Балаль - поэма
Дым над Зеркалом
Я всю жизнь писал о Башне, которую никогда не видел. В каждом черновике я угадывал одинокий след, что вскоре прокладывал за собой це¬лую тропу: где-то отпечатки моих ног были совсем маленькими, где-то я бежал босиком, иногда они вовсе плутали друг вокруг друга, словно в причудливом танце. Но каждый из них вёл к подножию – более того, вся¬кий след уже был частью этого неведомого сооружения, волной, что отходит от берега обратно в пучину, полную тайн. И стоило только подумать о том, как передо мной, кажется, вновь выступала она – то неминуемо разрушаясь, то отстраиваясь по новой на пути к неизбежному краху. Однако я писал так, будто Башня переживала всё разом, точно время, не щадя красок, наслаивалось на холст, из-за чего нельзя было различить ни следов его (времени), ни даже сигнатуры. В конце концов, так ли это было важно. Там была гармония, был танец жизни и её субстрат со всеми радостями и скорбью, выжженная земля, чей-то дом, вокруг которого я блуждал бессонными ночами.
Шёл мелкий снег. Прохожие, как охотники с известной картины, возвращались обратно, только никому не говорили – куда, может быть, потому, что я слишком назойливо повторял свой вопрос, а может быть, они просто очень спешили в это невыразимое «куда». Порядком устав от односложных разговоров, я присел на ступеньки подъезда. Попытался снова зарифмовать собственные следы, но и в этот раз заблудился, не сумев провалиться ещё глубже под наст. С досады поднёс к лицу зажигалку, совсем забыв о сигарете, закрыл глаза и так застыл. Рядом прошли подростки, я уже не мог понять языка, на котором они галдели. Где-то вдалеке зазвенел проезжающий трамвай. Куда всё так стремительно уносилось? Исчезало, даже не спросив меня, на другой стороне маятника; перепрыгивало, как ребёнок с одной ступеньки на другую… И тогда, будто лишённый всех доступных чувств восприятия мира, я полюбил сам замысел. Наконец-то Башня, каждым кирпичиком, единой мыслью заполнявшая моё местечковое существование, позволила увидеть Восхождение. Взглянуть, в какую сторону развевается плащ героя, куда в ужасной спешке сбежали все остальные, и нащупать себя, сжимая в ладони потёршийся «cricket». Раздался щелчок. И тогда я распахнул глаза с невиданной прежде силой.
1. Крикет
Я начинаю говорить с огнём,
едва заметным, словно зажигалка
всё тает, пропуская день за днём,
загадывая смерть мне, как цыганка,
что ворожит, не ведая о сущем,
о будущем – две пиковые дамы,
а я клянусь, что даже наш ведущий
не знает ни колоды, ни расклада.
Я заперт в комнате, где полуночный свет
никак не может справиться со тьмою.
Засни, ребёнок мой, как будто счастья нет…
Засни, как будто всё – всегда с тобою.
И будь Тристаном, бросив приглашенье
к столу – в камин, едва поднявшись с кресла,
уже не уповая на мгновенье –
диктуя: «не имей иного места»,
сподручной музы, чистого листа,
прекрасных дам и постоянной тени.
Пройди по Маркса, мой отчаянный Тристан,
как опосредованный в смысле поколения.
Нет, ничего совсем не изменилось:
сдавайся королю – или внаём.
Как спичка, только смерть неповторима.
Я начинаю говорить с моим огнём.
Жизнь ничего не дарит. Даже жизни
я не могу схватить за рукоять,
не поломав весь маскарад: поэт и призрак,
привыкшие друг друга повторять.
И дама, что застряла на балконе,
платком не машет, видя беспорядки,
а нас роднят только похожие обои,
одни и те же ручки и тетрадки,
одни духи, заказ на две текилы:
две фикции – все счёты с баром стёрты.
Цыганка, улыбаясь через силу,
выкладывает чёрные восьмёрки.
Я окружён, но я не безоружен,
коня меняя, пыль храня в плаще.
Я заперт в комнате, где пустота не хуже,
чем вообще нигде,
нигде вообще.
2. Портрет Неотличимых
И вот прильнув к окну, как к амбразуре, я всматриваюсь в стройные ряды сипаев Памяти и шевалье Разлуки… и тут же я сползаю вниз по бата¬рее, обжигаясь своими мороками, говорить о которых – всё равно что оплакивать моль, убитую только с третьей попытки. Осада продолжается эскаладами, а мне даже страшно выглянуть из укрытия, встретив вражеские шеренги в латах, начищенных до блеска каждодневными размышлениями о них, в плащах, что я собственноручно пошил из лоскутов одеяла, ворочаясь глубокой ночью. Стрелки часов тем временем маршируют прямо над головой, и в углу комнаты, как дозорный, горит ночник, снова и снова вымаливая подмогу – теперь у светящихся насекомых.
А мотыльки естественно не стареют. Конечно же, прекрасное – эпиграмма для постоянства. И, комкая бумагу, я только лишь представляю, представляю, представляю… Воображаю реальность – то, что случилось взаправду, и уже так трудно отличить надежду от иллюзий, вымысел от умысла, истину от пасквиля, и то, что эта осада закончится ничьёй, а подушка полна не гусиными перьями, а счастливыми снами. Безмятежными, словно радиопомехи, которые вот-вот оборвёт с корнем пульсирующий эфир: то ли соседи опять не спят, то ли взявшийся ниоткуда ворон стучит своим клювом по хрупкой раме, напоминая стук пишмашинки, то ли это всего лишь бесшумно бьётся моё пугливое сердце.
Или всё-таки это просто скрипнула дверь.
Я хотел бы проверить, но тут же осёкся:
единожды посмотревшись в зеркало,
я испортил хорошую вещь
и, единожды полюбив,
потерял всякий шанс собрать его –
портрет неотличимых.
И, комкая бумагу, я представлял
какими попытками украсить его
и какими попытками украсть,
перешагнув себя в таящейся темноте.
Я выглянул из укрытия,
наблюдая мартовский снег,
на фоне краской заливалось солнце,
но даже ему стало как-то
не по себе.
3
Превращение в Слух
В моих руках горят календари,
но эта дата так и не погасла,
а дальше – двор и тление зари,
мозаика прошлого из пазлов постоянства.
Я и её переодену, как синоним,
в угоду перспективе – всю вину,
как камешек, летящий в реку, вспомню,
исчезну по пути, не давшись дну.
И не коснусь навершия мечей,
и нечего достать мне с антресолей,
лишь вылью зелье в сказочный ручей.
Прости меня, забытая Изольда.
Любую блажь, добытую мечом,
не скрасить ни гуашью и ни маслом,
как будто холст остался не при чём.
Картина прошлого: не тянет на пространство.
Один герой ворует для меня,
другой – подонок, пойманный с поличным.
Вердикт не выдержит условная петля,
но вынесет дословная петличка,
смешав мой разговор с чужой золою.
Я разыграю «пас» вполоборота:
нет, звёзды точно не были со мною,
не самолёт – лишь след от самолёта
увижу, шапку сдвинув набекрень,
да ползающих по равнине пьяниц,
что вылакали небо. Твою тень
я приглашаю на последний танец –
мазурка в честь разбитого стекла,
когда грозят босым ногам осколки,
ты почему-то вспомнила меня,
о равнодушной к прочему душонке.
Мы выдохлись в остатках фонарей,
и только снег отстаивал то право,
которое исполнить всё трудней:
нарочно жить, когда грозит расправа.
Плясать нарочно, каблуком скрипя,
вытаптывая прошлое, как искры.
И, может быть, я полюбил тебя,
но оказалось – в этом мало смысла.
4
«Суд»
Мы шли, как снег, по всей диагонали,
минуя дам, с танцпола напролом:
одна грустила, будто нас смешали
с её любимым розовым вином.
И, забывая прежние дела,
я почему-то оказался рядом –
она сама всем видом подала:
лекарство – отречение от яда,
от пустоты, от шарканья шагов
по безутешным белым коридорам,
от призраков живых, от берегов,
которые не служат контролёрам,
от чьих-то рук, протянутых на помощь,
и оттого, что я вплетаю в миф
её недосягаемую полночь:
поэт и муза – мой антимотив,
где самому волшебному началу
я прихожусь бессмысленным концом,
и снова подношу платок к забралу,
стерев весь мир заплаканным лицом.
Она продолжит царственно сидеть,
поджав колени, а я давно уехал.
Стихи продлят не жизнь, только смерть,
что отлетит от каждой строчки, словно эхо,
в пещере, где и звука толком нет.
Но я пройду сквозь глину и песчаник,
с последних денег выменяв билет
на возвращенье: внутренний изгнанник.
На возвращенье выпросил с морей
ещё немного музыки укора.
Корабль пьян, я – псевдо-Одиссей,
мне не покинуть этого танцпола.
И вдалеке вдруг зазвучит курай,
подталкивая к собственному пенью –
спали заранье соловьиный личный рай,
когда огонь дойдёт до оперенья.
5
«Башня»
Отравленным копьём слепой Минервы
снег нацарапан на окошке, мне не спится:
походу вспоминаю 21-й…
Я думал, что смогу остановиться.
Но, утопая в безымянном море,
я сам исчез, стал частью полотна.
И никакая капля воздуха не стоит
того, чтобы хоть раз коснуться дна.
И всё же раствориться по пути:
в закрытой комнате не находя затворов,
в мечтах о том, что я хотел найти,
в мечтах… о них так много разговоров.
Переворачиваюсь с боку на бок, хоть свяжи:
бежим с уроков, как из вражеского плена –
герои памяти, ахейские мужи,
но вас не помнят Троя и Елена,
лишь морю дело есть до кораблей.
С Артёмом раскурили панибратски:
в колоде, что лишилась козырей,
живой и мёртвый – как игра без масти,
под безразличным небом, далеко
опять сидят у клуба два подростка.
И девушка, что бросила укор,
рассудит нас. Присяжные – все звёзды.
Она сидит у клуба, что впотьмах,
и мойрою играется на нервах.
Возьми мои дела в 7-ми томах
как рецидив прикосновений к небу.
Ложусь на спину, утерев глаза –
снег за окном летит, до боли светлый.
И даже двадцать лет тому назад
я снова возвращаюсь в 21-й.
6
Земля на Небе
Шум. Это уже не метро, что проскальзывает на Речном, а беспоря-дочный топот врага – драпающих солдат времени, потерявших в бою все знамёна и доедающих, сваренные в солёной воде, сапоги героической ре¬альности – пусть на зубах хрустят аллегории и мотивы. Но и тут я успел заделаться дезертиром, смешавшись с защитниками и нападавшими, не различая штандартов прошлого и настоящего, просто застыв на башне разрушенного замка, который, по сути, не принадлежал никому из названных в поэме и даже вне её. Только солнце в проломе слепило, как всегда, одинаково. Скоро его сменит мрак. И ничего не измениться.
И я шагнул в окно. Но без единого намёка на пошлость, нет, пробравшись за раму, я на секунду закрыл глаза и воспарил над собственным двором, над сквером и над проржавевшими гаражами, с которых то и дело сигали все наши пацаны, тоже мечтавшие оказаться гораздо выше собственного роста и глубже того, что ждало их под первым попавшимся сугробом. Смешные ангелы, отринувшие крылья… Ну же, лети, Владос, лети, Егорка! И я тоже летел, как белый голубь Арно, приближаясь к чему-то далёкому, догадываться о чём мог лишь по треску перьев, что дрожали на ветру, будто сгорая под его натиском, а сам ветер становился музыкой для всех заблудившихся там детей. Он был единственной музыкой, которую мог бы расслышать этот голубь в своей жизни, остальное занимали сопротивление воздуха и пепел.
Но всё прервал шум. Приступ тошноты, будто радио никак не могут переключить на другую станцию. Встав с постели, я испытал сильное чувство стыда оттого, что не умею летать. И оттого, что с большей охотой гляжу на бледные росчерки, появившиеся на горизонте, чем на землю, что годами взращивала меня. В конце концов, становится стыдно даже потому, что я никак не смог проснуться.
7
Последняя Карта
Над зеркалами поднимался дым,
я не надеялся, что может быть иначе.
Горел закат, и совесть вместе с ним
у потолка пищала, словно датчик.
Виновен в том, что избежал стрелы
и от меча чужого уклонился.
Настолько верил в явственные сны,
что самому себе уже приснился,
и обнаружил, что постели больше нет,
нет комнаты – пещерного пространства,
в котором сомневался с ранних лет,
прикованный к огням галлюцинаций.
И не найти от выхода ключа,
и к морю не доедет электричка:
билетов нет, в карманах у плаща –
два носовых платка, сырая спичка.
От яркости такой болят глаза –
на прошлое бесстыдно оглянуться.
Я красил в белый эти паруса,
по-своему желая обмануться.
Она не отходила от окна,
мешая волны в ссоре корабельной.
Забудь меня, ребёнок… Тишина
тебе послышится такой же колыбельной.
И мне приснится Маркса поутру,
и дама, заглянув в глаза которой,
я понимаю, что, наверное, умру,
едва рассвет появится за шторой.
Единственная блажь – отбросить тень,
теряя равновесие, чем дальше:
ещё один пролёт, ещё ступень…
но незнакомец не достигнет края Башни.
В конце концов, чужая немота,
как мотылёк, присела на строку.
И всё померкло. Даже темнота,
что намертво прилипла к языку.
Я красил в черный эти паруса,
по-своему желая не вернуться.
Ещё ступень… ещё одна… одна…
Мне нечего терять и
негде поскользнуться.
Эпилог
Обратная Сторона Колоды
За спиной пролетела полицейская машина. Я разглядывал подошвы своих ботинок, стараясь узнать судьбу хотя бы по их узорам, словно хиро¬мант, и никак не мог понять куда всё-таки вела меня Башня. Ступал ли я наверх, мечтою ловя уходящие тени, или опускался, не доходя последнего шага до катакомб? Оглядываясь назад, я, как ни странно, видел своё буду¬щее, полное земных простоты и покоя, а впереди не получалось рассмотреть совсем ничего.
Ночь выдалась безлунной, к тому же налетел сильный ветер, раскачивая тощие деревья из стороны в сторону. Я продолжил сидеть и только тогда обратил внимание на однородность своих воспоминаний, на колебания поступков и обстоятельств, которыми была полна моя жизнь. Всё повторялось раз за разом, но никогда не доходило до конца. Столько лет я пребывал в субтоническом состоянии, словно моё Возвышение, когда ступни едва успевали оттолкнуться от земли, обрушивало Башню до основания – и ровно наоборот, упав, я разводил под собой котлован, на котором немедля вырастала новая. Как всегда, безупречная и роковая, точно «null».
Похолодало. Подошла озябшая дама, спросив дорогу – я встал и махнул рукой, и сам отправился в неизвестном направлении, всецело уверенный, что она поступила бы также и втайне была рада моему ответу. В пустеющем городе начинался рассвет, и одиночество, знавшее тысячи языков, почему-то хранило молчание. Значит, я снова возвращался к нему волчьими тропами, и в каждой луже видел тебя, моя всамделишная Балаль, и весело перешагивал через эти лужи, будто невиновный, которого сегодня приговорили к казни, не указав куда идти, не сказав «за что» и «почему». И только я сейчас понимал, что никакого эшафота вовсе нет, кроме того, что являло зеркало, если к нему подойти слишком близко.
Всё возвращалось к началу, не успевало кончиться. Смерть бежала наперегонки со свободой. Мой дух летел вперёд меня. Я же падал, стоял на месте, взлетал. И всё – впустую… Ночь не пускала утро на гильотину, утро ни слова не знало на ночном, день казался то полным сумбуром вместо музыки, то опустошённым городом, из которого стража вывела последних здравомыслящих – больных чумой или убитых.
Я налёг на чемоданы, чемоданы владели мной, они шептали на языке пифий пространные истины, ложные в своём основании, но правдивые по форме. Так работает память. Это всегда потерянное, невозвращённое, утраченное… Близкое по сердцу, но такое далёкое по форме. И снова форма. Форма пустоты, которую принимала Башня, с какой сливался я сам, то входя в неё, то выходя. Рутинным занятием мне стало исчезать, каждо¬дневное самообретение, самосбор по крупицам того, что другие назвали бы развалинами энтропии – прошлым.
Моё время… напоминало стеклянный шар, в котором кто-то проделал трещину. И эта трещина растёт с каждой секундой, с каждой тоникой: музыка влечёт за собой беду, освобождение. И вот цикл надрывается, идёт по швам всемирное и сотворное – я в последний раз оглядываюсь на руины Башни и дальше иду один, также как и пришёл сюда. Невыносимо лёгок. Невыразимо виновен. Ни мёртв, ни жив. Невредим.
И прошлое рассыпалось обращённой черепицей. И мне больше страшно, потому что терять уже нечего. И, как оказалось, в общем-то – и нечего было, ведь прошлое всегда утеряно, всегда одиноко. Я потерял потерянное. И обрёл необъятное. Я вышел на знакомую до боли Площадь. Меня никто не ждал. Я никого не боялся. Всё наконец-то кончилось. И исчезло, не догорая.
Свидетельство о публикации №125080508349