Я казак. Моё имя- Михайло

Я казак. Моё имя - Михайло.
Над степью носился ветер, злой и беспощадный, будто сама смерть пролетала над курганами. На холме, где стояли казачьи кресты, Елена не плакала. Казачки не роняли слёз на людях — они держали их в кулаке, в сухих ладонях, в горле, сжатом до хруста.
— Почему ты ушёл, Мишенька… — прошептала она, словно боялась разбудить того, кто уже не проснётся.
— А я осталась. Кто я теперь.? То ли баба, то ли мужик? Памятью твоей жить буду.
Чёрная, ещё не осевшая земля лежала у её ног. В руке — обгоревший погон, присланный в конверте с казённой печатью: «Пал геройски в бою у Эрзерума». Она не знала, где это. Но знала одно: где бы он ни пал-душой она всегда с ним рядом.
Рядом стояла смирная, вьючная лошадь. На седле — узел: рубаха, нож, портянки и свиток с иконой Николая Угодника. Старуха, что присматривала за ней после похорон, тихо прошептала:
— Куда ж ты, Ленка? — Елена не ответила. Только взглянула — по-казачьи, прямо, без поклона. Это был её последний взгляд как женщины. Теперь она — Михайло.

Казачьих девочек не учили просить. Им давали ведро — и говорили: «Тащи». Давали землю — и приказывали: «Паши». Давали мужа — и наказывали: «Молчи».
Но Елена не умела молчать.
Роговская станица знала эту девку с малых лет — то ли сирота, то ли выродок, то ли просто с характером. Мать умерла в родах, отец пропал на турецкой границе, и взяли её на воспитание старый казак Семёныч с женой Авдотьей.
— Расти, — говорил ей Семёныч, глядя на неё так, будто в душе у него треснуло что-то важное. — Только не в бабу, а в человека. И она росла.
Не в куклы играла — за телятами бегала. Не песни пела — из рогатки стреляла. К шестнадцати годам умела:
— Вязать косу так, что и монахиня позавидовала;
— Сажать табак;
— Перевязывать рану;
— И бить сапогом по зубам тех, кто хватал за грудь.—
Девки её побаивались, хлопцы стыдились — смеялась она редко, но метко. А когда сын войскового старшины встал перед ней на колени с цветами, она сказала:
— Цветов не люблю. И уважаю тех, кто встаёт рядом, а не ползает на коленях.

В 1912-м её сосватали. Не спросили.
— Мишка Чоба — казак что надо, — сказал Семёныч. — Руки золотые, на коне — как ветер.
На свадьбе она выпила водку до дна. А когда Миша взял её за руку — впервые не вырвалась. Потому что он смотрел не на грудь, а в глаза. И не хотел купить — а старался понять, и это сразу было видно. Как ласково и с уважением он смотрел на неё.
Говорят, счастье — это когда не боишься молчать вдвоём.
С Михаилом у Елены были долгие молчания.
И в них было больше любви, чем в целой книжке.
Дом у них был обычный — мазанка, три окна, сенцы да печка. Но с первых дней там поселился покой. Не бабий уют — а надёжность.
Он приносил воду — когда она не просила.
Она чистила оружие — он не удивлялся.
Он уходил на рыбалку — она не спрашивала, когда вернётся. Он всегда возвращался.
Михаил был не многословен. Но когда говорил — всё вставало на место.
У него были крепкие руки, белый шрам на скуле и привычка поправлять воротник перед тем, как поцеловать жену.
Елена шила ему рубахи — косоворотки, синюю, белою, крестиком цветным вышитую. А он однажды, выпив, сказал:
— Мне с тобой — как с саблей. Надёжно. И за спиной, и в бою.
Зимой они сидели у печи. Он читал газету. Она — латала носки. В доме пахло лошадью, луком, табаком, и — ею.
Он клал ладонь ей на колено. Молча.
И она знала: любовь — это когда не нужно говорить, что ты рядом. Вечерами он играл на гармони. Не умел толком, но старался. Играл тихо, будто боялся разбудить судьбу.

— А если будет мальчик? — спросил он однажды.
— Назовём, как хочешь. Только чтоб не стал тебе заменой.

Она не знала, что это были последние, счастливые моменты в их жизни. Весной 1914-го пришёл казак с бумагой.
«Михаил Иванович Чоба призывается на действительную службу…»
Она не плакала. Проводила. Дала мешок, шинель, махорку, чётки, и письмо:
«Возвратись, если можно. А если нельзя — знай, я всё равно буду ждать тебя». Он поцеловал ее в лоб, и ушёл.

Навстречу своей судьбе. А она — осталась.
С гармонью, с воспоминаниями тихими вечерами, в одинокой хате. С именем, которое скоро станет её бронёй.
Пока Михаил был на фронте, он писал Елене короткие письма. Он писал редко, но всякий раз — будто заново к ней возвращался. Писал неровным почерком, наспех, во время передышки перед боем. Письма пахли землёй, солдатским потом, гарью. Елена берегла их в вышитом платке, в узелке за иконами, а позже — в гимнастерке, ближе к сердцу.
Последнее письмо пришло уже после похоронки.
Она читала его не один раз и знала наизусть.
Но всё равно —каждый раз разворачивала, гладила пальцами, и снова перечитывала.
Письмо пришло в марте 1915-го. Бумага — серая, как пепел. Почерк — чужой. «Казак 4-го Верхне-Кубанского полка Михаил Иванович Чоба пал смертью храбрых…» В узле — погон с кровью, табак в тряпице и его последнее письмо. На похоронах плакали другие. Она стояла. Как свеча. Как часовой.
— Ленка, — шепнула соседка, — ты как будто себя хоронишь.
Она не ответила.
В Екатеринодаре в штабе Кубанского казачьего войска царила холодная деловая тишина. По коридорам ходили офицеры, сапоги по скрипучим половицам, усы — как по уставу, приказы — чёткие, короткие, как клин.
А в дверях стояла она.
Лицо — худое, но твёрдое.
— Кто такой? — рявкнул дежурный.
— Казак. Чоба. Из Роговской. Доброволец.
— Документы?
— Нет. Только воля.
Генерал Михаил Бабыч.
Смотрел исподлобья, как степной волк.
Долго смотрел на эту «Чобу».

— Ты кто по правде?
— Жена казака Михаила Чобы. Он пал. Я пришла за него.
— Ты женщина.
— Нет, господин атаман. Я — вдова, у которой осталась право умереть.
Тишина в кабинете висела, как натянутая струна.
Бабыч встал. Медленно подошёл. Долго смотрел ей в лицо. Потом — кивнул.
— Что ж, Чоба…
— На фронт тебя не пошлют по уставу.
— Но устав у нас — казачий.
— Поедешь в обозе, под видом Михайла.
— А там, как покажешь себя.
— Только знай, — сказал, — оттуда назад ты уже не бабой вернёшься. Даже если останешься жива.
— Я уже не вернусь, — ответила она.

Февраль. Снег был мокрый, как простыня вдовы. Грязь доходила до щиколоток. Воздух пах пеплом, потом и старой лошадью. Обоз шёл медленно. Становились на ночлег в хуторах, иногда — под открытым небом.
Табунщики тихо пели, чтоб не тревожить лошадей. Кто-то кашлял кровью, кто-то писал домой, кто-то просто смотрел в темноту, будто искал там ответ на немой вопрос:
— Вернусь ли?
«Михайло» — так звали её теперь — держался особняком.
Низкий голос, короткие ответы, лишнего не ел, не пил, не спорил. Порой кто-то смотрел долго:
— Чего-то в тебе не хватает, казак.
А потом кивал:
— Но и лишнего тоже нет.
На перевале, где воздух становился резким, как шаг в холодную воду, обоз замедлился. Лошади фыркали, сани скрипели, а над горами стоял розовый туман.

Первый бой случился внезапно — как плеть по спине. Из ущелья вылетела турецкая разведка. Крики. Пули — как осы. Лошади испуганно ржут. Кто-то падает, кто-то матерится, кто-то — молчит и стреляет.
Елена — не дрогнула. Дёрнула затвор. Навелась. Выстрел — коротко. Попала. В грудь. В человека. Он упал. Смотрел на неё. И медленно умирал. Ей показалось — он был совсем мальчишка.
После боя к ней подошёл старший казак — у него было лицо, как глина с порохом.
— Ты сегодня первый раз, Михайло?
Она кивнула.
— Не дрожал. Молодцом.
Он достал флягу.
— Пей. Теплее станет.
Когда бой затих, Елена сидела у обломков телеги. Руки тряслись.
Шинель была тяжёлая, как могила. Глаза смотрели в землю — как в бездну. Люди шептались. Но в её голове — была такая гулкая тишина, будто отрубило слух.
Она вспомнила дом. Печь. Ладонь Михаила. Его голос, когда он говорил:
— А у тебя волосы пахнут сеном.
Теперь у неё не было ни косы. Ни голоса. Ни сна.
Один из раненых что-то сказал. Она не услышала.
Смотрела, как кровь из его раны течёт — точно так же, как у того турка, которого она застрелила.
Он был мальчишкой.
Он был чьим-то сыном.
— Господи… — выдохнула она. Но молитва не пошла.
Елена села на колени и закрыла уши ладонями. Чтобы ничего не слышать. Старый казак Кузьма подошёл, сел рядом. Молчал с ней. Просто сидел.

На следующее утро двинулись вперёд — без песен, без шуток. Туман в ущелье стлался по земле. Под мокрым небом, где даже птицы замолкли, каждый шаг — как удар по гробовой доске.
И тут — взрыв.
Один. Второй.
Крики.

Турецкие миномёты били откуда-то с фланга. Земля вздрагивала под ногами. Проклятия. Брызги грязи. Осколки.
Её ранило в плечо — вскользь.
Но впереди, в балке, под завалом телег и лошадей — лежал казак Кузьма. Старый, тихий, тот, что сидел с ней в тишине.
Он звал — едва слышно. А рядом всё ревело: пули, лязг, страх. Все лежали. Она — встала. Подбежала.
Кузьма хрипел, кровь на губах.
— Ногу… перебило, — выдавил он.
Она схватила его за плечи. Тянула. Падала.
Земля скользила. Воздух звенел. Где-то кричали:
— Вернись, дурень! Ложись!
Но она — тянула. Сквозь грязь, камни, кровь.
Когда вытащила — сама упала рядом. Лицо в крови. Пальцы — в земле.
Кто-то подбежал. Взводный. Молодой. Бледный.
— Михайло… ты с ума сошёл?!

А потом, глядя в её лицо — остановился. Слишком правильный изгиб шеи. Слишком тонкая рука.
Слишком прямая спина — женская, если знаешь, куда смотреть.
Он не сказал ни слова. Только протянул флягу.
И сказал тихо:
— Казак. Ты — казак. А всё остальное… не важно.
Позже, у костра, Кузьма прошептал:
— Ты меня спас, Михайло…Спасибо тебе, вовек не забуду.

На войне трудно выжить. Но ещё труднее — остаться незамеченным, если ты — не тот, кем кажешься.
Весна на фронте пришла серой, сырой и молчаливой.
Снег оттаял, обнажив гнилые повозки, кости лошадей, изорванные шинели. Пахло прелью, махрой и… жизнью, что цепляется за каждый глоток солнца.
После ранений её перевели в санитарный взвод. Там пахло спиртом, бинтами и тоской. Вечерами у костра сидели вповалку — грелись, молчали, кто-то пел низко, без слов, будто выдувал из себя жизнь.
Среди них был один — Степан Рудык, казак из Подгорной, высокий, рыжий, с глазами, которые всегда что-то вычисляли.
Не болтал. Не шутил.
Но смотрел долго.

— Михайло, — сказал он однажды, когда остались вдвоём,
— А ты откуда с роду?
— Из Роговской.
— А чего не знал я тебя, хоть и родня у меня там есть?
— Бывает.
Пауза.
Он бросил ветку в костёр.
Огонь вспыхнул, и в свете пламени — он увидел её профиль.
Чёткий. Не мужской. Не солдатский. Женский.
Он ничего не сказал. Но в голове засела мысль, как пыль на полке. Потом, при чистке оружия, он заметил:
Её рука держит винтовку слишком аккуратно,
Не плюёт на землю. Губы — сухие, но ровные. Не побитые ветром, как у других.

И однажды спросил:
— А у тебя голос был всегда такой низкий?
— После гриппа, — ответила она.
— Ясно…

Он больше не спрашивал.
Но смотрел, как на икону, в которой что-то не по канону.
Через неделю они были в дозоре вдвоём. Дождь. Лес. Тишина. Когда её лошадь споткнулась, и она вскрикнула — он понял всё. Медленно повернул голову.
И выдохнул:
— Лена?
Она не ответила. Только ещё ниже опустила голову.
Степан долго смотрел, потом сказал:
— Ты — спасла Кузьму.
— Ты — лучше стреляешь, чем я.
— И ты — один из нас.
Повернулся и ушёл в темноту.

Роговская станица встретила её пыльной тишиной.
Церковь обветшала, ставни кое-где сорваны. На лавке у почты — старики, всё те же, только седее и тише.
Она шла по улице в мужской шинели, с котомкой, с лошадью в поводу.
В глазах — ничего не осталось. Только степь.
К дому подходила медленно.
Двор был пуст. Авдотья, её приёмная мать, встретила её на крыльце.
— Кто ты? — спросила, не глядя.
— Я — Елена. Мама я вернулась.
Авдотья встала. Медленно. Подошла.
Потрогала пальцами край шинели. Потом — щёку.
И сказала:
— Дом помнит. Земля примет. А Бог… Он разберётся.
Ночью она сидела у печи. Разожгла сама.
Положила рядом: шинель, погон Михаила, нож.
Сняла сапоги. Коснулась земли босыми ногами — впервые за три года.

А потом, в окно постучали.
На пороге стоял Степан Рудык.
В штатском, с молоком, долго молчал.
Потом протянул бутылку и сказал:

— Ты — живая.
— Я рад.
Она не плакала. Просто кивнула. И закрыла за ним дверь.
Для неё война закончилась. Для женщины, что когда-то была женой, потом — казаком, а теперь — просто человеком, который вернулся со своей войны, но уже навсегда другой.
А впереди ещё так много испытаний…

28 мая 2025 год.


Рецензии