом, в мозг людей.
Из «Слово к трём птицам».
Прочие (снежная Чилиль, лазоревая, лебедь белый, Жар-птица...) – об ином-своём.
Море... Над Морем...
А (к «СЮРу») – хотя бы два.
«Цветная перевязь»
Мы недаром повстречались в грозовую ночь,
И дождались, чтобы сумрак удалился прочь.
Мы сумеем, как сумели, быть всегда вдвоем,
И в разлуке будем вместе в ярком сне своем.
Мы сплетем, один к другому, серебристый мост,
Мы от Запада к Востоку бросим брызги звезд.
Мы над Морем, полным темных вражеских чудес,
Перебросим семицветно радугу Небес.
Мы расцветшими цветами поглядим в лазурь,
И лазурь дохнет ответно дуновеньем бурь.
Мы красиво уберемся в бриллианты гроз,
Хороши цветные камни в темноте волос.
Не исключаю, что к моим ёрзаньям округ «СЮРа» сам сборник К. Б. подкинули не без этого. Как-то – даже к Перемирию. Между Западом и Востоком. В семицветную Радугу (над Морем, полным чудес («странностей») – тёмных и вражеских).
А и «Заклятие Месяца»
Месяц, Месяц, где ты был?
– На том свете я ходил.
– Озаритель облаков,
Что ты видел? – Мертвецов.
– Много ль их? – Безмерный ряд.
– Что там делают? – Все спят.
– Месяц, Месяц, где ты был?
– Я над Морем синим плыл.
– Что ты видел на волнах?
– Тело мертвое и страх.
– Месяц, Месяц, где ты был?
– В вековечной смене сил.
Что ты видишь без конца?
– И тебя, как мертвеца.
Да уж... Чем не к «СЮРу»!?
Так ещё и в то, есенинское, коим я завершал своих «Груганов».
Оглядись спокойным взором,
Посмотри: во мгле сырой
Месяц, словно жёлтый ворон,
Кружит, вьётся над землей.
Ну, целуй же! Так хочу я.
Песню тлен пропел и мне.
Видно, смерть мою почуял
Тот, кто вьётся в вышине.
А и в переклик (буквальный) со Смертью... Мы – о Бальмонте, из «Птиц».
«Наш танец»
Наш танец, наш танец – есть дикая пляска,
Смерть и любовь.
Качанье, завязка – шептанье, развязка,
Наш танец, наш танец, когда ж ты устанешь,
и будет безмолвие вновь?
Несказанность слов, неизношенность чувства,
теченье мгновений без скрипа минут,
Цветов нераскрытость, замкнутые очи,
красивость ресниц, и отсутствие путь.
Завесы бесшумные бархатной Ночи,
бездонность затонов, и свежесть глубин,
И тихая, тихая нежность, нежнее, чем стоны
свирели и плач мандолин.
Наш танец, наш танец – от края до края,
наш зал сновиденный – небесная твердь,
Любовь нас уводит, – о злая, о, злая! –
и манит нас добрая, добрая Смерть.
О, как! Любовь и Смерть. Первая – злая. Вторая – добрая (обманная!?).
«Морана»...
Умирание – мерещится уму.
Смерть нам кажется. Лишь верим мы во тьму.
Эти сумерки сознанья и души,
Смерть всемирную пред ночью утиши.
Умягчи Морану страшную мольбой.
Зачаруй ее в пустыне голубой.
Разбросай среди жемчужин алый цвет.
Зачаруй. Морана – дева, ты поэт.
Засвети сияньем звездным брызги слез.
Дай алмазов темноте ее волос.
«Меркнуть рано», прошепчи, – она вздохнет.
Поцелует, усыпит, но не убьет.
Морана-дева... Привет Девушке по имени Сметь Славы Рыбакова!
Подобные блёстки-соблазны у К. Д. разбросаны и по иным. Вот – из «Белый звон»
Наступает тишина.
Приходи побыть со мной,
Ангел Смерти, Ангел Сна,
В лике бабочки ночной.
Дай прощальный поцелуй,
Разлучи меня с тоской,
В ровный ропот сонных струй
Вбрось и вздох последний мой.
Без упрека, без мольбы,
Проскользнем мы над Землей,
Ангел Смерти, дух Судьбы,
Мы уйдем с тобой домой.
Или – «Это ли?»
Это ли смерть? Или сон? Или счастье?
Рокот безмерный органного пения.
Тайна великих затонов бесстрастия.
Мление вольное. Сладость забвения.
Окна цветные застыли от холода,
Льдяные, встали воздушной преградою,
Было ли? Умерло? Было ли молодо?
Было ли, стало ли новой отрадою?
Краски огнями горят необманными,
Сказки закрыли холодную твердь.
Сердце рыданьями дышит органными.
Это ли смерть?
Вот, мы Бальмонту и воздали. По подвернувшимся «Птицам в воздухе».
И – даже без пощипывания. Просто – к слову. К нашим Груганам, да Птицам над Морем из «С Ю Р» донетчанина С. Л. А где-то – и к новелле В. Р.
Округ Птиц, не без Бальмонта, у меня молотилось в стостраничном эссе, посвящённом Иннокентию Анненскому. Там мелькали больше коршуны, да ястребы. Ну, а от К. Д. я приподнимал его «Альбатроса». В переклик с Бодлером. Не без вмешательства Е. В. Головина.
[Однако!
Или, как многозначительно тормозил в своих откровениях Евгений Всеволодович: Но!
А всё-таки: к чему там (по тексту) подтягивалась «сладкая парочка» из Блока (от 22 марта 1916-го)?
Да вот, хотя бы (!) к тому, где перескок на Бальмонта (с.32). От «Чёрного силуэта» И.Ф. – к «У ног твоих…».
В последнем «коршун» даже и проклюнулся. Пусть и не совсем блоковский
Когда глаза – в далёкие глаза –
Глядят, как смотрит коршун опьянённый
Однако. Поговорим о птичках.
У того же Бальмонта больше коршуна в чести оказался Альбатрос. В отклик Бодлеру.
Над пустыней ночною морей альбатрос одинокий,
Разрезая ударами крыльев солёный туман,
Любовался, как царством своим, этой бездной широкой,
И, едва колыхаясь, качался под ним Океан.
И порой омрачаясь, далёко, на небе холодном,
Одиноко плыла, одиноко горела Луна.
О, блаженство быть сильным и гордым и вечно свободным!
Одиночество! Мир тебе! Море, покой, тишина!
Ага! –
Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, чёрной молнии подобный. То крылом волны касаясь, то стрелой взмывая к тучам, он кричит, и – тучи слышат радость в смелом крике птицы.
Птичка Бальмонта взлетела в 1899-м, а Максимыча – двумя годами позже.
Обе птички из трубконосых. Альбатрос покрупнее будет. Поосанистее. Да и поярче (особенно – белоспинный да королевский).
Ну, а это – оригинальный, бодлеровский. Униженный матроснёй. Проклятый толпой.
Когда в морском пути тоска грызёт матросов,
Они, досужий час желая скоротать,
Беспечных ловят птиц, огромных альбатросов,
Которые суда так любят провожать.
И вот, когда царя любимого лазури
На палубе кладут, он снежных два крыла,
Умевших так легко парить навстречу бури,
Застенчиво влачит, как два больших весла
Быстрейший из гонцов, как грузно он ступает!
Краса воздушных стран, как стал он вдруг смешон!
Дразня, тот в клюв ему табачный дым пускает,
Тот веселит толпу, хромая, как и он.
Поэт, вот образ твой! Ты также без усилья
Летаешь в облаках, средь молний и громов,
Но исполинские тебе мешают крылья
Внизу ходить, в толпе, средь шиканья глупцов.
(пер. П.Якубович)
......................................................
Головин, в своём о Бальмонте, помянул обоих Альбатросов (К.Д. и Бодлера).
Альбатрос – Diomedea…
За три метра в размахе (крылья) – Представили?! Птеродактиль прямо!
А Диомед (царь Аргоса) – один из героев Илиады. Воитель! Саму Афродиту поцарапал. А троянцев и вовсе третировал.
Др.-греческое имя (;;;;;;;;) [Diomidis], комбинация (сложение) имяобразующих ;;; – «бог; Зевс» + ;;;;; – «совет» = «посоветованный богом; Бог позаботиться».
За адекватность такого толкования имени не ручаюсь. Возможны и иные варианты.
Впрочем и «альба» – то ли к богу, то ли к белизне. Хоть от французского, хоть от арабского.
О птичках… Если «Альбатросы» Бодлера и Бальмонта – о Поэзии, то «Коршун» Блока – отнюдь. В нём – Рок. Род. Россия. Деспотизм. Возмездие.
В «Возмездии» (незаконченная поэма) этот Коршун ширял в самых разных ипостасях. Отец (поэта), век, демон великодержавности (вроде Жругра у Даниила Андреева)… И крыла его, чертившие круг за кругом, меняли очертанье-оперенье (от ястребиных до совиных – у Победоносцева).
Раздвоенность?! Так «любая» (свойственная) и Блоку, и Анненскому… А у Сан Саныча ещё и с изрядной «демонщинкой»
Люблю высокие соборы,
Душой смиряясь, посещать,
Входить на сумрачные хоры,
В толпе поющих исчезать.
Боюсь души моей двуликой
И осторожно хороню
Свой образ дьявольский и дикий
В сию священную броню.
В своей молитве суеверной
Ищу защиты у Христа,
Но из-под маски лицемерной
Смеются лживые уста.
И тихо, с изменённым ликом,
В мерцаньи мертвенном свечей,
Бужу я память о Двуликом
В сердцах молящихся людей.
Вот – содрогнулись, смолкли хоры,
В смятеньи бросились бежать...
Люблю высокие соборы,
Душой смиряясь, посещать.
(А.Блок, 1902)
И сам не понял, не измерил,
Кому я песни посвятил,
В какого бога страстно верил,
Какую девушку любил.
(А.Б., Русь, 1906)
И своего «Человека» (2013) я кроил под Блока не меньше, чем под Державина.
А вот Тютчев и для своего возвышенного этим коршуном не побрезговал (как и Бродский – ястребом). Пусть сам стих (у Ф.И.) и так себе. Не чета иным – настоящим…
С поляны коршун поднялся,
Высоко к небу он взвился;
Всё выше, дале вьётся он –
И вот ушёл за небосклон!
Природа-мать ему дала
Два мощных, два живых крыла
А я здесь в поте и в пыли.
Я, царь земли, прирос к земли!..
(Ф.Т., 1835)
А к ястребу Бродского и я, «рождённый ползать», обращался. Коршун у меня тоже мелькал (в Блока – определённо). Альбатроса не было. Чаек, грачей и пр., понятное дело, хватало…
Осенний крик ястреба,
разорванного Пространством,
слышен отсюда явственно.
Здравствуй, Иосиф!
Здравствуй…
Снова тебя ругают.
Снова пиарят рыжего.
Домский собор.
Органом
Баха токката брызжет.
Кружат снежинки-пёрышки.
Музыка рушится с неба.
Сеются гениев зёрнышки
серости на потребу.
(«Не Меладзе», 7.01.2017)
Ну, наконец-то! Запоздав чуток,
Мы вырвались на волюшку в Здравнёво.
Октябрь, однако! На второй виток
Заходит осень. Год за годом, снова
Она свои шинкует светодни.
На деревах – раскольничьи убранства.
Калёным золотом трескучие огни
По клёнам догорают окаянством.
А у берёзок – с сединой листва,
Прореженная, стынет истончёно.
И словно боль живого естества
Исходит вместе с нею непрощённой.
Обманчиво изящество харит:
Кому – зачёт, ну, а кому-то вычет.
И серый коршун в вышине парит,
Высматривая лёгкую добычу.
(«Окаянство осени», 2.10.2014)]
…………………………………………
Вот. И себя («любимого») снова не забыл.
14-15.08.2025
PS:
Ах, да... Обещал (почти) что-то из своего (в вирш), где мелькало прозвище Бальмонта.
С десяток (без малого) набирается.
Пару штук накину.
Смотри, вот бледная Луна –
гнезда дворянского Агнесса.
И каплет в ухо белена
молитвословного замеса.
Тритоном выскобленных месс
с камедью смирны благовонной
покрыв альковы и амвоны
de mon pass;, de ma jeunesse,
Она, хранительница снов,
струит пленительные чары.
И гиацинт чадит анчаром,
а осень кончится весной.
Здесь отрекается Бальмонт.
И карамазовский талончик
вручает Богу Бертолуччи…
Здесь вежды сомкнуты бельмом.
(Мир Мирры и моего Двойника, 8.07.2017)
«Мой Двойник» – нисколько не Бальмонт. А Мирра... Мирра Лохвицкая (Жибер) (1869-1905). Между ней и Бальмонтом случился настоящий литературный (стихотворный) роман.
В память о своей Музе К. Д. и дочь (свою, с Еленой Цветковской, 1907) назвал Миррой.
И – одно – из скрябинского цикла. Не без птичек.
Дрожало жало в тупике.
Держава рушилась в пике.
Коварный эльф зажал в руке
краюху сала.
Журчали токи вдалеке.
Мерцали блики по реке.
Король в трико и в парике
бежал из зала.
Огни, созвучия, ручьи.
Смычки певучие ничьи.
Кого-то жарили в печи.
Смола кипела.
Пылали сучья и корчи.
Горчили сдобные харчи.
Зловеще каркали грачи
в пустых капеллах.
(Чуть в пику Бальмонту, 14.07.2018)
Свидетельство о публикации №125082303292