Приютное. Степь внутри меня
Глава I. Исток. Дом в Приютном
Я помню дом, в котором начиналась моя вечность.
Небольшой, тёплый, с запахом хлеба и земли, с окнами, смотрящими в бескрайнюю степь, где не было границ между небом и землёй. Дом в Приютном не был просто жильём — он был точкой начала, семенем, брошенным в вечность. Всё, что потом развернётся в моей жизни, в моих мыслях, в моих стихах, в моём дыхании, было уже здесь, в этих стенах, где скрип половиц звучал как первая музыка мира.
Я выходил на крыльцо и видел — степь.
Никаких заборов, никаких городских стен, только горизонт, уходящий в вечность. Это была не просто земля, это был океан трав, ковыльный поток, шепчущий на своём языке. Полынь стояла тихо, в её горечи чувствовалась суровая мудрость, и даже ветер, бегущий по полям, казался старым странником, несущим древние песни.
Моё детство в Приютном было свободой.
Здесь нельзя было спрятаться за стенами, нельзя было замкнуться — степь всегда входила в тебя, даже если ты сидел дома. Она входила в кровь, в дыхание, в сны. И даже в детстве я понимал: эта земля говорит со мной, даже если я ещё не умею переводить её речь в слова.
Летом я ложился спать на улице, прямо во дворе.
Надо мной распахивалось небо — и это не было просто небо, это был живой космос. Я видел Большую Медведицу, видел Полярную звезду, и казалось, что она говорит: «Не потеряй путь, куда бы ты ни ушёл». В темноте всё вокруг становилось тише, и я слышал дыхание земли, словно гигантское сердце билось где-то под степью.
Отец, агроном, часто возвращался поздно. Его руки пахли землёй и пшеницей. Я смотрел на него и понимал: он знает тайны этой степи. Он не учёный в белом халате, он земной мудрец, который умеет читать ростки и облака. Его слово было коротким, но твёрдым, как сама земля.
Мать же была огнём очага. Её хлеб пах так, как пахнет сама вечность, если её можно было бы испечь и вынуть из печи. Она давала ту самую нежность, без которой степь была бы слишком суровой для детского сердца. Я рос между землёй отца и теплом матери, и только позже понял: это и есть фундамент мира.
Приютное было маленьким, но в нём не чувствовалось малости.
Каждый колодец был целым морем, каждая тропинка — дорогой в бесконечность. Я помню, как бегал босиком по пыльным улицам, как слушал крики журавлей, пролетающих над селом, как ловил руками ветер, пытаясь удержать то, что нельзя удержать.
И самое главное — тишина.
Тишина степи — это не пустота, это полнота звука, в котором слышно всё: как движется солнце, как дышит земля, как шевелится трава. Эта тишина впитывалась в меня, и теперь я знаю: именно она сделала меня поэтом. Потому что когда слова исчезают, остаётся только вечный звук тишины, и он громче всех книг и лекций.
Дом в Приютном был истоком, был точкой отсчёта.
И когда я теперь закрываю глаза, я возвращаюсь туда: в запах хлеба, в скрип половиц, в звёзды над двором, в горечь полыни и крик журавлей. Всё, что я ищу в этом мире, уже было там. Всё, что я пишу — это лишь попытка вернуться в то первое дыхание, в ту первую встречу с вечностью.
Я — Приютное. Я — степь. Я — звёзды над двором моего детства.
---------
Глава II. Звёзды над степью
Ночь в Приютном никогда не была тёмной.
Да, солнце уходило за горизонт, и степь покрывалась мягкой синевой, но это не была пустота — наоборот, это было раскрытие иного света. Когда ты ложился на землю, звёзды становились ближе, чем собственное дыхание. Казалось, что руку протяни — и заденешь холодное плечо Ориона, или поймаешь искру, упавшую с хвоста кометы.
Я помню эти летние ночи, когда земля ещё тёплая от дневного солнца, а воздух уже наполнен прохладой. Лежишь, смотришь вверх, и степь исчезает, растворяется — ты уже не мальчик из села, ты — часть космоса. Твоё тело остаётся на земле, но душа уходит вслед за журавлями, в высоту, туда, где звёзды создают свои вечные маршруты.
Большая Медведица была моей первой картой.
Я знал её изгиб, как знакомую тропинку возле дома. Полярная звезда была для меня не астрономическим понятием, а живым указателем пути, который всегда возвращал домой, даже если ты ушёл слишком далеко. Тогда я ещё не знал, что люди когда-то плыли по морям, глядя на неё, что караваны в пустынях ориентировались на её свет. Для меня она была личной — как голос, который шептал: «Ты не потеряешься».
И когда журавли летели высоко над селом, их крик был созвучен небу. Это был голос вечности, не крик птицы, а песнь, которую слышишь сердцем. Я лежал в траве и думал: журавли знают дорогу между мирами, и когда-нибудь я пойду за ними, чтобы найти путь туда, где земля и звёзды — одно.
В Приютном ночь — это не страх.
Там нет темноты, есть сияние звёзд, густое, как молоко, разлитое по небу. Млечный Путь тянулся прямо над нашим домом, и я был уверен: это дорога, по которой души идут домой. Я любил думать, что где-то там, за пределом глаз, мои предки стоят у её края и смотрят вниз, на мальчика, лежащего в степи.
Тишина ночи была наполнена невидимыми голосами.
Слышалось, как в траве шелестят насекомые, как дышит земля, как вдали перекликаются собаки. Всё это сливалось в один вечный аккорд, и я понимал: я не один, я никогда не был один. Даже если рядом нет людей, есть степь, есть звёзды, есть предки, есть журавли.
Я рос среди звёзд, и они сделали меня тем, кто я есть.
Они научили смотреть дальше горизонта, они научили терпению: звезда светит миллионы лет, и всё же её свет доходит до тебя, мальчика в степи. Это значит, что каждый миг имеет вес, что всё, что ты делаешь, однажды станет чьим-то светом.
Теперь, когда я думаю о том времени, я понимаю: звёзды были моей первой школой. Они учили молчанию, потому что, глядя на них, слова становились лишними. Они учили смирению, потому что рядом с ними ты понимал, насколько ты мал и насколько велик одновременно. Они учили вечности — потому что звезда, которую ты видишь, могла уже давно умереть, но её свет всё ещё идёт к тебе.
В степи ребёнок и космос всегда вместе.
И я — дитя этой ночи, этих звёзд, этой степи. Всё, что я пишу теперь, — это продолжение тех ночных уроков, тех бесконечных разговоров с небом.
Звёзды над степью — это книга, которую я читаю всю жизнь.
-----------------
Глава III. Мыныч-Гудило: озеро памяти
Мыныч-Гудило всегда был не просто озером — он был глазом степи, который смотрит в небо.
Его вода отражала облака и звёзды, делая мир двойным: один над тобой, другой — под тобой, глубже, тише, неподвижнее. Когда я подходил к берегу ребёнком, мне казалось, что стоит шагнуть — и упадёшь не в воду, а прямо в другое небо, где живут тени журавлей и звёзды, упавшие вглубь.
Озеро дышало ветром.
Оно никогда не было спокойным зеркалом — даже в жаркий полдень в нём жила дрожь. Волны шли мягкими гребнями, и их плеск отзывался в груди так, будто у степи есть сердце. Я слышал этот гул и верил, что это — голос вечности, который зовёт и предупреждает. Старики говорили: озеро «гудит», когда предчувствует перемены. Для меня этот гул был колыбельной: он убаюкивал и пробуждал одновременно.
Утро на Мыныче — это белый туман, такой густой, что он словно продолжение воды.
Идёшь по берегу, и не понимаешь, где кончается земля. Иногда из тумана вдруг выныривает журавль — тяжёлый, с крыльями, полными неба. Его крик раскалывал тишину, и я вздрагивал, но вместе с тем — улыбался: это был знак, что мир живой, что даже в тумане есть дорога.
Вечером же озеро становилось золотым.
Солнце уходило в воду, и на несколько мгновений степь превращалась в чистое сияние.
В этот миг я стоял босиком на мокром песке и понимал, что мир — единый: свет, вода, трава, я сам. Ничто не разделено. Всё есть одно дыхание.
Мыныч-Гудило был для меня учителем тишины.
Он учил слушать не звук, а паузы между звуками. Учил видеть не только отражение, но и то, что за ним. Он был книгой, которую можно читать всю жизнь и всё равно не дочитать.
Каждая волна, разбивающаяся о берег, была строкой, каждая чайка — знаком, каждый журавль — молитвой.
И если степь давала ощущение бескрайней свободы, то озеро дарило чувство глубины.
Ты смотришь в его тёмную воду и понимаешь: в тебе тоже есть озеро. В нём — память предков, сказки стариков, колыбельные матери, крик журавлей, запах полыни, тепло земли. Всё это хранится там, в глубине, и ты носишь его в себе, даже когда уходишь далеко.
Я верю: Мыныч-Гудило — это место встречи времён. Там сходятся прошлое и будущее, живые и ушедшие, земля и небо. Потому оно и гудит — как струна, натянутая между мирами.
Я слышал этот гул, и он был похож на зов: «Помни, откуда ты. Не теряй путь».
И когда теперь я закрываю глаза, я слышу плеск волн.
Я снова мальчик на берегу. В руке — камешек, который я бросаю в воду. Круги расходятся всё дальше, и мне кажется: так и жизнь человека — один круг уходит в другой, и все они сходятся в центре — там, где источник.
Мыныч-Гудило — это озеро, которое хранит моё сердце.
--------------
Глава IV. Журавли: голоса неба
В Приютном небо всегда было больше земли.
Степь тянулась без конца, но небо было ещё шире, ещё глубже. И именно в этом безбрежном небе я впервые услышал журавлей. Их крик пронзал всё существо так, словно это не птицы, а сама душа неба заговорила человеческим голосом.
Журавли приходили весной.
Сначала — невидимые. Ты стоишь на краю села, смотришь на ковыль, а вдруг сверху доносится протяжный, тревожный зов. И сердце вздрагивает, будто кто-то позвал по имени. Потом они выныривали из голубой пустоты: клин, ещё один, ещё. Чёрные, острые, как письмена. И каждый клин был посланием, которое нельзя прочитать глазами — только сердцем.
Я смотрел вверх и верил: журавли несут тайну, известную только небу. Их путь — это дорога, которую мы никогда не пройдём ногами. Их песня — это молитва о том, что всё живое связано. И каждый раз я чувствовал: они зовут меня с собой.
Осенью журавли уходили.
Это было не прощание, а скорее — напоминание, что мы все странники. Их крики тянулись в холодном воздухе, и в сердце становилось пусто. Но в этой пустоте жила сила: ведь если журавли умеют возвращаться домой через тысячи километров, значит, и у меня всегда будет путь назад — к степи, к себе.
Старики говорили, что журавли — это души ушедших.
Когда я был ребёнком, я верил: в их клине летит мой дед, мой прадед, те, кого я не знал, но чья кровь жила во мне. Я шептал: «Возвращайтесь». И каждый раз, весной, они возвращались. Для меня это было доказательством вечности — не в книгах, не в храмах, а прямо в небе.
Журавли учили меня свободе.
Они не знали границ, не имели паспорта, не платили налоги. Но знали дорогу. Их полёт был выше любых человеческих правил. И в этом был урок: свобода — не в том, чтобы бежать куда угодно, а в том, чтобы знать свою дорогу в вечности.
И ещё журавли учили верности.
Они летели парами, и если один падал, другой оставался рядом, даже рискуя погибнуть. Это был закон неба: вместе до конца. И я понимал: любовь — это не слова, не обещания, а полёт рядом, сколько бы вёрст ни было впереди.
Когда я стал старше, я понял: крик журавлей — это не звук, а напоминание о душе.
О том, что человек создан не только для хлеба и работы, но и для высоты.
Каждый их крик был вопросом: «Помнишь ли ты, кто ты есть?»
И вот теперь, закрывая глаза, я слышу этот голос.
Он проходит сквозь время и зовёт туда, где земля и небо соединяются в вечность.
И я знаю: пока журавли возвращаются в Приютное, в мире есть надежда.
Журавли — это крылья вечности, нарисованные на небе моего детства.
-------------
Глава V. Полынь: дыхание степи
Есть запахи, которые никогда не стираются из памяти. Для меня это — полынь. В Приютном степь всегда дышала ею. Стоило выйти за околицу — и тебя встречал этот горький аромат. Он был всюду: в трещинах земли, в утреннем воздухе, в одежде, в волосах. Даже хлеб, кажется, пах полынью.
Полынь была нашим невидимым храмом. Она хранила степь от пустоты. Она знала, что значит выстоять под ветрами, выдержать палящее солнце и морозы. В её горечи была не боль, а сила. И эта сила передавалась нам.
Я часто рвал её стебли, мял в ладонях и вдыхал запах — так крепко, что кружилась голова. В эти мгновения казалось: степь входит в меня. Полынь учила стойкости. Её корни уходили глубоко, туда, где есть влага, даже если на поверхности всё выжжено солнцем. И я понимал: если хочешь жить — ищи глубину.
Старики говорили: «Полынь лечит душу». И я верил. Когда сердце было тяжёлым, я выходил в степь и просто садился среди серо-зелёных кустов. Ветер трепал их, они качались, и их горечь входила в меня, словно вытягивала всё лишнее. После этого становилось легче.
Полынь — это было дыхание вечности.
Она цвела, когда всё остальное выгоралo. Она пахла сильнее всего на закате, когда солнце садилось в кроваво-золотую степь. Тогда воздух становился густым, и казалось, что сама земля поёт.
Я любил засыпать летом с открытым окном, и ночной ветер приносил запах полыни. Этот запах был тёплым, как память предков. Он говорил: «Ты дома». Он связывал меня с землёй, с теми, кто жил до меня, и с теми, кто придёт после.
Полынь научила меня принимать горечь. В жизни всегда будет то, что не сладко. Но именно горечь делает нас крепкими. Полынь шептала: «Не бойся боли. В ней есть сила». И когда становилось тяжело, я помнил её урок: горечь не разрушает — она лечит.
И ещё полынь научила меня смирению. Она не кричала о своей красоте, не тянулась ввысь, как тополь. Она стелилась по земле, но в этом была её мудрость: не всем нужно возвышаться, иногда сила — в том, чтобы быть рядом с корнями.
Теперь, где бы я ни был, если встречаю запах полыни — в степи, на рынке, даже в городе — я мгновенно возвращаюсь в Приютное. Перед глазами встаёт ковыль, закат и журавли в небе. Я снова мальчишка, босиком иду по пыльной дороге и рву стебель полыни, чтобы вдохнуть вечность.
Полынь — это горечь, без которой не было бы силы. Это дыхание степи и дыхание моего сердца.
------------
Глава VI. Ковыль: белое море вечности
Ковыль — это не трава. Это белое море, поднимающееся без порта и гавани, без фарватера и карт. Когда ветер подхватывает его длинные, серебряные нити, степь вздыхает — и весь мир превращается в волну. С высоты детского роста ковыль казался мне океаном, где каждая нить — струна, а каждый порыв — смычок Вечности. Я стоял по колено в этом свете, и вода без воды омывала меня — не телом, а временем.
Днём ковыль сиял как молоко, разлитое солнечной рукой. Рано утром он был жемчужным, словно ночь оставила на нём дыхание звёзд. Под вечер — стеклянно-прозрачным, и в этом стекле отражалось всё: пчела, облако, жаворонок, моя тень. Но ночью, особенно в те тихие августовские ночи, когда Млечный Путь пересекал небо, ковыль уходил в темноту и шептал — так тихо, что слышно было не уши, а сердце. Шептал о дороге, которая не кончается, о памяти, у которой нет имени, о любви, которую не надо доказывать.
Отец говорил, что корень ковыля упорный — уходит глубоко, ищет влагу там, где её раньше никто не находил. Он показывал мне сухую землю, которую ветер расчесал до кости, и говорил: «Смотри — сверху пыль, а внизу — жизнь». И я запомнил: всё настоящее растёт туда, где темно и тихо; сила — это не крик к солнцу, а терпение корней. Ковыль научил меня этой нежной, негромкой стойкости: ничего не требовать, а просто быть — и расти.
Иногда ветер срывался в бег. Тогда степь начинала течь. Ты смотришь — и почти видишь под этой белой водой русла невидимых рек. Там, где ковыль ложился и вставал, оставались завитки, словно чья-то рука писала письма на языке, которого мы ещё не выучили. Я пытался идти против потока — и смех степи качал меня назад, мягко, без злобы: «Не спеши быть сильнее ветра. Сначала послушай его».
Я ложился и растворялся в колыхании. Небо плавало у меня над лицом, как рыба над глубиной, и каждый порыв ветра был новой страницей. «Играй по паузам», — говорил ковыль. «Не будь штормом, если ты — прилив». И я вдыхал запах сухого хлеба, запоздалого дождя, далёкого костра и полыни — ковыль держал все эти ноты в одном аккорде. В нём не было одиночества: миллионы нитей — и ни одной лишней. Миллионы голосов — и тишина.
Я видел, как ковыль хранит след журавля — не глазами, а кожей. Как на секунду всё поле становится волной, поднимающейся навстречу крылу, и потом смыкается, будто ничего не было. И всё же было — ковыль помнит. Он помнит шаги пастухов, колёса телеги, бег мальчика, упавшую ложку из полдника, солёную слезу на щеке. Он всё принимает — и всё превращает в свет.
Весной ковыль взлетал вместе с небом. Летом держал жар, не ломаясь. Осенью становился мягким огнём, тёплым и сухим. Зимой — тенью травы, чья жизнь продолжалась под снегом. Он жил вне календаря — его время было кругом, не линейкой. И я понял: вечность — это не бесконечность в длину, а полнота в каждом мгновении. Ковыль умел её — быть целым сейчас, не прося у мира ничего завтра.
Когда приходил шквальный ветер, ковыль ложился без сопротивления — и потому не ломался. Я смотрел, как море трав исчезает под порывом и возвращается, словно ничего не случилось. «Гибкость — это не слабость», — говорил ковыль. — «Это способ остаться живым». И эта наука превращалась во мне в тихую привычку: если нужно — склониться, чтобы потом снова подняться; если больно — не спорить с болью, а пройти сквозь неё, как поле проходит сквозь бурю.
Мы с матерью иногда шли через ковыль к воде. Она несла хлеб и молоко, я — камешек, который обещал озеру. Ковыль шуршал вокруг наших ног, словно сторож, которому нравится наш путь. Мать поправляла косынку и улыбалась: «Смотри, как красиво, будто платье у самой Земли». И правда — ковыль был одеждой степи: скромной и царственной одновременно.
Порой я думал, что если лечь один раз правильно — ковыль примет тебя как своего. Не как гостя, а как нить в своём полотне. Тогда исчезают края тела, и ты становишься самой дрожью. Мысли перестают быть словами — они становятся колебаниями, совпадающими с ритмом поля. Это похоже на молитву без языка, на музыку без звуков — на согласие с тем, что есть.
Годы прошли, я уехал далеко, но иногда в городе встречаю лёгкий шелест — и оборачиваюсь: будто ковыль прошёл сквозь асфальт. Он приходит с ветром, с чьей-то одеждой, с запахом сухого хлеба из открытой булочной. И этого мгновения хватает, чтобы вернуться. Возвращение — это не поезд и не дорога. Это вспышка узнавания: белое море поднимается во мне и нежно касается ключиц.
Если бы меня спросили, из чего сделан мой характер, я бы сказал: из корней и гибкости, из молчаливого света и терпения на ветру. Это всё — ковыль. Он не учил меня побеждать, он учил меня сохраняться. Он не учил брать, он учил пропускать через себя. И когда я теперь пытаюсь держать равновесие среди бурь, я просто вспоминаю, как степь ложится под шквал — и встаёт после, не разрушив ни одной своей нити.
Однажды ночью, под шелест трав, я понял простое: мы не владеем степью. Мы даже собою не владеем. Всё, что нам дано — согласиться звучать в общем поле; не кричать поверх, а войти в ритм. Тогда белое море принимает нас, и тишина становится домом. Тогда ветер перестаёт быть врагом — он становится дыханием.
Я пишу эти строки, и пальцы слышат тот старый шелест. Внутри поднимается светлое волнение — не тоска, не радость, а их древний сплав, как прозрачный огонь на краю вечера. И я знаю: где бы я ни был, ковыль поднимется во мне, как море, и понесёт без спроса — туда, где дом совпадает с горизонтами.
Ковыль — это моя школа мягкой силы. Море, которое научило меня быть волной, не забывая быть водой.
-------------
Глава VII. Голос ветра
Ветер — это первый учитель степи. Он не имеет тела, но у него есть голос. Не язык, а голос — бессловесный и всё же внятный. В Приютном он звучал иначе, чем в других местах, — словно степь сама настроила его струны. Одним днём он мог быть нежной рукой, трогающей волосы, другим — тяжёлым шагом, от которого дрожала земля. Но всегда он оставался дирижёром степи: ковыль пел ему, журавли шли за ним, озеро отражало его настроение.
Я слушал ветер с детства. Сначала он был для меня игрой — можно бежать навстречу, раздувая грудь, можно прятаться за мать и ждать, пока стихнет. Но потом я понял: ветер не приходит и не уходит. Он — вечный. Он только меняет лицо. То, что мы называем «тишиной», — не отсутствие ветра, а его глубокий вдох. И в этой тишине есть предвкушение: скоро он снова заговорит.
Иногда ветер был певцом. Он тянул долгую ноту сквозь ковыль, и степь превращалась в бескрайнюю арфу. Я лежал на спине и слышал, как каждая травинка звучит по-своему, но в общем хоре не было фальши. Он мог быть шёпотом у уха, таким личным и близким, что казалось — он говорит только со мной. «Слушай, — говорил он. — Всё есть движение. Не держи его, не прячь его, не бойся его. Будь в нём».
А иногда он становился бурей. Тогда в груди рождался страх, но и восторг тоже: видеть, как степь ложится целыми морями, слышать вой, который словно рвёт ткань мира. Я держался за землю, и сердце било так, что казалось — оно само сейчас улетит вместе с пылью. И тогда я понял другое: сила не в том, чтобы остановить ветер, а в том, чтобы выстоять внутри него.
Отец говорил: «Ветер знает, где твоя слабина». И правда — он находил все щели в куртке, все неприбитые доски в сарае, все неплотно прикрытые окна. Но он же находил и щели в душе. Если ты неуверен, он врывается туда и качает, пока не поймёшь — надо укрепить. Ветер воспитывал меня честно: не скрыться от него ни за стеной, ни за ложью.
Весной ветер пах полынью и свежестью земли. Летом он приносил пыль, зной и крик цикад. Осенью был тяжёлым, пахнул далёкими дождями, которых мы ждали. А зимой он становился лезвием, свистящим над пустыми полями. Но во все времена года он оставался живым существом — не врагом и не другом, а голосом мира, который нельзя заглушить.
Однажды ночью я вышел к Мынычу. Луна была яркой, и ветер гнал рябь по воде. Я стоял и слушал, как озеро и степь отвечают ему: вода пела низко, ковыль — высоко. И вдруг я понял: это не случайность, это оркестр вечности. Ветер был дирижёром, который поднимает руки, и каждая нота мира послушна ему. И я тоже — маленькая струна. Я шепнул: «Возьми и меня», — и ветер коснулся щёк, будто сказал: «Уже».
С годами я научился слышать в его голосе разное. Когда он был ласковым — это был зов идти дальше. Когда яростным — напоминание, что нет ничего неподвижного. Когда печальным — предупреждение о переменах. И всегда — свидетельство того, что мир живой. Ветер — дыхание степи, а степь — дыхание вечности.
Теперь, когда я стою в городе среди домов, и сквозняк касается лица, я узнаю его. Это тот же голос, только в узких улицах он звучит глуше. И всё равно он помнит меня — как помнит ковыль, как помнит журавлиный крик. Ветер не имеет прошлого, он всегда настоящий. И, слушая его, я возвращаюсь домой.
Голос ветра — это голос моей души. Он учит не бороться, а звучать. Он учит не быть стеной, а быть крылом.
-----------
Глава VIII. Журавли: посланники неба
В Приютном небеса были такими широкими, что всё земное казалось маленьким. Но однажды в году они открывались ещё больше — когда над степью шёл журавлиный клин. Их крик был не просто звуком. Это был зов неба, зов вечности, зов домой туда, где нет границ.
Я помню, как мы с отцом замолкали, стоило появиться первой нити журавлей. Всё вокруг замирало — и собака переставала лаять, и коровы поднимали головы, и даже ветер слушал. Они летели высоко, и всё же казалось, что их крылья задевают сердце. Их крик был печален, но и светел — в нём жила тоска по далёкому и радость возвращения.
Журавли — это были письма небес. Они несли в себе тайну, которую нельзя прочитать глазами. Можно только услышать сердцем. Их клин — это не случайная фигура. Это стрела, направленная туда, где нет конца. И каждый раз, когда я видел их, я понимал: мы тоже летим. Наши жизни — это форма, которую рисует вечность в небе.
В детстве я пытался кричать им вслед. Мой голос был слабым и смешным, но я верил, что они услышат. Иногда казалось — один журавль действительно отзывается, отклоняет крыло, будто кивает. И тогда я знал: они несут моё слово куда-то дальше, за пределы горизонта, туда, где мои предки, туда, где вечное солнце.
Осенью их крик был особенно горьким. Он говорил: «Мы уходим, но вернёмся». В этом было больше надежды, чем в любой человеческой клятве. Весной их крик звучал иначе — это был трубный призыв к новой жизни. Тогда степь оживала, и всё возвращалось на круги свои: ковыль снова зеленел, вода в Мыныче снова звенела. И я понимал: журавли — хранители цикла. Они знают путь, который нам пока скрыт.
Мать говорила: «Когда журавли кричат — душа плачет». И правда — сколько бы ни было лет, в груди рождаются слёзы, чистые и светлые. Это не печаль, это очищение. Журавли забирали то, что мы не могли вынести, и уносили в небо. Они были не просто птицами — они были связью между землёй и вечностью.
Однажды вечером я видел, как солнце садилось за степь, и на фоне его красного круга прошёл клин. Их силуэты были чёрными, и казалось, что это сама вечность рисует знак на небе. Я понял: журавли — это письмо, написанное Богом на небесах. И каждый, кто его видит, становится частью этого письма.
И теперь, когда я слышу далёкий крик птицы над Москвой, моё сердце вздрагивает. Я снова мальчик, бегущий по ковылю. Я снова тяну руки к небу. И я знаю: журавли никогда не уходят. Они всегда рядом, в памяти, в сердце, в каждом движении души к свету.
Журавли — это посланники неба, которые напоминают: у нас есть крылья. Мы рождены не только ходить по земле, но и лететь в вечность.
-----------
Глава IX. Озеро Мыныч-Гудило: зеркало бездны
Ночью, когда степь утихала и только ветер гладил ковыль, я шёл к озеру Мыныч-Гудило. Его имя уже звучало как тайна, как заклинание, как древний гул, который хранит небо. Оно было широким, безбрежным, и, когда смотришь на него, казалось, будто земля разомкнулась и превратилась в зеркало.
В нём отражались звёзды. Иногда отражение было таким ясным, что я не понимал, где небо, а где вода. Я наклонялся и видел свою тень среди звёзд, и сердце замирало: разве это не вход в бездну? Разве не отсюда можно уйти туда, где звёзды дышат по-настоящему?
Мыныч шумел странно. Его плеск был не похож на другие воды. Он словно разговаривал — иногда тихо, иногда громко, иногда смехом, иногда рыданием. Недаром старики говорили: «Озеро поёт душой степи». Когда я засыпал рядом на песке, его голоса входили в сны, и там я слышал голоса предков, которые приходили из глубины времени.
Озеро знало боль и величие. Его вода горькая, и в этом было что-то правдивое: не вся красота сладка, есть красота горечи, которая чище любой радости. В его глубине жили стаи птиц и теней, которые всплывали ночью и оставляли круги. Я смотрел на эти круги и понимал: всё в мире — круг. Вода лишь напоминает нам, что каждая мысль, каждое движение души идёт волной в вечность.
Иногда я сидел с отцом у берега, и он говорил: «Слушай. Это голос земли». И мы слушали. Озеро звенело, как струна, особенно когда вдалеке кричали журавли. В этот момент мир был завершён. Всё совпадало — небо, степь, птицы, вода. И я ощущал, что я тоже часть этого великого хора.
Я однажды увидел, как над Мынычем вставала луна, огромная и красная. Она поднималась медленно, и её отражение рвалось в воде на куски. Казалось, будто озеро не может удержать такой свет. Тогда я понял: даже вечность иногда не выдерживает красоты. И это не слабость — это тайна её дыхания.
В Приютном мы знали: у озера можно задавать вопросы. Если сидеть тихо, то ответ приходит не словами, а внезапным пониманием. Я спрашивал: «Зачем я здесь?», и в глубине меня рождалась тишина. Эта тишина была ответом. Значит, всё правильно. Значит, я нужен там, где я есть.
Мыныч был не просто водой. Это было зеркало бездны. Оно показывало, что за пределами мира есть ещё один — не видимый, но слышимый сердцем. И, пока оно живо, мы живы тоже.
И теперь, когда я в Москве вижу фонтан или реку, я ищу в их звуке тот самый гул Мыныча. Иногда он возвращается — и тогда я знаю: детство не исчезло. Оно хранится там, в воде, где отражаются звёзды и журавли, где степь дышит вечностью.
------------
Глава X. Полынь и ковыль: дыхание степи
Полынь… Её запах был не просто запахом — это было дыхание самой вечности. Она горчила, жгла ноздри, входила в кровь, оставляла след в памяти навсегда. Когда я ложился в степи лицом к земле, ковыль колыхался надо мной, а полынь обнимала своим горьким духом, и я понимал: это и есть голос рода, голос времени, голос бесконечной земли.
Ковыль был другим. Он мягко касался кожи, словно шёлк, словно незримая рука, которая гладит, утешает, говорит: «Ты дома». Его перья искрились в лунном свете, и казалось, что вся степь превратилась в море, в котором нет ни берега, ни дна. Ветер входил в ковыль, и тогда вся земля начинала дышать. Вдох — и море белых волн склоняется. Выдох — и они снова поднимаются, уходят в горизонт. Я лежал и слышал это дыхание, как слышат дыхание матери во чреве.
Полынь и ковыль были всегда рядом. Горечь и нежность, колкость и утешение, сила и мягкость. Я чувствовал, что именно в их единстве хранится суть степи. Полынь не позволяла забыться, она будила. Ковыль, напротив, убаюкивал, уводил в сон и мечту. Между ними рождалась равновесие, которое удерживало человека на земле.
Я помню, как летом в Приютном жара была такой, что воздух колебался, и дорога плыла, превращаясь в мираж. Но даже тогда полынь не сдавалась. Она стояла, сухая, колючая, и всё равно пахла. Её горечь будто говорила: «Выживешь». Я срывал её, растирал между ладоней и вдыхал, и будто сила входила внутрь.
А осенью ковыль ложился серебряным ковром. Мы с друзьями бежали через степь, и этот шёлк бил нам в лицо, оставляя ощущение, будто сама земля благословляет бег. Мы падали в него, и он закрывал нас, как море закрывает утопающего. Но это не было страшно. Это было счастье — раствориться в степи, стать её частью, исчезнуть и родиться снова.
Старики говорили: «Полынь — это горечь жизни, ковыль — её нежность». И я понимал: без полыни нет силы, без ковыля нет утешения. Они были, как два крыла, без которых человек не может лететь.
Теперь, когда я вдыхаю в городе запах бензина или пыльного асфальта, я ищу там след полыни. Иногда он возвращается — мимолётный, тонкий, будто сама степь заглянула в каменные улицы, напомнила о себе. И сердце замирает: я знаю, что у меня есть корни, есть дыхание вечности, которое никто не сможет отнять.
Полынь и ковыль — это не растения. Это память. Это душа. Это дыхание степи, которое никогда не кончится, пока жив хоть один человек, помнящий её горечь и нежность.
-----------
Глава XI. Журавли над Приютным
Их крик — это не звук, а сама вечность, прорывающаяся сквозь небо.
Когда журавли тянулись над Приютным, я замирал. Сердце стучало в такт их крылам. Они несли на себе небо, вытягивали в бесконечность тонкую нить, связывая землю и небеса.
Я помню: стоишь в степи, ковыль качается, ветер играет в полыни, и вдруг — резкий, пронзительный зов. Ты поднимаешь голову, и там — клин журавлей, серебряный, сияющий в закатном свете. Они уходят куда-то туда, где нет конца. Но ты знаешь — они обязательно вернутся.
Журавли всегда были вестниками времени. Когда они летели весной — степь просыпалась. Когда осенью — степь засыпала. Они несли календарь неба, и мы читали его так же просто, как книгу.
Иногда я думал: может, души людей превращаются в журавлей? Уходят в небо, чтобы потом снова вернуться на землю. Их клин — это след памяти, протянувшийся сквозь века.
И в такие минуты степь оживала.
Из-за горизонта выходили стаи сайгаков — быстрые, лёгкие, как сама мысль ветра. Их было много, они текли живой рекой, перебегая через ковыльные поля. У сайгаков были огромные глаза — всегда немного печальные, будто они знали больше нас, людей. Иногда они подходили близко, и сердце сжималось: это был образ самой степи — дикой, свободной, ускользающей.
Журавли в небе, сайгаки на земле. Два движения вечности, два знака того, что жизнь продолжается, несмотря ни на что. Я чувствовал: это всё часть меня. Их крик и их бег — в моём дыхании, в моей крови.
И когда журавли скрывались за горизонтом, я оставался стоять в степи, слушая эхо их голосов. В груди поднималось чувство, похожее на слёзы — сладкое и горькое одновременно. Это была тоска и радость, прощание и встреча.
Теперь, вспоминая то время, я знаю: журавли и сайгаки были моими учителями. Они показали мне, что значит свобода. Свобода — это не убежать и не улететь, а жить в ритме степи, быть её частью, слышать её дыхание и продолжать её песню.
--------
Глава XII. Озеро Мыныч-Гудило
Оно лежало в степи, как зеркало неба, растянутое до горизонта.
Мыныч-Гудило — озеро с именем, которое само звучит, как древняя песня. В нём было что-то первобытное, до-человеческое, как будто само мироздание забыло здесь каплю своей вечности.
Я приходил туда мальчишкой, босиком, по горячей земле, чувствуя, как трава царапает ноги. Ветер у воды всегда был особый — более влажный, более певучий. Казалось, он несёт в себе тайные голоса глубины.
Вечером поверхность озера превращалась в огромное полотно, где отражались облака, закаты, звёзды. Иногда, глядя на него, я забывал, где кончается небо и где начинается вода. Было ощущение, что всё это — единый океан, простирающийся бесконечно.
Озеро жило своим ритмом. Оно могло быть тихим и ласковым — тогда волны лишь шептали, словно утешая. Но иногда вдруг оживало, начинало гудеть, шипеть, перекатывать волны, и этот шум слышался за многие километры. Недаром его называли Гудило — это было дыхание древности, крик земли, её песнь.
Я сидел на берегу, слушал его и чувствовал, что мир бесконечно больше, чем я могу охватить. Вода отзывалась на небо, небо — на землю, и всё это сходилось во мне. В такие минуты я понимал: жизнь — это не бегство и не поиск, а растворение в том, что уже есть.
Иногда над озером пролетали журавли. Их отражения тянулись в воде, словно клин уходил в глубину. И я думал: может, там, внизу, есть ещё один мир, где те же журавли летят в обратную сторону, где сайгаки бегут под водой, а степь качается внизу, под звёздами.
Озеро было границей миров — видимого и невидимого.
И, сидя у его берега, я чувствовал себя частью обоих.
------------------
Глава XIII. Полынь и ковыль
Степь начиналась прямо за нашим двором — и первая её весть всегда была трава.
Полынь — горькая, мудрая, пахнущая вечностью. Ковыль — светлая, прозрачная, как дыхание ветра.
Они были не просто растениями, а хранителями земли, её тихими голосами.
Когда я шёл босиком в степь, запах полыни окружал меня, и казалось — я вхожу в храм.
Полынь была сурова: она обжигала своим ароматом, учила стойкости и правде. В её горечи было что-то очищающее, словно сама земля говорила: «Не ищи лёгкого. Вечность добывается трудом сердца».
А ковыль — другое. Он был нежный, тонкий, и, когда ветер касался его, казалось, сама степь начинала петь. Волны ковыля шли до горизонта, серебрились на солнце, и в этом мерцании было что-то небесное. Это был язык радости, который понимала душа.
Я помню, как ложился на землю и смотрел, как колышется ковыль. Его колебания были сродни дыханию Вселенной. Ты смотришь — и понимаешь: вот оно, сердце мира, оно бьётся в каждом стебле.
Иногда вдалеке показывались сайгаки.
Они возникали неожиданно — как мираж, как ветер, который вдруг стал живым. Их стройные тела прорывали степной простор, и в этом беге было всё: свобода, первозданность, дикая красота. Я смотрел на них, и сердце моё било сильнее, будто я сам бежал с ними.
Полынь, ковыль, сайгаки — это была одна симфония. Горечь, свет и движение. Земля, небо и дыхание жизни.
И в этой симфонии я учился быть собой.
-----------------
Глава XIV. Журавли над Приютным
Осенью, когда степь становилась золотой и воздух густел от предчувствия холодов, над нашим селом проходили журавли.
Их крики были не просто звуком — это был зов вечности, разрывающий сердце.
Я выходил к окраине Приютного, туда, где степь уходила за горизонт, и поднимал голову.
Высоко в небе — клин, чёрточки на фоне бесконечного неба, будто сама Вселенная писала строки.
И каждая нота их крика вонзалась в душу, оставляя след, как нож.
Журавли летели туда, где солнце зимует, но в их полёте было не прощание — было обещание возвращения.
И в тот миг я понимал: всё уходит и всё возвращается.
Так же, как уходит детство, но его песни навсегда живут в сердце.
Иногда я бежал за журавлями по полям, по ковыльной степи, пока они не исчезали в дымке горизонта.
И, задыхаясь, падал на землю, слушал затихающий крик — и мне казалось, что это сама душа моя улетает ввысь, чтобы соединиться с их небесным строем.
Журавли учили меня небесной тоске.
Они показывали: человек — тоже птица, только забывшая, что у неё есть крылья.
И в их уходе я видел напоминание: крылья души нужно держать расправленными всегда.
-----------
Глава XV. Озеро Мыныч-Гудило
Озеро Мыныч-Гудило — не просто вода среди степей.
Это зеркало неба, в котором звёзды каждую ночь купались, словно возвращая себе первозданный блеск.
Я приходил туда мальчиком, босиком, когда трава была мокрая от росы и пахла солью и полынью.
Ветер гнал по глади озера длинные ряби, и они казались дыханием самого мира.
И я слышал, как оно зовёт меня: тихо, как голос матери, но глубоко, как голос вечности.
Когда солнце клонилось к закату, над водой вспыхивал алый свет, и казалось — сама степь открывает врата в иной мир.
В такие мгновения я понимал: жизнь — это отражение.
Всё, что есть, мерцает, гаснет, но в глубине остаётся навсегда.
Иногда над водой взлетали чайки, и их крик звенел, как серебро.
Иногда приходили журавли и садились на берег, осторожно ступая по песку, словно боялись потревожить сон озера.
А бывало — проходили сайгаки: целое стадо, лёгкое и стремительное, как дыхание степи.
Они останавливались у самой воды, пили её жадно, и в этот миг я видел, что природа — это единое сердце, бьющееся в ритме вечности.
Ночью же — всё стихало.
Мыныч превращался в безмолвное небо на земле.
Я ложился у берега и смотрел на отражение звёзд, и не знал: я смотрю ввысь или в глубину.
И тогда я чувствовал: человек сам — озеро, в котором отражается бесконечность.
------------
Глава XVI. Полынь и ковыль степей
Степь — это дыхание.
Её нельзя обнять глазами, её можно только впустить в сердце.
Когда я выходил в неё мальчиком, босиком, с тёплой пылью под ногами, я растворялся — и становился не собой, а её дыханием.
Полынь стояла в рост мне по пояс, горькая и сладкая одновременно, и пахла вечностью.
Этот запах я помню сильнее, чем многие лица — он был в крови, в душе, в памяти.
Стоило коснуться пальцами её серо-зелёных листьев — и ладонь начинала светиться запахом, будто степь оставляла метку на теле, знак вечного принадлежания.
Ковыль колыхался белыми волнами, словно море из травы.
Я ложился в него, смотрел в небо и видел, как земля и звёзды — одно.
Никакой стены между ними не было, только плавное дыхание степи, переходящее в дыхание космоса.
Когда ветер проходил сквозь ковыль, слышался шёпот.
Не человеческий и не звериный, а голос самой Земли.
В нём было всё: радость и тоска, древние песни и будущее молчание.
И если слушать долго — можно было услышать себя самого, растворённого в бесконечности.
Иногда мимо пробегали сайгаки — быстрые, как тени, лёгкие, как свет.
И в их движении было то же, что в шёпоте полыни и в колебании ковылёвых волн — неостановимое движение вечности.
Я понимал тогда: степь учит не держать, а отпускать.
Она не держит ни траву, ни зверей, ни детей.
Она только шепчет им в спину: «Ты часть меня. Ты уйдёшь, но я буду в тебе жить».
---------------
Глава XVII. Голоса журавлей над степью
Осень приходила в Приютное не календарём, а криком журавлей.
Они поднимались над степью, над озером, над моим детством — клином, вытянутым в бесконечность.
И каждый их крик был не звуком, а раной и песнью сразу.
Я стоял босиком в холодной пыли и смотрел, как они исчезают в небе,
и сердце моё разрывалось, будто кто-то вырывал его из груди, уносил вместе с птицами туда, где нет границ.
Журавли кричали о вечности.
В их голосах была тоска по потерянному дому, которого никто из нас никогда не видел,
и обещание возвращения — как будто степь звала их к себе так же, как звала и меня.
И вся земля замирала.
Полынь переставала шептать, ковыль замирал, даже ветер слушал.
В этот миг степь становилась храмом, и журавли — её иконами, написанными в воздухе.
Я плакал тогда, не стыдясь.
Слёзы падали на сухую землю, и она принимала их так же легко, как принимала дожди.
Может быть, степь и есть память всех наших слёз — а журавли лишь напоминали об этом.
Их клин уходил всё выше, всё дальше, пока не растворялся в сиянии неба.
И оставалось только эхо: долгий звонкий шёпот над Приютным, над Манычем, над детством.
Я понимал: журавли — это мы.
Мы тоже улетаем и возвращаемся,
тоже ищем дорогу в бесконечности,
тоже несём в себе голос, который слышит только степь.
----------
Глава XVIII. Озеро Маныч-Гудило — зеркало вечности
Маныч-Гудило всегда жил дыханием ветра.
В детстве я слушал его гул, и он казался мне голосом древних богов,
которые разговаривали со степью через волны, разбивавшиеся о глинистый берег.
Вечером я сидел у воды,
и солнце тонуло в зеркале озера, окрашивая его в золото и пурпур.
Казалось, что это не просто отражение неба, а врата в другой мир,
где нет ни боли, ни времени — только вечный свет.
И в эти минуты вся степь становилась тише,
даже журавли переставали кричать,
и только плеск воды говорил с моим сердцем.
Я чувствовал: озеро знает всё обо мне — и то, что я скрывал, и то, о чём ещё не догадывался.
Иногда на его берег выходили сайгаки — осторожные, стремительные,
как ожившие струи ветра.
Они смотрели в даль, и я понимал: они — такие же дети степи, как и я.
Мы были связаны одной тишиной, одним дыханием земли.
А весной, когда степь расцветала,
берега Маныча превращались в море цветов:
алые тюльпаны и фиолетовые ирисы горели под солнцем так ярко,
что сама земля, казалось, стала праздником, храмом, пиршеством света.
Я бежал по этой радуге, смеялся, падал, вдыхал запахи цветов и полыни,
и всё вокруг казалось чудом.
Ни одна картина в мире не могла сравниться с этой весной:
степь в цветах была красивее, чем любое небо.
И я знал: однажды я уйду, но озеро, журавли, сайгаки, тюльпаны и ирисы останутся.
Они будут ждать меня всегда.
Потому что Маныч-Гудило — это не просто озеро.
Это — зеркало вечности,
в котором отражается душа Калмыкии.
----------------
Глава XIX. Весенний ковыль и дыхание полыни
Весна приходила в Приютное не вдруг —
сначала тонким дуновением ветра,
который приносил запах влажной земли и обещание тепла.
Потом — первой зеленью, робкой, как дыхание ребёнка,
и вдруг — всей мощью жизни, пробуждённой степью.
Ковыль поднимался в полный рост, мягкий, шелковистый,
словно сама степь решила расчесать свои длинные волосы
и бросить их на ветер.
Я шёл по этим волнам, и они шептали мне древние истории,
которые никто, кроме степи, не мог знать.
Полынь, горькая и сильная, дышала глубоко —
и этот запах входил в меня, как молитва, как очищение.
Казалось, что сама душа степи входит в кровь,
делая сердце твёрдым и спокойным, как её вечные просторы.
Я лежал на земле, глядя в небо,
и в этот миг всё сливалось в одно:
полет журавлей, переклик кобыл на далёком табуне,
шелест ковыля и терпкая горечь полыни.
И в сердце моём открывался новый мир,
где нет разделений между мной и степью.
Весной я видел, как мир рождался заново.
И каждый росток, каждая травинка говорила:
— Ты не один, мы вместе.
И это было величайшей тайной,
которую степь открывала только тем, кто умел слушать её дыхание.
---------
Глава XX. Лето и жара над Приютным
Лето в Приютном всегда наступало резко,
словно степь за одну ночь загоралась жаром солнца.
Утро ещё дышало прохладой,
но к полудню воздух дрожал,
как прозрачное пламя,
и даже небо над головой становилось белёсым
от жара и света.
Степь звенела — не от песен птиц,
а от самого зноя,
от бесконечного жужжания насекомых,
от раскалённого дыхания земли.
Каждая травинка, каждый куст полыни
стояли недвижимо,
будто весь мир затаил дыхание,
внимая одному великому солнцу.
Я выходил на край села и смотрел вдаль:
там, где не было ни деревьев, ни домов,
только зыбкая линия горизонта,
дрожащая в мареве.
И казалось — сама земля плавится
и готова уйти в иное измерение.
В такой час степь учила терпению.
Ты не мог бежать, ты не мог укрыться —
ты должен был принять её дыхание,
её огонь, её неподвижность.
И тогда открывалось нечто большее:
в этом зное, в этом пламени
жила сама вечность,
недвижимая, но полная скрытой силы.
И когда к вечеру над степью поднимался лёгкий ветер,
я чувствовал, что это награда.
Солнце уходило за горизонт,
и на небе вспыхивали первые звёзды.
И я знал — завтра всё повторится,
и вечность снова будет жить в дыхании степи.
----------
Глава XXI. Осень и журавли над Приютным
Осень в Приютном приходила не сразу,
но однажды степь словно вздыхала —
и воздух становился прозрачным, звенящим,
как хрусталь, наполненный прохладой.
Солнце ещё грело,
но в его лучах появлялась мягкость,
сдержанная нежность,
будто оно тоже знало — скоро прощание.
Вечерами небо раскрашивалось
в оранжево-розовые переливы,
и степь, вся золотая от ковыля и полыни,
казалась бесконечным морем света.
Запахи менялись:
вместо пыли и зноя
воздух наполнялся терпкой свежестью,
будто сама земля омывала себя дождём будущего.
И вдруг над Приютным поднимался крик журавлей.
Он пронзал сердце,
потому что это был крик вечности,
напоминание о дороге,
которой идёт всё живое.
Стаи журавлей тянулись клином к югу,
и казалось, что их белые крылья
соединяют землю и небо,
временное и вечное.
Я стоял на окраине села,
глядя в небо,
и сердце сжималось от тоски и радости.
Тоски — потому что журавли улетают,
и степь останется пустой и холодной.
Радости — потому что они вернутся весной,
и тогда снова оживёт всё вокруг.
Осень учила меня слушать тишину.
Когда журавли скрывались за горизонтом,
степь становилась такой безмолвной,
что слышно было, как звенит душа.
И в этом звоне
я чувствовал дыхание вечности,
такое же лёгкое и печальное,
как прощальный полёт журавлей.
--------------
Глава XXII. Зима над Приютным и белое безмолвие степи
Зима в Приютном приходила внезапно,
словно чья-то невидимая рука
накрывала степь белым покрывалом.
Ещё вчера качались жухлые травы,
шуршали листья полыни,
а утром всё исчезло —
и перед глазами простиралась бесконечная белизна.
Степь зимой была другой —
нежной и суровой одновременно.
Она молчала.
И это молчание было таким глубоким,
что казалось, будто само время остановилось.
Снежные просторы уходили за горизонт,
сливаясь с небом,
и где кончается земля,
а где начинается небо —
было невозможно сказать.
Я выходил в поле один,
и слышал только хруст снега под ногами.
Ветер приносил ледяные искры,
они обжигали лицо,
но в этом холоде жила особая свобода.
Словно зима снимала все лишнее,
оставляла только основу —
вечность и тишину.
Вечерами небо становилось чёрным,
украшенным миллионами звёзд.
Они сияли так ярко,
будто хотели напомнить:
«Ты часть этого света.
Ты — вечно».
И в эти ночи я снова вспоминал детские мечты —
лежать в степи и смотреть,
как над тобой течёт бескрайняя Вселенная.
Зимой степь учила смирению.
Она показывала,
что жизнь — это дыхание,
которое иногда замирает,
чтобы потом вернуться с новой силой.
И я понимал:
как журавли возвращаются весной,
как тюльпаны и ирисы прорываются из земли,
так и я — часть этого ритма,
часть великой музыки,
которую играет мир.
Зима в Приютном была концом и началом,
тишиной и обещанием.
И в этой тишине я впервые услышал
самого себя.
Свидетельство о публикации №125081703124