Скандал в Богемии 2. Ирен Адлер возвращается
«Для Шерлока Холмса она всегда была просто Женщина. Я знал немало женщин, и он тоже. Но за исключением этой, ни одна из них не вызвала в нём и тени страсти...»
— Так я когда-то писал. Тогда я не знал еще всей правды.
В тот промозглый мартовский вечер я вновь оказался на Бейкер-стрит, без особого повода, движимый, быть может, тоской по прошлым дням и какой-то неясной тревогой. Мистер Шерлок Холмс жил на втором этаже, как всегда, окружённый бумагами, пробирками и сигарами — но в тот вечер к ним добавился ещё один неизменный спутник его одиночества: виски — спутник одиночества.
— Ватсон! — воскликнул он, не оборачиваясь, — Я рад вашему приходу, хотя предпочёл бы, чтобы вы были моим галлюцинаторным бредом. Реальность, увы, всегда приносит собой лишние вопросы.
Я опустился в кресло напротив, осторожно отодвинув шприц, лежавший рядом с пустой ампулой.
— Холмс... — начал я, но он прервал меня:
— До вашего нравоучения — дайте мне хотя бы минуту быть поэтом.
Он откинулся на спинку кресла, глядя в потолок.
— Скажите, Ватсон, вы когда-нибудь любили женщину?
Я был ошеломлён. Холмс, — этот ледяной логик, этот величайший сыщик Лондона, человек, у которого мозг вытеснял сердце, — спрашивал меня о любви?
— Боюсь, что да, — ответил я с иронией. — Даже женился однажды.
Он усмехнулся, но без радости.
— Я имею в виду ту, которая проникает в каждую мысль, в каждый нерв, ту, которая оставляет привкус боли даже в самых сладостных воспоминаниях.
— Вы говорите о ней, — сказал я мягко. — О мисс Адлер.
Он молча кивнул. Потом встал и вынул из письменного ящика небольшой футляр. Открыл его. Там, как и прежде, хранилась её фотография — Ирен Адлер, в полупрофиль, с тем лёгким вызовом в улыбке, что так тревожил его разум.
— Я ошибался в себе, Ватсон. Я считал себя свободным от всех человеческих слабостей. А оказался пьяницей, морфинистом и, хуже того — сентиментальным дураком.
— Но вы и вправду испытываете к ней… чувства?
— Любовь, — произнёс он, словно слово резало ему язык. — Или её суррогат. Я не уверен. Но я... тоскую по ней, как собака по выброшенной кости.
Я замолчал. Мне стало его жаль, по-настоящему жаль. За всей его иронией и холодной эрудицией скрывалось уязвимое сердце, и сейчас оно било тревогу.
— Холмс, — сказал я, — вам нужно сменить курс. Оставьте виски — спутник одиночества, шприцы, эти… долгие ночи в одиночестве. Я предлагаю вам простую вещь — пробежки.
Он издал хриплый смешок.
— Пробежки? Вы серьёзно?
— Абсолютно. Каждое утро. Вместе. Проймём лёгкие, прогоним тоску. Вам нужен ритм, дыхание, жизнь.
— А не утро ли является самым ненавистным временем суток для всех мыслящих существ?
Я рассмеялся.
— Я запишу это как отказ. Но завтра в семь утра — я всё равно постучу в вашу дверь.
— Приходите, — сказал он, повернувшись к окну. — Если не открою — значит, я либо умер, либо стал счастлив.
Глава II. Возвращение Ирен
На следующее утро я, как и обещал, явился на Бейкер-стрит в семь утра с по-военному прямой осанкой и двумя парами новеньких беговых ботинок в руках. Мне открыла миссис Хадсон — с пониженной бровью и кривым смешком.
— Он, конечно, не спит, доктор, — прошептала она. — Но дверь не открыл. Сказал, цитирую: «Пусть бежит один, раз ему нравится дыхание потных лошадей».
— Благодарю, миссис Хадсон, — сказал я и, вздохнув, пошёл прочь, отбросив мысль о совместной зарядке до лучших времён.
Прошла неделя. Я упорно продолжал приходить каждое утро, и каждое утро получал отказ в той или иной форме: то «воспаление мышления», то «головная гипотеза», то просто плотный шлейф дыма и пустая бутылка на ступенях. Холмс всё больше замыкался в себе, и я почти сдался.
Но однажды, придя к нему вечером, я застал его неожиданно оживлённым. Его глаза сияли, движения были полны решимости.
— Ватсон, — сказал он, — она в Лондоне.
Я замер.
— Кто?
Он бросил на меня взгляд, в котором сверкала уверенность хищника.
— Ирен. Адлер. Или, возможно, вновь мисс Адлер. Её муж умер полгода назад во Франции. И вот теперь она — здесь.
Он поднёс к глазам свежую газету и ткнул пальцем в короткую заметку:
"На концерт меццо-сопрано мадемуазель А. в Королевском театре пожаловало светское общество. Госпожа, прибывшая из Парижа, прибыла инкогнито, но была узнана завсегдатаями музыкальных салонов как бывшая оперная дива Ирен Нортон, урождённая Адлер."
Я прочёл и поднял глаза. Он был совершенно спокоен, даже самодоволен.
— Вы собираетесь встретиться с ней? — спросил я.
— Несомненно. Она не забыла меня, Ватсон. Это было бы против природы. Женщина вроде неё не может забыть мужчину, способного обмануть её в собственной игре. Я вызову в ней прежние чувства. Она уже на пути ко мне — сама этого не осознавая.
Я усмехнулся.
— Вы чертовски самоуверенны.
— Я чертовски прав, — отрезал он.
Но вот что странно — через два дня, вернувшись в кабинет, я обнаружил послание, доставленное посыльным. Почерк — размашистый, французский.
"Дорогой доктор Ватсон,
Мне известно, что вы — старый друг мистера Холмса. Позвольте попросить вас о встрече. Сегодня в четыре пополудни, оранжерея в Кенсингтонских садах. Только вы.
С надеждой на откровенность —
И. А."
Я улыбнулся. Значит, не только Холмс приковывает внимание этой загадочной женщины. Сердце моё забилось чаще — не от волнения, нет. От предвкушения. Женщина, которую воспевал сам Холмс, — теперь приглашала меня.
В оранжерее было влажно, тепло и пахло жасмином. Она стояла у камелий — в алом платье, с прозрачной вуалью и лукавой улыбкой. Женщина-легенда, о которой Холмс говорил, как о недостижимой. Но сейчас она была передо мной, настоящая, манящая, опасная.
— Доктор Ватсон, — сказала она. — Простите за внезапность. Я… хотела поговорить именно с вами.
— Чем обязан столь… соблазнительному вниманию? — ответил я с усмешкой.
Она посмотрела на меня, словно примеряя. Затем сказала:
— Он всё ещё думает, что любит меня?
— О, более чем. Холмс готов прекратить свои пороки, лишь бы быть с вами. Он верит, что вы вернётесь к нему. Он уверен в этом.
Она рассмеялась. Глухо. Насмешливо.
— Холмс слишком рационален, чтобы чувствовать настоящее. Он хочет не меня — он хочет победы. И он считает, что уже одержал её.
Я шагнул ближе, нагло оценивая изгиб её талии.
— Может, он и гений, — сказал я, — но вы ведь не с ним назначили встречу, верно?
Она подошла совсем близко, её дыхание коснулось моей щеки.
— Вы смелее, чем я думала. Даже… опаснее.
— А вы — вкуснее, чем он вас описывал.
На мгновение её глаза расширились. Затем она улыбнулась — и в этом было приглашение. Ненавязчивое, тонкое, но неоспоримое.
— До скорой встречи, доктор. Уверена, вы не забудете наш разговор.
— Обещаю, мисс Адлер, он будет сниться мне… в подробностях.
Она ушла. А я остался, чувствуя, как во мне вскипает нечто гораздо более дерзкое, чем уважение к Холмсу. Я вдруг захотел не просто понять эту женщину. Я захотел её.
В тот вечер Холмс встретил меня с чашкой чая и тенью улыбки на лице.
— Было послание, не так ли? — спросил он сразу.
— Было, — ответил я.
— Она что-то говорила обо мне?
Я пожал плечами.
— Ничего нового. Женщина, как всегда, неоткровенна. Но, полагаю, у вас ещё есть шанс.
Холмс кивнул. Он не знал, что я уже начал ходить по лезвию ножа. И оно было заточено красными губами Ирен Адлер.
Глава III. Гайд-парк на рассвете
В тот день, когда Лондон зевал после дождя и чайки лениво кружили над Темзой, я вновь встал до рассвета. Ирен пригласила меня на пробежку в Гайд-парке. Была суббота — день, когда Холмс обещал «хотя бы сделать вид», что начнёт новую жизнь без виски — спутник одиночества и морфия. Я не стал его будить. Мне не хотелось.
На рассвете парк был пуст и свеж. Воздух пах сырой корой и мокрой травой. Она стояла у моста Серпентайн, в облегающем спортивном костюме цвета сливы. Ни намёка на былую оперу, только тело, движение, дыхание. И — глаза. Всё те же глаза, способные выжечь ледяную дыру в самом центре груди.
Мы бежали молча, пока тропинка не нырнула в аллею кипарисов, скрытую от глаз. Там я резко остановился. Ирен тоже. Она смотрела на меня без удивления — будто знала, к чему всё идёт.
Я взял её за запястье.
— Не прикидывайся, Ирен. Ты всё поняла ещё в тот день, в оранжерее.
— А ты всё понял ещё раньше, — прошептала она и шагнула ко мне ближе.
То, что произошло, не поддаётся точному описанию. Это было скорее схлестновение — страсти, вины, азарта. Всё слилось в один импульс, в жаркий поцелуй, в нетерпеливое движение рук, в дыхание, сорвавшееся с губ. Мы не замечали ничего вокруг — ни птичьих криков, ни звуков шагов…
Пока не услышали всхлип.
Я обернулся. Холмс стоял метрах в двадцати, в длинном чёрном плаще, с сжатыми кулаками и лицом, перекошенным от боли. Его губы дрожали. И, как ребёнок, он… заплакал.
— Простите… — только и сказал он, голосом, в котором был лёд и огонь одновременно. Затем развернулся и побежал прочь, прыжками, будто раненое животное, шатающееся между деревьями.
Ирен молчала. Я застыл. Я должен был броситься за ним. Но не бросился.
Позднее, в тот же день, я вернулся на Бейкер-стрит. Холмса не было. Я искал его везде: в клубе, у Лестрейда, даже в театре. Только на следующий вечер миссис Хадсон дрожащим пальцем указала мне на его комнату:
— Он не выходит с утра. Ни слова. Только стонет. А сегодня нашла под ковром — вот это…
Она протянула мне запечатанный конверт. Внутри — послание, написанное рукой Холмса. Я узнал её сразу. А ещё — фотография. Старый снимок Ирен. И ещё один, куда более свежий. Я… я похолодел. Это был снимок, сделанный в оранжерее. Я и Ирен. Обнявшись. Почти нагие.
Он знал. С самого начала.
Глава IV. Ожерелье и обещание
Я долго сидел в кресле напротив пустого камина, держа фотографию в руках. Холмс не запирался — он просто исчез, растворился, как туман над Темзой. Где он бродил той ночью — никто не знал. Его не было ни в клубе, ни у химика на Стрэнде, ни в опиумной на Иствчёрч-лейн. Я начал беспокоиться не столько о нём, сколько о себе.
Снимок лежал на моих коленях, как улика. И как приговор.
Ирен молчала. Не писала. Не звала. И всё же я знал: её роскошная спальня в отеле «Савой» ждёт меня. Я пришёл туда без стука.
— Ты опоздал, — сказала она, сидя у туалетного столика, причесывая волосы. — В следующий раз приходи в сердце, а не в полночь.
— А Холмс? — спросил я хрипло. — Он всё видел. И… он страдает. Настояще страдает.
Она посмотрела на меня в зеркало.
— Он проиграл. Всё остальное — детали.
— Ты знала, что он будет там?
— Нет, но… Надеялась. Понимаешь, Ватсон, его рассудок — наш главный зритель. Он — самый безжалостный судья. Я хотела, чтобы он увидел, что потерял.
Я молча подошёл к ней. На шее у неё блестело ожерелье — золотое, тяжёлое, с пятью рубинами, как капли крови.
— Подарок мужа? — спросил я.
— Нет. Подарок от короля Бельгии. Давний случай. Он был юн и… глуп.
Я коснулся украшения.
— Можно?
— Ты ведь уже берёшь, — сказала она с лукавым полувздохом.
И я взял. Снял ожерелье, положил в карман. Не как влюблённый. Как вор. Не как врач. Как циник. Может быть, в том была месть. Может, жалкое желание доказать, что и я — игрок в этой партии.
— Не возвращайся, — сказала она, не глядя. — Мы были красивы. А значит — недолговечны.
На следующий день Холмс вернулся. Бледный, осунувшийся. Он даже не попытался пошутить. Просто прошёл мимо меня и сел в своё кресло, как будто никуда не уходил.
— Ты был у неё? — спросил он.
— Был, — сказал я. — И она просила передать, что ты ей неинтересен. Ты — прошлое. Она живёт будущим.
Он молча кивнул.
— Ты взял что-то у неё?
Я не отвечал.
— Ты взял ожерелье, — сказал он. — Я видел, как ты его прятал. Она надеялась, что я это замечу. Что я озлоблюсь. Но мне не больно, Ватсон. Мне… тошно.
Он встал, подошёл к письменному столу и начал что-то писать. Я не мешал. Потом он запечатал конверт, на котором было написано только: "Мисс Ирен Адлер. Лично в руки."
— Прочитать хочешь? — спросил он, не оборачиваясь.
Я кивнул. Он передал мне послание.
Дорогая Ирен,
Я проиграл. Не в игре умов — в другом. В том, где у тебя была фора: сердце.
Я не умею быть любимым. Но я умею быть зависимым. Ты стала моим морфием.
Я брошу пить, если ты скажешь — "приходи". Я стану другим, если ты скажешь — "жду".
Но если ты просто скажешь "нет" — я приму это. Потому что научился проигрывать.
Твой — всегда,
Ш.
Я не знал, что сказать. Никогда прежде я не видел Холмса таким… человечным.
— Ты отправишь это? — тихо спросил я.
Он покачал головой.
— Нет. Поздно.
Он бросил послание в огонь. Оно сгорело быстро. Быстрее, чем чувства. Быстрее, чем раскаяние.
И тогда я понял: больше всего он страдал не от любви, а от иллюзии, что ею способен быть заражён.
Я нашёл его на Ватерлоо-Бридж, где закат тянул багровые трещины по воде. Он стоял, прислонившись к перилам, с лицом, каким я видел его только однажды — после дела о пятнах в Рейгейтском доме.
Он даже не удивился, когда я подошёл.
— Не бойся, Ватсон, — тихо сказал он. — Я не из тех, кто уходит драматично. Это неестественно. Хотя… в этом было бы немного театра, не так ли?
— Ты думал об этом? — спросил я осторожно.
— Нет. Но я понял, насколько легко человеку соскользнуть. Достаточно одного шага — и весь Лондон останется позади. Одна ошибка — и всё, что ты строил, окажется иллюзией. Я думал, что контролирую чувства. А они контролировали меня.
Я достал из кармана ожерелье. Он взглянул на него и слабо усмехнулся.
— Украшение для победителя. Оставь себе. Или верни ей. Если ещё не заложил в ломбарде.
— Я не знал, зачем взял. Может быть… хотел почувствовать, что могу хоть в чём-то быть первым рядом с ней.
Холмс вздохнул.
— Ты был первым. Я — даже не участник. Я просто вообразил себя в пьесе, где не было моей роли.
Мы молчали. Ветер с реки пах солью и поздними лилиями.
— Я всё же отправил послание, — сказал он вдруг. — Но не то, что ты читал. Без патетики. Просто две строки: «Если всё ещё помнишь, найди меня у Сент-Джеймсского моста. На рассвете. Без слов.»
— Ответ был?
Он покачал головой.
— Но и не отказ. В этом городе молчание — самая честная форма ответа.
Через два дня я получил записку. Почерк был её — узнаваемый, будто танец на бумаге. Конверт без обратного адреса. Внутри всего три слова:
"Пусть он живёт."
Я передал её Холмсу.
Он разорвал её, не читая.
— Знаю, — сказал он. — Именно поэтому я и не ушёл в реку.
Эпилог.
С тех пор прошло два года. Холмс не вспоминал об Ирен вслух. Он перестал пить. Почти. Бегать так и не начал, хотя иногда выбирался на прогулки без плаща — событие по меркам Бейкер-стрит почти революционное.
Я долго держал ожерелье, не зная, что с ним делать. Вернуть его Ирен? Оставить как напоминание? В конце концов, я решил иначе. Я выставил его на аукцион. Лондонская публика, падкая на скандальные реликвии, заплатила щедро. А я — впервые за долгое время — позволил себе двухнедельный курс лечения в Баден-Бадене. Ревматизм отступил. Частично. Но главное — мне стало легче.
Ожерелье исчезло. Ирен исчезла. Только Бейкер-стрит осталась. И Холмс — молчаливый, ироничный, но живой.
Однажды я спросил Холмса, что он теперь думает о чувствах.
Он улыбнулся и ответил:
— Любовь — как улика. Её можно потерять, можно скрыть, можно игнорировать. Но если она есть, она всё равно всплывёт — в самый неожиданный момент. Только, в отличие от улик, с любовью не всегда знаешь, хочешь ли ты, чтобы её нашли.
Конец.
Свидетельство о публикации №125070801114