Любовь Шаляпина

Он любил… не словами, а взглядом,
Что ложится как бархат на плечи,
Где страсть растворяется в правде,
А нежность звучит словно вечность.

Он пел Дубинушку — весь зал замирал,
Но для сердца не было большей сцены.
Он к любви своей тайно ступал,
Как сквозь сумрак — босыми коленями.

Он басил… и несло его в детство,
Где под горкой — землянка и глина.
Где пьяный окрик отца вдруг резал
По струне — не аккордом, а болью.

Пацаном он не плакал, просто смотрел
На окошко с единственным светом.
И мечтал — не о залах и сценах,
А о хлебе, о тёплом доме в рассвете.

Где-то там, за туманной зарёй,
Он впервые запел — от отчаянья.
Не от счастья, в церковном хоре
С той судьбой, что звала в безмолчанье.

И никто не касался мягкой рукой
Той тяжёлой, незримой брони.
Он и сам порой шёл сквозь боль,
Как по ноте, что звучит на грани.

Он всё пел — но на выдохе, в тени,
Будто жизнь — испетая сцена.
И меж двух его вечных родин
Не нашлось покоя для гения.

Это пел не ребёнок — а крик
По утраченным, неузнанным вехам.
Так впервые в нём голос возник,
Что потом стал надеждой для века.

В душе — два несхожих крыла:
Петербург и вечерний Париж.
Он из родины вырван, как нота,
Что дрожит между “быть” и “сбежишь”.

В Петербурге — свеча у иконы,
Детский смех и жена, и кресты.
А в Париже — её тихий голос
И глаза, где не плачут… — цветы.

Там — любимая, та, что вдали,
И другая — в холодном прощаньи.
И у каждого города — стиль,
И у каждой любви — покаянье.

На груди — как иконка без лика,
Как французская пыль на пальто,
Как родное письмо без конверта,
Что не в силах прочесть никто.

Он носил — не показывал миру,
Лишь в распеве дрожал этот груз:
Словно вечный, немой экспромт
Между совестью, болью и муз.

Он горел — не для зала, а так,
Словно ночь загоралась внутри.
Он пел Бориса — и плакал, как враг
Сам себе, на краю темноты.

А в зале — огонь, и восторг, и «браво!»,
И оркестр, и синий прожектор.
Но он знал: всё не стоит ни капли
Её взгляда в рассветном куплете.

Он вставал, задыхаясь в жаре
Репетиций, гастролей и грима —
Где вонзалась в висок острая “ре”,
И сцена дышала, как нимбом.

Там, за кулисой — шинель и письмо,
И стакан на рояле остылший.
Он смеялся: «Успею дожить —
до любви, что однажды не вспыхнет… а будет».

Он ушёл… но дрожит в тишине
Голос тот, что не мог быть прощённым.
Он не пел — он молился стране,
Что любил на коленях, как женщину.


Рецензии