Старец
Сказывают: работал как-то в заводе кузнец Вакул. Могучий был, гружёну телегу одной рукой за край подымал. Было у него жена Домна , да две дочки — Акулина да Пелагея. Пошли как-то дочки в лес по грибы, да встретили старца-перехожего по виду из монасей.
Как об этом узнали ? Ну узнали , не про это сказ.
Лес стоял ясный, высокодревый, со старой елью и берёзками, что под ветром шепчутся, как девичьи тайны перешепчивают . Трава по колено, зверобой золотится, кислицы под листвой — звёздочки зелёные, а уж груздей — на заворот, рыжики во мхи впрятались, боровички плечистые, маслята слезятся, будто рады гостю. Пахло сыростью, смолой и тёплой землёй. Солнце меж ветвей так и прыгает, пятнами по сарафанам девичьим бежит. Пелагея смехом звенит: «Гляди, Акулинушка, вот он, белый, как боярин!», — и ножичком раз — и в лукошко. Акулина ей: «Всякому грибу — свой срок, сестрица, сыроежку не трожь, коли горчит». Идут тихомирно, словом меряются, да песенкой тонкой траву раздвигают.
А тут с проселка, меж папоротников, старец-перехожий показался. Ряса чёрная, вытертая, подпоясана пеньковой верёвкой, посох в руке сучковатый, борода седая полосами, в глазах то ли веселье , то ли тихий уголь. Поклонился низёхонько:
— Мир вам, доченьки. Не дашь ли, Христа ради, хлебушка краюшку? Путь-дорога дальняя, ноги в пыль, а душа в посте. «Не хлебом единым будет жив человек, но всяким словом Божиим», — так-то оно, а всё ж и хлебушка кусок согревает.
Акулина, не мешкая, из узелочка краюшку чёрного, на закваске, подала; Пелагея яблочко наливное из корзинки выискала — в ладонь вкатилось, как солнышко. «Гость в дом — Бог в дом», — говорит. Старец перекрестился лагодно, «Господи, помилуй» прошептал, да и сел на сосновый бурелом .
— Благодарствую, девоньки, — молвит, хлеб щепотью в уста подкладывая. — «Блажени милостивии, яко тии помиловани будут». Не велика милость-то ваша, а сердцу моему — радость краша.
Сели все трое. День в самом ходу: птицы на тонких ветвях переговариваются — щеглы, да пеночки, да дрозды серебром звенят. Сопит где-то ёжик в траве, муравьи по коре — чёрными струйками. Старец то хлебу крошку возьмёт, то яблочку надкусит, да речь ведёт гладкую, елейную, как лампадное масло в келейной лампе.
— Чей же вы род будете? — спрашивает. — Кто батька-то вам? Кто матка? Где изба стоит — за горушкой али у самой речки?
— Батька наш Вакул, кузнец заводской, — отвечает Акулина. — «Кузнец — человеку отец», — так у нас говорят. А матка — Домна, тихая. Изба-то наша за оврагом, к кладбищу ближе, где рябины краснеют.
Старец кивнул:
— «Не в силе Бог, а в правде», — князь Ляксандр сказал, а кузнецу правда под рукою — железо красное да молот верный. Коли правду куёшь, грех сам отскакивает, как окалина. А матка Домна — само имя ей в помощь: «Дом держи — и дом тебя убережёт». «Жена мудрая устроит дом свой», — Премудрость глаголет.
Пелагея носиком водит, присматривается:
— Дедушка, а откуда ты идёшь-то? По миру идёшь али к какому монастырю путь держишь?
— Иду, куда Бог пустит, — отвечает старец. — «Заповедь новая даю вам: любите друг друга». Где любовь — там и монастырь. В миру живём, а сердцем в келье сидим. «Всё суета сует», а милосердие — не суета. Вот вы, малые, хлебом поделились — уже милость. «С миру по нитке — голому рубаха», — это народ говорит, а у Господа: «Милости хочу, а не жертвы».
— А у нас в деревне, — затараторила Пелагея, — старушка Евлампия житьё ведёт по-старому, свечку восковую ставит да за избою по крючочкам поёт. Говорит: «Мы, староверцы, держим закон, как отцы держали». А другие её — «раскольница, раскольница!» — да пальцем тычут.
— «Не судите, да не судимы будете», — старец гладко сказал, — инаго судят — себя погубят. «Кто хулы не боится, за тем и Бог доглядит», — старообрядцы знают; «не отступай от отеческих уставов», а и супостату не отдавай душу на осуждение. Коли поёшь Богу — не криком пой, а духом. «Смирение украшает, гордыня разрушает».
Слово за слово — разговор у них ладится. Про грибы — старец: «Гриб что человек: на вид хорош, а внутри трухляв, смотри в корень». Про воду: «Где родник — там и чист помысл». Про труд: «Дело мастера боится», «Работай тихо — молоток громыхать будет», «Кто рано встаёт — тому Бог даёт». Акулина к словам прислушивается, как к колокольному звону в праздник: у неё сердце мягкое, слезинка в углу глаза блеснёт — исчезнет. Пелагея смешливее, да и она унимается, как старец притчицу скажет:
— Было, — говорит, — у одного человека два сердца. Одно у него от мамки-матушки — мягкое, как хлеб тёплый; другое от мира — каменное: «мне-моё». Пока хлебом делился — живо ему было; как за «моё» ухватился — и остыл. Так и у вас: делитесь — тёпло будет.
Солнце по капелюшку клонится, полдень в ладонь перелился, тени от сосен длиннее стали, как добрые речи — тягучие. Девкам и не до устали: сидят да слушают. Старец то Писание припомянет («Блажени чистии сердцем, яко тии Бога узрят», «Гнев человека не творит правды Божией»), то просто по-нашему скажет: «Живешь с Богом — и на печи рай». Уж и клюквы охапку разобрали, и чернички поели, и водицы из кувшинчика испили — чистой, холодной, как рассвет.
— Дедушка, — робко Акулина, — а ты кто по чину-то? Иеродиакон али просто монах? Чётки у тебя какие-то не наши — узелки да косточки.
— Что чин? — улыбнулся старец. — Чин у Бога — «кто хочет быть первым, да будет всем слуга». Простой я, перехожий. «Аще кто жаждет — да приходит ко мне и пьёт». А чётки эти — память, как Бог дал, так и держу: «Помяни последняя твоя, и во век не согрешишь».
— А у нас батюшка, отец Георгий, говорит: «Кто крошку даст — тому Господь и каравай наполнит», — вставила Пелагея. — И ещё: «Крест святой на плечах нести — не мешок с мукой, а украшение души». Верно это?
— Верно, — кивнул старец. — «Кто милует бедного — тот займ даёт Господу». «Милость превозносится над судом». Видите, как лес дышит? Всякая травка Господа славит — «да хвалит Господа всякое дыхание». А человек как? То гордо, то злобно, то забывчиво, — а токмо вспомнит — и уже конец рядом.
Слова его текли тихо; и в самом деле казалось — не лес кругом, а храм тихий: комарьё поёт, как клирос тонкий, а кукушка, откуда-то с опушки, как старый дьяк, размер держит. Синица где-то «вере-вере», как «верую» шепчет. Девки, заслушавшись, и про день забыли. Тень совсем уж прохладой стала, пахнуло вечером. Сойка вскрикнула — и озябло как-то.
— Ой, дедушка, — спохватилась Акулина, — глянь-ко, солнышко уж в бор ушло. Нам бы домой торопиться — матка без нас сердцем занеможется , да батька осерчает : «Назвался груздем — полезай в кузов», — так скажет, а грибы-то мы набрали, да поздно принесли.
Старец посохом по коре мягонько постучал, голову наклонил — как бы слушает не их, а землю. И глаза его как будто темнее сделались, как омут, где звёзды ночные прячутся.
— Пойдёте, — говорит, — пойдёте, доченьки. «Всякой вещи — своё время». Только не раньше, как кровей ваших отворю да угощусь. «Кровь есть душа», — сказано.
Тут Пелагея вздрогнула, губы белёсыми стали:
— Дедушка, ты чего это… Ты что, кафолик? — и засмеялась вдруг неловко, будто шутку хотела сказать, да смех стеклянный вышел.
Старец улыбнулся — не зло, не умильно , а как-то уж очень древне. Вздохнул: запахло от него вдруг землёй сырой, горькой, как в старом кургане .
— Я, — тихо молвил, — древлен днями. Видел, как камни молились, пока слов не было. Слышал, как вода шептала , пока имён не придумали. Я «до и после» пил, как ключ бескрайний. Я голодую тем, чем мир сытость называет. Дайте-ка мне, девоньки, по капле, и вам путь укорочу, и боль стороной обнесу. Таков устав, ещё до уставов.
Говорит он — и не поймёшь, чей это язык: то словно наше слово, книжное, церковное, «аще, бо, да не», то вдруг шепот у него глиной пахнет, и отголоском — будто «Энли-Энки» сквозит, «Ур-Урук», да не слово это, а просто ветер в ветвях . Акулина крестится, губами шепчет: «Матушка Богородица, покрый честным омофором», — и сама не слышит, как «Господи помилуй» десять раз подряд прошептала. Пелагея рукой сестру за рукав — «бежим!», а ноги в землю, как в тесто, утапливаются: трава липнет, тень из-под елового корня будто пальцами держит.
— Дедушка, — одними губами Акулина, — отпусти нас с миром… «Не убий», — заповедь-то как же?
— Не вам, — мягко отвечает, и в голосе его вдруг столько печали, как у осени в последнем листе, — не вам, малым, судить старые голоды. Я ведь не убийством прошу, а гостинцем древним, как сама земля. «Всякое семя умирает, чтобы жить». «Кто душу свою потеряет ради меня, тот обретёт её»…
Он глаз не поднимает, а меж бровями у него морщины лёгли — как знак, как письмена какие-то, чужие и старые. И стало тихо-тихо, только где-то внизу, под корнями, будто вода прошла, и опять… Девки переглянулись: Акулина — бела, Пелагея — дрожит, как осинка.
Только все их страхи перед этим явлением , словно сор травяной перед ветром грозовым.
Сказывал тот же люд наш, деревенской молвы сторожкий, что после того дела исправник сыск учинил. Собак в лес выводили , мужиков с рогатинами гнали — следа найти не смогли. Лишь под старою поваленной сосною, где ручей подмывал, каплями что-то впилось в мох — не то сок, не то кровь бог знает чья. По девкам — тишина: будто и не было их.
Вакул, кузнец, человек строгий и немногословный, думал-то думал, где девки заночевали, да к утру седьмого дня ум-то его, видно, треснул, как каленое железо, в воду уроненное. Исправник на своем стоит: кого спросят — у того ответ должен быть. Кого хошь виновать , а делу ход дай . И вот Вакул в железах, кандалами позвякивая, в острог поведен был. Не кричал, не оправдывался — молчал, будто воздухом запёкся. Люди меж собой: «Не виноват, по всему видать», — да кто тебя слушать-то будет? Закон не про жаль.
А матка Домна, смирница, иная беда ей в сердце пришла. Сказывали бабы, что в ту же ночь приснился ей старец-перехожий: стоит на пороге, крошку хлеба держит, яблочко — и молвит: «Где милость, там и судьба». . Да только сон - не бумага , для закона силы в нём куда меньше . Встала как-то Домна на заре, заплакала тихо, завязала в платочек сухарей, свечку восковую в пазуху, да и пошла по миру — то к скитам лесным, то к обителям староверским, то к монастырю общежительному . Иной раз видели её у кладбища: положит крошку на порог, яблочко под крест — и шепчет: «Блажени плачущие, яко тии утешатся».
Время текло , как вода по камню. Лето сменилось осенью, осень — зимой с позёмкой. По весне детишки на опушке, играючи, наткнулись на берестяную ленту — на ней вырезаны кружочки да крючки: не то письмена, не то просто детская рука баловалась. Старики поглядели — помолчали: «Не наше». Свернули бересту в трубочку, в костёр сунули: «В огонь — всё, что не для мира». Пламя взяло да треснуло, как в кузнице, и погасло ровно. И стало как прежде: лес — лесом, люди — людьми. Только бабы, когда девок своих по грибы пускали, на порог клали крошку хлебную да яблочко — «на всякий случай». А как солнышко к бору клонилось, в окно кликали: «Домой, малые! «День дню речь подаёт, ночь ночи знание являет», — всё в своё время.
Вот и сказу конец. Кому — кукушка смех, а кому — наставленье: «Дай страннику крошку — да не отдавай время». И помни: «По делам их узнаете их». А дела у нас — хлеб, да милость, да вовремя домой вернуться. Вопрошаете - откуда так точно всё распрознал ? Может я там и был , своими ушами слышал.
…Да куда же вы припустили , пострелята ?
Свидетельство о публикации №125081907885