Возвращение веры

      Это село лихие девяностые тряхнули не менее чем всю родимую Россию. Точнее не тряхнули, а лишили кислорода и придушили так, что селянки перестали рожать, мужики работать, а в сельсовете, где прежде, зело насобачась изобретать показатели, придумывали победы в виде отремонтированных тротуаров, ну или перевыполнения по человекодням в оказании помощи на, пропади оно пропадом, совхозном поле, решили разобрать старую двухэтажную школу.
     По местным меркам школа была большая и древняя. Старожилы, помнившие, как её возводили на месте разгромленной в 1934 году церкви, давно преставились и могли бы поведать о её появлении в большом коми селе разве что боженьке на небесах. И был бы тот рассказ жалобой на то, как местные оглоеды с большевистской потачки сронили с маковки звонницы кованный из толстого рельса церковный крест, и что кирпич церковных стен очень споро растащили вчерашние прихожане на ремонт и строительство своих печей по своим домам, что последнего здешнего батюшку Малиновского арестовали, судили и по слухам расстреляли неведомо где. Само строительство школы на месте снесённой церкви, скорее всего, символизировало победу просвещённого разума, что собирались вкладывать в сельских ребятишек, над церковным опиумом для народа. Всё одно получилось как-то не так - святотатство. На церковном кладбище, что располагалось подле храма, где хоронили лучших людей села прошлых столетий, был устроен школьный двор со спортплощадкой, и ребятишки, не догадываясь, бегали по костям своих предков, пращуров, основавших и укреплявших село - играли в детские игры, получается, на святых черепах. Школу выстроили двухэтажную, и до момента её сноса в ней успело выучиться не одно поколение местной детворы. Почитай, весь просвещённый социализм села вышел на широкую дорогу жизни из её дверей. И первый выпуск десятиклассников, что сразу после выпускного вечера ушли на войну в 1941-м, и после много тороватой молодежи разъезжалось по городским институтам и техникумам, и до последнего дня в 1996 году шли отсюда и доярки и трактористы – словом, школа, как бы и не отягощённая осознанием греха, несла и несла пользу, но люди предполагают, а судьбы всё-таки вершатся… не в райкомах.
     В райкоме, который, правда, успел переродится в райадминистрацию ельцинской поры (хотя работники там остались те же, прежние), в своё время приняли решение о сносе ветхого деревянного здания этой школы. На освободившемся месте было запланировано построить новую… нет, не церковь, а школу, которую селу обещали все, кому не лень, из ещё бывших коммунистических руководителей почитай несколько десятилетий советской поры. Главное, очень легко и просто обещали заняться строительством новой современной школы разные депутаты и выдвиженцы перед каждыми очередными выборами. Но проходили выборы, и уже  избранные депутаты забывали данное общение с удивительно надёжным постоянством. И наконец, в разгар лихолетья было решено разом исполнить все многочисленные обещания, подвести черту так сказать, только… «хотели, как лучше, а получилось, как всегда». Взяли и снесли двухэтажную деревянную школу.
      В селе с населением в четыре тысячи человек работников для разборки школы не нашлось.  Слоняющихся без работы было, конечно, тьма, но одни ещё не состояли на учёте в недавно открытом в районе Центре по безработице, другие, уже оформившиеся на эту манну государственную, получая пособие невесть за что, работать не хотели. И где-то наверху, не в сельской администрации, скорее, в районной, был составлен трудовой договор, по которому Энское вертолётное училище из соседней области подрядилось «разобрать деревянное здание сельской школы без оплаты, за разрешение вывоза брёвен от разборки на дрова собственным транспортом». И то ли в соседней Кировской области дров в лесах стало не отыскать, то ли воинские начальники все с ума посходили, но как раз в конце августа возле школы появились молодые курсанты-вертолётчики в защитных комбинезонах… школу громить.
     Работа закипела. Пыль от рушащейся трухи временами доставал неба. Большегрузные военные транспорты везли и везли из села бывшую школу в виде сухих калорийных дров. 
     Молодые курсанты крушили аккуратно тёсанные стены, выворачивали сухонькие кое-где подгнившие брёвна, и надо же было им, чужим да посторонним, среди хлама обрушений наткнуться на какое-то ржавое рельсовое железо. Вывернули. Осмотрели. Оказался большой тяжёлый кованый крест с погнутой макушкой. Догадались, погомонив вокруг находки: на церкви крест тот самый стоял, на её куполе главном. А погнулась рельсовая основа верхнего луча, должно быть, когда его скинули с высоты. Грохнулся тогда украшенный незамысловатой кузнечной лепниной крест оземь, и закопали его то ли желавшие сохранить, то ли не желавшие больше его видеть. Ну а курсанты, сами того не ожидая, вывернули из мусора былой символ веры православной, да и потащили его вшестером ко входу в свою временную столовую. Кинули его там перед входом возле ступенек крыльца, чтобы вычищать об него заляпанные липкой глиной солдатские сапоги. В новый раз лёг распятый крест навзничь, и ребяткам, родства не помнящим, было удобно скрести свои грязные подошвы об его выступающие железные грани.
    
     Что крест? По деревням веры православной не осталось, словно выветрилась. Разве только в страхе перед смертью Бога вспоминали. Тщились, на том свете всё простят. И крестились старушки на домашние иконки, отмоленные поколениями и обруганные взрослыми детьми. Новые поколения, воспитанные в атеизме, терпели иконы, как причуду ветхих родителей, как их законное право на том свете место вымолить, чтобы хорошо там… обустроиться. И не раз в деревенских домах случался спор между мудрой старостью и легкомысленной юностью.
     Было даже одна старая бабушка, глядя, как шалят её внучата, вдруг возьми да и выговори: «Вчера вот, когда радио говорить переставало, когда гимн-от отзвучал, и должно было радио  замолчать, кто-то очень громко и ясно по нему сказал: «Господи! Благослови!»».  «Не может быть, бабушка! Да ты сочиняешь. Не может такого быть никогда!» Внучата, среди которых были пионеры, примолкли и никак не могли взять в толк, отчего их бабушке захотелось так  пошутить. А та упорствовала: «Ровно в двенадцать ночи, после того, как пропикало шесть раз, голос и сказал «Господи! Благослови!» громко так и ясно». «Не может быть! Не может быть! Бабушка, ты что с ума сошла? Кто же в наше время такое по радио скажет?»
    Спорили внуки с бабушкой, а та почему-то на своём стояла. И уже в окончании спора, когда каждый остался при своём, бабушка припечатала: «Погодите, пострелята, придёт время, и лоб крестить будете, и по радио будут молитвы читать, Бога славить». Погрозила пальцем: «Будете!..» А на дворе шел сталинский 1952 год, и пострелята в разные стороны по своим делам брызнули – наскучило о пустом спорить. Новая живая жизнь старого не принимала.
      Да, повсюду открыто строили коммунизм, то самое светлое справедливое будущее, где не стало места церковному. И не выпячивая душевных тайн, тут же ходили, говорили о сегодняшнем, заботились о насущном такие же, как все, люди, но с какой-то своей памятью. Все о них знали, и казалось, их немного.
      И уже в конце восьмидесятых одна из таких, в военные годы комсомолка, севшая в отсутствие мужиков за рычаги трактора, за копейки выстроившая социализм, а нынче старушка, правда, с  озорством в глазах, как-то зашла в гости к журналисту, которому доверяла. Пощурилась, пожевала морщинистыми губами, да и взяла быка за рога: «Ты парень-то неплохой. В деревнях поговаривают, простым людям помогаешь. Помоги и мне! Слышала от добрых людей, православные приходы снова хотят открывать, церкву-то, церкву снова строить разрешают. Вот ты и помоги написать бумагу к нашему начальству, чтобы нам в селе разрешили приход православный открыть». Заёрзал журналюга на казённом стуле. Был он достаточно смышлён и сразу понял, в какую его пропасть бабка толкает. За окном 1985 год. КПСС с меченым генсеком во главе социализм с человеческим лицом объявили. Но надо было быть сумасшедшим, чтобы вот так взять да и написать Первому секретарю райкома партии, просим,  дескать, позволить в селе церковь построить, «опиум для народа» возродить.
    А бабка хитро глаза щурит: «Не робей, - говорит, - мы все старики за тебя заступимся».
    Заступятся они … ещё чего? Нет уж, у нас обычно победителей возносят, награды им дают, а погорел, так персональный разбор дела и наказание немедленно не заржавеют.
     Анна Николаевна Югова, не унималась, пока газетная душа мозгами от страха морщился.  Принялась рассказывать, что она, ещё «зырым» девчонкой, в родной Слудке видела, как иконы  тамошней церкви жгли. «Собрали, - не торопясь, успокаивала молодого словами старая,- в большую кучу. Подожгли. Да иконы-то не горят, огонь-то гаснет, не разгорается. Куда-то ушли за карасином поджигатели. А один дедушко прыгнул поперёд народа-то, да схватил, сколь руками-то захватил, иконов-то под мышки. Иконы-те падают. Дедко крутится, подбирает, нам кричит: «Берите тоже! Уносите! Спрячьте!» Люди кинулись. А кто и не стал иконы брать, боялся. Я тогда две большие иконы унесла. Всю жизнь прятала. Теперь хочу в церковь отдать. Хочу, Володя Кузьмич, чтобы меня по-настоящему в церкви отпели, когда помру».
      Как таким словам откажешь? Вывернулся газетчик, предложил бабке сделку: «Ладно, напишу я вам Заявление-обращение, но только ты, бабушка, мою бумагу не посылай, обязательно перепиши её чьим-нибудь подчерком. Мне же – понимаешь - нагорит, если моя бумага в райком уйдёт».
     «Да я всё сделаю, как ты говоришь, - обрадовалась бывшая комсомолка.- У меня и человек есть, чтобы переписать. Не подведём! Не сомневайся!»
     И пошло время после отправки письма. И вроде забылся тот разговор. Но ровно через два месяца, как опасная бумага ушла в адрес райкома, в небольшой зале для заседаний при сельсовете собрали по селу двадцать шесть старух. Тот самый журналюга тоже явился на старушечью встречу, не с кем-нибудь, с Первым секретарём райкома партии, чтобы событие в местной газетке осветить.
     Старушек в селе было, конечно, больше. Пришли самые ярые. Другие отнекались случившейся занятостью, например, или старческим недомоганием, другой хитро-веской причиной, чтобы не придти. А что, всякое могло произойти на том собрании. Кому же хочется заслуженный покой на склоне лет порушить?
       Первый вышел к бабулькам в чёрном костюме. Ладный, при галстуке, в сопровождении такого же красивого, но помоложе человека для подхвата и ещё председателя местного сельсовета, что галстуков отродясь не носил, а носил из скромности помятый пиджачок, лапсердак промеж себя бабки определяли. И сразу, ни на что не ссылаясь и не оглядываясь, Первый секретарь райкома грозной и почти век вершившей свои дела на основе научного атеизма партии заговорил вежливым голосом о … прощении. Да! От имени всей КПСС он у бабушек попросил прощения за неправильную политику в отношении к церкви. Заверил почему-то, что никто не пострадает за присланное ему «обращение», наоборот, райком партии всем, чем сможет, поможет в восстановлении в селе прихода для верующих. «Церковь сразу мы не потянем, построить не сможем, - трезво рассудил мудрый руководитель. Опять же нет заявки в Совмин, нет сметно-проектной документации на строительство, нет финансирования, наконец. Но а пока… мы откроем православный приход, выберем церковного старосту, подберём помещение из пустующих в селе домов для проведения молитвенных собраний. Со временем …  со временем всё образуется, встанет на свои места так, как и должно быть».
        Бабки от радости загалдели. Никто и не понимал, какое исторически важное событие происходило в засиженном скучными мухами зале сельсовета, но всем почему-то стало свободнее дышать. Первый секретарь что-то продолжал говорить в поднимающемся оре уже предсельсовету на ухо. А тот, неслышный в общем гомоне, что подняли старушки, тоже разошёлся на общем веселье и, отвечая, рубил сверху-вниз ручкой, что-то доказывал и даже утверждал. Этот много повидавший и заранее со всем согласный хитрец, помаргивая глазками на  Первого, ловил указующую струю, хоть она и отдавала сумасшедшинкой. И было странно наблюдать журналюге со стороны облегчение, нет, не старух - большевиков, за свой век немало на своих начальнических постах потоптавших верующего народа.
       А бабки после заверений от начальства, что помещение под молитвенный дом подобрать в селе несложно, уже и старосту принялись подбирать. И тут застопорилось историческое движение назад в будущее православия. Все понимали, что главное решено, рубикон пройден, но вот от поста церковного старосты (так Первый, изучив подноготную, сам назвал должность) все собравшиеся отказывались единодушно. Сработал испытанный принцип, как на комсомольском или партийном собрании: «Выберем любого, лишь бы не меня!» У одной энергично старушки, как она сама пояснила, часто и невыносимо болела поясница. У другой кандидатки на почётное место, оказывалось, не ходили старые ноги. У третьей – глаза плохо видели. Четвёртой надо было внуков нянчить. У пятой – капризная  скотина в хлеву ухода требовала. У шестой …  И тут все дружно обернулись на журналиста, о котором, было, забыли. Тот, уютно устроившись в уголке позади, строчил себе и строчил в блокноте.  Бабки-то знали, кто составлял послание в райком, потому одна, а за ней и другая вдруг и выкрикнули кандидатуру: «Он будет нашим церковным старостой! Мы ему доверяем!»
       Названная кандидатура вначале и ухом не повела. Мало ли чепухи говорится на белом свете. Мало ли, что кому в голову взбредёт, мало ли, как люди желают пошутить между делом. Не повела кандидатура ухом и продолжала ещё что-то записывать, а зря. Бабки, наконец-то, решив трудную для себя задачу, облегчённо обернулись к Первому секретарю голосовать – возражении-то от кандидатуры не последовало. И не дожидаясь названного имени, поднялся лес рук. А чего тянуть, домой пора, хватит намитинговались. И вот тут, учуяв жареное, бедный писака взвыл в голос: «Да вы что? Я же неверующий! Член партии…»
     «А тебе не службу служить, подходишь, - удовлетворённым баском гоготнула какая-то особо скоро соображающая старушка. – Главное, мы тебе доверяем…» Руки уверенным чётким забором тянулись вверх. Первый, оценив картину, захохотал. Хлопнув себя по коленям, выразил весёлое удивление и его адъютант. Предсельсовета, осторожно глянув на партийное руководство, тоже осклабился в кисленькой улыбке. А бабки, в знак верно принятого решения одобрительно кивая головами, уже начинали накидывать тёплые шали на голову, засобирались по домам.   
      В этом облегчающем души общем веселье один журналист не знал, плакать ему или смеяться. Нет, он понимал, что его не выберут церковным старостой, но Первый-то продолжал веселиться, уже держась за живот, и дурацкая ситуация нависала тревожной неопределённостью, заставляла газетного то вскакивать, то, отворачиваясь, словно он ждал поддержки от   оштукатуренной стены сзади, садиться обратно. Он заладил, как попугай: «Да вы что? Да что вы?» - словно других слов и не ведал, не знал никогда. Теперь, осознав комизм происходящего, смеялись все.
     Отсмеявшись, вспомнили о нужном. Вспомнили о неприсутствовавшем на собрании старике, который тут же безо всяких возражений и был избран первым в селе церковным старостой. Михаилу Андреевичу Вахнину, в детстве сыну расстрелянного врага народа, потом за многолетнюю добросовестную умелую работу награждённому орденом Трудового Красного знамени, предстояло первому обустраивать молитвенный дом только что учреждённого сельского православного прихода.
     И нелегко бы пришлось этому избраннику, если бы рядом с ним в подвижницах возрождаемой веры не оказались, словно бы из тени вышагнувшие, старушки-активистки: Мария Егоровна Кетова, Мария Ивановна Трудова, Дина Алексеевна Беззубова. Безродной Егоровне, жившей на миру одинокой, как перст, сразу понравилось быть первопроходицей, то есть самой главной. Она ломилась обратно в веру, точно одержимая. Имея за душой скудную грамоту начальной школы, и никакой родни, на свои пенсионные гроши снова и снова ездила в городскую церковь, привозя оттуда какие-то книжки, которые сама не могла читать, но, главное, привозила, словно обретала уверенность в праве поучать других, менее, что ли, ярых. Другая, Трудова, всю свою сознательную жизнь была ярой коммунисткой. Охотно выступала на  партсобраниях, поддерживала все партийные призывы и начинания, из которых иные были дурнее глупого. До пенсии учительница начальных классов, она  только активностью и могла обратить на себя внимание партийных бонз. Теперь под завершение дней своих она обратилась Богу. Служила истово, обретя, наконец-то, важное и нужное ей место в этом мире. Её тоже невеликая грамотность и житейская хватка помогали уверенно ходить по советским кабинетам с приходскими заботами, добывать необходимые согласования, решения, поддержку. Третья, Дина Алексеевна, всю свою жизнь проработав на местном коммутаторе телефонной связи, даже после выхода на пенсию не утратила своей во всём уверенности - была горластым человеком. И тут её словно подменили. Смирение на неё нашло такое яростное, отрицание самой себя было настолько сокрушительным, что теперь никто бы не стал утверждать, что на самом деле она была дочерью местного большевика, ярко и жестоко  проявившегося на заре Советской власти своими то ли подвигами, то ли преступлениями против односельчан. Всецело посвятив себя Богу, она изгнала из себя гордыню начисто. Денно и нощно, безотказно Алексеевна работала отныне на поприще возрождения православного храма.
      И не было отказа ни в чём подвижницам. Им достаточно было хотя бы обмолвиться о необходимости чего-нибудь для открытого молитвенного дома. Церковный староста, грузный, но ещё дееспособный старик, колол подвезённые сельсоветом для молитвенного дома дрова, что-то в нём ремонтировал. Марии Егоровне понравилось стучаться в двери односельчан, чтобы теребить их заскорузлые далёкие от Бога души, собирая деньги на строительство будущей церкви. Другая Мария, обретя себе наставником священника далёкой Кочь-понской церкви и явно конкурируя с первой подвижницей, пропахла ладаном. Она даже землёй запахла и, наверное, сама того не слыша, часто закатывала глаза в божественном экстазе, готовая к посвящению, нет, теперь уж не в ярые коммунистки - в новопреставленные невесты Христовы. Алексеевна же горбатилась, не разгибаясь. Будучи простым человеком, она не утратила ясного понимания о плохом и хорошем, но, отвергнув себя на корню, служила новому делу истово, жила для него.
       Даже журналист осмелел. По стечению обстоятельств имея своё рабочее место, то есть корпункт, рядом с открытым молитвенным домом, под который отвели только что прикрытый из-за недостатка детей ясли-садик, газетчик часто и запросто заходил к старушкам. Не чинясь, по их просьбам вешал откуда-то кем-то принесённые тяжеленные иконы по стенам, куда показывали, ладил к ним лампадки и даже лазил на крышу красить бронзовой краской вознесенный к небу деревянный крест.
      В заново создаваемой епархии не нашлось пока священника, чтобы прислать сюда на новый приход. Но уже свежесанованный епископ Питирим по августовскому первому листопаду в Илья-лун приехал в село на дорогой чёрной «Волге» столбить место. Сам отслужил благодарственную литургию. Произошло освещение сельского молитвенного дома.
       И шумели молодые тополя, которые сажали коммунисты и которые потом через десяток лет свалит бизнесмен армянского происхождения, строя уже на месте этого молитвенного дома свои хоромы. И, как на празднике, сновал туда-сюда принарядившийся народ, съехавшийся отовсюду. И даже тому журналюге, уставшему стоять на первой службе в переполненной тесноте маленького помещения молитвенного дома, куда набилось довольно народу, кто-то из знакомых нудно и настойчиво вполголоса доказывал: «Да, я был коммунистом, но сегодня пришёл сюда, потому что верю в Бога. В Него ведь верили мои старики…  Ты меня осуждаешь? Да ходил на партийные собрания, платил партвзносы, но я не знал, для чего мне эта партия. Всю свою жизнь смотрю, как катаются на своих машинах партийные начальники, а мне … мне машины никогда не купить. Я простой человек. Мне про Бога не рассказывали, но я думаю, что Он для простых людей. Таких, как я. Ты можешь меня осуждать, как это - вчера партийный, а сегодня сюда пришёл…»
    Журналист не осуждал. Как осуждать порыв? И не будучи священнослужителем, он слушал, молчал и, конечно, отпускал грех бывшему партийцу. И только отпустил одному, как, высмотрев его, освободившегося, к нему присунулась нестарая, но и немолодая уже женщина, кстати, приехавшая на праздник освещения молитвенного дома из другой деревни. Улыбаясь светом глаз над белой кофточкой, эта заговорила о своём: «У нас в Слудке церковь была красивая. Я маленькая была и почему-то больше помню не саму церковь, а черёмухи вокруг неё. И как мы босиком взбирались на чугунную церковную ограду лакомиться сладкой ягодкой с косточкой внутри. Чугунная лепнина ограды, нагревшись на солнце, обжигала ступни ног, но мы всё равно стояли на ней и сладко плевались косточками. Помню ещё, батюшка разрешал нам, девочкам, подниматься на колокольню и звонить в колокола. Мальчишек не пускал, а нам разрешал в праздники …»
      Газетчику этот день показался важным. Стало ясным, что он должен внимательно слушать и запоминать происходящее, повтора которому не будет - не может быть. Он и ходил среди верующих, слушал каждого, и замечал нечто, выбивающееся из ряда вон чем-то неясным тревожащим душу.
     В ходе длинной службы в тесноте толпы, внимающей двум голосистым певичкам и патриарху, он вдруг разглядел женщину в чесучовом аккуратно-праздничном, хотя и ношеном пиджачке старой конструкции, какие шили и носили, почитай, сразу после войны. Не заметить сдержанное какое-то степенное волнение её лица было нельзя. Поначалу она, вероятно, разглядев, что тот не крестится, и, определив в нём безбожника, локтем оттёрла его за себя, за спину. Работник пера не обиделся, уступил натиску, но тут его посетило открытие. Напряжённая женщина чем-то походила на иконы. Уставясь на ведущих службу, зачарованно шевелила губами. И было едва слышно её пение, что как-то гналось за реющей молитвой. И не всегда она попадала в слова, но было удивительным, что она, оказывается, всё-таки откуда-то знала слова длинной службы, имела представление о ней. По женщине было не сказать, что она так уж много в своей жизни молилась и перестояла много церковных служб. Она, скорее, как тысячи и тысячи других селянок угождала мужу, работала с утра до вечера, с вечера до утра. Рожала и выхаживала детей. И снова работала, работала. Когда ей было молиться? Когда было запоминать молитвенные песнопения? Но вот же подпевала она. С трудом и старанием повторяла голосом и сердцем, непослушным языком, что-то важное для себя и что-то нужное обретала. И как же она, рожденная уже после повсеместного разгрома церквей, набралась такого? Каким чудом, откуда она выкроила среди нескончаемой работы своей возможности услышать, знать такое, уважать? Каким наитием выделила, обособила это  важное для себя? И всё наперекор звучавшему громогласно атеизму, вперекор пьянице мужу, наперекор всем   несправедливостям безбожной жизни вокруг?
     Как сберегалось в душах простого люда оно, православие? Столько лет под фактическим запретом, хранилось безгласно, безответно за семью печатями и вот вырвалось на свет дня не в голосе епископа – в сбивчивом шёпоте повторяющей за ним толпы. И эта чистота как бы шла на смену каждодневной суете, нынешнему партийному суесловию и поднимала, возвышала души. Сам журналист в Бога не верил. У него было своё отношение к верованиям, созданным по его убеждению на потребу людей. Но вот он своими глазами видел некое пробуждение и не мог, не хотел вставать поперёк  тяги к вере.
      
       А между тем потекли будни православного прихода. Старые активистки, как умели, тормошили народ, писали слёзные прошения о выделении приходу священника, обустраивали по церковным рекомендациям из авторитетного далека облик молитвенного дома.  Неожиданно был переизбран церковный староста. Новым на этот пост был даже не избран верующими, а кем-то неведомым подсунут бывший секретарь партийного комитета местного совхоза Владик Пацальцев, оставшийся без работы из-за закрытия КПСС в Москве. На четвёртом десятке,  только что несколько лет бывший оплотом научного атеизма в селе и недавно прошедший курсы ВПШ (высшей партшколы), он вдруг захотел, согласился стать церковным старостой. Кое-кто из верующих стариков в душе был и недоволен, но помалкивали. В конце концов пусть молодой поработает, потрудится на правильной ниве. Владик же будто никогда и не был одним из главных на селе гонителей веры. Учитель истории по образованию и карьерист на практике, он был способен самое большее выступить с заготовленной речью или провести в жизнь партуказание, спущенное из райкома. Большой пользы молитвенному дому новый церковный староста не приносил. Но, когда из города привозили церковную утварь и кое-что для продажи верующим, тоже таскал со старушками пачки восковых свечек по пяти рублей штука, церковные книжечки стопками, связки церковных же газет, новые поставцы под иконы, кадило для будущего священника. И как оно могло так повернуться в этом человеке, поработавшем к тому же учителем истории в местной школе? Уму непостижимо! Только что, не имея никакого жизненного опыта, а только лишь припадая ухом к телефонной трубке, уверенный в своей партийной непогрешимости, учил людей, гораздо старше себя, беззаветному служению делу коммунизма. И вот – церковный староста. 
     Кто-то оправдывал его душевный кульбит, кто-то высмеивал, но прибывший, наконец, по распределению в село иерей Аркадий быстро убедился в инертности молодого старосты и изгнал его за бесполезностью мирно и незаметно.
     Бабки по прибытию долгожданного священника разве что не загуляли от радости, от исполнения  мечты. Тот же, не смотря на свои молодые годы, назвался по чину батюшкой и, что-то подправив в молитвенном дому, приступил к исполнению текущих обрядов согласно благочинного календаря. И что интересно, поначалу на его службы к зажжённым во множестве свечам перед иконами народу приходило… единицы. Выпускник же семинарии подмосковного Загорского монастыря тем не менее службы соблюдал строго и уже в период подошедшего первого поста он прямо-таки загонял приближенных старушек, чтобы те, а хоть из-под земли, достали ему  нескоромных постных продуктов по длиннющему списку. Было ли ему поначалу скучно в обществе пяти-шести прихожанок по вечерам петь псалмы и молитвы, никому не жаловался, но  с завидной стойкостью и терпением изо дня в день творил своё поповское дело.
      Его сразу же стали приглашать на отпевание усопших. Стали заказывать молебны во здравие и поминание. Всё больше купленных в притворе молитвенного дома свечек стало загораться перед иконами. Подошла мода крестить младенцев и взрослых некрещёных. И уже приглашали батюшку в соседние деревни. И уже передавали друг другу его слова, авторитетно произнесённые по какому-либо поводу. Однажды у могилы на одном из кладбищ он резко высказался о том, что рюмка водки в поминание – это всё равно что кислота серная, пролитая на душу упокоенного. Ему из притихшей родни кто-то не сразу заметил: «…так мы тебе и не наливаем. Чего ты, батюшка?» Но слово нового проповедника уже передавалось из уст в уста, обсуждалось, хотя  и оценивалось по-разному.
     Самой важной составляющей в делах и заботах молодого священника было, конечно, строительство церкви в селе. Советчиками попу, что, как выяснилось, был родом из города, то есть малосведущим в деревенских раскладах, при обсуждении будущего храма были все селяне: и верующие, и неверующие. Почему-то всех возведение церкви будоражило. Даже журналист, к которому батюшка захаживал по-соседски (корпункт ютился рядом с молитвенным домом), насоветовал строить церковь из подручного в сельской стороне бревна, но не калиброванного, а настоящего. Теплее да и долговечнее будет. Проект будущего храма, конечно же, был прислан из канцелярии новой Воркутинско-Сыктывкарской епархии.
     Евангелие учит, что всё, что ни делается, происходит по воле Бога. В этом случае для исполнения воли Его следовало подключить существовавший последние недели райком партии, в лице Первого секретаря, обещавшего некогда сельским старушкам свою всяческую помощь. Но батюшка заартачился: «Пусть сильные мира сего сами ко мне обратятся, ибо моя власть, духовная, выше светской, и мне не по чину просить у неё …»
      Ага. Время шло, но никто из райкома не спешил с предложениями бескорыстной помощи. Наоборот, с приходом первых для батюшки зимних холодов пришлось ему обить немало порогов, чтобы выпросить всего лишь воз дров для обогрева молитвенного дома и другой воз для квартиры, которую за большую по сельским меркам цену арендовали для его проживания верующие. На квартиру вскоре к отцу Аркадию приехала матушка Вера с детьми. Так или иначе, но просить строительный лес на церковь ехать пришлось всё-таки ему, батюшке.
      Возвернулся, правда, с успехом… с бумагой в руках. Ему безвозмездно дозволялось оформить через лесобилет и заготовить аж пятьсот кубометров делового леса на строительство церкви. Далее путь от бумаги, пусть даже и благожелательной, до начала строительства храма в селе был невероятно трудным и долгим, но двадцатисемилетний отец Аркадий всё-таки его прошёл, осилил, вместе с верующими, конечно. Были на этом многотрудном пути и откровенная издёвка человеческая, и ощущение бессилия к горлу подступало. Так хотелось увидеть и принять поддержку народную в святой общей заботе. А народ как-то не шёл помогать бескорыстно, отмалчивался, отсиживался. Молодой поп не ожидал, что, строя храм божий, ему придётся нанимать изворотливых мужиков-прохиндеев, что придётся стоять у них над душой, чтобы не отлынивали, трудились бы за приходские деньги с прилежанием, чтобы на худой конец хоть что-то путное делали. Он никак не ожидал, что придётся торговаться за каждую приходскую копейку, которую у него нагло, беспардонно на каждом шагу вымогали.
     Об эту пору случился у них философский спор с соседом-газетчиком. Батюшка всё чаще  заглядывал к этой нехрещённой душе в потребности поговорить, поделиться, облегчиться. В разговорах затрагивали новости, разговаривали о вечном. Батюшка, между прочим, старался склонить заблудшего к вере. И обоим было интересно. 
      Так вот однажды журналист без обиняков поинтересовался: «Слух по селу идёт, что ваш, батюшка, подрядчик три машины церковного кругляка в Мурашах налево продал. Хорошо с этого торга руки свои погрел - и, переждав сокрушённый вздох в ответ, продолжил. - Да я не доношу, раз сами знаете, я своё спросить хотел. Вот придёт он, грешный, к вам за отпущением греха и покается. Вы ведь должны, скрепя сердце, отпустить ему грех его …» «Да, - ещё раз вздохнул священник, - ибо уполномочен отпускать грехи Господом». «Так я к тому и веду… Вы ему грех отпустите, а он снова машину с церковным лесом для себя загонит и снова покается, потом ещё, ещё, и так будет грешить до исповеди на смертном одре, каждый раз моля в отпущении грехов. И предстанет он на том свете перед лицом Всевышнего праведником,  и отправит  Тот его, безгрешного, в рай. Так?» Батюшка, почуя подвох, хотел ответствовать… «Нет, нет, - остановил его журналист, - дайте досказать. А вот я у вас церковного леса не крал и не собираюсь, совесть не позволяет. Но я не крещён! Так что же, меня за одно за это, не грешившего и не каявшегося, - прямиком  в ад? гиену огненную? Автоматически? Без разговоров? Где же тут справедливость?»
     Батюшка таких разговоров не любил, не переваривал. Заметил, что они от лукавого. Что надо истинно верить, не схоластически. «Это как же? – интересовался журналюга,- Безропотно. Не рассуждая. Левой! Левой!.. и всё?» «Да нет же, - досадовал вчерашний семинарист, - верить надо просто так, не рассуждая, не доискиваясь.- Верить ради веры в душе».  Рассуждали и спорили вежливо, хотя и с горячностью, не в первый раз. Вот что церковные брёвна действительно уплыли к перекупщикам – это досаждало обоим.
     И понятно, поп терпел материальный ущерб плюс моральное ущемление. А вот журналюге бы равнодушие проявить, так нет же, беспокоился – результата в виде готовой церкви в родном селе ему хотелось. И разве важно, что был он неверующим, и, несмотря на усилия батюшки, к вере не склонялся, всё одно ему хотелось, чтобы старикам желанное исполнилось, чтобы было  где им душу утешить, утолить. Батюшка же в самом деле не отказывался уловить в сети веры грешную душу работника пера. Причины к этому вытекали из обстоятельств, и потом приобретение приходом такого верующего было бы немалой выгодой. А может, силу убеждения хотелось проверить попу. Может быть, священникам вообще предписано всех, кого ни попадя, в церковь арканом тащить – там-то Бог сам разберёт, кому – вера пряником, а кому – епитимия.
      Как-то подарил журналисту поп Евангелие от Матфея. Затем «Нравственное богословие» на девятьсот одной странице, изданное в городе Лондоне с употреблением старорежимного ятя для достоверности дал почитать. Газеты религиозного содержания предлагал. Не просто предлагал, приходя в другой раз, спрос учинял, что из прочитанного тот понял, да и верно ли. Шагая в ногу с прогрессом, батюшка однажды видеокассету с записью церковных хоров, греческого, болгарского и русского, преподнёс послушать. При домашнем прослушивании в свободном одиночестве стройные басы разных народов поначалу увлекли газетного. Затем … новизна восприятия сменилась однообразием монотонности и непонимания. Ожидавшему восторгов попу при возвращении кассеты журналист признался: «Строй мужских голосов завораживает и даже временами подавляет. Но почему, батюшка, всякий раз, когда новую службу хоры творят, первым обязательно начинает греческий хор, вторым вступает болгарский, и только третьим каждый раз допускают наш православный хор? Обидно, что наших принижают».
     Батюшка, словно его мягкой ладошкой в лоб толкнули, округлил глаза удивлённо и долго потом сокрушался: «Всё мог допустить, но что вот эту третью очередь хора православного усмотрите, не мог предположить. Да так ли оно? Да какая вам в том разница … первый или третий? Главное – красиво, мощно звучат, Бога славят!»
    А однажды, это было в конце марта, когда весна уже заявила свои права в северном краю, и души человеческие от предчувствий окончания гнёта зимы становились податливей, доверчивей, журналюга был удостоен встречи с заехавшим к попу Аркадию другим священником. Приехавший, как потом выяснилось, слыл особенным наставником заблудших душ. Батюшка и свёл его с упёртым в неверии.
     «Пока я многословен, сын мой, - начал проповедник слова божьего. – Чую, скоро мудрой краткостью овладею. А пока терпи и слушай – о многом сказать тебе должно». И пошла исповедь о превращении успешного советского аппаратчика в нынешнего служителя церкви.    Его, оказывается, в своё время даже выбрали директором единственной крупнейшей в республике Зеленецкой птицефабрики. То была пора растерянности властей и какой-то нежданной пьянящей свободы, которой все хотели, но которой никто не умел пользоваться. Он был избран на высокий ответственный пост из простого ИТРовца волей коллектива, то есть народа. И у него была большая четырёхкомнатная квартира в Сыктывкаре… жена, с которой вырастил двух  сыновей (оба уже при семьях, при квартирах, на хорошей работе). 
     А он всё бросил в одночасье - ушёл служить Богу.
     Журналист (он это умел) робко уточнил: «Работу пришлось оставить… под нажимом?»  Конечно, козни, обвинения, непонимание, а ещё откровенный саботаж коллег… Но не о том речь. «…Теперь служу в Кочьпонской церкви. Приехал и в предоставленной для проживания комнате выделил себе половину (разделил по диагонали). Прочая часть помещения мне не нужна – подселили ещё человека.
     Поначалу в церкви с тёмной улицы били стёкла камнями. Народец, знаете ли, живёт плохо, а претензии церкви адресовал. Легко обвинять безгласную. Теперь… не то. Теперь обо мне заботятся. Вот мои резиновые, к примеру, сапоги прохудились, так увидит кто-нибудь из прихожан, подарит годные. И всё на мне не моё… »
      «По годам в семинарию поздно. Службу освоил под наблюдением духовного наставника. Сегодня у меня у самого в духовной опеке высокие чины, большие люди. Доверяют. Ибо Бог – это всё для меня. Верю в правильность моего пути. Учусь и сегодня слову Его».
      Далее он доказывал, приводил примеры из жизни вокруг, сравнивал, выделял … даже, попросив лист бумаги, начертил на нём схему, поясняющую его церковные утверждения. Отец Аркадий, источавший молча одобрение беседе, сбежал на третьем часу монолога, а всего провозвестник возрождающейся веры проговорил до тёмного вечера – шесть часов подряд.
      Завершая свою проповедь, носитель слова божьего поинтересовался несколько севшим голосом: «Ну, что понял, сыне, ответствуй?!» Журналюга напрягся, не хотелось выглядеть дураком. В то же время не хотелось не к месту спорить, обижать (он же видел) добросовестного человека. Журналист всегда полагал, что его собственная сила души во многом обязана  светлой наивности, наивности, не замаранной уловками и измышлениями. Он и выдал, что смог: «Спасибо! Вы мне дали богатую пищу для раздумий. Но уже сейчас задела меня одна, может быть, неважная на ваш взгляд аналогия. При памятных нам с вами коммунистах очень важным считалось в обществе: коммунисты во всём на первом месте, остальные беспартийные были второго… последнего сорта. Теперь, стараясь понять вас, снова слышу: верующие – это люди правильные, пришедшие к Богу, им и рай в награду, и все блага от Всевышнего ещё в земной жизни, а неверующие, раз они не веруют, второго сорта, да что там, почти что прокажённые. Ну почему нельзя делить людей просто на хороших и плохих? Почему?»
     Дискутировать по такому пустяку после изнурительного разговора заезжий проповедник  не стал. Вздохнул, прощая заблудшего. И распрощался навеки. Журналист же ничего дурного не имел в виду. Расставаясь, поймал себя на угодливом желании чуть ли не руку священнику поцеловать. Где-то видел такое, в кино что ли… Попрощался вежливо.
     Своё  он понял. Неустроенный, выброшенный из жестокой жизни неплохой человек просто отыскал себе в вере убежище, шагнул, что называется, в параллельный мир. И теперь убеждённость в обретении справедливости – его спасение. С другой стороны попы – тоже люди, и ничто человеческое им не чуждо. Жаль было журналюге хорошего человека. На него всегда накатывало какое-то сочувствие и недоумение одновременно, если в очередной раз встреченный умный человек не выдержал, как-то уступил подлецам и выжигам, оставшись в то же время всё-таки выше их и по-своему сильнее в бесконечном заведомо проигрышном поединке.

      Церковь в селе построили. Поставили на месте снесённой вертолётчиками школы. Власти, конечно, делали вид, что освобождают место под возведение новой школы, но строить её не то чтобы затянули, а и не собирались вовсе. Именно на этом самом месте и была разрушена церковь в тех далёких безбожных тридцатых годах. Именно этого места из предложенных трёх на выбор под строительство храма добивался отец Аркадий. А разрешенье дал сам бывший Первый секретарь обкома КПСС, а потом Глава республики Спиридонов, который, будучи наездом в селе, всего лишь обронил по этому поводу: «Где её снесли – там ей и стоять».
      И поставили. Звонница, хоть и без колоколов, поднялась гордо, непривычно. Рядом круглый купол, обтянутый от бедности вместо сусального золота обыкновенной, правда, всё же блестевшей серебром листовой оцинкованной жестью. Бревенчатые стены церкви пузатились серединою здания, словно крест святой сверху, с небес наложили на землю. Крыльцо входа получилось высокое, торжественное. Всякий входящий, взбираясь на него, уже ощущал некий подъем души. Внутри висели во множестве собранные по округе иконы, в дни служб полыхали огоньки свечей.
      В церковь, так же освещённую по чину епископом Сыктывкарским и Воркутинским Питиримом, ходить стали веселей, чем до того в молитвенный дом. Отец Аркадий вёл себя уже, как рыба в воде: уверенно правил службы, с удовлетворением крестил новообращённых, отпевал, причащал. Слово его теперь никем не оспаривалось. Сгрудившиеся вокруг него из особенно прилежных бабки кидались теперь на каждого, всего лишь только заподозрив неладное. Батюшка следил за приличиями, а приближённые его уже входили в силу, уверенно  требовали исполнения канона церковного, понуждали на радение делам церкви.
       В лето новооткрытые учинили крёстный ход с хоругвиями. Целью хода было светлое и всеми приемлемое освящение лесного ключа, вода в котором исходила из высокой земляной горушки и была на редкость вкусна и ценима селянами. Вот текла вода просто ключевая… а вот стала освящённою, и всякий – верующий или неверующий – теперь, утоляя жажду, вольно или невольно причащался к вере истинной и, получалось, обязательной.
       Когда из села шли ходом по улице, колыхание блестевших на солнце хоругвей, единое устремление толпы останавливали встречных. Верующие бабушки не дремали: не одну зазевавшуюся девчонку, не одного парня, из шедших в это время из школы после уроков, схватив под руки, затащили в мерное шествие.  Тут же совали в руки то ли цветок самодельный  из бумаги, то ли иконку, а то и хоругвь, и тело толпы принимало заробевшую душу в своё тесное объятие. Фотографируя нерядовое событие для памяти, пошедший с крёстным ходом журналист подметил: «Да! Пока верующие не вошли в полную силу, они ласковы, аки отцы с матерями. Но судя по всему недалеки времена, когда с любого неверующего будет строго спрошено: почему лба не крестит, отчего в церковь не ходит … Да мало ли!  Разве знали мы в гонениях когда-нибудь край, прежде на церковь – а вот подходит и на инакомыслящих».
     В селе, словно бы из ничего, пошли разговоры о необходимости закон божий в школе изучать. И как на грех по всей стране развернулась эта тема о приобщении младого поколения к православию. Хорошо, демократы, как обычно, всё утопили в говорильне, а то по селу родителям невнятно, но было-таки предложено соглашаться на предложение неугомонного батюшки открыть воскресную церковную школу.
      Родители … А что родители? Уже, как в достопамятном сне бабушки, которую мы упомянули, может показаться не к месту, с экранов цветных телевизоров чёрно-белые дородные попы поздравляли паству со своим пришествием. На рождество с экранов сверкал и переливался золотом отстроенный без проволочек заново храм Спасителя в Москве. Мудрец в белом клобуке непререкаемо мудро вещал о главных для человека заповедях. В селе, как и повсюду, религия сделалась модой. И родители уже независимо от своего отношения к вере в жизни своей собственной были теснимы прозревшими для истины.
     Попробуй нынче кто-нибудь из упорствующих заяви: «А я не верю…» сразу вокруг такого человека как бы образуется пространство отчуждения. На такого теперь смотрят кто косо, кто с сожалением. Журналист однажды предложил попу: «А давайте в нашем сельском Доме культуры проведём, как в былые времена, диспут. Вы, батюшка, будете от лица веры православной, я – от неверующих и сомневающихся. Большевики так-то против церкви агитировали, а вы в духе нынешнего времени свет веры распропагандируете». Отец Аркадий от бесовского предложения отказался. Зачем ему рисковать, когда пред аналоем уже по заведённому календарю служб народ толпится, и среди толпы никого, кто возразил бы, нет.
     Вот, к примеру, на воскресной службе девица в платочке на манер зрелой женщины повязанном. Глаза в окружьях тени истово на иконы глядят, мелочей возле себя не замечают. Рука мерно в нужных местах крест православный на грудь кладёт, губы «Господи! Спаси и помилуй!» шепчут. Стоит девица службу, словно на цыпочках, словно не от мира сего. Тут не скажешь, что вера в ней наподобие спекуляции, это когда старушки, смерти убоясь, истовость проявляют в обмен на место под крылышком у Господа на том свете. Светоч веры в девушке вспыхнул по ведомым ей да Богу причинам, и неугасим теперь, неостудим - ей нужен.
       Рядом седой бобрик мужчины, уткнувшегося в икону. Взгляд в пол, шапка в руке зажата, думы витают далеко отсюда, не здесь. Успокоился в молитве, должно быть, горе отступило. Хорошо человеку, так-то отрешась, незримо с Богом разговаривать. А, может, и не с Ним – с душой родной, покинувшей суетный мир, да так и не отлепившейся живыми связями от живого сердца. Говорят, в церкви к усопшим родным дорога короче. Кто ж этим не воспользуется? У каждого здесь своё, на людях не разглашаемое и одновременно среди молчаливого уважения людей, обступивших, обретённое.
       А вот, юбкой, как хвостом, вильнула, будто навсегда освоившаяся в храме церковном, нагретом дыханием тесно стоящих верующих, бабёнка. Не стесняясь людей, по-хозяйски свечки, подгоревшие на ставцах едва до половины, тушит. Собирает их в горсть… в переплавку. Кто-то и подумает, поминальная свеча не догорела – это как письмо родными на том свете не дочитано. Но приходу от этого доход: воск недогоревших свечек расплавят и новые свечки отольют… по пяти рублей штука. Бабёнка же не только огарыши собирает, а важно сознаёт: при деле она. Глазом зыркнет, неувязку какую разглядит, не медля, загладит. Надо. Не в меру старательного молящегося в сторону от аналоя своим толстым задом ототрёт. Рядом товарка платок на голове оправляет. Тоже подсказывает иным распустёхам, что нельзя женщинам с непокрытой головой в храме. Глаз у неё тоже хозяйский, жёсткий. Не хухры-мухры – батюшке служат, стараются. Вот ведь, оказывается, и перед Богом не все равны. 
     По селу нынче дела церковные… обсуждают. Церковь есть? Есть, о чём говорить. Молодой поп, как приехал, работ-то не чурался. Дрова, было, бензопилой сам пилил, на дровоколов ободряюще покрикивал, и над душой у работников, строителей церкви, а за ней и жилого дома, своего, двухэтажного, надзором стоял… спуску не давал. Дело показало, что батюшка и машину, оказывается, водит. На грузовую ЗИС_157, что у прихода завелась, водителя нанимать не стали, сам за баранку сел. Однако (чему прихожане очень удивились и поверили не сразу) по неведомому обряду ему, оказалось, полагается в услужении церковном младую годами служку иметь. И ладно бы та рядом стояла, ризу, там, на попе оправляла, страницы в святой книге перелистывала, выполняла бы разное, прописанное службой, но ведь ей, смиреннице, оказалось, на каждом шагу, прилюдно или вне глаза людского следовало и руки попу целовать.
     И уж совсем заговорили в селе осуждающе, когда старушки преклонных лет, чьи-то бабушки, матери, за посадками картофеля на поповском огороде стали ухаживать, когда и на поповский сенокос под палящее солнце стали ходить, словно служащие в советские времена на совхозную барщину. Батюшка же, все видели, делал вид, что он главным занят, что он заступник всех страждущих перед Господом, а его прихожанки, добывая картофель ему в поте лица,  заготовляя сено для поповских коз, тем самым Господу же и угодны, и приятны.
      Но одно дело – рассуждали в селе охотники до дрязг – когда батюшка сам гнёт молодую спину во главе прихожанок на тех же своих картофельном поле да на лугу - тогда работа на него  просто помощь из уважения. И уж совсем другое – когда пастырь душ для живота своего тяжёлую работу на старушечьи плечи переваливает. Ну да рассуждения – одно, а «всякому своё» Господь завещал.
     Так что  церковь в селе  заняла своё место, ожила. Прикупили со временем колокол чистого тона на звонницу, но негромкий. И теперь в страстные дни по селу раздаётся негромкое бом-бом-бом. Ленивых к Богу зовёт. Прилежным до веры про службы напоминает.
     Кто-то тужится доказать, что возвращённая вера должна занять освободившуюся нишу, покинутую коммунистической идеологией. Дескать, не должно быть пустоты в душах людских.
Да. Легко же властвовать над добродушным народом. Вера – она ведь душе человеческой костыль. Она поддержка в горе и в сомнениях. Потому во все года большевистского неверия даже у матёрых коммунистов с языка то и дело срывалось: «Господи, прости», «Господи …» «Да будет воля твоя»? Не молились и о молитве не помышляли, а слова церковного склада так и сыпались, гладко слетали с языка и всегда к месту. Обращение к возможной неведомой могучей силе, способной самое страшное и наглое горе превозмочь было всегда необходимо человеку. Причем, эта сила была, если прибегнешь, твоей, доступной. Просто сказать, людской, человеческой. И, поскольку народ всегда обманывали да принижали, хоронилась она, недостающая сердцу сила, в вере, в духе, недостижимом никаким негодяям. Вот и верили обделённые, обиженные судьбою и злым произволом люди для того, чтобы верить. И просили у выдуманного Бога хоть какого-то послабления в неотвратимой беде своей или невзгоде. Вроде всё против тебя, и жизнь тебя растоптала, неумолимая, несправедливая, а Он – заступник, и хоть не поможет прямо, но видит всё, а значит, и сочувствует. Богатых да властных Бог строжит, а они шалят, как дети, - всегда было выгодно это. Смышлёные, они даже через веру с народом роднились. Если надо, легко от веры откупались.
     Веками в веру вкладывались людские чаянья. Вера обретала мудрость умнейших. И как могла она иссякнуть даже под гнётом немыслимого гонения, если вобрала она в себя лучшие чаянья людей?
      И да святится мудрость её и терпение! И да будет она в этом маленьком селе на большой земле столько времени, сколько это нужно людям!  Правда, не избежать ей, вере людей, борения, где в непрекращающейся схватке тщатся одолеть, взять верх плохие люди над хорошими. И никогда хорошие не победят, но и плохие всегда будут завидовать недостижимому.
       Церковь в селе снова есть. Пусть будет много тех, кто верит, и тех, кто не верит.
    
     2011               


Рецензии