Осип Мандельштам Не разнять меня с жизнью...
Осип Эмильевич Мандельштам, 3 (15 н. ст.) января 1891 г., Варшава – 27 декабря (?) 1938 г.,
около Владивостока. Место захоронения неизвестно.
Дано мне тело -- что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?
За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?
Я и садовник, я же и цветок,
В темнице мира я не одинок.
На стёкла вечности уже легло
Моё дыхание, моё тепло,
Запечатлеется на нём узор,
Неузнаваемый с недавних пор.
Пускай мгновения стекает муть –
Узора милого не зачеркнуть!
Написавший эти стихи Осип Мандельштам 47 лет прожил на этой земле. Из них 30 были безраздельно отданы поэзии. И большой поэт Мандельштам по праву занял своё, особое, место в блистательной плеяде прекраеых русских поэтов «серебряного века». Его имя – в одном ряду с высокими именами Блока, Пастернака, Ахматовой, Цветаевой, Маяковского, Есенина, Хлебникова, Клюева, Ходасевича, Волошина, Гумилёва…
Родился Осип Эмильевич Мандельштам 3 (по новому стилю 15) января 1891 года в еврейской семье.
Его отец – Эмиль Вениаминович Мандельштам, -- купец, самоучкой изучивший два языка – русский и немецкий. Из-за отсутствия средств не получив высшего образования, Эмиль Вениаминович хотел дать хорошее образование своим детям (у Мандельштамов было 3 сына, Осип – старший). С этой целью отец будущего поэта перебрался с семьёй в Петербург.
Мать Осипа – Флора Осиповна Вербловская – учительница музыки. Очень культурная и образованная женщина, обладавшая великолепным художественным вкусом, она сумела дать образование сыновьям и сумела привить старшему, Осипу, любовь к русской литературе и классической музыке. Кстати, о книжном шкапе детства Осипа Мандельштама стоит рассказать более подробно. Вот что он сам пишет об этом:
<< Эта странная маленькая библиотека, как геологическое напластование, не случайно отлагалась десятки лет. Отцовское и материнское в ней не смешивалось, а существовало розно, и, в разрезе своём, этот шкапчик был историей духовного напряженья целого рода и прививки к нему чужой крови.
Нижнюю полку я помню всегда хаотической: книги не стояли корешок к корешку, а лежали, как руины: рыжие Пятикнижия с оборванными переплётами, русская история евреев, написанная неуклюжим и робким языком говорящего по--русски талмудиста. Это был повергнутый в пыль хаос иудейский. Сюда же быстро упала древнееврейская моя азбука, которой я так и не обучился. <…>
Над иудейскими развалинами начинался книжный строй, то были немцы: Шиллер, Гёте, Кернер – и Шекспир по-немецки -- старые лейпцигско-тюбингенские издания, кубышки и коротышки в бордовых тиснёных переплётах, с мелкой печатью, рассчитанной на юношескую зоркость, с мягкими гравюрами, немного на античный лад: женщины с распущенными волосами заламывают руки, лампа нарисована, как светильник, всадники с высокими лбами, и на виньетках виноградные кисти. Это отец пробивался самоучкой в германский мир из талмудических дебрей.
Ещё выше стояли материнские русские книги – Пушкин в издании Исакова – семьдесят шестого года (1876-го – В. К.). Я до сих пор думаю (писалось это в 1920-е годы – В. К.), что это прекрасное издание, оно мне нравится больше академического. В нём нет ничего лишнего: шрифты располагаются стройно, колонки стихов текут спокойно, как солдаты летучими батальонами, и ведут их, как полководцы, разумные, чёткие годы включительно по тридцать седьмой. <…>
Мой исаковский Пушкин был в ряске никакого цвета, в гимназическом коленкоровом переплёте, в чёрно-бурой, вылинявшей ряске, с землистым песочным оттенком, не боялся он ни пятен, ни чернил, ни огня, ни керосина. Чёрная песочная ряска за четверть века всё любовно впитывала в себя, -- духовная затрапезная красота, почти физическая прелесть моего материнского Пушкина так явственно мною ощущается. На нём надпись рыжими чернилами: «Ученице III-го класса за усердие.» <…> У Лермонтова переплёт был зелёно-голубой и какой-то военный, недаром он был гусар. Никогда он не казался мне братом или родственником Пушкина. А вот Гёте и Шиллера я считал близнецами. Здесь же я признавал чужое и сознательно отделял. Ведь после 37-го года и стихи журчали иначе.
А что такое Тургенев и Достоевский? Это приложение к «Ниве» (журнал, выходивший в России в 19 – начале 20-го века – В. К.). Внешность у них одинаковая, как у братьев. Переплёты картонные, обтянутые кожицей. На Достоевском лежал запрет, вроде надгробной плиты, и о нём говорили, что он «тяжёлый»; Тургенев был весь разрешённый и открытый, с Баден – Баденом, «Вешними водами» и ленивыми разговорами. Но я знал, что такой спокойной жизни, как у Тургенева, уже нет и нигде не бывает.>>.
О книгах детства и юности Мандельштама я рассказал, дав выдержки из его автобиографической повести «Шум времени». Позже я ещё буду её цитировать. Теперь же – о любви поэта к музыке.
Любовь Осипа Мандельштама к музыке… Потребность в общении с ней – музыкой – голу’бою, как ласково назвал он её в одном из стихотворений, была у него всю жизнь. Никогда Мандельштам не упускал возможности попасть на публичный концерт, но и домашние выступления его друзей – музыкантов были ему необычайно дороги. Известная ленинградская пианистка Иза Ханцин так вспоминала о встречах с Мандельштамом в 1925 – 1927 г. г.:
«Такого тонкого слушателя лестно было иметь любому исполнителю. Он любил Шумана, Шуберта, Шопена, Бетховена, Скрябина, Баха.»
В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа.
Нам пели Шуберта, -- родная колыбель!
Шумела мельница, и в песнях урагана
Смеялся музыки голубоглазый хмель!
Старинной песни мир – коричневый, зелёный,
Но только вечно молодой,
Где соловьиных лип рокочущие кроны
С безумной яростью качает царь лесной;
И сила страшная ночного возвращенья
Та песня дикая, как чёрное вино:
Это двойник – пустое привиденье –
Бессмысленно глядит в холодное окно!
(это стихотворение было написано после посещения концерта О. Бутомо – Названовой в петроградской консерватории, состоявшегося 30 декабря 1917 г.; по воспоминаниям А. Ахматовой, Мандельштам на этом концерте был вместе с ней).
«Я часто играла ему, --продолжаю цитировать Изу Ханцин, -- он слушал с блаженным видом и закрытыми глазами. При этом часто невнятно произносил какие-то слова; вероятно, музыка в его восприятии тотчас сливалась с поэзией.»
Не в такие ли минуты рождались стихи настолько музыкальные, что, когда их произносишь, кажется, что не слово поэтическое, а сама музыка звучит…
Она ещё не родилась,
Она и музыка и слово,
И потому всего живого
Ненарушаемая связь.
Спокойно дышат моря груди,
Но, как безумный, светел день,
И пены бледная сирень
В чёрно – лазуревом сосуде.
Да обретут мои уста
Первоначальную немоту –
Как кристаллическую ноту,
Что от рождения чиста!
Останься пеной, Афродита,
И, слово, в музыку вернись,
И, сердце, сердца устыдись,
С первоосновой жизни слито!
***
Дождик ласковый, мелкий и тонкий,
Осторожный, колючий, слепой.
Капли строгие скупы и звонки,
И отточен их звук тишиной.
То – так счастливы счастием скромным,
Что упасть на стекло удалось;
То, как будто подхвачены тёмным
Ветром, струи уносятся вкось.
Тайный ропот, мольба о прощеньи;
Я люблю непонятный язык!
И сольются в одном ощущеньи
Вся жестокость, вся кротость, на миг.
В цепких лапах у царственной скуки
Сердце сжалось, как маленький мяч:
Полон музыки, Музы и муки
Жизни тающей сладостный плач!
Самые ранние из дошедших до нас стихотворений Мандельштам написал в 1906 г., в 15 лет. Он учился тогда в Тенишевском коммерческом училище, и юношеские его стихи были помещены в училищном журнале. Одно из них – перед вами (первые стихи – подражательные, здесь нет ещё будущего Мандельштама – поэта с исключительной индивидуальностью). Замечу, что эти стихи написаны во время первой русской революции 1905 – 1907 г. г., и это отразилось на их содержании.
Среди лесов, унылых и заброшенных,
Пусть остаётся хлеб в полях нескошенным!
Мы ждём гостей незваных и непрошенных,
Мы ждём гостей!
Пускай гниют колосья перезрелые!
Они придут на нивы пожелтелые,
И не сносить вам, честные и смелые,
Своих голов!
Они растопчут нивы золотистые,
Они разроют кладбище тенистое,
Потом развяжет их уста нечистые
Кровавый хмель!
Они ворвутся в избы почернелые,
Зажгут пожар – хмельные, озверелые…
Не остановят их седины старца белые,
Ни детский плач!
Среди лесов, унылых и заброшенных,
Мы оставляем хлеб в полях нескошенным.
Мы ждём гостей незваных и непрошеных,
Своих детей!
Пройдёт всего лишь 2 – 3 года, и Осип Мандельштам напишет совсем другие стихи, каких до него не было в русской поэзии. Несколько из них я уже дал в этой моей работе, дам и многие другие стихи разных периодов -– в своё время.
В мае 1907 г. Осип получил диплом об окончании училища, осенью того же года родители отправили его в Париж. Там, занавесив окна и двери, он отдаётся «стихотворной горячке», как пишет он сам в письме матери. Тогда же (в 16 лет) юноша, по-видимому, и осознаёт себя поэтом.
Мой тихий сон, мой сон ежеминутный –
Невидимый, заворожённый лес,
Где носится какой--то шорох смутный,
Как дивный шелест шёлковых завес?
В безумных встречах и туманных спорах
На перекрёстке удивлённых глаз
Невидимый и непонятный шорох
Под пеплом вспыхнул и уже погас.
И как туманом одевает лица,
И слово замирает на устах,
И кажется – испуганная птица
Метнулась в вечереющих кустах.
***
Как облаком сердце одето
И камнем прикинулась плоть,
Пока назначенье поэта
Ему не откроет Господь:
Какая--то страсть налетела,
Какая-то тяжесть жива;
И призраки требуют тела,
И плоти причастны слова.
Как женщины, жаждут предметы,
Как ласки, заветных имён.
Но тайные ловит приметы
Поэт, в темноту погружён.
Он ждёт сокровенного знака,
На песнь, как на подвиг, готов:
И дышит таинственность брака
В простом сочетании слов.
В Париже Мандельштам слушает лекции в Сорбонне, совершенствуется во французском языке и с увлечением читает в подлиннике французских поэтов.
Летом 1908 г. он едет из Парижа в Швейцарию и Италию.
Осенью 1908-го Мандельштам возвращается в Петербург с намерением начать литературную жизнь: он бывает в гостях у прекрасного русского поэта Иннокентия Анненского; принимает участие в поэтических чтениях «Академии стиха», студии, организованной для молодых поэтов выдающимся русским символистом Вячеславом Ивановым – поэтом и философом.
В 1910 г. Осип Мандельштам отправляется в Германию и проводит два семестра в Гейдельбергском университете: занимается старофранцузским языком, историей искусства и философией. Отголоски его философских штудий отразились в некоторых стихах – напр, в этом (впрочем, я не настаиваю – вряд ли в Гейдельберге изучали философские воззрения великого русского поэта Фёдора Тютчева, но я дал это стихотворение здесь потому, что хочу немного показать Мандельштама как поэта философа – в дальнейшем я ещё буду об этом говорить):
В изголовьи чёрное распятье,
В сердце жар и в мыслях пустота –
И ложится тонкое проклятье –
Пыльный след – на дерево креста.
Ах, зачем на стёклах дым морозный
Так похож на мозаичный сон!
Ах, зачем молчанья голос грозный
Безнадёжной негой растворён!
И слова евангельской латыни
Прозвучали, как морской прибой;
И волной нахлынувшей святыни
Поднят был корабль безумный мой:
Нет, не парус, распятый и серый,
С неизбежностью меня влечёт –
Страшен мне «подводный камень веры»*,
Роковой её круговорот!
*Тютчев. – Прим. О. Мандельштама.
Затем здоровье Мандельштама ухудшилось и он был вынужден вернуться в Россию.
Весну 1910 г. поэт проводит на финских водах, в июле едет в санаторий под Берлином, а затем (второй и последний раз в своей жизни) – в Швейцарию и Италию.
В октябре 1910-го поэт вернулся в Россию. Никогда больше он не увидит Италию, но на всю жизнь сохранит глубокий интерес и любовь к этой прекрасной стране, сохранит любовь к итальянской культуре. После двух путешествий в Италию он самостоятельно изучит итальянский язык, будет читать в подлиннике Данте и Петрарку – будет наслаждаться божественной музыкой итальянской речи…
Любовь к Италии, к итальянскому отразится в некоторых стихах Осипа Мандельштама и в его главном (точнее – одном из главных) теоретическом труде «Разговор о Данте»:
Друг Ариоста, друг Петрарки, Тасса друг –
Язык бессмысленный, язык солёно-сладкий
И звуков стакнутых прелестные двойчатки…
Боюсь раскрыть ножом двустворчатый жемчуг!
И вот ещё одно – яркое – стихотворение – об Италии эпохи Возрождения. Называется оно «Ариост» (Лудовико Ариосто – великий итальянский поэт той эпохи, автор памятника итальянской литератьуры «Неистовый Роланд»:
Ариост.
1.
Во всей Италии приятнейший, умнейший,
Любезный Ариост немножечко охрип.
Он наслаждается перечисленьем рыб
И перчит все моря нелепицею злейшей.
И, словно музыкант на десяти цимбалах,
Не уставая рвать повествованья нить,
Ведёт туда – сюда, не зная сам, как быть,
Запутанный рассказ о рыцарских скандалах.
На языке цикад пленительная смесь
Из грусти пушкинской и средиземной спеси,
Он завирается, с Орландом куролеся,
И содрогается, преображаясь весь.
И морю говорит: шуми без всяких дум,
И деве на скале: лежи без покрывала…
Рассказывай ещё – тебя нам слишком мало,
Покуда в жилах кровь, в ушах покуда шум.
О город ящериц, в котором нет души,
Когда бы чаще ты таких мужей рожала,
Феррара чёрствая! Который раз сначала,
Покуда в жилах кровь, рассказывай, спеши!
В Европе холодно. В Италии темно.
Власть отвратительна, как руки брадобрея,
А он вельможится всё лучше, всё хитрее
И улыбается в крылатое окно –
Ягнёнку на горе, монаху на осляти,
Солдатам герцога, юродивым слегка
От винопития, чумы и чеснока,
И в сетке синих мух уснувшему дитяти.
А я люблю его неистовый досуг,
Язык бессмысленный, язык солёно -- сладкий
И звуков стакнутых прелестные двойчатки…
Боюсь раскрыть ножом двустройчатый жемчуг.
Любезный Ариост, быть может, век пройдёт –
В одно широкое и братское лазорье
Сольём твою лазурь и наше Черноморье.
…И мы бывали там. И мы там пили мёд.
2.
…В Европе холодно. В Италии темно.
Власть отвратительна, как руки брадобрея.
О, если б распахнуть, да как нельзя скорее,
На Адриатику широкое окно.
Над розой мускусной жужжание пчелы,
В степи полуденной – кузнечик мускулистый,
Крылатой лошади подковы тяжелы,
Часы поспешные желты и золотисты.
На языке цикад пленительная смесь
Из грусти пушкинской и средиземной спеси,
Как плющ назойливый, цепляющийся весь,
Он мужественно врёт, с Орландом куролеся.
Часы песочные желты и золотисты,
В степи полуденной кузнечик мускулистый,
И прямо на луну взлетает враль плечистый.
Любезный Ариост, посольская лиса,
Цветущий папоротник, парусник, столетник,
Ты слушал на луне овсянок голоса,
А на дворе у рыб учёный был советник.
О, город ящериц, в котором нет души, --
От ведьмы и судьи таких сынов рожала
Феррара чёрствая и на цепи держала –
И солнце рыжего ума взошло в глуши.
Мы удивляемся лавчонке мясника,
Под сеткой синих мух уснувшему дитяти,
Ягнёнку на дворе, монаху на осляти,
Солдатам герцога, юродивым слегка
От винопития, чумы и чеснока,
И свежей, как заря, удивлены утрате…
Этот чудный диптих Мандельштам напишет 1930-е г. г. И ещё одно, тоже навеянное Италией:
Не искушай чужих наречий, но постарайся их забыть:
Ведь всё равно ты не сумеешь стекла зубами укусить!
О, как мучительно даётся чужого клёкота почёт:
За беззаконные восторги лихая плата стережёт!
Ведь умирающее тело и мыслящий бессмертный рот
В последний раз перед разлукой чужое имя не спасёт.
Что, если Ариост и Тассо, обворожающие нас,
Чудовища с лазурным мозгом и чешуёй из влажных глаз?
И в наказанье за гордыню, неисправимый звуколюб,
Получишь уксусную губку ты для изменнических губ.
Это он напишет тоже в 1930—е г. г. Сейчас же мы возвращаемся в годы 1910—е.
В 1911 г. Мандельштам поступил в Санкт- Петербургский университет – на германо-романское отделение историко-филологического факультета. Здесь он проучился до 1917 г., университет не закончил…
С юности поэт постоянно учился – упорно овладевал знаниями: после Петербургского университета (последнего учебного заведения в своей жизни) он продолжал заниматься самообразованием, став человеком широчайшей образованности, одним из самых образованных и культурных людей своего времени. Книги были спутниками Мандельштама в его странствиях по жизни. Вечные спутники поэта… С детства и навсегда – произведения Пушкина, к которому Мандельштам относился со священным трепетом; поэзия Державина, Батюшкова, Лермонтова, Баратынского, Фета, Тютчева, «Слово о полку Игореве»…
Эллада и древний Рим, итальянское Средневековье, эпоха Возрождения, Гомер, древнегреческие драматурги – трагики, Вийон, Шекспир, Раси’н, Гёте, Диккенс, Эдгар По и т. д., и т. д., и т. д. Разные века, разные страны, разные культуры… Выдающиеся явления русской и зарубежной культуры (не только литературы, но и- музыки, живописи, архитектуры, театра, кинематографа) -- органично входят в поэтический мир Осипа Мандельштама – они стали неотъемлемой частью его поэтического мира. Вот стихотворение, образы которого явно навеяны чтением Гомера:
Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочёл до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся.
Как журавлиный клин в чужие рубежи –
На головах царей божественная пена –
Куда плывёте вы? Когда бы не Елена,
Что Троя вам одна, ахейские мужи?
И море, и Гомер – всё движется любовью.
Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,
И море чёрное, витийствуя, шумит,
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.
А вот стихотворение, в котором Мандельштам обращается к памятнику французской архитектуры («Notre Dame»). Мандельштам здесь, в этих стихах – великий архитектор, возводящий величественное здание (аж дух захватывает, когда читаешь эти стихи!).
Notre Dame.
Где римский судия судил чужой народ,
Стоит базилика, и – радостный и первый –
Как некогда Адам, распластывая нервы,
Играет мышцами крестовый лёгкий свод.
Но выдаёт себя снаружи тайный план:
Здесь позаботилась подпружных арок сила,
Чтоб масса грузная стены не сокрушила, -- ----
И свода дерзкого бездействует таран.
Стихийный лабиринт, непостижимый лес,
Души готической рассудочная пропасть,
Египетская мощь и христианства робость,
С тростинкой рядом – дуб – и всюду царь – отвес!
Но – чем внимательней, твердыня Notre Dame,
Я изучал твои чудовищные рёбра –
Тем чаще думал я: из тяжести недоброй
И я, когда--нибудь, прекрасное создам…
А это стихотворение говорит о том, что Мандельштам знает творчество великого французского драматурга Жана Рвсина, а также знаком с древнегреческими драматургами – трагиками (шире -- знаком с древнегреческим театром!):
Я не увижу знаменитой «Федры»
В старинном многоярусном театре,
С прокопченной высокой галереи,
При свете оплывающих свечей.
И , равнодушен к суете актёров,
Сбирающих рукоплесканий жатву,
Я не услышу обращённый к рампе,
Двойною рифмой оперённый стих:
-- Как эти покрывала мне постылы…
Театр Расина! Мощная завеса
Нас отделяет от другого мира;
Глубокими морщинами волнуя,
Меж ним и нами занавес лежит:
Спадают с плеч классические шали,
Расплавленный страданьем крепнет голос,
И достигает скорбного закала
Негодованьем раскалённый слог…
Я опоздал на празднество Расина…
Вновь шелестят истлевшие афиши,
И слабо пахнет апельсинной коркой,
И словно из столетней летаргии
Очнувшийся сосед мне говорит:
----- Измученный безумством Мельпомены,
Я в этой жизни жажду только мира;
Уйдём, покуда зрители – шакалы
На растерзанье Музы не пришли!
Когда бы грек увидел наши игры…
3 пока последних стихотворения Осипа Мандельштама в моей композиции (<< Бессонница. Гомер. Тугие паруса...», «Notre Dame» и «Я не увижу знаменитой «Федры»… >>
были созданы тогда, когда поэт уже печатался, а 2 из них – когда он был замечен и отмечен критикой. – В 1910 г. состоялся его литературный дебют – в журнале «Аполлон», одном из крупнейших литературно-художественных журналов того времени, были напечатаны 5 стихотворений Мандельштама. В 1913-м вышел 1-й сборник молодого (22 года) поэта. Он назывался «Камень» и включал в себя лучшие стихи, написанные с 1909 по 1913-й г. г. Несколько лет спустя, в 1916-м, вышло второе, расширенное издание «Камня». Вскоре крупный поэт и авторитетный критик Максимилиан Волошин написал:
<< Голос Мандельштама необыкновенно звучен и богат оттенками и изгибами. Но настоящее цветение его ещё впереди. А этот «камень» пока ещё один из тех, которые Демосфен брал в рот, чтобы выработать себе отчётливую дикцию. >>.
Я ненавижу свет
Однообразных звёзд.
Здравствуй, мой давний бред,-- ----- --
Башни стрельчатой рост!
Кружевом, камень, будь
И паутиной стань:
Неба пустого грудь
Тонкой иглою рань!
Будет и мой черёд –
Чую размах крыла.
Так – но куда уйдёт
Мысли живой стрела?
Или, свой путь и срок
Я, исчерпав, вернусь:
Там – я любить не мог,
Здесь – я любить боюсь…
Отравлен хлеб и воздух выпит.
Как трудно раны врачевать!
Иосиф, проданный в Египет,
Не мог сильнее тосковать!
Под звёздным небом бедуины,
Закрыв глаза и на коне,
Слагают вольные былины
О смутно пережитом дне.
Немного нужно для наитий:
Кто потерял в песке колчан;
Кто выменял коня – событий
Рассеивается туман;
И, если подлинно поётся
И полной грудью, наконец,
Всё исчезает – остаётся
Пространство, звёзды и певец!
Это стихотворение -22—летнего Мандельштама – по--моему, лермонтовской глубины и силы!
В 1916 году Мандельштам приехал в Крым. В Феодосии состоялся концерт, в котором он, поэт, уже довольно-таки известный читательской публике, принял участие – прочитал много своих стихотворений. Художница Юлия Оболенская тогда же писала о чтении Мандельштама:
<< Осип Эмильевич – замечательный поэт. Его чтение – последняя степень искренности, это танец каждого слова, в каждом слове участвует он всем своим телом… Это тело – совсем хрупкая глиняная оболочка, существующая только для того, чтобы внутренний огонь был чем-- нибудь сдержан. «В кувшинах спрятанный огонь…» >>.
О этот воздух, смутой пьяный,
На чёрной площади Кремля
Качают шаткий «мир» смутьяны,
Тревожно пахнут тополя.
Соборов восковые лики,
Колоколов дремучий лес,
Как бы разбойник безъязыкий
В стропилах каменных исчез.
А в запечатанных соборах,
Где и прохладно, и темно,
Как в нежных глиняных амфорах
Играет русское вино.
Успенский, дивно округлённы й,
Весь удивлёнье райских дуг,
И Благовещенский, зелёный,
И, мнится, заворкует вдруг.
Архангельский и Воскресенья
Просвечивают как ладонь, --
Повсюду скрытое горенье,
В кувшинах спрятанный огонь…
В том же, 1916-м г. в жизнь и творчество Осипа Мандельштама вошла Марина Цветаева. Молодая, набирающая поэтическую силу поэтесса, видимо, прочитав стихи Мандельштама (ведь сборник неизвестного ей тогда поэта уже вышел – я говорил об этом раньше – в 1913-м г. вышел «Камень», а в 1916-м – 2-е издание «Камня»), и Цветаева восторженно приветствовала нового для неё поэта. Уточню – написано это Цветаевой в феврале 1916-го г. (1916-й – по утверждению крупнейшего цветаеведа Анны Саакянц – «начало настоящей Цветаевой»:
Никто ничего не отнял –
Мне сладостно, что мы врозь!
Целую Вас через сотни
Разъединяющих вёрст.
Я знаю: наш дар – неравен.
Мой голос впервые – тих.
Что Вам, молодой Державин,
Мой невоспитанный стих!
На страшный полёт крещу Вас:
Лети, молодой орёл!
Ты солнце стерпел, не щурясь, --
Юный ли взгляд мой тяжёл?
Нежней и бесповоротней
Никто не глядел Вам вслед…
Целую Вас через сотни
Разъединяющих лет.
Цветаева, будто воочию видя будущее – крестит Мандельштама «на страшный полёт» -- -- будто знает она о его трагическом конце. Но об этом – чуть позже.
К этому же времени (т. е. к февралю 1916-го) относятся и встречи двух поэтов: Мандельштам, живший тогда в Петербурге, приезжал ненадолго в Москву, и Цветаева знакомила его с Москвой, по её словам, «дарила Москву» Мандельштаму.
Потом они, в недалёком будущем два Великих русских Поэта, встретились летом 1916 г. в городе Александрове Владимирской губернии, где Марина гостила у сестры. Всего один день провели вместе Цветаева и Мандельштам, но этот день остался и в прозе Цветаевой (эссе «История одного посвящения»), и в стихах Осипа Мандельштама, причём первое стихотворение Мандельштама, обращённое к Цветаевой – очень московское. Да не в Москве ли он его писал? – я выяснил, что наисано оно в марте 1916-го, между их встречами (московскими и александровской). – Вот оно – это стихотворение:
На розвальнях, уложенных соломой,
Едва прикрытые рогожей роковой,
От Воробьёвых гор до церковки знакомой
Мы ехали огромною Москвой.
А в Угличе играют дети в бабки
И пахнет хлеб, оставленный в печи.
По улицам меня везут без шапки,
И теплятся в часовне три свечи.
Не три свечи горели, а три встречи –
Одну из них сам Бог благословил,
Четвёртой не бывать,а Рим далече –
И никогда он Рима не любил.
Ныряли сани в чёрные ухабы,
И возвращался с гульбища народ.
Худые мужики и злые бабы
Переминались у ворот.
Сырая даль от птичьих стай чернела,
И связанные руки затекли;
Царевича везут, немеет страшно тело –
И рыжую солому подожгли.
Мне кажется, в этом стихотворении есть исторический подтекст: «Царевича везут» --наверное -- имеется в виду царевич Димитрий, убиенный в Угличе в начале XVII в.
И ещё одно – очень важное стихотворение Осипа Мандельштама, обращённое к Марине Цветаевой:
Не веря воскресенья чуду,
На кладбище гуляли мы
--Ты знаешь, мне земля повсюду
Напоминает те холмы.
……………………………………………………
……...............................................
Где обрывается Россия
Над морем чёрным и глухим.
От монастырских косогоров
Широкий убегает луг.
Мне от владимирских просторов
Так не хотелося на юг.
Но в этой тёмной, деревянной
И юродивой слободе
С такой монашкою туманной
Остаться – значит быть беде.
Целую локоть загорелый
И лба кусочек восковой,
Я знаю: он остался белый
Под смуглой прядью золотой.
Целую кисть, где от браслета
Ещё белеет полоса.
Тавриды пламенное лето
Творит такие чудеса.
Как скоро ты смуглянкой стала
И к Спасу бедному пришла,
Не отрываясь целовала,
А гордою в Москве была.
Нам остаётся только имя:
Чудесный звук, на долгий срок.
Прими ж ладонями моими
Пересыпаемый песок.
Я уже сказал о пророчестве Марины Цветаевой («На страшный полёт крещу Вас»). Но ещё более удивительно это пророчество в другом её стихотворении: она предсказала арест и трагическую гибель Мандельштама: он арестовывался дважды – в 1934 и в 1937-м годах и в 1938-м погиб в лагере (об этом я ещё буду – подробно – рассказывать). А Цветаева писала в 1916-м, обращаясь к Мандельштаму:
Гибель от женщины. Вот знак
На ладони твоей, юноша.
Долу глаза! Молись! Берегись! Враг
Бродит в полуночи.
Не спасёт ни песен
Небесный дар, ни надменнейший вырез губ.
Тем ты и люб,
Что небесен.
Ах, запрокинута твоя голова.
Полузакрыты глаза – что? – пряча.
Ах, запрокинется твоя голова –
Иначе.
Голыми руками возьмут – ретив! упрям! –
Криком твоим всю ночь будет край
звонок!
Растреплют крылья твои по всем
четырём ветрам,
Серафим! – Орлёнок! –
В том же – 1916-м г. (сколько событий в один год!) умерла мама Осипа, с которой у него была прочная душевно---духовная связь. И он пишет стихотворение памяти матери:
Эта ночь непоправима,
А у вас ещё светло!
У ворот Ерусалима
Солнце чёрное взошло.
Солнце жёлтое страшнее –
Баю—баюшки—баю.
В светлом храме иудеи
Хоронили мать мою!
Благодати не имея
И священства лишены,
В светлом храме иудеи
Отпевали прах жены;
И над матерью звенели
Голоса израильтян.
Я проснулся в колыбели,
Чёрным солнцем осиян!
В 1917 – 1924 г. г. Осип Мандельштам встречается с Анной Ахматовой. Познакомились Ахматова и Мандельштам весной 1911 г. на «Башне» Вячеслава Иванова. Он (Мандельштам) был тогда, по воспоминаниям Ахматовой, «худощавым мальчиком, с ландышем в петлице, с высоко закинутой головой, с ресницами в полщеки». Но мальчиком казался (замечу это в скобках) 20-летний Осип, позже он стал стремительно стареть, и к концу своей 47-летней жизни выглядел как старик.
Но это я сильно забежал вперёд. Вернёмся к молодым Ахматовой и Мандельштаму. Встречались они и в «Бродячей собаке» --- литературно--артистическом кабаре, где собирались поэты, художники, музыканты, артисты «серебряного века». И Ахматова, и Мандельштам читали там свои стихи.
Вскоре после знакомства Ахматова и Мандельштам вошли в литературную группу акмеистов – «Цех поэтов», созданный Николаем Гумилёвым, не только замечательным поэтом, но и выдающимся теоретиком стиха, мужем Анны Ахматовой (позже он станет близким другом Мандельштама).
Знакомство Анны Ахматовой и Осипа Мандельштама, двух больших поэтов, -- двух равных, -- станет дружбой, которая продлится четверть века. За это время он напишет немало стихов, обращённых к ней и навеянных общением с нею. Но лучшие из них созданы в основном в период их частых встреч (в декабре 1917 – в январе 1918 г. г.).
Сейчас – история создания первого из напечатанных стихотворений Мандельштама и Ахматовой. ---------
Они оба были в кабаре «Бродячая собака». Впоследствии Ахматова писала в одной из своих записных книжек: << Что же касается стихотворения «Вполоборота…» История его создания такова: 6-го янв. 1914 г. Пронин (хозяин «Бродячей собаки» -- В. К.) устроил большой вечер «Бродячей собаки» не в подвале у себя (где обычно проходили встречи – В. К.), а в какой-то большой зале на Конюшенной. Обычно посетители терялись там среди множества «чужих». Было жарко, людно, шумно и довольно бестолково. Нам это, наконец, нвдоело, и мы (человек 20 – 30) пошли в «Собаку» на Михайловский. Там было темно и прохладно. Я стояла на эстраде и с кем--то разговаривала. Несколько голосов из залы стали просить меня почитать стихи. Не меняя позы, я что—то прочла. Подошёл Осип. «Как вы стояли, как вы читали.» Тогда же возникли строки – «Вполоборота, о печаль!» >>.
Вполоборота, о печаль,
На равнодушных поглядела,
Спадая с плеч, окаменела,
Ложно--классическая шаль…
Зловещий голос – горький хмель –
Души расковывает недра:
Так – негодующая Федра –
Стояла некогда Рашель.
Элиза Рашель – знаменитая французская трагическая актриса XIX века – обессмертила своё имя исполнением роли Федры в одноимённой трагедии Жана Расина. А «воспетая» в стихотворении «ложно--классическая шаль» -- пишет исследователь Сергей Гумилёв, -- прославившаяся в один вечер, была обычная, кустарной работы, большая, с кистями, тонкая, кашемировой шерсти шаль, где по чёрному полю были отпечатаны, аляповатые – красные розы. Шаль была подарена Гумилёвым к годовщине свадьбы. Но, несмотря на эту лубочную шаль, Мандельштам увидел в Ахматовой Федру. Помните стихотворение Мандельштама «Я не увижу знаменитой «Федры»…,-- я его включил в эту мою работу о Мандельштаме, и вы, внимательные мои читатели, конечно – уже прочитали его – раньше.
«Спадают с плеч классические шали,
Расплавленный страданьем крепнет голос,
И достигает скорбного накала
Негодованьем раскалённый слог…»
В 1915 г. Мандельштам написал 4-стишие об Ахматовой –
Черты лица искажены
Какоё-то старческой улыькой.
Неужто и гитане гибкой
Все муки Данта суждены?
Это 4-стишие позже воспринималось как пророчество. – Мы все знаем о трагической судьбе этой великой женщины – Анны Андреевны Ахматовой. Стихи «Вполоборота, о печаль…» и «Черты лица искажены…» созданы в середине 1910-х г. г., а трагическое начнётся в жизни Анны Андреевны в середине 1920-х: её длительно не печатают, идёт травля поэтессы в печати (травля в несколько этапов – то же самое -- после постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград», постановления 1946 года и доклада Жданова, в котором всесильный секретарь ЦК оскорбляет великую поэтессу, настоящую дочь нашего многострадального народа, получившую в 1944 году награду – медаль «За оборону Ленинграда» как автор стихов, которые поддерживали во время блокады ленинградцев и вообще наш народ) не давали советским людям упасть духом. Кроме травли Ахматовой, были арестованы её сын – Лев Гумилёв (который потом будет арес –
Будет арестовываться ещё трижды – пройдёт через тюрьмы и лагеря) и третий (последний) муж поэтессы Николай Пунин (в конце концов он умрёт в лагере, правда, Ахматова и Пунин уже не были мужем и женой, но она всё равно переживала эту утрату. – И строки «Черты лица искажены…» вполне могли быть восприняты как пророчество.
Да, Ахматова уцелела – физически – в годы сталинских репрессий. Но страданий ей выпало через край! И Мандельштам это почувствовал задолго до грозных событий…
Отношения двух поэтов отнюдь не были идиллическими. Не случайно же Осип Мандельштам написал уже в 1930-е г. г.:
Привыкают к пчеловоду пчёлы,
Такова пчелиная порода.
Только я Ахматовой уколы
Двадцат ь три уже считаю года.
Но он тоже мог уколоть её – сказать всё, что угодно --- напр., сказать –
«что вы таким попугаем вырядились?»
Но как бы то ни было, они ценили друг друга: Мандельштам сказал
однажды – из души вырвавшиеся слова – «Я друг моих друзей, я современник Ахматовой» (привожу эти слова по памяти, за точность не ручаюсь»). А Ахматова и вовсе считала Мандельштама первым поэтом XX века. Она считала, что Мандельштам – единственный поэт, у которого нет учителя (у Пушкина были учителя, а у Мандельштама – не было – в этом его уникальность (я, вспоминая слова Ахматовой, кое-что и сам домысливаю – простите, если в мои воспоминания вкрались неточности). Она писала в стихотворении «Немного географии», обращаясь к Мандельштаму:
Не столицею европейской
С первым призом за красоту –
Душной ссылкою енисейской,
Пересадкою на Читу.
На Ишим, на Иргиз безводный,
На прославленный Акбасар,
Пересылкою в лагерь Свободный,
В трупный запах прогнивших нар, --
Показался мне город этот
Этой полночью голубой
Он, воспетый первым поэтом,
Нами, смертными – и тобой.
Эти стихи написаны в преддверии трагического конца Мандельштама…
Но мы снова забежали вперёд.
Сейчас расскажу о наиболее частых встречах двух Поэтов – в конце 1917 – начале 1918-го года и стихах Мандельштама, обращённых к Ахматовой в это время.
Твоё чудесное произношенье –
Горячий посвист хищных птиц.
Скажу ль: живое впечатленье
Каких-то шёлковых зарниц.
«Что» --- голова отяжелела.
«Цо» --это я тебя зову!
И далеко прошелестело:
«Я тоже на земле живу!»
Пусть говорят: любовь крылата!
Смерть окрылённее стократ.
Ещё душа борьбой обьята,
А наши губы к ней летят.
И столько воздуха и шёлка
И ветра в шёпоте твоём,
И как слепые, ночью долгой
Мы смесь бесолнечную пьём.
Это дивное стихотворение Мандельштам создал в конце 1917 или в начале 1918-го года (в разных источниках дата указывается разная).
Ахматова, вспоминая встречи с ним в то время, впоследствии напишет:
«Мандельштам часто заходил за мной, и мв ехали на извозчике по невероятным ухабам революционной зимы среди знаменитых костров, которые горели чуть ли не до мая, слушая неизвестно откуда несущуюся ружейную трескотню. Так мы ездили в Академию художеств, где происходили вечера в пользу раненых и где мы оба несколько раз выступали.»
Говоря о революционной зиме, Ахматова, кронечно же, имеет в виду революционные события 1917-го года. Каким было отношение Мандельштама к этим событиям? Очень сложным и противоречивым. – С одной стороны, происходящее вызывает у поэта сильную тревогу: в его стихах появляется Ленин – «октябрьский временщик», готовящий народу «ярмо насилия и злобы», а также зловещие образы убийцы – броневика, низколобого пулемётчика и хора – рукоплещущей злой черни (выражения из стихов Мандельштама).
Трагедийно стихотворение Осипа Мандельштама, обращённое к Анне Ахматовой – «Кассандре» (Кассандра – пророчица в древнегреческой мифологии, пророчествам которой никто не верил; в современном языке Кассандрой называют человека, который, предвидя грядущие несчастья, сам не в силах ничего предпринять и не может убедить других принять меры к их предотвращению).
Итак, стихотворение «Кассандре»:
Я не искал в цветущие мгновенья
Твоих, Кассандра, губ, твоих, Кассандра, глаз,
Но в декабре – торжественное бденье –
Воспоминанье мучит нас!
И в декабре семнадцатого года
Всё потеряли мы, любя:
Один ограблен волею народа,
Другой ограбил сам себя…
Но, если эта жизнь – необходимость бреда,
И корабельный лес – высокие дома –
Лети, безрукая победа –
Гиперборейская чума!
На площади с броневиками
Я вижу человека: он
Волков горящими пугает головнями:
Свобода, равенство, закон!
Касатка, милая Кассандра,
Ты стонешь, ты горишь – зачем
Стояло солнце Александра
Сто лет назад, сияло всем?
Когда-нибудь в столице шалой,
На скифском празднике, на берегу Невы,
При звуках омерзительного бала
Сорвут платок с прекрасной головы…
Кстати, солнце Александра – Александра Сергеевича Пушкина. Пушкина Мандельштам боготворил, а Ахматова была крупным учёным – пушкинистом – Она – не только Великий Поэт, но ещё и Великий Исследователь!
«Кассандре» -- удивительное стихотворение: здесь уже Мандельштам пророчит не только относительно судьбы Ахматовой, здесь Он предсказывает судьбу России послереволюционных и дальнейших лет!!
Но я, прежде чем дать стихотворение «Кассандре», говорил о противоречивом отношении Мандельштама к событиям 1917-го года. С одной стороны он, как человек умный и душевно зрячи й видел и понимал, чем может обернуться для страны победа большевиков. В то же время Мандельштам, по свидетельству Ахматовой, «один из первых стал писать стихи на гражданские темы. Революция была для него огромным событием и слово народ не случайно фигурирует в его стихах.»
«Прославим, братья, сумерки свободы,
Великий сумеречный год!
В кипящие ночные воды
Опущен грузный лес тенёт.
Восходишь ты в глухие годы,
О солнце, судия – народ!
…………………………………………….
Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий,
Скрипучий поворот руля.
Земля плывёт. Мужайтесь, мужи,
Как плугом океан деля,
Мы будем помнить и в летейской стуже,
Что десяти небес нам стоила земля.»
Так Поэт восклицает в одном из стихотворений 1918 года.
А вот – размышления Осипа Мандельштама о революции:
«Революция сама и жизнь, и смерть и терпеть не может, когда при ней судачат о жизни и смерти. У неё пересохшее от жажды горло, но она не примет ни одной капли влаги из чужих рук. Природа революции вечная жажда, воспалённость (быть может она завидует векам, которые по—домашнему смиренно утоляли свою жажду, отправляясь на овечий водопой. Для революции характерна эта боязнь, этот страх получить что-нибудь , она не смеет, она боится подойти к источникам бытия.»
Довольно-таки скоро после гибели Мандельштама Ахматова вспомнила обращённые к ней слова Его – большого Поэта и большого Её Друга: «Сохрани мою речь навсегда, за привкус несчастья и дыма», в ночь с 26 на 27 декабря 1940-го года у неё рождаются строки (обращается к Нему как к живому):
«А так как мне бумаги не хватило,
Я на твоём пишу черновике…
И вот чужое слово проступает…»
Мандельштамовское стихотворение «Сохрани мою речь…» не из самых известных в его творчестве; но из самых Мощных, Исключительной Силы!):
Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,
За смолу кругового терпенья, за совестный дёготь труда.
Как вода в новгородских колодцах должна быть черна
и сладима,
Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда.
И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,
Я – непризнанный брат, отщепенец в народной семье –
Обещаю построить такие дремучие срубы,
Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.
Лишь бы только любили меня эти мёрзлые плахи –
Как, нацелясь на смерть, городки зашибают в саду –
Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе
И для казни петровской в лесах топорище найду.
Мой рассказ о необыкновенной Дружбе Анны Ахматовой и Осипе Мандельштаме я хочу завершить цитатой из статьи исследователя Сергея Гумилёва «Двух голосов перекличка» (потом я своё время ещё несколько раз вернусь к теме «Ахматова и Мандельштам»):
<< В «адском круге» событий, оглушённые «гулом временни» и «шумом внутренней тревоги», жили два этих больших поэта, дружили, писали друг другу стихи, предугадывая и предвещая. Наверное, каждому доводилось слышать, как в гулкой, бездонной , ночной тишине поют неутомимые соловьи, неизменно и дерзостно покушающиеся на законные, хотя и не писанные никем, права поэзии и сопричисляя себя высокому искусству. Они поют – каждый в своём уединении. Окликая друг друга и как бы приглашая к удивительной музыкальной
беседе, беседе сердец и душ, беседе всех своих чувств. Вот такую перекличку двух голосов в гулкой, тревожной ночи эпохи напоминают стихи Мандельштама и Ахматовой, посвящённые друг другу. >>.
Вскоре после победы большевиков начинаются попытки Мандельштама приспособиться к новой действительности. Он неохотно, но добросовестно пытается найти в ней своё место. Какое-то время служит в Наркомпросе; делает ещё несколько попыток служить в советских учреждениях. Но каждый раз Мандельштам бросает работу, как правило, с грандиозным скандалом, и обращается к покровителям с просьбой уладить инцидент (какое-то время после Октябрьской революции Мандельштаму покровительствовала Лариса Рейснер, замечательная женщина – комиссар, большой знаток и любитель поэзии). Поняв наконец, что служить он не может, поэт уехал в Крым. Весной 1919 г. он появился в Киеве, занятом красными. Там познакомился с Надеждой Хазиной, будущей своей женой (она, верная спутница поэта, разделит с ним все его невзгоды и скитания).
Из Киева Мандельштам вернулся в Крым, занятый войсками Врангеля. Летом 1920 г. он, по неизвестным причинам, был арестован в Феодосии. Но ему повезло: за него ходатайствовали его знакомый белогвардейский полковник и известный поэт Максимилиан Волошин, постоянно живший в Крыму. Мандельштама освободили и он уехал в Грузию, которая была тогда независимой республикой. В Тифлисе (нынешний Тбилиси) он был по приказу меньшевистского правительства, посажен в тюрьму – как «двойной агент» (большевиков и Врангеля!).
Конечно, время это было очень сложное, в стране царил хаос, неразбериха, и отчасти этим можно объяснить происходившее с Мандельштамом. Но есть и другая, не менее важная причина случавшегося с ним.
О Мандельштаме вспоминает поэт и литературовед Константин Мочульский:
<< Доверчивый и беспомощный, как ребёнок, лишённый всяких признаков «здравого смысла», фантазёр и чудак, он не жил, а ежедневно «погибал». С ним постоянно случались невероятные происшествия, неправдоподобные приключения. Он рассказывал о них с искренним удивлением и юмором постороннего наблюдателя. Как пушкинский Овидий, --
Он слаб и робок был как дети,
Но кто-то охранял его и проносил невредимым через все жизненные катастрофы. >>
Мандельштаму удалось-таки выбраться из тифлисской тюрьмы и он тут же вернулся в большевистскую Россию.
В октябре 1920 г. поэт приехал в Петербург, где удостоился почестей как жертва «белого террора», и, главное, как автор новых замечательных стихов.
«Как воспоминание о пребывании Осипа в Петербурге в 1920 г. <…> остались живые, выцветшие, как наполеоновские знамёна, афиши того времени – о вечерах поэзии, где имя Мандельштама стоит рядом с Гумилёвым и Блоком, -- вспоминала Анна Ахматова. – Все старые петербургские вывески ещё были на своих местах, но за ними, кроме пыли, мрака и зияющей пустоты, ничего не было. Сыпняк, голод, расстрелы, темнота в квар тирах, сырые дрова, опухшие до неузнаваемости люди… Догнивали знаменитые петербургские торцы… Все кладбища были разгромлены. Город не просто изменился, а решительно превратился в свою противоположность. Но стихи любили (главным образом молодёжь)».
Публичные чтения Осипа Мандельштама в Петербурге принесли ему успех. Николай Гумилёв, большой поэт и суровый критик, провозгласил его «создателем вечных ценностей». И для такой оценки были основания: многие стихи Мандельштама, очаровавшие петербуржцев, были божественно прекрасны…
Я слово позабыл, что я хотел сказать:
Слепая ласточка в чертог теней вернётся
На крыльях срезанных с прозрачными играть.
В беспамятстве ночная песнь поётся.
Не слышно птиц. Бессмертник не цветёт.
Прозрачны гривы табуна ночного.
В сухой реке пустой челнок плывёт.
Среди кузнечиков беспамятствует слово.
И медленно растёт, как бы шатёр иль храм,
То вдруг прокинется безумной Антигоной,
То мёртвой ласточкой бросается к ногам,
С стигийской нежностью и веткою зелёной.
О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд,
И выпуклую радость узнаванья!
Я так боюсь рыданья Аонид,
Тумана, звона и зиянья!
А смертным власть дана любить и узнавать,
Для них и звук в персты прольётся,
Но я забыл, что я хочу сказать,
И мысль бесплотная в чертог теней вернётся.
Всё не о том прозрачная твердит,
Всё ласточка, подружка, Антигона…
А на губах, как чёрный лёд, горит
Стигийского воспоминанье звона.
В марте 1921-го Мандельштам опять покидает Петербург: снова Крым – снова Киев – снова Грузия… Он продолжает путешествовать – поэт – странник, сказавший о себе однажды: «Бродяга, я люблю движенье». Анна Ахматова подтверждает эту самооценку её друга: «Это быфл человек с душой бродяги в самом высоком смысле этого слова… Его вечно тянул к себе юг, море, новые место.»
Побывал Мандельштам и вы нашем городе. Он приехал в Ростов—на - Дону в январе 1922г. Здесь он много пишет – очерки, статьи, печатает их в Северо-Кавказской краевой газете «Советский Юг», выходившей в Ростове в то время; печатает под рубрикой «От нашего корреспондента».
Местные литераторы устроили литературный вечер Осипа Мандельштама. Ростовский краевед Исаак Гегузин так рассказывает об этом вечере:
«…В помещении было жарко натоплено. Поэт выступал без пиджака, в белой открытой сорочке. Читал стихи с упоением, заложив руки за пояс, часто приподнимался на носках.
В небол ьшой зал неслись его строки:
О небо, небо, ты мне будешь
сниться!
Не может быть, что б ты
совсем ослепло,
И день сгорел, как белая
страница:
Немного дыма, и немного
пепла!
А затем другие:
Я блуждал в игрушечной
чаще,
Я открыл лазоревый грот…
Неужели я настоящий,
И действительно смерть
придёт?
В этот вечер, состоящий из двух отделений, поэт прочитал много стихов.»
Стихи, процитированные Исааком Гегузиным – это ранний Мандельштам. А ростовский поэтичекий вечер состоялся в 1922 г. Может быть, прозвучало на вечере и это стихотворение 1921 г. – одно из сильнейших мандельштамовских стихов того времени:
Умывался ночью на дворе.
Твердь сияла грубыми звездами.
Звёздный луч -- как соль на топоре.
Стынет бочка с полными краями.
На замок закрыты ворота,
И земля по совести сурова, --
Чище правды свежего холста
Вряд ли где отыщется основа.
Тает в бочке, словно соль, звезда,
И вода студёная чернее.
Чище смерть, солёнее беда,
И земля правдивей и страшнее.
Вскоре после вечера в Ростове --на – Дону Осип Мандельштам уехал из Ростова и вернулся в Петроград (пробыл он в столице Дона, по разным сведениям, от одного до трёх месяцев). В том же, 1922-м г., Осип Эмильевич и жена его, Надежда Яковлевна, переехали на жительство в Москву.
В 1922 и 1923 г. г. вышли два поэтических сборника Мандельштама: в Берлине – «Tristia» и в Москве – «Вторая книга». В берлинский сборник вошли стихи 1915 – 1921 г. г., а во «Вторую книгу» -- 1916 – 1923-го и посвящена она была «Н. Х.» -- Надежде Хазиной, супруге поэта.
Я изучил науку расставанья
В простоволосых жалобах ночных –
Жуют волы и длится ожиданье,
Последний час вигилий городских, --
И чту обряд той петушиной ночи,
Когда, подняв дорожной скорби груз,
Глядели вдаль заплаканные ночи
И женский плач мешался с пеньем Муз.
Кто может знать, при слове расставанье
Какая нам разлука предстоит,
Что нам сулит петушье восклицанье,
Когда огонь в акрополе горит, --
И на заре какой-то новой жизни,
Когда в сенях лениво вол жует,
Зачем петух, глашатай новой жизни,
На городской стене крылами бьёт?
………………………………………………………..
И я люблю обыкновенье пряжи:
Снуёт челнок, веретено жужжит.
Смотри: навстречу, словно пух лебяжий,
Уже босая Делия летит!
О, нашей жизни скудная основа,
Куда как беден радости язык!
Всё было встарь, всё повторится снова,
И сладок нам лишь узнаванья миг.
Да будет так: прозрачная фигурка
На чистом блюде глиняном лежит,
Как беличья распластанная шкурка,
Склонясь над воском, девушка глядит.
Не нам гадать о греческом Эребе,
Для женщин воск – что для мужчины медь.
Нам только в битвах выпадает жребий,
А им дано, гадая, умереть.
-
Золотистого мёда струя из бутылки текла
Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела:
«Здесь, в печальной Тавриде, куда вас судьба занесла,
Мы совсем не скучаем», -- и через плечо поглядела.
Всюду Бахуса службы, как будто на свете одни
Сторожа и собаки. Идёшь – никого не заметишь.
Как тяжёлые бочки, спокойные катятся дни,
Далеко в шалаше голоса: не поймёшь, не ответишь.
После чаю мы вышли в огромный коричневый сад,
Как ресницы на окнах, опущены тёмные шторы,
Мимо белых колонн мы пошли осмотреть виноград,
Где воздушным стеклом обливаются сонные горы.
Я сказал: виноград как старинная битва живёт,
Где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке.
В каменистой Тавриде наука Эллады – и вот
Золотых десятин благородные ржавые грядки.
Ну а в комнате белой, как прялка, стоит тишина.
Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала.
Помнишь, в греческом доме любимая всеми жена –
Не Елена – другая – как долго она вышивала?
Золотое руно, где же ты, золотое руно?
Всю дорогу шумели морские тяжёлые волны.
И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,
Одиссей возвратился, пространством и временем полный.
Маленький комментари й к стихотворению: кто-то из исследователей сказал, что в последней строфы этого стихотворения больше Эллады, чем во всей многоучёного Вячеслава
Иванова (а ведь Иванов был образованнейшим человеком, и поэт большой!!).
И ещё одно стихотворение Осипа Мандельштама, наиважнейшее – «Век» (1922 г.):
Век мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои зрачки
И своею кровью склеит
Двух столетий позвонки?
Кровь – строител ьница хлещет
Горлом из земных вещей,
Захребетник лишь трепещет
На пороге новых дней.
Тварь, покуда жизнь хватает,
Донести хребет должна,
И невидимым играет
Позвоночником волна.
Словно нежный хрящ ребёнка
Век младенческой земли, --
Снова в жертву, как ягнёнка,
Темя жизни принесли.
Чтобы вырвать век из плена,
Чтобы новый мир начать,
Узловатых дней колена
Нужно флейтою связать.
Это век волну колышет
Человеческой тоской,
И в траве гадюка дышит
Мерой века золотой.
И ещё набухнут почки,
Брызнет зелени побег,
Но разбит твой позвоночник,
Мой прекрасный жалкий век.
И с бессмысленной улыбкой
Вспять глядишь, жесток и слаб,
Словно зверь, когда-то гибкий,
На следы своих же лап.
Кровь – строительница хлещет
Горлом из земных вещей
И горящей рыбой мещет
В берег тёплый хрящ морей.
И с высокой сетки птичьей,
От лазурных влажных глыб
Льётся, льётся безразличье
На смертельный твой ушиб.
В начале 1920-х г. г. Мандельштам пишет всё меньше и меньше стихов: у поэта появляется ощущение конца творческого (да и только ли творческого? ) пути.
Холодок щекочет темя,
И нельзя признаться вдруг,
И меня срезает время,
Как скосило твой каблук.
Жизнь себя перемогает,
Понемногу тает звук,
Всё чего-то не хватает,
Что-то вспомнить недосуг.
А ведь раньше лучше было,
И, пожалуй, не сравнишь,
Как ты прежде шелестила,
Кровь, как нынче шелестишь.
Видно, даром не проходит
Шевеленье этих губ –
И вершина колобродит,
Обречённая на сруб.
Я буду метаться по табору улицы тёмной
За веткой черёмухи в чёрной рессорной карете,
За капором снега, за вечным, за мельничным шумом…
Я только запомнил каштановых прядей осечки,
Придымленных горечью, нет – с муравьиной кислинкой;
От них на губах остаётся янтарная сухость.
В такие минуты и воздух мне кажется карим,
И кольца зрачков одеваются выпушкой светлой,
И то, что я знаю о яблочной розовой коже…
И только и свету, что в звёздной колючей неправде!
А жизнь проплывёт театрального капора пеной,
И некому молвить: «Из табора улицы тёмной…»
С 1927 г., в течение нескольких лет, Осип Мандельштам не пишет стихов вообще. В эти годы, годы поэтического кризиса, он создаёт оригинальнейшие прозаические произведения. О них я скажу позже, а сейчас – снова о стихах, но не лирических, а детских. Прежде чем замолчать на несколько лет, Осип Мандельштам с 1924 по 1926-й год пишет много стихов для детей. Детским поэтом он был прелестным! Вот некоторые из стихов Мандельштама – детского поэта (те стихи, которые мне самому очень нравятся):
***
-- Мне сырому,неучёному,
Простоквашей стать легко, --
Говорило кипячёному
Сырое молоко.
А кипячёное
Отвечает нежненько:
-- Я совсем не неженка:
У меня есть пенка!
***
-- В самоваре, и в стакане,
И в кувшине, и в графине
Вся вода из крана.
Не разбей стакана.
-- А водопровод
Где
воду
берёт?
Калоша.
Для резиновой калоши
Настоящая беда,
Если день – сухой, хороший,
Если высохла вода.
Ей всего на свете хуже
В чистой комнате стоять:
То ли дело шлёпать в луже,
Через улицу шагать!
Буквы.
Я писать умею: отчего же
Говорят, что буквы непохожи,
Что не буквы у меня – кривули,
С длинными хвостами загогули?
Будто «А» моё как головастик,
Что у «Б» какой-то лишний хлястик:
Трудно с вами, буквы – негритята,
Кривоногие мои утята!
Муравьи.
Муравьёв не нужно трогать:
Третий день в глуши лесов
Всё идут, пройти не могут
Десять тысяч муравьёв.
Как носильщик настоящий
С сундуком семьи своей
Самый чёрный и блестящий,
Самый сильный муравей!
Настоящие вокзалы –
Муравейники в лесу:
В коридоры, двери, залы
Муравьи багаж несут!
Самый сильный, самый стойкий
Муравей пришёл уже
К замечательной постройке
В сорок восемь этажей.
Одеяльная страна
Из Стивенсона.
Лёг в постель. Закутался. Согрелся.
Подавайте мне теперь сюда
Все игрушки – кубики и рельсы,
Корабли, сады и города.
Два холма – под одеялами коленки,
И простынь бушует океан.
Города и башни ставлю к стенке
На крутой подушечный курган.
По холмам шерстяного одеяла,
По горам подушечной страны
Оловянная пехота пробкежала
И прошли индийские слоны.
Я гляжу, как ласковый хозяин,
Как хороший, добрый великан,
На равнину шерстяных окраин
И на полотняный океан.
Как уже было сказано – с 1927 г. Мандельштам не пишет стихов. Правда, писал он прозу – блистательную прозу – и раньше: одно из таких произведений – «Шум времени» ---- создавалось в 1923 – 1924-м г. г., когда поэтическое молчание ещё не настало, но кризис уже был. Я уже цитировал «Шум времени». когда рассказывал о книгах детства и юности Мандельштама.
Вот ещё один отрывок из этой автобиографической повести Мандельштама. Вспоминая 90-е г. г. XIX в. Мандельштам пишет:
<< Я помню хорошо глухие годы России – девяностые годы, их медленное оползанье, их болезненное спокойствие, их глубокий провинциализм – тихую заводь: последнее убежище умирающего века. За утренним чаем разговоры о Дрейфусе, имена полковников Эстергази и Пикара, туманные споры о какой-то «Крейцеровой сонате» и смену дирижёров за высоким пультом стеклянного Павловского вокзала, казавшуюся мне сменой династий. Неподвижные газетчики на углах, без выкриков, без движений, неуклюже приросшие к тротуарам, узкие пролётки с маленькой откидной скамеечкой для третьего, и, одно к одному, -- -- девяностые годы слагаются в моём представлении из картин разорванных, но внутренне связанных тихим убожеством и болезненной, обречённой провинциальностью умирающей жизни.
Широкие буфы дамских рукавов, пышно взбитые плечи и обтянутые локти, перетянутые осиные талии, усы, эспаньолки, холёные бороды: мужские лица и причёски, какие сейчас можно встретить разве только в портретной галерее какого-нибудь захудалого парикмахера, изображающей капули и «а-ля кок».
В двух словах – в чём девяностые годы. Буфы дамских рукавов и музыка в Павлолвске; шары дамских буфов и всё прочее вращаются вокруг стеклянного Павловского вокзала, и дирижёр Галкин в центре мира.
В середине девяностых годов в Павловск, как в некий Элизий, стремился весь Петербург. Свистки паровозов и железнодорожные звонки мешались с патриотической какофонией увертюры двенадцатого года, и особенный запах стоял в огромном вокзале, где царил Чайковский и Рубинштейн. Сыроватый воздух заплесневших парков, запах гниющих парников и оранжерейных роз и навстречу ему тяжёлые испарения буфета, едкая сигара, вокзальная гарь и косметика многотысячной толпы.
Вышло так, что мы сделались павловскими зимогорами, то есть круглый год на зимней даче жили в старушечьем городе, в российском полу – Версале, городе дворцовых лакеев, действительных статских вдов, рыжих приставов, чахоточных педагогов (жить в Павловске считавлось здоровее) – и взяточников, скопивших на дачу – особняк. О,эти годы, когда Фигнер терял голос и по рукам ходили двойные его карточки: на одной половинке поёт, а на другой затыкает уши, когда «Нива», «Всемирная новь» и «Вестники иностранной литературы», бережно переплетаемые, проламывали этажерки и ломберные столики, составляя надолго фундаментальный фонд мещанских библиотек! >>.
И ещё один отрывок из «Шума времени»:
<< Мрачные толпы народа на улицах были первым моим сознательным и ярким восприятием. Мне было ровно три года. Год был 94-й, меня взяли из Павловска в Петербург, собравшись поглядеть на похороны Александра III. На Невском, где-то против Николаевской,
сняли комнату в меблированном доме, в четвёртом этаже. Ещё накануне вечером я взобрался на подоконник, вижу: улица черна народом, спрашиваю: «Когда же они поедут?», говорят-—«Завтра». Особенно меня поразило, что все эти людские толпы ночь напролёт проводили на улице. Даже смерть мне явилась впервые в совершенно неестественно пышном, парадном виде. Проходил я раз с няней своей и мамой по улице Мойки мимо шоколадного здания Итальянского посольства. Вдруг – там двери распахнуты и всех свободно впускают, а пахнет оттуда смолой, ладаном и чем-то сладким и приятным. Чёрный бархат глушил вход и стены, обставленные серебром и тропическими растениями, очень высоко лежал набальзамированный итальянский посланник. Какое мне было дело до всего этого? Не знаю, но это были сильные и яркие впечатления, и я ими дорожу по сегодняшний день. >>.
И ещё один:
<< Случилось так, что раннее моё петербургское детство прошло под знаком самого настоящего милитаризма, и, право, в этом не моя вина, а вина моей няни и тогдашней петербургской улицы.
Мы ходили гулять по Большой Морской в пустынной её части, где красная лютеранская кирка и торцовая набережная Мойки.
Так незаметно подходили мы к Крюкову каналу, голландскому Петербургу
эллингов и нептуновых арок с морскими эмблемами, к казармам гвардейского экипажа.
Тут, на зелёной, никогда не езженной мостовой, муштровали морских гвардейцев, и медные литавры и барабаны потрясали тихую воду канала. Мне нравился физический отбор людей: все ростом были выше обыкновенного. Нянька вполне разделяла мои вкусы. Так мы облюбовали одного матроса – «черноусого» и приходили на него лично посмотреть и, уже отыскав его в строю, не сводили с него глаз до конца учения. Скажу и теперь, не обинуясь, что, семи или восьми лет, весь массив Петербурга, гранитные и торцовые кварталы, всё это нежное сердце города, с разливом площадей, с кудрявыми садами, островами, памятников, кариатидами Эрмитажа, таинственной Миллионной, где не было никогда прохожих и среди мраморов затесалась всего одна мелочная лавочка, особенно же арку Главного штаба, Сенатскую площадь и голландский Петербург я считал чем-то священным и праздничным.
Не знаю, чем населяло воображение маленьких римлян их Капитолий, я же населял эти твердыни и стогны каким-то немыслимым и идеальным всеобщим военным парадом >>… -- и т. д., и т.д. – читайте прозу «Шум времени» Осипа Марндельштама и другую его великолепную прозу – не пожалеете!
А вот отрывки из- повести Мандельштама «Египетская марка» (1927 г.):
«В мае месяце Петербург чем-то напоминает адресный стол, не выдающий справок, -- особенно в районе Дворцовой площади. Здесь всё до ужаса приготовлено к началу исторического заседания с белыми листами бумаги, с отточенными карандашами и с графином кипячёной воды.
Ещё раз повторяю: величие этого места в том, что справки никогда и никому не выдаются. <…>
Нотное письмо ласкает глаз не меньше, чем сама музыка слух. Черныши фортепианной гаммы, как фонарщики, лезут вверх и вниз. Каждый такт – это лодочка, гружённая изюмом и чёрным виноградом.
Нотная страница – это, во-первых, диспозиция боя парусных флотилий; во-вторых – это план, по которому тонет ночь, организованная в косточки слив.
Громадные концертные спуски шопеновских мазурок, широкие лестницы с колокольчиками листовских этюдов, висячие парки с куртинами Моцарта, дрожащие на пяти проволоках, ---- ничего не имеют общего с низкорослым кустарником бетховенских сонат.
Миражные города нотных знаков стоят, как скворешники, в кипящей смоле.
Нотный виноградник Шуберта всегда расклёван до косточек и исхлёстан бурей.
Когда сотни фонарщиков с лесенками мечутся по улицам, подвешивая бемоли к ржавым крюкам, укрепляя флюгера диезов, снимая целые вывески поджарых тактов, -- это, конечно, Бетховен; но когда кавалерия восьмых и шестнадцатых в бумажных султанах с конскими значками и штандартиками рвётся в атаку – это тоже Бетховен.
Нотная страница – это революция в старинном немецком городе. <…>
Вот черепахи, вытянув нежную голову, состязаются в беге – это Гендель.
Но до чего воинственны страницы Баха – эти потрясающие связки сушённых грибов.
А на Садовой у Покрова стоит каланча. В январские морозы она выбрасывает виноградины сигнальных шаров – к сбору частей. Там неподалёку я учился музыке. Мне ставили руку по системе Лещетицкого.
Пусть ленивый Шуман развешивает ноты, как бельё для просушки, а внизу ходят итальянцы, задрав носы; пусть труднейшие пассажи Листа, размахивая костылями, волокут туда и обратно пожарную лестницу.
Рояль – это умный и добрый комнатный зверь с волокнистым деревянным мясом, золотыми жилами и всегда воспалённой костью. Мы берегли его от простуды, кормили лёгкими, как спаржа, сонатинами… « Не правда ли – Великолепно пишет Мандельштам?
В 1930 году Осип Мандельштам пишет ещё одно прозаическое произведение – «Четвёртая проза». Пишутся в эти годы и более мелкие рассказы: «Начальник порта», «Бармы закона» и др.
Проза Великого Поэта Осипа Мандельштама – это не только его автобиографические и художественные произведения. Это и его статьи, очерки и рецензии. В его сборники обычно входят они под названием «Слово и культура». Мандельштам великолепный критик и выдающийся исследователь. Вот несколько примеров этого.
Из статьи «Заметки о Шенье» (1917 г.). Андре Шенье – выдающийся французский поэт XVIII в.:
<< Восемнадцатый век похож на озеро с высохшим дном: ни глубины, ни влаги, -- всё подводное оказалось на поверхности. Людям самим было страшно от прозрачности и пустоты понятий. <…> Этот век, который вынужден был ходить по морскому дну идей, как по морскому дну идей, как по паркету, ---- обернулся веком морали по преимуществу. Самым тривиальным нравственным истинам изумлялись, как редким морским раковинам. Человеческая мысль задыхалась от обилья непреложных истин и, однако, не находила себе покою. Так как, очевидно, все они оказывались недостаточно действенными, приходилось без устали повторять их.
Великие принципы восемнадцатого века всё время в движении, в какой-то механической тревоге, как буддийская молитвенная мельница. Вот тому пример: античная мысль понимала добро как благо или благополучие; здесь ещё не было внутренней пустоты гедонизма. Добро, благополучье, здоровье были слиты в одно представленье, как полновесный и однородный золотой шар. Внутри этого понятья не было пустоты. Вот этот-то сплошной, отнюдь не императивный и отнюдь не гедонистический характер античной морали позволяет даже усумниться в нравственной природе этого сознанья: уж не просто ли это гигиена, то есть профилактика душевного здоровья? <…>
Музам было невесело около Разума, они скучали с ним, хотя неохотно в этом сознавались. Всё живое и здоровое уходило в безделушки, потому что за ними был меньший присмотр, а дитя с семью няньками – трагедия -- выродилась в пышный пустоцвет именно потому, что над её колыбелью склонялись и заботливо её нянчили «великие принципы». Младшие виды поэзии, счастливо избежавшие этой убийственной опеки, переживут старших, захиревших под её рукой.
Поэтический путь Шенье – это уход, почти бегство от «великих принципов» к живой воде поэзии, совсем не к античному, а к вполне современному миропониманию.
В поэзии Шенье чудится религиозное и, может быть, детски-- наивное предчувствие девятнадцатого века. >>.
Из статьи «Слово и культура» (1921 г.):
<< Трава на на петербургских улицах – первые побеги девственного леса, который покроет место современных городов. Эта яркая, нежная зелень, свежестью своей удивительная, принадлежит новой одухотворённой природе. Воистину Петербург самый передовой
город мира. Не метрополитеном, не небоскрёбом измеряется бег современности – скорость , а весёлой травкой, которая пробивается из-под городских камней.
Наша кровь, наша музыка, наша государственность – всё это найдёт своё продолжение в нежном новой природы, природы – Психеи. В этом царс тве духа без человека каждое дерево будет дриадой и каждое явление будет говорить о своей метаморфозе.
Остановить? Зачем? Кто остановит солнце, когда оно мчится на воробьиной упряжке в отчий дом, обуянное жаждой возвращения? Не лучше ли подарить его дифирамбом, чем вымаливать у него подачки?
Не получал он ничего
И слаб и робок был, как дети,
Чужие люди для него
Зверей и рыб ловили в сети…
Спасибо вам, «чужие люди», за трогательную заботу, за нежную опеку над старым миром, который уже «не от мира сего», который весь ушёл в чаянье и подготовку к грядущей <…>
Да, старый мир – но он жив более, чем когда-либо. Культура стала церковью. Произошло отделение церкви – культуры от государства. Светская жизнь нас больше не касается, у нас не еда, а трапеза, не комната, а келья, не одежда, а одеяние. Наконец, мы обрели внутреннюю свободу, настоящее внутреннее веселье. Воду в глиняных кувшинах пьём, как вино, и солнцу больше нравится в монастырской столовой, чем в ресторане. Яблоки, хлеб, картофель – отныне утоляют не только физический, но и духовный голод. Христианин, а теперь всякий культурный человек – христианин, не знает только физического голода, только духовной пищи. Для него и слово – плоть, и простой хлеб – веселье и тайна. >>.
А эту цитату из статьи «Слово и культура» я отнёс бы к афоризмам Мандельштама:
«Поэзия – плуг, взрывающий время так, что глубинные слои времени, его чернозём, оказываются сверху. Но бывают такие эпохи, когда человечество, не довольствуясь сегодняшним днём, тоскуя по глубинным слоям времени, как пахарь, жаждет целины времён. Революция неизбежно приводит к классицизму. Не потому, что Давид снял жатву Робеспьера, а потому что так хочет земля.»
Из статьи «Заметки о поэзии»:
«Современная русская поэзия не свалилась с неба, а была предсказана всем поэтическим прошлым нашей страны, -- разве щёлканьем и цоканьем Языкова не был предсказан Пастернак и разве одного этого примера не достаточно, чтоб показать, как поэтические батареи разговаривают друг с другом перекидным огнём, нимало не смущаясь равнодушием разделяющего их времени? В поэзии всегда война. И только в эпохи общественного идиотизма наступает мир или перемирие. Корневоды, как полководцы, ополчаются друг на друга. Корни слов воюют в темноте, отнимая друг у друг пищу, и земные соки. Борьба русской, т. е. мирской,
бесписьменной речи, домашнего корнесловья, языка мирян, с письменной речью монахов, с церковнославянской, враждебной, византийской грамотой, -- сказывается до сих пор. >>.
В статьях и очерках о литературе о многом и о многих говорит Мандельштам: о Франсуа Виллоне (или – Вийоне), великом французском поэте XV в., и о Петре Чаадаеве, об Александре Скрябине, об Александре Блоке, о Данте (о чём я уже говорил в др. месте моей композиции…) Он рецензирует книги стихов Ильи Эренбурга, Игоря Северянина, пьесу Иннокентия Анненского, отзывается в некоторых своих работах о своих современниках – поэтах (Пастернаке, Ахматовой, Хлебникове и др.), размышляет (как правило – его суждения – свежи и глубоки, познания – обширны) о поэзии и не только. Названия статей говорят сами за себя: «Утро акмеизма», «О собеседнике», «О природе слова», «Девятнадцатый век», «Конец романа», «Гуманизм и современность», и даже откликнулся заметкой на события т. наз. «кровавого воскресенья» (расстрел мирной демонстрации рабочих 9 января 1905 г. (называется заметка «Кровавая мистерия 9-го января»); вот небольшой отрывок из этой заметки:
«Урок девятого января – цареубийство – настоящий урок трагедии: нельзя жить, если не будет убит царь. Девятого января – трагедия с одним только хором, без героя, без пастыря. Гапон стушевался: как только началось действие, он был уже ничем, он был уже нигде. Столько убитых, столько раненых – и ни одного известного человека (только профессору Тарле поранило голову саблей – единственная знаменитость). Хор, забытый на сцене, брошенный, предоставленный самому себе. Кто знает законы греческой трагедии, тот поймёт – нет более жалкого, более раздирающего, более сокрушительного зрелища. В ту самую минуту вспыхнула вся трагическая глубина сознания народных масс, {когда} засвистали пули, люди бросились врассыпную, попадали на землю в зверином страхе, забывая друг о друге.»
Но я, рассказывая о жизненном и творческом пути Мандельштама, давно уже нарушил хронологию событий и сейчас хочу вновь к ней вернуться. Речь шла о том, что Мандельштам как поэт молчал несколько лет.
В 1930 г. Мандельштам едет в Армению, «в чужую страну», которая стала близкой русскому поэту, навсегда полюбилась ему, совершил путешествие в Армению, и лирический поток, заглохший на пять долгих лет (детские стихи не в счёт), забил с новой силой, даже более мощной, чем раньше. Поэт создаёт большой цикл (12 стихотворений) об Армении.
Лазурь да глина, глина да лазурь,
Чего ж тебе ещё? Скорей глаза сощурь,
Как близорукий шах над перстнем бирюзовым,
Над книгой звонких глин, над книжною землёй,
Над гнойной книгою, над глиной дорогой,
Которой мучимся, как музыкой и словом.
<< Армянский язык – неизнашиваемый – каменные сапоги. Ну, конечно, толстостепенное слово, прослойки воздуха в полугласных. Но разве всё очарованье в этом? Нет! Откуда же тяга? Как объяснить? Осмыслить?
Я испытал радость произносить звуки, запрещённые для русских уст, тайные, отверженные и, может,даже – на какой-то глубине постыдные.
Был пресный кипяток в жестяном чайнике, и вдруг в него бросили щепотку чудного чёрного чая.
Так было у меня с армянским языком.
Я в себе выработал шестое – «араратское» чувство: чувство притяжения горой.
Теперь, куда бы меня не занесло, оно уже умозрительное и останется >> (Осип Мандельштам. Из эссе «Путешествие в Армению»).
1.
Ты розу Гафиза колышешь
И нянчишь зверушек – детей,
Плечьми осьмигранными дышишь
Мужицких бычачьих церквей.
Окрашена охрою хриплой,
Ты вся далеко за горой,
А здесь лишь картинка налипла
Из чайного блюдца с водой.
2.
Ты красок себе пожелала –
И выхватил лапой своей
Рисующий лев из пенала
С полдюжины карандашей.
Страна москательных пожаров
И мёртвых гончарных равнин,
Ты рыжебородых сардаров
Терпела средь камней и глин.
Вдали якорей и трезубцев,
Где жухлый почил материк,
Ты видела всех жизнелюбцев,
Всех казнелюбивых владык.
И, крови моей не волнуя,
Как детский рисунок просты,
Здесь жёны проходят, даруя
От львиной своей красоты.
Как люб мне язык твой зловещий,
Твои молодые гроба,
Где буквы – кузнечные клещи
И каждое слово -- скоба…
Кроме 12 стихотворени й цикла «Армения» Мандельштам пишет несколько стихотворений, примыкающих к этому циклу.
Колючая речь Араратской долины,
Дикая кошка – армянская речь,
Хищный язык городов глинобитных,
Речь голодающих кирпичей.
А близорукое шахское небо –
Слепорождённая бирюза –
Всё не прочтёт пустотелую книгу
Чёрной кровью запёкшихся глин.
Поэт окрылён и поражён этим новым лирическим потоком. «Держу пари, что я ещё не умер, // И, как жокей, ручаюсь головой, // Что я ещё могу набедокурить // На рысистой дорожке беговой», -- пишет он в 1931 г.
Но в стихах, которые пишутся в начале 1930-х, звучат и трагические ноты – в них выражено настроение отверженности, предчувствие гибели: поэт идёт навстречу своей гибели, страшась и в то же время призывая её…
Я вернулся в мой город, знакомый до слёз,
До прожилок, до детских припухлых желёз.
Ты вернулся сюда – так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей.
Узнавай же скорее декабрьский денёк,
Где к зловещему дёгтю подмешан желток.
Петербург! Я ещё не хочу умирать:
У тебя телефонов моих номера.
Петербург! у меня ещё есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.
Я на лестнице чёрной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок.
И всю ночь напролёт жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.
А вот 3-стищие, написанное вскоре после Великого Стихо – Творения «Я вернулся в мой город…», и, я думаю – к нему примыкающее ---
Помоги, Господь, эту ночь прожить,
Я за жизнь боюсь: за твою рабу…
В Петербурге жить – словно спать в гробу.
И – самое Сильное – да чего там сильное – Мощное! –
Стихо – Творение этого времени – пожалуй – одно из главных в творчестве Мандельштама:
За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей, --
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.
Мне на плечи кидается век – волкодав,
Но не волк я по крови своей:
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей…
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе;
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе, --
Уведи меня в ночь, где течёт Енисей
И сосна до звезды достаёт,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убъёт.
В 1933 – 34 г. г. Мандельштам был, как вспоминает Ахматова, «коротко, бурно и безответно влюблён в поэтессу и переводчицу Марию Сергеевну Петровых. Он и раньше часто влюблялся и почти каждый раз посвящал стихи: и петербургской красавице Саломее Андрониковой; она была хозяйкой литературного салона, где бывал Мандельштам. Влюбившись в Саломею он в 1916 г. написал диптих «Соломинка» (так поэт назвал свою кратковременную избранницу.
1.
Когда, соломинка, не спишь в огромной спальне
И ждёшь, бессонная, чтоб, важен и высок,
Спокойной тяжестью – что может быть печальней? –
На веки чуткие спустился потолок,
Соломка звонкая, соломинка сухая,
Всю смерть ты выпила и сделалась нежней,
Сломалась милая соломка неживая,
Не Саломея, нет, соломинка скорей.
В часы бессонницы предметы тяжелее,
Как будто меньше их – такая тишина –
Мерцают в зеркале подушки, чуть белея,
И в круглом омуте кровать отражена.
Нет, не соломинка в торжественном атласе,
В огромной комнате, над чёрною Невой,
Двенадцать месяцев поют о смертном часе,
Струится в воздухе лёд бледно-голубой.
Декабрь торжественный струит своё дыханье,
Как будто в комнате тяжёлая Нева.
Нет, не соломинка, Лигейя, умиранье –
Я научился вам, блаженные слова.
2.
Я научился вам, блаженные слова:
Ленор, Соломинка, Лигейя, Серафита!
В огромной комнате тяжёлая Нева,
И голубая кровь струится из гранита.
Декабрь торжественный сияет над Невой.
Двенадцать месяцев поют о смертном часе.
Нет, не соломинка в торжественном атласе
Вкушает медленный, томительный покой.
В моей крови живёт декабрьская Лигейя,
Чья в саркофаге спит блаженная любовь –
А та, соломинка – быть может, Саломея,
Убита жалостью и не вернётся вновь.
Влюбляется и посвящает стихи Мандельштам и актрисе Ольге Арбениной (Гильденбрандт) – это уже в 1920 г.:
Я наравне с другими
Хочу тебе служить,
От ревности сухими
Губами ворожить.
Не утоляет слово
Мне пересохших уст,
И без тебя мне снова
Дремучий воздух пуст.
Я больше не ревную.
Но я тебя хочу,
И сам себя несу я,
Как жертву палачу.
Тебя не назову я
Ни радость, ни любовь;
На дикую, чужую
Мне подменили кровь.
Ещё одно мгновенье,
И я скажу тебе:
Не радость, а мученье
Я нахожу в тебе.
И, словно преступленье,
Меня к тебе влечёт
Искусанный в смятеньи
Вишнёвый нежный рот.
Вернись ко мне скорее,
Мне страшно без тебя,
Я никогда сильнее
Не чувствовал тебя,
И всё, чего хочу я,
Я вижу наяву.
Я больше не ревную,
Но я тебя зову.
А любовь (не просто влюблённость, а большая Любовь поэта!) к Ольге Ваксель – в середине 1920-х он он чуть не женился на ней, но, правда, одумался и остался с Надеждой Яковлевной. В 1925 г. любящий Ольгу Мандельштам пишет:
Жизнь упала, как зарница,
Как в стакан воды ресница,
Изолгавшись на корню,
Никого я не виню…
Хочешь яблока ночного,
Сбитню свежего, крутого,
Хочешь, валенки сниму,
Как пушинку подниму?
Ангел в светлой паутине
В золотой стоит овчине,
Свет фонарного луча
До высокого плеча…
Разве кошка, встрепенувшись,
Чёрным зайцем обернувшись,
Вдруг простёгивает путь,
Исчезая где-нибудь.
Как дрожала губ малина,
Как поила чаем сына,
Говорила наугад,
Ни к чему и невпопад.
Как нечаянно запнулась,
Изолгалась, улыбнуласбь
Так, что вспыхнули черты
Неуклюжей красоты.
Есть за куколем дворцовым
И за кипенем садовым
Заресничная страна –
Там ты будешь мне жена.
Выбрав валенки сухие
И тулупы золотые,
Взявшись за руки, вдвоём
Той же улицей пойдём
Без оглядки, без помехи
На сияющие вехи –
От зари и до зари
Налитые фонари.
Прекрасная и несчастная Ольга Ваксель… Расставшись с Мандельштамом, она через годы вышла замуж за шведа, уехала с ним за границу и покончила с собой в Осло, на чужбине… Её Трагический конец до глубины души потряс Мандельштама, и Поэт прощается с былой своей любимой – прощается Гениальными Стихами! –
Возможна ли женщине мёртвой хвала?
Она в отчужденьи и в силе –
Её чужелюбая власть привела
К насильственной жаркой могиле…
И твёрдые ласточки круглых бровей
Из гроба ко мне прилетели
Сказать, что они отлежались в своей
Холодной стокгольмской постели.
И прадеда скрипкой гордился твой род,
От шейки её хорошея,
И ты раскрывала свой аленький рот,
Смеясь, итальянясь, русея…
Я тяжкую память твою берегу,
Дичок, медвежонок, Миньона,
Но мельниц колёса зимуют в снегу,
И стынет рожок почтальона.
Это не единственное стихотворение Осипа Мандельштама памяти Ольги Ваксель; но это – самое Сильное…
Вот какие Великолепные стихи писал Мандельштам, влюбляясь! Но оказалось, что можно написать ещё Сильнее!! –Влюблённость в Марию Петровых привела к созданию самого, быть может, Прекрасного из любовных стихотворений Мандельштама. Ахматова считала его лучшим любовным стихотворением XX века…
Мастерица виноватых взоров,
Маленьких держательница плеч!
Усмирён мужской опасный норов,
Не звучит утопленница – речь.
Ходят рыбы, рдея плавниками,
Раздувая жабры: на, возьми!
Их, бесшумно окающих ртами,
Полухлёбом плоти накорми!
Мы не рыбы красно-золотые,
Наш обычай сестринский таков:
В тёплом теле рёбрышки худые
И напрасный влажный блеск зрачков.
Маком бровки мечен путь опасный.
Что же мне, как янычару, люб
Этот крошечный, летуче-красный,
Этот жалкий полумесяц губ?..
Не серчай, турчанка дорогая:
Я с тобой в глухой мешок зашьюсь,
Твои речи тёмные глотая,
За тебя кривой воды напьюсь.
Наша нежность – гибнущим подмога.
Надо смерть предупредить – уснуть,
Я стою у твёрдого порога.
Уходи, уйди, ещё побудь.
Рассказывая об Осипе Мандельштаме, нельзя не сказать о колючем, неуживчивом характере поэта, его безрассудстве и язвительности. «Мало в нём было линейного, // Нрава он не был лилейного», -- очень точно написал сам о себе Мандельштам. --
Ещё в 1918 г. поэт выхватил из рук чекиста Якова Блюмкина, известного своей жестокостью, список заложников, подлежащих расстрелу, и порвал этот чёрный список…
Поэт постоянно брал взаймы, чаще всего не отдавал долг, и сочинял смешные эпиграммы на кредиторов…
При раскрытых окнах в своей московской квартире он насмехался над соседями – писателями…
Неудивительно, что время от времени отношения Мандельштама с собратьями – писателями сильно обострялись. В 1924 г. обострившееся отношения заставили поэта покинуть Москву и и вернуться в Ленинград. А в 1928 г. началась злобная кампания против Мандельштама, в результате которой он лишился ленинградской квартиры, вынужден был переехать в Москву, а немного позже – выйти из Федерации писателей.
О Мандельштаме вспоминает Е. К. Осмёркина – Гальперина, познакомившаяся с поэтом в 1929 или 1930-м году:
«В первую же минуту я заметила в выражении его лица как бы укоренившееся в нём высокомерие, но странно: эта кажущаяся надменность не удивляла и не отталкивала, она воспринималась как особая форма самозащиты, наверное необходимой ему в те годы».
В 1932 г. один московский писатель учинил дебош в квартире Мандельштамов и оскорбил Надежду Яковлевну, его жену, его верного друга. Товарищеский суд, который собрался для разбора жалоб Мандельштама, вынес двусмысленную резолюцию, вроде того, что, мол, Мандельштамы сами виноваты. В приступе ярости поэт назвал этот суд «обезъяньим процессом» и публично закатил пощёчину его председателю – «красному графу» Алексею Толстому. И вообще Мандельштам вёл себя на товарищеском суде безрассудно: вольно или невольно он бросал вызов всем присутствующим там.
Всполминает поэтесса Елена Михайловна Тагер:
«В течение зимы 1932 – 33 годов всё чаще говорилось о каких-то недоразумениях вокруг Мандельштама, о вечных ссорах, вспыхивавших по пустяковому поводу, с преувеличенным болезненным раздражением с его стороны. Он держал себя как человек с глубоко поражённой психикой. Литературные деятели Москвы держались с ним как недруги, как чужие люди.»
Тем не менее примерно в это же время, в Москве, в Политехническом музее, был устроен поэтический вечер Осипа Мандельштама. Вступительное слово произнёс крупнейший литературовед Борис Эйхенбаум. По воспоминаниям поэта и переводчика Семёна Липкина, бывшего на этом вечере, он «прошёл превосходно, слушали так, как следовало слушать Мандельштама, …к тому же, к большой радости давних поклонников, Мандел ьштам чи тал много новых стихов, ещё не опубликованных.»
Колют ресницы, в груди прикипела слеза.
Чую без страху, что будет и будет гроза.
Кто-то чудной меня что-то торопит забыть.
Душно, -- и всё--таки до смерти хочется жить.
С нар приподнявшись на первый раздавшийся звук
Дико и сонно ещё озираясь вокруг,
Так вот бушлатник шершавую песню поёт
В час, как полоской заря над острогом встаёт.
Несмотря на то, что у Мандельштама были поклонники, у него в конце 1920-х – начале 1930-х г. г. , по свидетельству Семёна Липкина, «не было той, пусть в те годы негулкой, но светящейся славы, какая была у Ахматовой, …не было у него и внутрилитературно й, но достаточно мощной славы Пастернака, его почитали немногие, почитали восторженно, но весьма немногие, и, большей частью, люди его поколения или чуть – чуть моложе…»
Сам же Мандельштам, как утверждает Липкин, «то преувеливал свою известность, то видел себя окончательно затерянным в толпе.»
И всё--таки он, конечно же, знал себе цену, знал, что он – один из крупнейших русских поэтов современности. Замечательный писатель Валентин Катаев, в молодости встречавшийся с Мандельштамом, в беллетризованных мемуарах «Алмазный мой венец» описал такой эпизод: однажды, встретив Мандельштама на улице, один знакомый писатель весьма дружелюбно задал [ему] традиционный светский вопрос:
-- Что новенького вы написали?
На что [поэт] вдруг совершенно неожиданно точно с цепи сорвался:
------ Если бы я что-нибудь написал новое, то об этом уже давно бы знала вся Россия! А вы невежда и пошляк! -- закричал [он], трясясь от негодования, и демонстративно повернулся спиной к бестактному беллетристу».
Напомню, что этот эпизод – из книги классика советской литературы Валентина Катаева.
А я, беседующий с вами о Мандельштаме, пока не классик --- в 2006-м г. написал о своём любимом Поэте такие строки:
Все пишут – был надменным.
Да – надменен.
Иным не может быть,
точней -- -- не мог,
Он -- просто знал: в стихах
его
бесценен
И крик,
И шёпот,
И тяжёлый вздох.
Но дальше, дальше – о жизненном и творческом пути выдающегося русского Поэта. –
С мая 1932-го по июль 1935-го г. Осип Мандельштам пишет философские восьмистишщия.
2.
Люблю появление ткани,
Когда после двух или трёх,
А т о четырёх задыханий
Придёт выпрямительный вздох.
И так хорошо мне и тяжко,
Когда приближается миг,
И вдруг дуговая растяжка
Звучит в бормотаньях моих.
З.
Когда, уничтожив набросок,
Ты держишь прилежно в уме
Период без тягостных сносок,
Единый во внутренней тьме.
И он лишь на собственной тяге,
Зажмурившись, держится сам,
Он так же отнёсся к бумаге,
Как купол к пустым небесам.
4.
О, бабочка, о, мусульманка,
В разрезанном саване вся –
Жизняночка и умиранка,
Такая большая – сия!
С большими усами кусава
Ушла с головою в бурнус.
О флагом развёрнутый саван,
Сложи свои крылья – боюсь!
5.
И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме,
И Гёте, свищущий на вьющейся тропе,
И Гамлет, мысливший пугливыми шагами,
Считали пульс толпы и верили толпе.
Быть может, прежде губ уже родился шёпот,
И в бездревесности кружилися листы,
И те, кому мы посвящаем опыт,
До опыта приобрели черты.
6.
Скажи мне, чертёжник пустыни,
Арабских песков геометр,
Ужели безудержность линий
Сильнее, чем дующий ветр?
- Меня не касается трепет
Его иудейских забот –
Он опыт из лепета лепит
И лепет из опыта пьёт.
8.
Шестого чувства крошечный придаток
Иль ящерицы теменной глазок,
Монастыри улиток и створчаток,
Мерцающих ресничек говорок –
Недостижимое, как это близко:
Ни развязать нельзя, ни посмотреть ,
Как будто в руку вложена записка
И на неё немедленно ответь…
9.
Преодолев затверженность природы,
Голуботвёрдый глаз проник в её закон:
В земной коре юродствуют породы,
И, как руда, из груди рвётся стон,
И тянется глухой недоразвиток
Как бы дорогой, согнутою в рог, --
Понять пространства внутренний избыток
И лепестка и купола залог.
10.
В игольчатых чумных бокалах
Мы пьём наважденье причин,
Касаемся крючьями малых,
Как лёгкая смерть, величин
И там, где сцепились бирюльки,
Ребёнок молчанье хранит –
Большая вселенная в люльке
У маленькой вечности спит.
11.
И я выхожу из пространства
В запущенный сад величин
И мнимое рву постоянство
И самосознанье причин.
И твой, бесконечность, учебник
Читаю один, без людей –
Безлиственный, дикий лечебник,
Задачник огромных корней.
Я уже говорил о том, насколько широк диапазон Мандельштама – поэта (и по мере сил своих постарался показать это). О широте его интересов говорит и стихотворение «Ламарк» (о великом учёном -- естествоиспытеле).
Был старик, застенчивый, как мальчик,
Неуклюжий, робкий патриарх…
Кто за честь природы фехтовальщик?
Ну, конечно, пламенный Ламарк.
Если всё живое лишь помарка
За короткий выморочный день,
На подвижной лестнице Ламарка
Я займу последнюю ступень.
К кольчецам спущусь и к усоногим,
Прошуршав средь ящериц и змей,
По упругим сходням, по излогам
Сокращусь, исчезну, как Протей.
Роговую мантию надену,
От горячей крови откажусь,
Обрасту присосками и в пену
Океана завитком вопьюсь.
Мы прошли разряды насекомых
С наливными рюмочками глаз.
Он сказал: «Природа вся в разломах,
Зренья нет – ты зришь в последний раз.»
Он сказал: «Довольно полнозвучья,
Ты напрасно Моцарта любил,
Наступает глухота паучья,
Здесь провал сильнее наших сил.»
И от нас природа отступила
Так, как будто мы ей не нужны,
И продольный мозг она вложила,
Словно шпагу, в тёмные ножны.
И подъёмный мост она забыла,
Опоздала опустить для тех,
У кого зелёная могила,
Красное дыханье, гибкий смех…
А сейчас ещё одно -- моё стихо – творение об Осипе Мандельштаме. Написано оно (если мне не изменяет память) – в 2010-м году. Вначале – несколько эпиграфов к стихотворению – строки из его стихов.
«Да, я лежу в земле, губами шевеля…»
1935 г.
«И железой поэзия в железе,
Слезящаяся в родовом разрезе…»
1935 г.
«Вооружённый зреньем узких ос…»
1937 г.
И ещё: Осип Мандельштам говорил, что слова надо знакомить друг с другом.
Дальше – моё произведение об Удиви тельном Поэте и Челове
Вооружённый зреньем узких ос, -
Бормочет, --
далека пока
старуха,
И слуха он,
и зренья виртуоз,
И (задыхан ья – вздох) –
до всех желёз –
До всех – Поэт – Он –
Слова Виртуоз –
Неоценённого ещё,
и -- Духа,
Всё вместе, ---
вновь
знакомит те слова,
Что без Него бы –
не были
знакомы,
Всё так же –
Муза странника
Жива –
Надолго…
…В жизни –
За Главой
Глава.
Но счастлив он
в быту ? –
едва…
едва!.. –
Поэт божественный,
лишённый
дома.
…А – Счастье Высшее
Дано –
Всерьёз:
Запечатлеть
и шорохи,
и стоны,
И Ощущение
Грядущих
Гроз,
Вооружённый зреньем узких ос
Он – Слова –
Чувства –
Мысли
Виртуоз, ---
Он –
Гением
Своим
Вооружённый!..
В 1933 г. Мандельштамы, после многолетней бездомности, скитаний по чужим углам, -- получили, наконец-то, квартиру в Москве, в Нащокинском переулке. У поэта, наконец, появились его собственные книги его любимых поэтов. Но эта, казалось бы, внешняя устроенность, не избавила от чувства тревоги, которое всё больше овладевает поэтом. Он, чувствующий своё время
как мало кто из поэтов – его современников, -- пишет---
Квартира тиха, как бумага,
Пустая, без всяких затей,
И слышно, как булькает влага
По трубам внутри батарей.
Имущество в полном порядке,
Лягушкой застыл телефон,
Видавшие виды манатки
На улицу просятся вон.
А стены проклятые тонки,
И некуда больше бежать,
И я , как дурак, на гребёнке
Обязан кому-то играть.
Наглей комсомольской ячейки
И вузовской шайки наглей,
Присевших на школьной скамейке
Учить щебетать палачей.
Пайковые книги читаю,
Пеньковые речи ловлю
И грозное баюшки-баю
Колхозному баю пою.
Какой-нибудь изобразитель,
Чесатель колхозного льна,
Чернила и крови смесит ель
Достоин такого рожна.
Какой-нибудь честный предатель,
Проваренный в чистках, как соль,
Жены и детей содержатель
Такую ухлопает моль.
И столько мучительной злости
Таит в себе каждый намёк,
Как будто вколачивал гвозди
Некрасова здесь молоток.
Давай же с тобой, как на плахе
За семьдесят лет начинать –
Тебе, старику и неряхе,
Пора сапогами стучать.
И вместо ключа Ипокрены
Давнишнего страха струя
Ворвётся в халтурные стены
Московского злого жилья.
Одновременно со стихотворением «Квартира…» Мандельштам написал Мощное антисталинское стихотворение, которое сыграет роковую роль в его судьбе…
Мы живём, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлёвского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища,
И сияют его голенища.
А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычит,
Как подкову, куёт за указом указ:
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него – то малина
И широкая грудь осетина.
Остро – Сатирическое Произведение, направленное против человека, уже объявленного «величайшим гением всех времён и народов», -- на самом деле против Монстра, и монстрова окружения!
Надежда Яковлевна Мандельштам в книге «Воспоминания» рассказывает о том, какой ужас вызвало опасное стихотворение у первых слушателей. Среди них был и Борис Леонидович Пастернак, поэт,которого Мандельштам высоко ставил и считал равным себе. Выслушав стихотворение, Пастернак сказал: «То, что вы мне прочли, не имеет отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участие. Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал, прошу вас не читать их никому другому.»
Но Мандельштам не внял совету осторожного Бориса Леонидовича и прочитал «крамольное» стихотворение ещё некоторым друзьям (о его безрассудстве уже я рассказывал).
В ночь с 13 на 14 мая 1934 г. Осип Мандельштам был арестован органами НКВД. За несколько лет до этого он написал в одном из лучших своих стихотворений (я его дал в моей композиции – помните?) –
«Я на лестнице чёрной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок.
И всю ночь напролёт жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.»
И вот теперь за ним пришли эти «дорогие» страшные гости. Поэту были предъявлены стихи – о Сталине и «За гремучую доблесть грядущих веков…» и он признал авторство. Затем его заставили составить список тех, кому он читал антисталинские стихи. Ему паришлось сделать и это.
После непродолжительного следствия поэта отправили под конвоем в трёхлетнюю ссылку на поселение в Чердынь. Но в Чердыни его здоровье резко ухудшилось (начался тюремный психоз и он пытался покончить с собой). Это заставило Надежду Яковлевну бить тревогу: она посылает телеграммы, письма в ЦК об облегчении участи и лечении мужа. Хлопочут за Мандельштама также Анна Ахматова и Борис Пастернак. – На дворе стоял 1934 год – адская машина сталинского террора только начинала набирать обороты, и заступничество таких Поэтов ещё могло иметь значение… -- Вскоре дело Мандельштама пересмотрели – «изолировать, но сохранить!» -- таков приказ С талина: Поэту было предложено самому выбрать место ссылки; он выбрал Воронеж, где условия жизни намного лучше, чем в Чердыни. 16 июня Осип Мандельштам отправился в ссылеу в Воронеж – город Алексея Кольцова, Ивана Никитина; здесь же родился Андрей Платонов – великий современник Мандельштама… Сопровождала Осипа Эмильевича его жена, Надежда Яковлевна, верная подруга Большого,и, увы, ныне опального Поэта… -- Филолог и пероводчик, человек, прекрасно знающий и понимающий поэзию, кроме того, мужественный человек – Она была опорой Поэту абсолютно во всём. О том, какую роль сыграла Надежда Яковлевна в жизни Осипа Эмильевича, рассказывает воронежский друг Мандельштамов, Наталья Штемпель:
«Редко, наверное, в жизни встречаются такие браки, такое понимание, такая духовная близость. Надежда Яковлевна была вровень своему мужу по уму, образованности, огромной душевной силе. Я никогда не слышала от неё жалоб, не видела её раздражённой или удручённой. Она всегда была ровна, внешне спокойна. Она безусловно являлась моральной опорой для Осипа Эмильевича. На ней держалась жизнь. Тяжёлая, трагическая его судьба стала и её судьбой. Этот крест она сама взяла на себя и несла его так, что, казалось, иначе и не могло быть.»
О любви Мандельштама к его «нежняночке» (выражение Осипа Эмильевича), удивительной любви, -- хорошо рассказала Анна Ахматова:
«Осип любил Надю невероятно, неправдоподобно. Когда ей резали аппендикс в Киеве, он не уходил из больницы и всё жил в каморке у больничного швейцара. Он не отпускал Надю от себя ни на шаг, не позволял ей работать, бешено ревновал, просил её советов о каждом слове в стихах. …я ничего подобного в жизни не видела.»
Мы с тобой на кухне посидим,
Сладко пахнет белый керосин,
Острый нож да хлеба каравай…
Хочешь, примус туго накачай,
А не то верёвок собери –
Завязать корзину до зари,
Чтобы нам уехат ь на вокзал,
Где бы нас никто не отыскал.
1931 год. Осип Мандельштам – Надежде Мандельштам.
А теперь – моё стихотворение об этой Великой Любви – Осипа Эмильевича и Надежды Яковлевны.
Когда Поэт влюблён –
душа яснеет,
И просится –
родиться –
новый стих…
…Две Ольги (как воспел!),
И – Саломея,
Потом -- ещё! –
Мария Петровых.
Но – Главная Любовь –
В Ней столько
Силы,
С Ней –
Наденькой –
и --- беды
не страшат, --
А – равного – Ей –
всё ж
не сотворила
Его
Бого – Подобная
ДУША.
Зато – В веках –
Они ---- Вдвоём –
не просто
Она – Жена,
Он –
Нераздельны! –
Муж, --
Давно –
посмертно –
времени короста
С Неё –
сошла:-
Стоит –
Большого Роста
ЛЮБОВЬ –
Творенье
Двух
Огромных
ДУШ!!
Когда Мандельштамы жили в ссылке, в Воронеже, Надежда Яковлевна ненадолго уезжала в Москву. И Осип Эмильевич очень тяжело переносил разлуку с подругой своей. Он писал матери Надежды Яковлевны, прося тёщу приехать на время отсутствия жены:
«Как только уезжает Надя, у меня начинается мучительное нервно – физическое заболевание.
…за последние годы у меня развилось астматическое состояние. Дыхание всегда затруднено. Но при Наде это протекает мирно. Стоит ей уехать – я начинаю задыхаться. Субъективно это невыносимо: ощущение конца. Каждая минута тянется вечностью. Один не могу сделать шага.»
В воронежской жизни Мандельштамов бывали относит ельно благополучные периоды. Но чаще всего жилось тяжело. – Долгое время не удавалось добиться рабо ты. Наконец, после многих попыток, удалось: Мандельштама направили литконсультантом в Воронежский драматический театр. Работает он и на местном радио – в 1935 г. подготовил и провёл несколько литературных передач (в их числе – «Юность Гёте»). Несмотря на это, материальное положение оставляло желать лучшего. Да и морально тоже часто бывало тяжко. Поэт не мог долго оставаться на одном месте, он, по словам Надежды Яковлевны Мандельштам, «тяготился прикреплением, как запертыми дверями.» «Пусти меня, отдай меня, Воронеж», -- вырвалось у Мандельштама однажды. Но Воронеж не отдавал ссыльного поэта. И изумительные стихи его не печатались. Впрочем, только ли потому, что поэт был в ссылке?
Ещё в 1922 г. Осипа Мандельштама объявили «внутренним эмигрантом», а в 1923 – 24 г. г. его стихи почти перестают печатать, если же и печатают, то с большой неохотой. Поэту приходится много заниматься переводами, т. е. выполнять работу, которую он очень не любил (он брался за переводы стихов только в случае крайней необходимости – когда нужда заставляла). Но переводчиком он был первоклассным: большой мастер русской поэзии, и переводил чаще всего настоящих поэтов, порою – больших: с французского, со старофранцузского, с грузинского, армянского, немецкого, английского, итальянского языков. В книге, которой я пользовался, когда работал над композицией о Мандельштаме, целый раздел отдан переводам. Некоторые из них, с небольшими комментариями, я предлагаю вашему вниманию.
Жан Расин.
Начало «Федры».
Пер. с французского.
«Решенье принято, час перемены пробил,
Узор трезенских стен всегда меня коробил,
В смертельной праздности на медленном огне
Я до корней волос краснею в тишине:
Шесть месяцев терплю отцовское безвестье,
И дальше для меня тревога и бесчестье
Не знать урочища, где он окончил путь.»
«Куда же, государь, намерены взглянуть?
Я первый поспешил унять ваш страх законный
И переплыл залив, Коринфом рассечённый.
Тезея требовал у жителей холмов,
Где глохнет Ахерон в жилище мертвецов.
Эвлиду посетил, не мешкал на Тенаре,
Мне рассказала зыбь о рухнувшем Икаре.
Надежда ль новой луч укажет вам тропы
В блаженный край, куда направил он стопы?
Быть может, государь своё решенье взвесил
И с умыслом уход свой тайной занавесил,
И между тем как мы следим его побег,
Сей хладнокровный муж, искатель новых нег,
Ждёт лишь любовницы, что, тая и робея…»
Довольно, Терамен, не оскорбляй Тезея…»
А вот небольшая поэма Огюста Барбье «Собачья склока». Барбье -- французский поэт XIX в., вошедший в историю французской поэзии как поэт Парижской революции 1830 г. Этот перевод занимает особое место среди переводов Мандельштама. Не побоюсь этого слова – он – чудо переводческого искусства великого русского поэта.
1.
Когда тяжёлый зной гранил большие плиты
На гулких набережных здесь,
Набатом вспаханный и пулями изрытый
Изрешечён был воздух весь,
Когда Париж кругом, как море роковое,
Народной яростью серчал
И на покашливанье старых пушек злое
Марсельской песней отвечал,
Там не маячила, как в нашем современьи,
Мундиров золотых орда, --
То было в рубище мужских сердец биенье,
И пальцы грязные тогда
Держали карабин тяжёлый и гранёный,
И руганью набитый рот
Сквозь зубы чёрные кричал, жуя патроны:
«Умрём, сограждане, вперёд!»
2.
А вы, в льняном белье, с трёхцветкою в петлице,
В корсет затянутые львы,
Женоподобные, изнеженные лица,
Бульварные герои, вы, --
Где были вы в картечь, где вы скрывались молча
В дни страшных сабельных потерь,
Когда великий сброд и с ним святая сволочь
В бессмертье взламывали дверь?
Когда Париж кругом давился чудесами,
В трусливой подлости своей
Вы, как могли, тогдак завесили коврами
Страх ваших розовых ушей.
3.
Свобода – это вам не хрупкая графиня,
Жеманница из Сен – Жермен,
С черненой бровкою и ротиком в кармине
И томной слабостью колен, --
Нет, это женщина грудастая, большая,
Чей голос груб и страсть сильна,
Она смугла лицом, и, бёдрами качая,
Проходит площадью она.
Ей нравится народ, могучий и крикливый,
И барабанный перекат,
Пороховой дымок и дальние наплывы,
Колоколов густой набат.
Её любовники – простонародной масти,
И чресла сильные свои
Для сильных бережёт и не боится власти
Рук, не отмытых от крови.
4.
То дева бурная, бастильская касатка
И независимость сама,
Чья роковая стать и твёрдая повадка
В пять лет народ свела с ума.
А после, охладев к девическим романам,
Фригийский растоптав колпак,
С двадцатилетним вдруг бежала капитаном
Под звуки труб в военный мрак.
И великаншею – не хрупкою фигуркой –
С трёхцветным поясом встаёт
Перед облупленной расстрелом штукатуркой,
Нам утешенье подаёт,
Из рук временщика высокую корону
В три дня французам возвратит,
Раздавит армию и, угрожая трону,
Булыжной кучей шевелит.
5.
Но стыд тебе, Париж, прекрасный и гневливый!
Ещё вчера, величья полн,
Ты помнишь ли, Париж, как, мститель справедливый,
Ты выкорчёвывал престол?
Торжественный Париж, ты ныне обесчещен,
О город пышных похорон,
Разрытых мостовых, вдоль стен глубоких трещин,
Людских останков и знамён,
Прабабка городов, лавровая столица,
Народами окружена,
Чьё имя на устах у всех племён святится,
Затмив другие имена,
Отныне ты, Париж, -- презренная клоака,
Ты – свалка гнусных нечистот,
Где маслянистая приправа грязи всякой
Ручьями чёрными течёт,
Ты – сброд бездельников и шалопаев чинных
И трусов с головы до ног,
Что ходят по домам и в розовых гостиных
Выклянчивают орденок,
Ты – рынок крючников, где мечут подлый жребий:
Кому падёт какая часть
Священной кровию напитанных отребий
Того, что раньше было власть.
6.
Вот так же, уязвлён и выбит из берлоги,
Кабан, почуя смерти вкус,
На землю валится, раскидывая ноги, --
В затылок солнечный укус,
И с пеною у рта, и высунув наружу
Язык, -- - рвёт крепкие силки,
И склоку трубит рог, и перед сворой дюжей
«Возьми его!» -- кричат стрелки:
Вся свора, дёргаясь и ёрзая боками,
Рванётся; каждый кобелёк
Визжит от радости и ляскает зубами,
Почуяв лакомый кусок,
А там пойдёт грызня и перекаты лая
С холма на холм, с холма на холм,
Ищейки, лягаши и доги, заливаясь,
Трясутся: воздух псарней полн.
Когда кабан упал с предсмертною икотой --
Вперёд! Теперь царюют псы.
Вознаградим себя за трудную работу
Клыков и борзые часы.
Над нами хлыст умолк. Нас грозный псарь не дразнит,
По нашу душу не свистит,
Так пей парную кровь, ешь мясо: это праздник!
……………..,………………………………………………………………..
И, как охочая к труду мастеровщина,
Налягут все на тёплый бок,
Когтями мясо рвут, хрустит в зубах щетина:
Отдельный нужен всем кусок.
То право конуры, закон собачьей чести:
Тащи домой наверняка,
Где ждёт ревнивая, с оттянутою шерстью
Гордячка – сука муженька,
Чтоб он ей показал, как должно семьянину,
Дымящуюся кость в зубах
И крикнул: «Это власть! – бросая мертвечину. –
Вот наша часть в великих днях.
Одно из самых ярких явлений в переводческой деятельности Осипа Мандельштама – его переводы стихов Макса Бартеля, немецкого пролетарского поэта.Он перевёл 50 стихотворений Бартеля – целую книжку стихов. Книга Бартеля под названием под «Завоюем мир!» (Мандельштам – её составитель) вышла в 1925 г. Вот 2 перевода из неё:
Птицы.
Сон обвил меня тёмным плющом.
Спящий боролся я с душным сном:
Это птиц заблудившийся грай
Хлещет в окна, как крупный град.
Нестройно сетуя, птицы звенят:
«Мы проснулись в начале дня,
Когда заиграл зорь румяный рожок
И солнце ночной осушило песок.
Из душных кварталов, из серых трущоб
Мы – души рабочих, стряхнувших свой горб,
Весь день на страже станка;
Страна за решёткой – мир бедняка.
Гудок – наша песня и камень – полёт,
Наш клюв – человека искривленный рот.
Посланники бури, свободы гонцы,
Мятеж разносим во все концы.
Всё, всё, что рабочую душу томит, --
В нашем полёте высоком звенит:
Радости посвист, тугая борьба
И справедливой крови алчба.
Передовые священной страны,
Мы таранили ночь – толщу старой стены.
Своим ненавидящим властным чутьём
Мы гнёзда твои, революция, вьём!
Покинув ветхий, невзрачный кров,
Вышли из тёмных, нищих домов.
Точный и меткий убийства снаряд
Вчера скосил рабочий ряд.
Наши немые хозяева
Лежат в крови у пыльного рва.
Мы безочажный, блуждающий грай;
В сердце, товарищ, приют нам дай!»
Завоюем мир!
Диких слов большая ярость
На воротах поднебесных.
Край желаний неизвестных.
Позади огонь пожарищ,
Трубачи вдоль улиц тесных.
Дайте нам за дело взяться,
Солнце золотит знамёна.
Буквы надписи червлёной –
«Завоюем мир!» -- струятся,
Рвутся к цели отдалённой.
Брат, познай свои мечтанья.
Пусть сердечный пыл смирится.
Нужно нам соединиться,
В заблужденьи и скитаньи
Ключевой водой стремиться!
Тяжесть с плеч скатилась лавой,
Ненависть перемололась.
Крепнет мужественный голос:
Каждому почёт и слава!
Каждому земля и колос!
Палачей людского рода
Из ключарни рая выгнать
И один закон постигнуть –
Нет владыки: есть свобода –
В братский круг с весельем прыгнуть.
До того как говорить о переводах Осипа Мандельштама – я говорил о 20-х г. г. в жизни Поэта. --
В середине 1920-х «в литературе началось расслоение на своих и чужих», -- вспоминает Н. Я. Мандельштам. Причисленный к чужим Мандельштам всё-таки выпустил в 1928 г. ещё один поэтический сборник, оказавшийся последним в его жизни –в 1928 г.; выпустил благодаря Николаю Ивановичу Бухарину, бывшему его покровителем в то время. С 1930 г. Мандельштама вообще не печатают. «В период ссылки ни о каком печатанье уже речи быть не могло, переводы тоже отобрали, и самое имя ОМ (Осипа Мандельштама – В. К.) больше не упоминалось. Оно промелькнуло за все эти годы несколько раз в ругательных статьях», ------ свидетельствует Надежда Яковлевна Мандельштам.
Удивительно ли, что поэт, находясь в ссылке, особенно остро ощущает своё одиночество. Но справедливости ради надо сказать, что абсолютного одиночества не было: в Воронеже Мандельштамы познакомились с хорошими людьми: учительницей Натальей Штемпель – отрывок из её воспоминаний я недавно цитировал; с Сергеем Рудаковым, у которого был огромный дар учёного – текстолога (позже – в Великую Отечественную войну – он погибнет на фронте, потому и не сумеет реализовать свой дар), с Павлом Калецким; а что касается Рудакова – вот ещё одна интересная подробность: он оставит после себя подробный дневник о встречах и разговорах с Осипом Мандельштамом: в «Воронежском дневнике» он проницательно называет Мандельштама, своего постоянного со – беседника! – Поэтом, равным Овидиям и Вергилиям…
Я видел озеро, стоявшее отвесно.
С разрезанною розой в колесе
Играли рыбы, дом построив пресный.
Лиса и лев боролись в челноке.
Глазели внутрь трёх лающих порталов
Недуги – недруги других невскрытых дуг.
Фиалковый пролёт газель перебежала,
И башнями скала вздохнула вдруг, --
И, влагой напоён, восстал песчаник честный,
И средь ремесленника города – сверчка
Мальчишка – океан встаёт из речки пресной
И чашками воды швыряет в облака.
Общение с Штемпель, Рудаковым, Калецким и некоторыми другими – умными, развитыми, многознающими, -- поддерживало Осипа Эмильевича и Надежду Яковлевну. Если б не они, -- то Мандельштамы ощутили бы изоляцию гораздо раньше.
В феврале 1936 г. к Мандельштаму приехала из Ленинграда Анна Ахматова. Лишь несколько дней пробыла она у своего ссыльного друга, но сумела почувствовать и передать в стихотворении «Воронеж» душевное состояние Мандельштама и атмосферу, в которой он жил.
«А в комнате опального поэта
Дежурят страх и Муза в свой черёд.
И ночь идёт,
Которая не ведает рассвета.
В 1937 году Осип Мандельштам пишет Оду Сталину. Поэт, несколькими годами ранее заклеймивший «вождя» и его васссалов, теперь пытается прославить тирана! Что случилось с ним? Метаморфоза? Нет. Ещё в период создания стихотворений «Квартира тиха, как бумага…» и «Мы живём, под собою не чуя страны…» (т. е. до ссылки) в поэте, по словам Надежды Яковлевны Мандельштам, «как бы боролись два начала – свободное размышление и гражданский ужас». В ссылке из-под пера Мандельштама выходят стихотворения, противоположные и по мысли, и по чувству (по выражению Б. Сарнова – «двоечувствие» поэта).
«Много скрыто дел предстоящих
В наших лётчиках и жнецах,
И в товарищах реках и чащах,
И в товарищах городах…»;
«Люблю шинель красноармейской складки…»;
«Я должен жить, дыша и большевея…»,
и т. д.
Однако Мандельштам создаёт в Воронеже и «Стихи о неизвестном солдате», одно из самых значительных своих произведений, шедевр русской поэзии XX века…
1.
Этот воздух пусть будет свидетелем,
Дальнобойное сердце его,
И в землянках всеядный и деятельный
Океан без окна – вещество.
До чего эти звёзды изветливы!
Всё им нужно глядеть – для чего? –
В осужденье судьи и свидетеля,
В океан без окна, вещество.
Помнит дождь, неприветливый сеятель,
Безымянная манна его,
Как лесистые крестики метили
Океан или клин боевой.
Будут люди холодные, хилые
Убивать, холодать, голодать, --
И в своей знаменитой могиле
Неизвестный положен солдат.
Научи меня, ласточка хилая,
Разучившаяся летать,
Как мне с этой воздушной могилою
Без руля и крыла совладать.
И за Лермонтова Михаила
Я отдам тебе строгий отчёт,
Как сутулого учит могила
И воздушная яма влечёт.
2.
Шевелящимися виноградинами
Угрожают нам эти миры,
И висят городами украденными,
Золотыми обмолвками, ябедами,
Ядовитого холода ягодами
Растяжимых созвездий шатры –
Золотые созвездий жиры…
3.
Сквозь эфир десятичноозначенный
Свет размолотых в луч скоростей
Начинает число, опрозрачненный
Светлой болью и молью нолей.
И за полем полей поле новое
Треугольным летит журавлём –
Весть летит светопыльной обновою
И от битвы вчерашней светло.
Весть летит светопыльной обновою:
-- Я не Лейпциг, я не Ватерлоо,
Я не Битва Народов, я новое,
От меня будет свету светло.
4.
Аравийское месиво, крошево,
Свет размолотых в луч скоростей,
И своими косыми подошвами
Луч стоит на сетчатке моей.
Миллионы убитых задёшево
Протоптали тропу в пустоте, --
Доброй ночи, всего им хорошего
От лица земляных крепостей.
Непотдкупное небо окопное –
Небо крупных оптовых смертей –
За тобо й, от тебя, целокупное,
Я губами несусь в темноте –
За воронки, за насыпи, осыпи,
По которым он медлил и мглил:
Разворотченных – пасмурный, оспенный
И приниженный гений могил.
5.
Хорошо умирает пехота,
И поёт хорошо хор ночной
Над улыбкой приплюснутой Швейка,
И над птичьим копьём Дон – Кихота,
И над рыцарской птичьей плюсной.
И дружит с человеком калека –
Им обоим найдётся работа.
И стучит по околицам века
Костылей деревянных семейка –
Эй, товарищество, -- шар земной!
6.
Для того ль должен череп развиться
Во весь лоб – от виска до виска,
Чтоб в его дорогие глазницы
Не могли не вливаться войска?
Развивается череп от жизни
Во весь лоб – от виска до виска,
Чистотой своих швов он дразнит себя,
Понимающим куполом яснится,
Мыслью пенится, сам себе снится –
Чаша чаш и отчизна отчизне –
Звёздным рубчиком шитый чепец –
Чепчик счастья – Шекспира отец…
7.
Ясность ясеневая, зоркость яворовая
Чуть – чуть красная мчится в свой дом,
Словнр обмороками затоваривая
Оба неба с их тусклым огнём.
Нам союзно лишь то, что избыточно,
Впереди не провал, а промер,
И бороться за воздух прожиточный –
Эта слава другим не в пример.
И сознанье своё затоваривая
Полуобморочным бытиём,
Я ль без выбора пью это варево,
Свою голову ем под огнём?
Для того ль заготовлена тара
Обаянья в пространстве пустом,
Чтобы белые звёзды обратно
Чуть – чуть красные мчались в свой дом?
Слышишь, мачеха звёздного табора,
Ночь, что будет сейчас и потом?
8.
Наливаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
-- Я рождён в девяносто четвёртом…
---- Я рождён в девяносто втором…
И, в кулак зажимая истёртый
Год рожденья, с гурьбой и гуртом,
Я шепчу обескровленным ртом:
Я рождён в ночь с второго на третье
Января в девяносто одном
Ненадёжном году, и столетья
Окружают меня огнём.
1 – 15 марта 1937
Примерно в одно время с «Неизвестным солдатом» написана Ода Сталину. Прежде чем прочитать отрывок из неё, скажу, что насилие над собой, над своим даром, привело к тому, что Осип Мандельшгам потерпел самую большую художественную неудачу в своей жизни.
И шестикратно я в сознаньи берегу
Свидетель медленный труда, борьбы и жатвы –
Его огромный путь – через тайгу
И ленинский октябрь – до выполненной клятвы.
……………………………………………………………………………..
Правдивей правды нет, чем искренность бойца.
Для чести и любви, для воздуха и стали
Есть имя славное для сильных губ чтеца.
Его мы слышали и мы его застали.
<< Чтобы написать такую «Оду», надо настроиться как инструмент, сознательно поддаться общему гипнозу и заворожить себя словами литургии, которая заглушала в наши дни все человеческие голоса, -- пишет Надежда Яковлевна Мандельштам. – Начало 37-го года прошло у О М (Осипа Мандельштама – В. К.) в диком эксперименте над самим собой. Взвинчивая и настраивая себя для «Оды», он сам разрушал свою психику. >>.
Я уже говорил о «двоечувствии» Мандельштама. Вот ещё один пример «двоечувствия» поэта: наряду со «Стихами о неизвестном солдате» и многими другими шедеврами (о них я ещё буду говорить – позже) он пишет и такие стихи:
Если б меня наши враги взяли
И перестали со мной говорить люди,
Если б лишили меня всего в мире:
Права дышать и открывать двери
И утверждать, что бытиё будет
И что народ как судия судит,
Если б меня смели держать зверем,
Пищу мою на пол кидать стали б –
Я не смолчу, не заглушу боли,
Но начерчу то, что чертить волен,
И, раскачав колокол стен голый
И разбудив вражеской тьмы угол,
Я запрягу десять волов в голос
И поведу руку во тьме плугом –
И в глубине сторожевой ночи
Чернорабочей вспыхнут земли очи,
И в легион братских очей сжатый
Я упаду тяжестью всей жатвы,
Сжатостью всей рвущейся вдаль клятвы –
И налетит пламенных лет стая,
Прошелестит спелой грозой Ленин,
А на земле, что избежит тленья,
Будет губить разум и жизнь Сталин.
«Будет губить разум и жизнь Сталин» -- здесь обличение Сталина какое-то, на мой взгляд, неубедительное. И это похоже на правду, поскольку другой вариант последней строки этого стихотворения – «Будет будить разум и жизнь Сталин» (т. е. – наоборот).
В 1936 – 37 г. г. в воронежской печати появляются статьи, авторы которых клеймят «троцкистов и других классово-враждебных элементов», в их числе называют и Мандельштама. А поэта ждало ещё более тяжёлое испытание. – В Воронеже «состоялось позорное собрание», на котором местные писатели «»отлучали, отторгали Мандельштама от литературы, отмежёвывались от него…» Воронежская писательница Ольга Кретова вспоминает, что «Мандельштам осунулся, стал сплошным комком нервов, страдал одышкой» (все закавыченные фразы в этом фрагменте – из воспоминаний О. Кретовой). К тому времени поэт уже лишился работы и на радио, и в театре. Надежда Яковлевна приходила в местный Союз писателей с заявлениями о материальной помощи – но раз за разом жена опального поэта получала отказ…
«Наше благополучие кончилось осенью 1936 года, --- вспоминала впоследствии Надежда Яковлевна. – Радиокомитет упразднили, централизовав все передачи, не оказалось работы в театре, газетная работа тоже отпала. Рухнуло всё сразу.»
Мандельштамы оказались в полной изоляции.
9 января 1937 г. написано –
Я около Кольцова
Как сокол закольцован –
И нет ко мне гонца,
И дом мой без крыльца.
К ноге моей привязан
Сосновый синий бор.
Как вестник без указа
Распахнут кругозор.
В степи кочуют кочки –
И всё идут, идут
Ночлеги, ночи, ночки,
Как бы слепых везут…
В конце января –начале февраля из Души гениального Поэта Вы ---- Плеснулось – как лава Отчаяния и Одиночества ---
Куда мне деться в этом январе?
Открытый город сумасбродно цепок…
От замкнутых я, что ли, пьян дверей? –
И хочется мычать от всех замков и скрепок…
И переулков лающих чулки,
И улиц перекошенных чуланы –
И прячутся поспешно в уголки
И выбегают из углов угланы…
И в яму, в бородавчатую темь
Скольжу к обледенелой водокачке
И, спотыкаясь, мёртвый воздух ем,
И разлетаются грачи в горячке –
А я за ними ахаю, крича
В какой-то мёрзлый деревянный короб:
«Читателя! Советчика! Врача!
На лестнице колючей разговора б!»
Так что же – всё было безысходно в воронежской жизни Осипа Мандельштама? Нет, переносить тяготы жизни поэту помогало замечательное чувство юмора. Ирина Одоевцева в своей книге воспоминаний «На берегах Невы», в которой она рассказала в том числе и о встречах с Мандельштамом в 1918 – 1921-м г. г. , говорит о необычайной смешливости большого Поэта. Шуточные стихи Мандельштам писал с 1911 г. Вот некоторые из них.
Эпиграмма Анне Ахматовой:
Вы хотите быть игрушечной,
Но испорчен Ваш завод:
К Вам никто на выстрел пушечный
Без стихов не подойдёт.
Стихотворение, обращённое к поэтессе Палладе Олимпиевне Гросс, поэтессе, посетительнице петербургского литературно-артистического кабаре «Бродячая собака»:
Я вскормлен молоком классической Паллады,
И кроме молока мне ничего не надо.
1910 е годы.
Антология античной глупости.
1.
Ветер с высоких дерев срывает жёлтые листья.
Лесбия, посмотри: тфиговых сколько листов!
2.
Катится по небу Феб в своей золотой колеснице –
Завтра тем же путём он возвратится назад.
3.
-- Лесбия, где ты была? – Я лежала в объятьях Морфея.
-- Женщина, ты солгала: в них я покоился сам!
4.
Буйных гостей голоса покрывают шумящие краны:
Ванну, хозяин, прими – но принимай и гостей!
5.
«Милая!» -- тысячу раз твердит нескромный любовник.
В тысячу первый он – «Милая!» скажет опять!
< 1915 >
Почему ты всё дуешь в трубу, молодой человек?
Полежал бы ты лучше в гробу, молодой человек! (одна из шуточных газелл; обращена к И. Г. Эренбургу, курившему трубку).
1920
Какой-то гражданин, не то чтоб слишком пьян,
Но всё-таки в нетрезвом виде,
В квартире у себя установил орган.
Инструмент заревел. Толпа жильцов в обиде.
За управдомом шлют. Тот гневом обуян.
И тотчас вызванный им дворник Себастьян
Бах, бах – машину смял, мошеннику дал в зубы.
Не в том беда, что Себастьян – грубьян,
А плохо то, что бах какой-то грубый.
Начало 1934
В воронежские годы (когда Мандельштамы уже жили в ссылке) Осип Мандельштам продолжал писать шуточные стихи. Я уже говорил о дружбе Мандельштамов с учительницей русского языка и литературы Натальей Штемпель. Интересно, что много шуточных стихотворений Мандельштама обращены к ней. Например, эти:
Если бы проведал Бог,
Что Наташа педагог,
Он сказал бы: «Ради Бога,
Уберите педагога!»
1936
Пришла Наташа. – Где была?
Небось не ела,не пила? –
И чует мать, черна, как ночь:
Вином и луком пахнет дочь.
1936
Наташа, ах, как мне неловко,
Что я не Генрих Гейне!
К головке -- переводчик ейный –
Я б рифму закатил: плутовка.
1936
Девочку в деве щадя, с объясненьем юноша медлил –
И через семьдесят лет молвил старухе*: люблю.
Мальчика в муже щадя, негодуя медлила дева
И через семьдесят лет плюнула старцу в лицо.**
1936
• В указанный момент юноше было 88 лет, а деве 86 лет. -- ---Прим. О. Мандельштама.
** По воспоминаниям Н. Е. Штемпель, это стихотворение связано с ней и П. Л. Загоровским (психолог, профессор Воронежского пединститута).
А это стихотворение написано по прочтении обращённого к Н. Штемпель стихотворения С. Б. Рудакова, где было выражение «источник слёз». Кстати, о Рудакове. Я уже говорил, что этот воронежский знакомый Мандельштамов был талантливый учёный –текстолог. Но он мнил себя поэтом, и обижался, что Мандельштам не ценит его стихов. Итак, это двустишие:
Источник слёз замёрз, и весят пуд оковы
Обдуманных баллад Сергея Рудакова.
1936
И ещё одно стихотворение тоже Наталье Штемпель:
Наташа спит. Зефир летает
Вкруг гофрированных волос.
Для девушки, как всякий знает,
Сон утренний – источник слёз,
Головомойку означает,
Но волосы ей осушает
Какой-то мощный пылесос,
И перманентно иссякает
И вновь кипит источник слёз.
1936 – 1937
А вот история создания этого стихотворения: << На уроке русского языка во время диктанта на вопрос учащихся, как пишется «в полдень» я ответила вместе, имея в виду существительное «полдень». Все тридцать человек написали «полдень» слитно с предлогом «в» (из воспоминаний Н. Е. Штемпель).
-- Наташа, как писать: «балда»?
---- Когда идут на бал – то: «да»!
-- А «вполдень»?: -- Если день – то вместе,
А если ночь – то не скажу, по чести…
1936
Но это Мандельштам смеющийся. А воронежская жизнь Мандельштамов была такова, что часто было не до смеха.
<< В апреле 1937 г. ОЭ (Осип Эмильевич – В. К.) пишет Корнею Ивановичу Чуковскому:
«Я поставлен в положение собаки, пса… Меня нет… Я – тень. У меня только право умереть. Меня и жену толкают на самоубийство… Нового приговора к ссылке я не вынесу. Не могу.»
Такое настроение, очевидно усугублялось приближением конца высылки и полным неведением будущего, а также выпадами против поэта в местной печати. >>. (Из воспоминаний Н. Штемпель).
<< Всё предвещало близкий конец, и ОМ (Осип Мандельштам – В. К.) старался использовать последние дни, -- вспоминает жена поэта. – Им владело одно чувство: надо торопиться, не то оборвут и не дадут чего-то досказать. Стихи шли сплошной массой, одно за другим… Он часто просил меня записать по два – три стихотворения сразу, которые он в уме довёл до конца. Остановить его я не могла: «Пойми, иначе я не успею…» >>.
Может быть, это точка безумия,
Может быть, это совесть твоя
Узел жизни, в котором мы узнаны
И развязаны для бытия.
Та к соборы кристаллов сверхжизненных
Добросовестный свет -- паучок ,
Распуская на рёбра, их сызнова
Собирает в единый пучок.
Чистых линий пучки благодарные,
Направляемы тихим лучом,
Соберутся, сойдутся когда-нибудь
Словно гости с открытым челом.
Только здесь – на земле, а не на небе,
Как в наполненный музыкой дом, --
Только их не спугнуть, не изранить бы –
Хорошо, если мы доживём…
То, что я говорю, мне прости,
Тихо, тихо его мне прочти…
А это философское стихотворение обращено к Н. Е. Штемпель:
К пустой земле невольно припадая,
Неравномерной сладкою походкой
Она идёт – чуть – чуть опережая
Подругу быструю и юношу – погодка.
Её влечёт стеснённая свобода
Одушевляющего недостатка,
И, может статься, ясная догадка
В её походке хочет задержаться –
О том,что эта вещая погода
Для нас – праматерь гробового свода,
И это будет вечно начинаться.
Есть женщины, сырой земле родные.
И каждый шаг их – гулкое рыданье,
Сопровождать воскресших и впервые
Приветствовать умерших – их призванье.
И ласки требовать от них преступно,
И расставаться с ними непосильно.
Сегодня – ангел, завтра – червь могильный,
А послезавтра – только очертанье…
Что было поступь – станет недоступно…
Цветы бессмертны, небо целокупно,
, И всё, что будет, -- только обещанье.
4 мая 1937
За время воронежской ссылки (а длилась она почти 3 года) Осип Мандельштам написал около 100 стихотворений, которые войдут в историю поэзии под названием «Воронежские тетради». Почти все эти стихи (за редкими исключениями) шедевры русской и мировой поэзии. Интересно, что в ссылке, живя скудной помощью немногих друзей, скитаясь по чужим углам, поэт вновь почувствовал себя свободным. Анна Ахматова справедливо заметила, что «простор, широта, глубокое дыхание появились в стихах Мандельштама именно в Воронеже, когда он был совсем несвободен».
Не сравнивай: живущий несравним.
С каким-то ласковым испугом
Я соглашался с равенством равнин,
И неба круг мне был недугом.
Я обращался к воздуху – слуге,
Ждал от него услуги или вести,
И собирался в путь, и плавал по дуге
Неначинающихся путешествий.
Где больше неба мне – там я бродить готов,
И ясная тоска меня не отпускает
От молодых ещё воронежских холмов
К всечеловеческим, яснеющим в Тоскане.
В мае 1937 г. кончился срок ссылки, и Мандельштаму разрешили покинуть Воронеж. Вдогонку Поэту из Воронежа понеслись проклятия и угрозы. Вот стихотворение, напечатанное в сборнике «Литературный Воронеж» -- подписан к печати 4 ноября 1937 г., но сей опус написан ещё в декабре 1936-го. Его автор – некий Григорий Рыжманов – мелкий местный стихотворец, который обрушивается на Великого Русского Поэта:
Пышной поступью поэта,
Недоступный, словно жрец,
Он проходит без привета
И… без отклика сердец.
Подняв голову надменно,
Свысока глядит на люд, --
Не его проходит смена,
Не его стихи поют.
Буржуазен, он не признан,
Нелюдимый, он – чужак,
И побед социализма
Не воспеть ему никак.
И глядит он вдохновенно:
Неземной – пророк на вид.
Но какую в сердце тленном
К нам он ненависть таит!
И когда увижу мэтра
Замолчавших вражьих лир,
Напрягаюсь, как от ветра.
Чётче, глубже вижу мир.
Презирай, гляди надменно, --
Не согнусь под взглядом я.
Не тебе иду на смену,
И не ты мой судия!
В мае 1937-го, повторяю – Поэта отпустили на сволбоду; но это была, увы, лишь видимость свободы.
Из воспоминаний Анны Ахматовой:
<< В мае 1937 года Мандельштамы вернулись в Москву – к «себе» в Нащёкинский. Одна из двух комнат была занята человеком, который писал на них ложные доносы, и скоро им стало нельзя показываться в этой квартире.
Разрешения остаться в столице Осип не получил. Работы не было. Они приезжали из Калинина (нынешняя Тверь – В. К.) и сидели на бульваре. Это, вероятно, тогда Осип говорил Наде: «Надо уметь менять профессию. Теперь мы нищие» и «Нищим всегда легче. >>.
Впрочем – бо’льшую часть своей жизни поэт жил в бедности, а часто – и в нищете. Он нёс горькую нищету свою с большим достоинством. «Нищее величье – так назвал эту особенность Магндельштама Арсений Тарковский в стихотворении «Поэт»:
«Говорили, что в обличье
У поэта что-то птичье
И египетское есть;
Было нищее величье
И задёрганная честь.
Как боялся он пространства
Коридоров! Постоянства
Кредиторов! Он, как дар,
В диком приступе жеманства
Прнинимал свой гонорар.
А сам Осип Мандельштам писал в ссылке:
Ещё не умер ты, ещё ты не один,
Покуда с нищенкой подругой
Ты наслаждаешься величием равнин,
И мглой, и холодом, и вьюгой.
В роскошной бедности, в могучей нищете
Живи спокоен и утешен.
Благословенны дни и ночи те
И сладкогласный труд безгрешен.
Несчастен тот кого, как тень его,
Пугает лай и ветер косит,
И беден тот, кто, сам полуживой,
У тени милостыню просит.
Он никогда ни у кого не просил милостыню и никогда никого не просил о милости – гордый несчастный Поэт…
Тем не менее Мандельштам – тяжело больной – упорно пытается добиться, чтобы в Союзе писателей устроили его поэтический вечер: попытка не привела ни к чему…
Последние стихи Осипа Мандельштама написаны в июне – июле 1937 года:
***
С примесью ворона голуби,
Заворонённые волосы –
Здравствуй, моя нежнолобая,
Дай мне сказать тебе с голоса,
Как я люблю твои волосы,
Душные, черно—голубые.
В губы горячие вложено
Всё, чем Москва омоложена,
Чем, молодая, расширена,
Чем, мировая, встревожена,
Грозная, утихомирена…
Тени лица восхитительны –
Синие, чёрные, белые,
И на груди удивительны
Эти две родинки смелые.
В пальцах тепло не мгновенное –
Сила лежит фортепьянная,
Сила приказа желанная
Биться за дело нетленное…
Мчится, летит, с нами едучи,
Сам ноготок холодеющий,
Мчится, о будущем знаючи,
Сам ноготок холодающий.
Славная вся, безусловная,
Здравствуй, моя оживлённая
Ночь в рукавах и просторное
Круглое горло упорное.
Слава моя чернобровая.
Бровью вяжи меня вязкою,
К жизни и смерти готовая,
Произносящая ласково
Сталина имя громовое
С клятвенной нежностью, с ласкою.
Начало июня 1937
***
Пароходик с петухами
По небу плывёт,
И подвода с битюгами
Никуда нейдёт.
И звенит будильник сонный,
Хочешь, повтори:
«Полторы воздушных тонны,
Тонны полторы…»
И, паяльных звуков море
В перебои взяв,
Москва слышит, Москва смотрит,
Зорко смотрит в явь.
Только на крапивах пыльных,
Вот чего боюсь,
Не изволил бы в напильник
Шею выжать гусь.
3 июля 1937
***
На откосы, Волга, хлынь,Волга, хлынь,
Гром, ударь в тесины новые,
Крупный град, по стёклам двинь – грянь и двинь, --
А в Москве ты, чернобровая,
Выше голову закинь.
Чародей мешал тайком с молоком
Розы чёрные, лиловые
И жемчужным порошком и пушком
Вызвал щёки холодовые,
Вызвал губы шепотком…
Как досталась – расскажи, расскажи –
Красота такая галочья,
От индийского раджи, от раджи –
Алексею что ль Михайлычу, --
Волга, вызнай и скажи.
Против друга – за грехи, за грехи –
Берега стоят неровные,
И летают за верхи, за верхи
Ястреба тяжелокровные –
За коньковых изб верхи –
Ах, я видеть не могу, не могу
Берега серо-зелёные:
Словно ходят по лугу, по лугу
Косари умалишённые,
Косит ливень луг в дугу.
4 июля 1937
Стансы.
Необходимо сердцу биться:
Входить в поля, врастать в леса.
Вот «Правды» первая страница,
Вот с приговором полоса.
Дорога к Сталину – не сказка,
Но только – жизнь без укоризн:
Футбол – для молодого баска,
Мадрида пламенная жизнь.
Москва повторится в Париже,
Дозреют новые плоды,
Но я скажу о том, что ближе,
Нужнее хлеба и воды,
О том, как вырвалось однажды:
«Я не отдам его!» --и с ним,
С тобой, дитя высокой жажды,
И мы его обороним,
Непобедимого, прямого,
С могучим смехом в грозный час,
Находкой выхода прямого
Ошеломляющего нас.
И ты прорвёшься, может статься,
Сквозь чащу прозвищ и имён
И будешь сталинкою зваться
У самых будущих времён…
Но это ощущенье сдвига,
Происходящего в веках,
И эта сталинская книга
В горячих солнечных руках, --
Да, мне понятно превосходство
И сила женщины – её
Сознанье, нежность и сиротство
К событьям рвутся – в бытиё.
Она и шутит величаво,
И говорит, прощая боль,
И голубая нитка славы
В её волос пробралась смоль.
И материнскя забота
Её понятна мне – о том,
Чтоб ширилась моя работа
И крепла – на борьбу с врагом.
4 – 5 июля 1937
Осень 1937 года. Последняя встреча Осипа Мандельштама и Анны Ахматовой. Ахмвтова вспоминает:
«Они (он и Надя) приехали в Ленинград дня на два. Время было апокалипсическое. Беда ходила по пятам за всеми нами. У Мандельштамов не было денег. Жить им было уже совершенно негде. Осип плохо дышал, ловил воздух губами…»
А между тем Беда, ходившая за ними по пятам, ждала своего часа. И час настал. – 2 мая 1938 года поэт был вторично арестован. 2 августа 1938-го он получает 5 лет исправительно-трудовых лагерей по обвинению в контрреволюционной деятельности.
Поэт отправлен по этапу, и дальше след его теряется. Единственной весточкой оттуда было письмо Осипа Мандельштама из пересыльного лагеря во Владмвосток, которое он прислал брату, Александру Мандельштаму. В своём последнем письме несчастный Осип Эмильевич пишет:
«…Из Москвы из Бутырок этап выехал 9 сентября, приехал 12 октября. Здоровье очень слабое. Исхудал, Истощён до крайности, исхудал,неузнаваем почти. но посылать вещи, продукт ы и деньги – не знаю, есть ли смысл. Попробуйте всё-таки. Очен мёрзну без вещей.
Родная Наденька, не знаю, жива ли ты, голубка моя. Ты, Шура, напиши о Наде мне сейчас же. …В Колыму меня не взяли. Возможна зимовка.»
1 февраля 1939 г. Надежда Яковлевна, сходив на почту, вернулась домой с посылкой, прибывшей из Владивостока «за смертью адресата». Официальная дата смерти поэта – 27 декабря 1938 г.
О последних месяцах жизни Мандельштама известно мало. Существует множество версий и легенд. «Каждая версия обладает известной степенью вероятности и каждая недоказуема, -- пишет Юрий Нагибин в очерке о Мандельштаме. – Умер ли он от голода, на который сам себя обрёк в душевном помрачении, разорвалось ли пробитое инфарктом, измученное сердце или забили его уголовники – темна вода. Неизвестно и то, где он нашёл конец: в пересыльном лагере под Владивостоком, или на потонувшей барже с заключёнными или в расквадраченной колючей проволокой Колыме.»
Но какова бы ни была правда о страшном конце поэта, ясно одно: Поэт Осип Мандельштам разделил судьбу «миллионов убитых задёшево.» Как и у них, у него нет могилы. И те, кто «хоронил» его в одной из общих ям, конечно же, понятия не имели о том, что этот умерший зэк -- Великий русский Поэт, Гордость Русской Поэзии…
Заблудился я в небе – что делать?
Тот, кому оно близко – ответь!
Легче было вам, дантовых девять
Атлетических дисков, звенеть.
Не разнять меня с жизнью, ей снится
Убивать и сейчас же ласкать,
Чтобы в уши, в глаза и в глазницы
Флорентийская била тоска.
Не кладите же мне, не кладите
Остроласковый лавр на виски,
Лучше сердце моё разорвите
Вы на синего звона куски…
И когда я умру, отслуживши,
Всех живущих прижизненный друг,
Он раздастся и шире и выше
Отклик неба во всю мою грудь!
И завершить мой рассказ о Великом Русском Поэте я хочу маленькой поэмой Гениального – без преувеличения! – Поэта Леонида Киселёва, прожившего всего лишь 22 года на этой земле (1947 – 1969-й). Поэму свою он написал в возрасте 20 лет. Жил в Киеве, умер от лейкемии. Он не был диссидентом, бунтарём – как писал украинский поэт Иван Драч, «щедро одарила его (Киселёва – В. К.) природа – мать талантом, мудростью, чистотой, врождённой деликатностью и сдержанностью… <…>
Леонид Киселёв всегда поражал чистотой своего мышления, бескомпромиссностьью характера, удивлял умением говорить о главном, существенном, оставляя молчанию ту бесплодную тарабарщину, над освоением которой трудятся бесчисленные легионы, пригвождённые к перу.
Деликатная сдержанность порывов, тихая юношеская мудрость, и вдруг такой гром, исхлёстанный огнём бесжалостной иронии.»
Потому я и сказал, что Киселёв не диссидент, не бунтарь, как, напр., Юрий Галансков, поэт – ниспровергатель основ советского строя, за что и поплатился: Галансков умер в мордовском лагере в 1972 или 1973-м году. Но Киселёв сделал своей маленькой поэмой не меньше, чем Галансков всей своей деятельностью: он выносит приговор беспощадному антигуманному времени, приговор преступной власти; я бы сказал, что мандельштамовский Дух как будто говорит из каждой строчки киселёвского Шедевра – неукротимый ничем и никем ДУХ!
Прежде чем дать поэму Леонида Киселёва, я даю несколько стихотворений Осипа Мандельштама о русской поэзии и русских поэтах; эти несколько стихотворений помогут лучше понять прноизведение Киселёва.
***
Дайте Тютчеву стрекозу –
Догадайтесь, почему.
Веневитинову – розу,
Ну а перстень – никому.
Баратынского подошвы
Раздражают прах веков.
У него без всякой прошвы
Наволочки облаков.
А ещё над нами волен
Лермонтов – мучитель наш,
И всегда одышкой болен
Фета жирный карандаш.
Батюшков.
Словно гуляка с волшебною тростью,
Батюшков нежный со мною живёт.
Он тополями шагает в замостье,
Нюхает розу и Дафну поёт.
Не на минуту не веря в разлуку,
Кажется, я поклонился ему:
В светлой перчатке холодную руку
Я с лихорадочной завистью жму.
Он усмехнулся. Я молвил: спасибо.
И не нашёл от смущения слов:
Ни у кого этих звуков изгибы…
И никогда – этот говор валов…
Наше мученье и наше богатство,
Косноязычный, с собой он принёс
Шум стихотворства и колокол браства
И гармонический проливень слёз.
И отвечал мне оплакавший Тасса:
«Я к величаньям ещё не привык;
Только стихов виноградное мясо
Мне освежило случайно язык…»
Что ж! Поднимай удивлённые брови,
Ты, горожанин и друг горожан,
Вечные сны, как образчики крови,
Переливай из стакана в стакан…
Стихи о русской поэзии.
1.
Сядь, Державин, развалися, --
Ты у нас хитрее лиса,
И татарского кумыса
Твой початок не прокис.
Дай Языкову бутылку
И подвинь ему бокал.
Я люблю его ухмылку,
Хмеля бьющуюся жилку
И стихов его накал.
Гром живёт своим накатом –
Что ему до наших бед? –
И глотками по раскатам
Наслаждается мускатом
На язык, на вкус, на цвет.
Капли прыгают галопом,
Скачут градины гурьбой,
Пахнет потом – конским топом –
Нет, жасмином – нет, укропом –
Неть – дубовою корой.
2.
Зашумела, задрожала,
Как смоковницы листва,
До корней затрепетала
С подмосковными Москва.
Катит гром свою тележку
По торговой мостовой,
И расхаживает ливень
С длинной плёткой ручьевой.
И угодливо-поката
Кажется земля, пока,
Шум на шум, как брат на брата,
Восстаёт издалека.
Капли прыгают галопом,
Скачут градины гурьбой
С рабским потом, конским топом
И древесною молвой.
3.
С. А. Клычкову.*
Полюбил я лес прекрасный,
Смешанный, где козырь – дуб,
В листьях клёна – перец красный,
В иглоавх – ёж-черноголуб.
Там фисташковые молкнут
Голоса на молоке,
И когда захочешь щёлкнуть,
Правды нет на языке.
Там живёт народец мелкий,
В желудёвых шапках все,
И белок кровавый белки
Крутят в страшном колесе.
Там щавель, там вымя птичье,
Хвой павлинья кутерьма,
Ротозейство и величье
И скорлупчатая тьма.
Тычут шпагами шишиги,
В треуголках носачи,
На углях читают книги
С самоваром палачи.
И ещё грибы-волнушки
В сбруе тонкого дождя
Вдруг поднимутся с опушки
Так – немного погодя…
Там без выгоды уроды
Режутся в девятый вал,
Храп коня и крап колоды,
Кто кого? Пошёл развал…
И деревья – брат на брата –
Восстают. Понять спеши:
До чего аляповаты,
До чего как хороши!
• С. А. Клычков – выдающийся русский советский поэт и прозаик. Тоже репрессирован – расстрелян или умер в лагере во второй половине 1930-х г. г.
А теперь – Леонид Киселёв. «Осип Мандельштам. Злобная поэма».
Он иначе сочетал слова,
Может, в этом всё его несчастье
И секрет недобрый этой власти –
Колдовства, безумства, мастерства.
***
Все рифмуют с Лермонтовым лето,
Все рифмуют с Пушкиным гусей.
Мандельштам неистовой кометой
Врезался в земную карусель.
Скучные рожденья и кончины,
Ткань времён в лишаинах канвы.
Безнадёжно мертвенны мужчины.
Безнадёжно женщины мертвы.
Рвётся в эту скаредность и хворость
Сквозь пространство скудосердых лет
Обречённый, выморочный голос,
Вырванный из времени поэт.
Вырвавшийся смерчем. Обелиском
Вставший на скрещенье двух путей:
Пушкинской, державинской, российской –
И своей поэзии.
Своей.
***
Этих строчек хриплое дыханье
И метафор рвущаяся прядь.
Невозможно жить его стихами,
И легко, и просто умирать.
Русская поэзия
Дайте Тютчеву стрекозу,
Догадайтесь, почему.
Венивитинову розу…
Остальных на Колыму.
Дайте пулю Гумилёву,
Сам предвидел, сам просил.
Пусть смердит живое слово
От наркомовских чернил.
Убивайте, чтоб уснули,
Чтоб не встали, сдохли чтоб.
Бейте пулей, верной пулей,
Ртутной пулей в бледный лоб.
Убивайте, ваше право,
Ваша служба, ваша власть.
Ты швыряешь нас, держава,
В окровавленную пасть.
Бережёт тебя начальство
От невзгоды от любой.
Но подумай: в смертный час твой
Кто останется с тобой?
Читая «Воронежские тетради»
Мимо, мимо! Затаи дыхание.
Мимо, мимо! Позабудь всё снова.
Тёплый ветер твоего дыхания
Медленно раскачивает слово.
***
Кровью вымараны в списках
Золотые имена.
И словесности российской
Не отмыть того пятна.
Красный лёд на мёрзлых плитах,
Синий снег пространств ночных –
Стали судьбами убитых,
Стали судьями живых.
***
Нет, не мигрень, но подай
Карандашик ментоловый.
О. Мандельштам.
Не мигрень, я уверяю вас –
Элегическая грусть.
У полковника Ширяева
Бритый череп, чёрный ус.
У полковника Горячева
Белый чубчик, рыжий ус.
Не мигрень, ни в коем случае –
Мимолётная тоска.
От мигрени средство лучшее
Шевелится у виска.
Воронёное и жгучее
Ваше средство у виска.
Ах, полковник, вам бы птичкою,
Мгне бы розою цвести,
От мигрени поэтической
Не спастись и не спасти.
Та мигрень великим бедствием
Осеняет мой народ.
Я боюсь её пришествия
И боюсь, что не придёт.
Потому что дар пророчества –
Не медаль, не заслужить…
…потому что очень хочется
Хоть немного, а пожить.
Но душа моя – не пленница,
И когда настанет день,
Я приму по праву первенца
Эту алую мигрень.
И вселенная в агонии
Ляжет навзничь у огня.
И тогда придут полковники,
Чтобы вылечить меня.
***
Рассказывают, что
Осим Мандельштам
Умер в лагере на
помойке, подбирая
объедки.
Поэту невозможно умереть
В больнице или дома на постели.
И даже на Кавказе, на дуэли
Поэту невозможно умереть.
Поэту невозможно умереть
В концлагере,
В тюремном гулком страхе,
И даже в липких судорогах плахи
Поэту невозможно умереть.
Поэты умирают в небесах.
Высокая их плоть не знает тленья.
Звездой падучей, огненным знаменьем
Поэты умирают в небесах.
Поэты умирают в небесах.
И я шепчу разбитыми губами:
Не верьте слухам, жил в помойной яме,
А умер, как поэты, в небесах.
1967
!
Свидетельство о публикации №125042704309