Чудо Георгия о змие

Тогда, студентом, приехавшим из не бог весть какой далекой, но все ж таки веси, в город, я был очарован инобытием.

Мне нравилось в городе решительно все. И относительная свобода нравов, и равнодушие обывателей друг до друга, непривычная скорость жизни и простых движений даже. По этой самой причине стремился всячески продлевать свое пребывание в этом новом мире, не отбывать домой по окончании учебы. И жил я поэтому отнюдь не ради образования, а ровно для одной этой своей страсти.

Поскитавшись по разным случайным прибежищам, устроился работать на заводе разнорабочим, а значит, получил дополнительную возможность к самостоятельности и снял комнатку в небольшой избушке в пригороде. Поселок был так себе – частный сектор, огороды, собаки, бурьяны выше головы, но даже и небольшое озерцо на отшибе, где летом дети ловили головастиков, а зимой гоняли хоккей.

Соседом моим по новому жилищу оказался священник, на которого смотрел я всегда с высоты своего образования и урбанизированности, как на любопытный образчик патриархальной старины и менялся с ним разве что кивками при встрече, не без высокомерия, должно быть.

О.Георгий, как узнал я от хозяйки, был славным и тихим малым. И был он не иереем, а дьяком, что для меня тогда не представляло совершенно никакой разницы. Хозяйка, не устававшая упрекнуть меня любым моим ротозейством, к соседу тем не менее, относилась с робкой нежностью и заботой, а может и не без женской надежды, но то уже не мое дело. А первое наше знакомство состоялось так.

Была зима. Вечер. Память говорит о том, что я предавался чтению какого-нибудь из новомоднейших писателей, Борхеса, Павича или не дай бог Фаулза, от которых всегда оставалось недоумение: нешто они это все всерьез? Но читать приходилось, ибо круг общения. Ровно с тем же основанием никогда не понимал балета, по причине адской серьезности рож при абсолютной бредовости творимого.

Ехал я, стало быть, от альмаматер на автобусе и читал попутно. Вдруг некое неверное движение в другом, просторном конце автобуса привлекло мой взгляд. Большая темная фигура с разметанными волосами и торчащей бородой, оказалась моим соседом, усиленно раскачивающим автобус, по причине явной неустойчивости в ногах. Красная батюшкина физиономия заметно пыталась сосредоточиться на морозных узорах окошка, а пальцы – ухватиться за поверхность, что заметно не удавалось. И хоть из всех полагающихся атрибутов, вроде подрясника под телогрейку и скуфьи, на батюшке была только длинная с проседью всклоченная растительность, остальное – гражданское, однакож, я его узнал. Узнал меня и он, на недолго собрав блуждающие глаза на моей физиономии. Смутившись, я убрал глаза в книгу до самой остановки.

Выйдя из автобуса, в редкой толпе сошедших, я почему-то не отметил своего соседа сразу, но пройдя метров двадцать увидел грузную тушу, повисшую на заборе старых гаражей, которая приподнявшись, упала внутрь. Ну я и забыл. Пошел домой  в обход.

Редкую ночь чуть затемно я спал уже. Потому и запомнилось. Разбудил меня мерный стук: бум-бум-бум.. и чуть спустя снова.. бум-бум-бум. Вышел в сенцы. Нет никого. Накинулся чем было и вокруг избы – никого, а нет-нет опять: бум-бум-бум. Что за ерунда, думаю. Уже и хозяйка вокруг с вопросом в глазах двор светит – ничего. И вдруг правое ухо в сенях выдает. Дверь соседа не заперта, внутри мрак и смрад, а стук все ближе.

Нашел я соседа в дальнем углу его комнаты, вертикально стучащим в стену. Отняли мы его с хозяйкой от стены. Ну а дальше я спать пошел. Наутро познакомились.

Был отец Георгий бывший военный. Оттого слушал я его всегда очень внимательно – всегда думал стать писателем, а тут – кладезь. Да только с источника моего оказалось – с козла молока. Что только его не интересовало вокруг, в этом и беда. Жил батюшка вопросами, а не рассказами, что злило меня всегда неимоверно. Буквально каждый момент пытался он меня спросить, как будь то, это не мне только двадцать, а ему за пятьдесят. А наоборот. Поскольку был я еще и педагогом по образованию, да и по образу мысли. Делал скидку и опускался до уровня его несознания. А он искренне и прилежно слушал.

Как-то я высказал свое возмущение, чему он искренне удивился:
- А что такого? Моя жизнь прожита и описана. Это твоя неизвестна и невысказана. Окружавшее меня ты найдешь еще не однажды, а вот создаваемое вокруг – будет внове. Ты читай и пиши: знание и открытия – страсти благородные.

Никогда он не говорил и о своей семье. Однако же, потому что он называл арыком овраг, да по рассказам, как он напивался и напевался каждое 28 мая, я о чем-то догадывался.

Однажды Георгий услышал из моей комнаты знаменитый хит Сэчмо. С последним аккордом трубы в дверь раздался стук, и показавшаяся борода почти благоговейно прошелестела: «что это?» Георгий попросил меня «переложить сие на человеческий», то есть написать ему транслитерацию. И вскоре помимо «Вдоль по питерской» и «Прощай радость, жизнь моя», дом оглашал бас под джаз. Правда в исполнении Георгия зачин всегда звучал кощунственно: «Годдэм Мозес», но сколько я не пытался исправить - бесполезно: слова сами по себе для него никакого смысла не имели и обрести его не старались. Он так слышал.

Вместе мы не выпивали. Мне вообще казалось это невозможным. Но вот если я приходил гретым со стороны и это совпадало, случались беседы.

- Послушай, отрок. – говаривал он мне, - дело мое - труба, ибо огрубел я в сердце. А как же с грубым сердцем к покаянию прийти – никак невозможно. А потому хмель надобен мне для размягчения и умиления душевного, ибо только он и приближает меня к созерцанию всяческой божией красоты под небом. Трезв я, хоть и груб, но бываю смирен и прилежен, но только во хмелю я умаляюсь до нужного мне ничтожества и трепещу страха Божьего. Но самое первое в хмеле – последующее за ним похмелие. Ибо только оно приводит дух мой ко всей глубине возможного покаяния. Знал бы ты каково оно раскаяние во похмелии! Не стану кощунничать, но так тебе скажу окончательно: питие есть моя персональная литургия, сиречь, момент очищения и постигновения безграничного Божьего величия, равно как и милости его, к павшему его сыну. Аминь.
И выпивал.

Однажды сказал за разговором:
- Так-то меня зовут Денис. - И засмущался так, как будь то что-то стыдного было в этом имени.


Дети любили дядю Гришу. И специально для них купил он себе коньки. Разметая сугробы бородой носился он по озеру, аки архидемон среди купидонов, когда бывал дееспособен. А, бывало, падал в разбеге – на его круглое пузо сыпалась вся детвора с визгом.

Отец настоятель, где служил Георгий, извел, конечно, весь арсенал епитимий на сына нерадивого, благо сын был вполутора старше, но замены его зычному басу найти не мог, а потому всяческое наказание превратилось давно в ритуальное.

Случилась однажды надобность Георгию пойти ближе к городу в ночник. Беленькая иссякла, а жажда осталась. Ну и пошел.

Мороз тогда стоял мягкий, но ехидный. Как только у нас в Сибири бывает. Небо от луны расслоилось совсем. И снег искрил и хрустел под валенками, как металл под наждаком. Шел дядя Гриша с двумя магарычами под телогрейкой, предвкушая и вечер, и «годдем Мозес», и бог знает что еще.

И вдруг – крик в ночи от озера. Кинулся бежать навстречу, а там страшное. Упал один мальчик под лед – оттепель была накануне. Кинулся в полынью.
 
Два километра до дому тащил парнишку в свой ватник укутанного. Домой занес, на полатья положил, оттолкав охающую мать и прогнав суетный гвалт. Кинулся к ватнику обратно и оба поллитра втер в синее тельце. Укутал плотно и ждал розовых жил на бледных щеках, не глядя вокруг.

Вьется метель, варначит над деревами, под окнами лихоимствует, свистом разбойничьим пугает. Ночь изнылась вся, оскандалилась. Отынуду несется снежная крошка, ссыпается по ямам и колдобинам. И небо черное, густое. А там, где луна должна быть – только тень бледная: не то глаз поволокло, не то и вправду луну этак размыло. Только вой да свист, да скрежет деревьев окрест. Страшно.

Вышел Георгий. Пар изо рта столбом, жарко - мочи нет, и трясет всего. Метнулся к колодезному срубу. Напился студеной воды, да тут же в сугроб и прилег. Метель вдруг завязалась узлами, запрыгала словно цапля белая на одной ноге с сугроба на сугроб. Ухнула головой в луну и осыпалась. Тихо стало.

Лежит Георгий в сугробе, смотрит на проясневшее небо и бормочет:
- Чудеса земные, радости небесные. Вон-вон – падает одна: катится, катится – бух в сугроб. Лежит, поди, черте-где теперь – тлеет…

Соседи привели под руки, сдали хозяйке.

Слег о. Георгий на месяц с воспалением легких, а как вышел из больницы – хрипел и кашлял, совсем голос пропал, как и не было никогда. Пил, конечно, пуще прежнего.

Уже к весне ближе Георгия убили. Затоптали, изорвали в клочья пьяные мужики ночью возле ларька.

- Убили-и-и!! – Истошно верещал кто-то, захлебываясь, едва не с восторгом.


Рецензии