Апокалиптическое изгнание души в Проклятом Музее

Евгения, мне страшно. Я проснулся в этом музейном искомом пространстве, суженном до предельного пиршества, и что-то ударило мне в затылок, давление вскочило до высоких отметок, я выблевал сумрак в кладовку, в которой покоились перевязанные куклы, в которой сидели монахини с двойными конечностями, впаянными в прогоркший воздух; мне хотелось пить, плясать и заниматься самобичеванием, этаким самоанализом, я знал, что сейчас развивается в пространстве-времени сражение, мои мысли вернулись к Холокосту, к Хиросиме и Нагасаки, мне стало больно, посыпались наружу мои внутренности, язык волочился по мраморной плитке, облизывая накипь, а зубы выломали основание чужеродного черепа, раскрошив его на мелкие кусочки, подобно мозаике в прихожей проданного рая. Евгения, порой я думал, что умер, что меня колесовали под оперу Вагнера, или моё тело покрылось стигматами, ибо я вспоминал о распятии Христа, иногда мне даже казалось, мерещилось, будто мой лик отпечатался на плащанице, но тут же я себя останавливал, так как эти излишние мысли и видения уже походили на богохульственный экстаз. Дикость первобытного племени ломала моё нутро, до самых кишок, было жутко, когда мозга касался врачебный скальпель, я начинал перебирать в уме все свои греховные страсти и все эпохальные наросты на промозглой почве изгнания из первичной молекулярной системы, анализ и синтез врезались в зрачки, застилая взор, как ядовитые растения, они забирались в полушария моих утомлённых изысков, и в затылке опять болело, словно скручивалось обручем, я чувствовал себя обречённым, и даже воспоминания о философских поисках Толстого не кружили мне больше голову до опьянения, до умопомрачения, даже скрипичные напевы больше не шелестели в слуховых каналах, как пепел, ссыпаясь в ушные раковины, я опускался до бытийного существования инфузории, перед зеркалом нарциссически сдавливал глазные яблоки, как пружины, под натиском опасной избыточности прожитых фаз исторического слоя.
И вот я проснулся в этом паноптикуме, где мёртвые сплетались друг с другом, как паутинные сети, и паук с богоподобным лицом поедал каждую тварь, вытаскивая клыками органы из частей тела, смачно разжёвывая их. Но это был не богоподобный паук, ибо хищник лишь старался мимикрировать, лицедействовать, подражать ветхому и чудесному, это был демон во плоти, рогатый призрак, который рвал мясо подобно гиене, после смазывая себя маслом и забираясь в крепкую скорлупу, дабы скрыться от наказания, от лезвий древнего палача и его язвительной речи перед рубцеванием.
Евгения, я проснулся, и мне стало страшно. Из уголка моего рта текла слюна; возможно, я взбесился. Картины Врубеля встали перед внутренним зрением, истосковался дух по искомым кладовкам, в которых ничто и всё, как явственная палитра предвосхищаемого; лондонские улочки взрезали хлопья тумана, я исчез под влиянием ментальной бури, сердце ослабло в глазницах фараона, мумии выпорхнули из гробниц, скелеты втиснулись в податливые миражи человечества. Это не музейное, а летаргическое, это не музейный смотритель глядит исподлобья, а надсмотрщик, это не праздное, а каторжное, это не излюбленное и не возлюбленное, а бесхребетное, пустынное и рваное, моё горло вывихнуто скоплением медицинских инструментов, они залезли и вмёрзли в нутро, обездвижев меня и лишив дара речи.
Евгения, ты знаешь, как я любил тебя, как я страстно желал быть с тобою рядом, но теперь я мёртв в этих сумеречных лесах, всё стянуто бледной плёнкой, каждый шорох отдаётся эхом, сторож увяз в болоте, одни волосы остались наверху, Мои ресницы покрылись пылью, а шрамы на животе жгут болезненно и вязко. Кто-то забирался в мой живот, отсылая к материнской беременности, ведь я мечтал о внутриутробном рае, но там всё протухло, потому что мой сон искривлён, я превратился в мертвеца в соломенной шляпе, рукописи сожжены, револьвер застыл у виска, в утренних газетах напишут, что я взял и самоубился; правда, оставил записку на столе в прихожей - не ищите меня, ведь меня забрал бог к себе на облако, выжженное после дьявольского пожара, передайте моим домочадцам и особенно моей любимой, что я прочитал откровение Иоанна Богослова об Апокалипсисе, но это было очень-очень давно, и стоило очутиться мне в музее проклятых восковых фигур, и апокалипсис разразился в моей грудной клетке, выкорчевав всё внутреннее, сражение измяло все умственные процессы, все длительности и паузы на киноплёнке субъективной жизни.
От страха можно вывихнуться до последних капель, до штрихов на ослабленной плоти; обособленные анахронизмы гладят по грубоватой коже, кусая за волоски, один скрежет и только в обугленной шахте пройденного, оставленного высшими сгустками энергетических полей. Ангел был вундеркиндом, поэтому повесился на луне, это не завораживает, это сводит начальное к конечным проявлениям числовых арф, сдайте мою душу в утиль, ибо она промокла от бесконечного дождя, так, что сушить одеяние бесполезно, лишь появятся ростки.
Евгения, этот музей когда-то истлеет, как наши совместные цифры, бог дал и забрал, так бывает. Дай только я умоюсь перед схождением в бездну, чтобы страх немного отступил, иначе мерзкие волны оседлают измученный рассудок до самой погибели нервных клеток.
Восковые фигуры пали в извечной битве добра и зла. Но пал и я, как путник в ночи под солёными звёздами бескрайнего космоса, обрюзгшего и уныло препарированного новыми галактиками. Проклятье отвинчено, этого и следовало ждать, но все признаки окутали моё существование, осталась только тень, непоколебимая тень в недрах туннеля, кладовок и спален, с вытаращенными глазами в сторону ожившего рассвета, который обещал явиться, прийти, но жаль, что случилось это так поздно и так нелепо, ведь время выдохнулось, и циферблат потёк, как сыр на солнце, ужасно приторно. Прощай, Евгения. Прощай. Помолись перед очередным сновидением.


Рецензии