Весна над Шпиттельбергом

Весна воцарилась над Веной неслышно, как поступь кошки на ковре. Небо было размытое, жемчужное, и над улицами стояла та тишина, что бывает, когда город о чём-то задумался — или чего-то стыдится.

Старый художник шёл медленно, с мольбертом, завернутым в холстину, и складным стульчиком под мышкой. Башмаки его скрипели на влажных каменных плитах — звук из прошлого, ещё до того, как асфальт занял свои права.

У автобусной остановки стоял пузатый автобус с округлыми окнами, похожими на глаза толстого насекомого. Он фыркал, как животное, уставшее от путешествий, и пар выходил из него не струйками, а прерывистыми вздохами. Над дорогой — стальные лапы эстакады держали на весу монорельс, который , непонятно , то ли работал, то ли ждал, пока его снова запустят.

В парке, у привычной скамейки под вязом, он развернул лист акварели и закрепил его на мольберте. Вода в металлической банке слегка подрагивала от ветра. Лист был уже не пуст — на нём начали вырисовываться старые дома, окна, лишённые отражений, и полоска неба цвета выцветшего денима.

Он рисовал медленно, точно извлекал контуры из воздуха.

Когда подошёл человек в пальто, он не удивился. Услышал шаги заранее, узнал по походке. Подошедший кивнул художнику — почти церемониально, как те, кто пережил друг друга.

Они обменялись короткими приветствиями — не именами, а просто тем, что остаётся между давно знакомыми.
Сел рядом. На правах собеседника.

Некоторое время просто сидели. Ветер приносил сухой запах кирпичной пыли и чего-то сладковатого — быть может, от табачной лавки за углом. Птицы не пели — будто бы не было уверенности, можно ли уже.

— Весна нынче поздняя, — произнёс пришедший.
— Но торопить её не стоит, — ответил художник.

И снова молчание. Только шорох кисти по бумаге — слабый, будто пульс старика, лежащего с открытыми глазами.

Внезапно всё вокруг потемнело. Тень, мягкая и внезапная, накрыла их лица, как занавес.

Оба подняли головы. Над ними проплывал огромный пассажирский дирижабль. Он шёл низко, почти бесшумно. На боку — эмблема: “Pacific Line”, рядом — американский флаг, чуть разлохмаченный высотой.

Пришедший взглянул на карманные часы, затем — на художника.

— Пора идти. Из Оперы транслируют «Тангейзер».Всего доброго, герр Шикльгрубер. Спокойной ночи.
— Всего доброго, герр Финкельштейн.

Неожиданно последний луч заходящего солнца выскочил из-за крыш, и Финкельштейн задержался на секунду. В этом свете лицо художника, освещённое сбоку, казалось охваченным нездешним пламенем — неподвижным, но плотным, как застывший огонь. Закатные лучи скользили по его щекам и лбу, словно языки — не света, а чего-то более древнего.

Он моргнул — и наваждение исчезло. Всё стало обычным: вечер, тонкая ветка качнулась, блики на воде в лужах погасли.

Он ушёл, не оглядываясь. А художник остался — с кистью в руке, с пятнами красного и синего на уже живом листе. Мир снова стал прежним. Но акварель уже знала всё.

Как те, кто пережил друг друга.


Рецензии