Странные зигзаги короля поэтов
·
Очень давно я хотел представить этого Поэта.
Он действительно великий Поэт и вряд ли кто-то с этим не согласится.
Был избран Королём поэтов в начале 80-х..
О таких поэтах писать страшно, потому, что о нём уже сказано его друзьями, прекрасными поэтами и не только, всё что только можно сказать. И признаваясь в любви к нему , восхищались его громадным талантом.
Но наверное не все читатели моей страницы знают его творчество и поэтому вспомнить его надо обязательно.
Да и самому перечитать потрясающую поэзию очень хочется.
Но при этом расскажу только о нём и совсем мало о его стихах. Их надо только читать , а не разговаривать о них.
АЛЕКСАНДР ЕРЁМЕНКО родился в глуши Алтайского края в крестьянской семье.
Мне представляется удивительным, что искра Б-жия посетила это село и эту крестьянскую семью, и зажгла очень интеллектуальный , необычный талант в ребёнке. Но так случилось.
Жил и учился в школе в этих далёких от цивилизации краях.
Вот как он сам пишет в автобиографии: "Я родился в 1950 году на Алтае, лесостепном Алтае. Природа там, где горы, на Кавказе, в Гаграх, Горном Алтае, слишком живописная. Там, где вырос я, были легкие холмы, рощи сосновые, березовые — очень своеобразная красота, не бросающаяся в глаза. Родился я в деревне... Там я закончил школу, десять классов...Родители мои, как шутил отец, из «середняков», чисто крестьянского происхождения. Дед устанавливал там советскую власть, был председателем коммуны, старший его сын, Николай Еременко, командовал партизанским отрядом... А брат его остался на Украине, куда ему переться? Он служил в охранке. Вот так судьба распорядилась... Кстати, актер Николай Еременко-старший доводится мне ни много ни мало двоюродным братом... Мать тоже из простых, из служащих."
Самым лучшим и близким другом был Михаил Коновальчук, который иногда заходит на эту страницу.
Потом служил на флоте, работал на стройках Дальнего Востока, был моряком и кочегаром, работал на Камчатке, ходил на рыболовном сейнере. В Ленинградском порту работал докером. Профессий было много.
А дальше...вот как он описывает сам:" Стихи я, конечно, кое-какие пописывал, но никаких знакомых у меня там не было. Решил заняться самообразованием, купил десять томов «Всемирной истории», заплатил сорок рублей, огромные деньги. Снял комнату, съехал из общежития и стал заниматься, пишущую машинку взял напрокат...." Потом поехал в Вязьму к другу Коновальчуку, который увидел стихи Ерёменко и отослал их в Литературный институт.
Поступил на заочный. . Обратимся снова к его воспоминаниям, это интересно:" ...отом мне пришлось надолго бросить институт по странной причине: у меня был по котельной приятель, Саша, мы вместе работали, и он мне как-то дал почитать пару оккультных и буддийских книг. Я в это дело сразу въехал. Один раз он мне приволок классический труд по дзен-буддизму, «Основы дзен-буддизма» Тэйтаро Судзуки. Он знал что я учусь в Литинституте. И как то спросил, а кто, на твой взгляд, лучший поэт, ну из русскоязычных, современных. Я говорю, на мой вкус — Бродский, а сам думаю, откуда ему знать. А он вдруг достаёт из карманов книгу «Остановка в пустыне» Бродского. Впору чокнуться точно или заболеть бытовым мистицизмом. Это ж был 1975 год. Кто-то ему из-за границы умудрился приволочь. Я брал с собой на работу пишущую машинку, чтобы контрольные писать к сессии, а когда начал читать Судзуки — плюнул на контрольные и начал перепечатывать книгу для себя. Книжка была самиздатовская, такого рода литература в основном из Украины шла к нам. Я ведь приехал олух олухом, таких городов, как Москва, даже и не видел — Саша, хоть и был моложе меня, все время, что я с ним работал, вел меня по этой теме. Я благодаря ему и Блаватскую прочел, и Гурджиева, и все-все-все....Диплом я защитил на отлично, а на госах я получил два балла по научному коммунизму. Я все пытался взять себя в руки, брал эту книгу — думаю, надо подготовиться, но это же схоластика полнейшая, первую страницу я осиливал, а дальше... Перед экзаменом мне приятель дал почитать книгу «Социализм» Шафаревича, друга Солженицына. Книга уникальная — социализм там рассматривается как глобальная система в философском смысле, обсуждается множество вещей там... Мне достался вопрос дикий: «Социалистический образ жизни». Ну вот что можно сказать? Ну и постепенно меня на Шафаревича понесло, я рассказывал социалистический образ жизни, с точки зрения Шафаревича, и приводил такие примеры... Они просто покивали, и все. "
В это время знакомится с Парщиковым и Жданов и возникает движение, которое было названо "метареализм".(придумал Константин Кедров).
В 1982 г. признан "королём поэтов". Выборы короля поэтов проходили самым демократичным образом. Студенты Школы-студии МХАТ читали по одному стихотворению участников конкурса, не называя авторов. По прочтении всех стихотворений, слушатели подавали записки с названиями трех понравившихся стихотворений. Счетная комиссия, просуммировав голоса, подвела итог, согласно которому с большим отрывом победило стихотворение «Переделкино» Александра Еременко.
Потом заслуженная слава, много выступлений., много напечатанных стихов.
Тогда же в ЦДРИ состоялась памятная стычка поэтов «новой волны» с Евгением Евтушенко. Руководствуясь принципом, «если не можешь подавить бунт, надо его возглавить», Евтушенко сделал заявку на покровительство «новой волны» и наткнулся на резкое сопротивление во главе с Еременко. Перепалка дошла до довольно жестких высказываний. Евтушенко даже попытался спровоцировать Еременко, спросив его на какой-то особо острой фазе: «А на фене можешь?» Но Еременко невозмутимо отвечал очень чётко и вежливо. В конце концов Евтушенко не выдержал и под улюлюканье присутствующих вышел из зала, хлопнув дверью.
На этом история не кончилась, Еременко стал посылать Евтушенко телеграммы по содержанию напоминающие телеграммы Остапа Бендера, адресованные подпольному миллионеру Корейко: . Об этом пишет автор в Живом журнале.
Стихи Ерёменко много переводились и печаталась во многих странах.
Но к середине 90-х интерес к поэзии упал, выступлений стало намного меньше и Ерёменко стал меньше намного писать и печататься.
В 2002 году удостоен премии имени Бориса Пастернака.
Жил к концу жизни в маленькой комнатушки, долго и тяжело болел..
25 октября т2020 г. в день его юбилея, по зуму прошло его чествование,, которое устроили ему многочисленные, верные друзья. Из дома выйти он уже не смог.
А в июне 2021 года. он умер. Великий ПОЭТ! Любимый великий ПОЭТ.
«Горизонтальная страна…»
Горизонтальная страна.
Определительные мимо.
Здесь вечно несоизмеримы
диагональ и сторона.
У дома сад.
Квадрат окна.
Снег валит по диагоналям.
А завтра будет в кучу свален
там, где другая сторона.
Ведь существует сатана
из углублений готовален.
Сегодня гений — гениален.
Но он не помнит ни хрена.
Все верно, друг мой.
Пей — до дна.
У дома сад. Шумит — как хочет.
И кто поймет, чего со сна
он там бормочет…
«Когда наугад расщепляется код…»
Когда наугад расщепляется код,
как, сдвоившись над моментальным проходом,
мучительно гений плывет над народом
к табличке с мигающей надписью «вход»!
Любые системы вмещаются в код.
Большие участки кодируют с ходу.
Ночной механизмик свистит за комодом,
и в белой душе расцветает диод.
Вот маленький сад. А за ним — огород.
Как сильно с периодом около года
взлетала черемуха за огородом,
большая и белая, как водород!
К вопросу о длине взгляда
Как замеряют рост идущим на войну,
как ходит взад-вперед рейсшина параллельно,
так этот длинный взгляд, приделанный к окну,
поддерживает мир по принципу кронштейна.
Потусторонний взгляд. Им обладал Эйнштейн.
Хотя, конечно, в чем достоинство Эйнштейна?
Он, как пустой стакан, перевернул кронштейн,
ничуть не изменив конструкции кронштейна.
Мир продолжал стоять. Как прежде — на китах.
Но нам важней сам факт существованья взгляда.
А уж потом все то, что видит он впотьмах.
Важна его длина. Длина пустого взгляда.
С ним можно подбегать к колодцам за водой.
Но с ним нельзя идти сдавать макулатуру.
И если погрузить весь торс в мускулатуру,
то этот длинный взгляд исчезнет сам собой.
Отсюда сам собой рождается наш взгляд
на поднятый вопрос длины пустого взгляда,
что сумма белых длин, где каждая есть взгляд,
равна одной длине, длине пустого взгляда.
…Поддерживает мир. Чтоб плоскость городов
держалась на весу как жесткая система.
Пустой кинотеатр. И днище гастронома.
И веток метроном, забытый между стен.
«Уже его рука по локоть в теореме…»
Уже его рука по локоть в теореме
и тонет до плеча, но страха нет, пока
достаточно в часах античного песка,
равно как и рабов в классической галере.
Еще полным-полно в запасниках вина.
Полным-полно богов в прогретой атмосфере,
и смысл той прямой, где каждому — по вере,
воспринимается как кривизна…
«Устав висеть на турнике…»
Устав висеть на турнике,
ушла, а руки — позабыла.
И там, где кончились перила,
остановилась в тупике.
Уже по грудь в тугом песке,
империя вокруг басила,
смеркался день, живот знобило,
и глаз, как чудный лепесток,
дождем и снегом заносило…
И наклоняясь, как попить,
и принужденно улыбаясь,
бризантная и золотая,
кого здесь, Господи, любить?..
«Когда, совпав с отверстиями гроз…»
Когда, совпав с отверстиями гроз,
заклинят междометия воды,
и белые тяжелые сады
вращаются, как жидкий паровоз,
замкните схему пачкой папирос,
где «Беломор» похож на амперметр.
О, как равновелик и перламутров
на небесах начавшийся митоз!
Я говорю, что я затем и рос
и нажимал на смутные педали,
чтоб, наконец, свинтил свои детали
сей влажный сад
в одну из нужных поз.
Сопряжение окружностей
Входим в соприкосновенье,
две системы сопрягая,
наши правила спряженья
до предела напрягая.
Есть же правила сближенья.
Как-то все должно случиться,
по каким-нибудь таблицам,
как таблицам умноженья,
где известно нахожденье
неизвестных на орбите.
Есть какие-то границы
меж парами и туманом.
Или мы — микрочастицы,
чьи параметры туманны?
В этой точке сон не длится:
слишком скорость музыкальна.
Мы не можем раздвоиться,
цель на метод замыкая.
И вопрос стоит резонно
в фиолетовых ночах:
вы поэты иль пижоны
в вельветовых штанах?
Отрывок из поэмы
Осыпается сложного леса пустая прозрачная схема.
Шелестит по краям и приходит в негодность листва.
Вдоль дороги пустой провисает неслышная лемма
телеграфных прямых, от которых болит голова.
Разрушается воздух. Нарушаются длинные связи
между контуром и неудавшимся смыслом цветка.
И сама под себя наугад заползает река
и потом шелестит, и они совпадают по фазе.
Электрический ветер завязан пустыми узлами,
и на красной земле, если срезать поверхностный слой,
корабельные сосны привинчены снизу болтами
с покосившейся шляпкой и забившейся глиной резьбой.
И как только в окне два ряда отштампованных елок
пролетят, я увижу: у речки на правом боку
в непролазной грязи шевелится рабочий поселок
и кирпичный заводик с малюсенькой дыркой в боку.
Что с того, что я не был там только одиннадцать лет?
За дорогой осенний лесок так же чист и подробен.
В нем осталась дыра на том месте, где Колька Жадобин
у ночного костра мне отлил из свинца пистолет.
Там жена моя вяжет на длинном и скучном диване.
Там невеста моя на пустом табурете сидит.
Там бредет моя мать то по грудь, то по пояс в тумане,
и в окошко мой внук сквозь разрушенный воздух глядит.
Я там умер вчера. И до ужаса слышно мне было,
как по твердой дороге рабочая лошадь прошла,
и я слышал, как в ней, когда в гору она заходила,
лошадиная сила вращалась, как бензопила.
Фрагмент
Когда директор спать ушел
и заморозились плафоны,
взбесившись, со стола на стол
перелетают телефоны.
А за окошком, где торчат
деревьев черных камертоны,
и лопаются электроны,
и ветки тонкие горчат,
сухие черные вороны
кричат,
качаются,
кричат…
«Неопознанный летающий объект…»
Неопознанный летающий объект,
ты зачем летаешь, неопознан,
над народом, без того нервозным
по причине скверных сигарет?
Уважай строительный объект.
Не виси над нашим огородом.
Или хочешь к бомбам водородным
прицениться? Так у нас их нет…
Может, проникаешь в интеллект?
Только не проникни в нашу тайну.
Вот жена моя заходит в спальню —
Неопознанный
Летающий
Объект.
Песенка альпиниста
Карабкайся и пой.
Барахтайся и веруй.
И прижимай рукой
разрезанную вену.
Карабкайся и пой.
Барахтайся и веруй,
что сам ты не такой,
как все на карусели.
Барахтайся, ломай,
карабкайся — и — вену.
И пальцем прижимай
разрезанную веру.
Разрезанную пой.
Удачно раскромсали,
затем, чтоб не такой,
как все на карусели.
Печальный прогноз другу
Нас разыграют, как по нотам.
Одних — по тем, других — по этим,
ты станешь ярым патриотом,
я — замечательным поэтом.
И зашагаем по пустотам,
как по начищенным паркетам,
и кто-то спросит нас: а кто там
всегда скрывается за этим?
Но мы как будто не заметим
и, наклоняясь по субботам
уже над высохшим заветом,
не будем сдерживать зевоты.
И нам не выбиться из круга,
где мы с газетных разворотов
будем подмигивать друг другу,
уже совсем как идиоты.
«Человек похож на термопару…»
Человек похож на термопару:
если слева чуточку нагреть,
развернется справа для удара…
Дальше не положено смотреть.
Даже если все переиначить —
то нагнется к твоему плечу
в позе, приспособленной для плача…
Дальше тоже видеть не хочу.
«Природа антисоциальна…»
Природа антисоциальна.
В природе все наоборот.
Она пуста и идеальна,
и застывает идиот
у разведенного моста,
когда он крикнет разведенно,
и звук летит до горизонта
и сохраняет форму рта.
«Процесс сокращенья дробей…»
Процесс сокращенья дробей
16/8 8/4 4/2 2/1
сегодня настолько подробен,
что лес (он под корень подрублен)
кричит вдоль дороги: — Добей!
Опять же проблема корней.
И сумрачный куб корневища.
И косо стучат топорища,
и с каждым ударом слабей.
И не достигают корней.
И тут еще просятся брови…
Но все-таки в самой основе —
Бог знает каких степеней.
А мы? Пробиваясь сквозь тьму
и чувствуя что-то под нами,
срастаемся где-то корнями —
нож — в ножны,
«один к одному».
1/1
«Колю дрова…»
Колю дрова
напротив бензоколонки.
Меня смущает столь откровенное сопоставление
полена, поставленного на попа,
и «кола» в «колонке».
Я пытаюсь вогнать между ними клин,
я весь горю,
размахиваюсь,
химичу:
— Дровоколонка! —
Но с каждым ударом меня сносит влево,
и я становлюсь все дровее и дровее.
«Мне нравятся два слова…»
Мне нравятся два слова:
«панорама» и «гальванопластика».
Ты остришь по этому поводу
и, листая телепрограмму,
попадаешь в расставленную мною ловушку.
И пачка «Беломора»,
поставленная на попа,
снова напоминает гальванометр,
и ты остришь без всякого повода,
что можно плыть и без помощи расчески
из коммунальной ванной
до созвездия Волосы Вероники.
Ярмарка
Взлетает косолапый самолетик
и вертится в спортивных небесах.
То замолчит, как стрелка на весах,
то запоет, как пуля на излете.
Пропеллер — маг и косточка в компоте,
и крепдешин, разорванный в ушах.
Ушли на дно. Туда, где вечный шах;
в себя, как вечный двигатель в работе.
Упали друг на друга. Без рубах.
В пространстве между костью и собакой
вселенная — не больше бензобака
и теплая, как море или пах.
«Благословенно воскресение…»
Благословенно воскресение,
когда за сдвоенными рамами
начнется медленное трение
над подсыхающими ранами.
Разноименные поверхности.
Как два вихляющихся поезда.
На вираже для достоверности
как бы согнувшиеся в поясе.
И ветки движутся серьезные,
как будто в кровь артериальную
преображается венозная,
пройдя сосуды вертикальные,
и междометия прилежные,
как будто профили медальные,
и окончания падежные,
вдохнув пространства минимальные.
Как по касательным сомнительным,
как по сомнительным касательным,
внезапно вздрогнут в именительном,
уже притянутые дательным…
Ах, металлическим числительным
по направляющим старательным,
что время снова станет длительным
и обязательным…
«Урок естествознания лежал…»
Урок естествознания лежал,
подробно уничтоженный на карте,
а для других отверстий в коридоре
большие окончания несли.
Был весь процесс продуман до конца,
и мы сидели, умные, как греки,
за рисованьем шло чистописанье,
а на труду лепили огурцы…
А вечером уборщицы в тиши
переставляли рамки междометий,
и старческие ахи или вздохи
слышны были
на разных полюсах…
«Был педагог медлительный и старый…»
Был педагог медлительный и старый.
А по утрам старательный и хмурый.
Принес два новых перпендикуляра,
и это называлось физкультурой.
Физической культурой.
Теплый день
был назван «всесоюзною линейкой».
За рисованьем шло чистописанье,
а на труду — лепили огурцы.
«В простой оберточной бумаге…»
В простой оберточной бумаге,
обыкновенной бандеролью,
где за ночь вымокшие флаги
висят отвесно и небольно.
И звуки, мыслящие в шаге,
придавят в тягостном веселье
шероховатости бумаги
невозмутимой нонпарелью.
Мы этот голос не сломали.
И по-другому не умели.
..
«Косыми щитами дождей…»
Косыми щитами дождей
заставлены лица людей,
больница и зданье райкома,
где снизу деревьев оскома,
а сверху — портреты вождей
заставленыплотнымщитом
каквинныйотделгастронома
икакпредисловиектому
«Всемирнойистории» том
заставлен, заброшен, забыт,
и воет, как сброшенный с крыши
вчерашний, зажравшийся, пышный
и бешеный палеолит.
Уставишься втеодолит
урвавсреди ночикусочек —
ондышитбуш уетклокочет
клокочетбу шуеткипит
…мы ждем на седьмых скоростях…
…в баранку вцепившись ногтями…
…и вдруг отключается память…
…на чьих-то тяжелых костях…
Я вздрогну и спрыгну с коня,
и гляну на правую руку,
когда, улыбаясь, как сука,
ОПРИЧНИК ПОЙДЕТ НА МЕНЯ.
«На Бога, погруженного в материю…»
В. Д.
На Бога, погруженного в материю,
действует выталкивающая сила,
равная крику зарезанных младенцев.
Хокку
Я окна открыл.
Пусть ветер гуляет по комнатам,
как центробежный насос.
Хокку
Жаркий полдень.
Бутылку вина
ворую в универсаме.
«Зачем ты рискуешь магазином и душистой папироской…»
Зачем ты рискуешь магазином и душистой папироской,
искришь на солнце, как голубая вожжа,
остришь, как на точильном круге стальная полоска,
приближающаяся по форме к форме стального ножа?
Зачем ты заигрываешь с большевиками?
Как собака обнюхивает забор, обнюхиваешь тибетский гороскоп.
Руки свои, вцепившиеся в ворот рубашки,
отрываешь другими своими руками,
заглядываешь в револьверное дуло,
как в калейдоскоп.
Уже доказана теорема Эйлера.
Поверхностное натяжение стягивает пространство
в холерные бунты,
складывается складками на мундире ефрейтора.
Втыкаются в кладбище пикирующие кресты.
И тебе не спится в астральных твоих сферах,
потому что совесть — это не вектор, а перпендикуляр,
восставленный к вектору…
И тебя притягивает «Елисеевский»,
гостиница «Советская» — бывший ресторан «Яр».
«И рация во сне, и греки в Фермопилах…»
И рация во сне, и греки в Фермопилах,
подробный пересказ, помноженный кнутом,
в винительных кустах,
в сомнительных стропилах,
в снежинке за окном.
Так трескается лед, смерзаются и длятся
охапки хвороста и вертикальные углы —
в компасе не живут, и у Декарта злятся,
летят из-под пилы…
Дума
(ненидерландские пословицы)
Лимон — сейсмограф солнечной системы.
Поля в припадке бешеной клубники.
Дрожит пчела, пробитая навылет,
и яблоко осеннее кислит.
Свет отдыхает в глубине дилеммы,
через скакалку прыгает на стыке
валентных связей, сбитых на коленках,
и со стыда, как бабочка, горит.
И по сварному шву инвариантов
пчела бредет в гремящей стратосфере,
завязывает бантиком пространство,
на вход и выход ставит часовых.
Она на вкус разводит дуэлянтов,
косит в арифметическом примере
и взадпятки не сходится с ответом,
копя остаток в кольцах поршневых.
Она нектаром смазана и маслом.
Ее ни дождь не сносит и ни ветер.
Она в бутылку лезет без бутылки
и раскрывает ножик без ножа.
И с головой в критическую массу
она уходит, складывая веер,
она берет копилку из копилки,
с ежом петлю готовит на ужа.
И на боку в Декартовой модели
лежит на полосатеньком матрасе,
она не ставит крестик или нолик,
но крест и ноль рисует на траве.
Она семь тел выстраивает в теле,
ее каркас подвешен на каркасе,
и роль ее — ни шарик и ни ролик,
ей можно кол тесать на голове.
Она не может сесть в чужие санки,
хватается за бабку и за дедку,
она хоть зубы покладет на полку,
но любит всех до глубины души.
Как говорил какой-то Встанька Ваньке,
сегодня хрен намного слаще редьки,
в колеса палкам можно ставить елки,
а ушки на макушке хороши.
Вселенная, разъятая на части,
не оставляет места для вопроса.
Две девственницы схожи, как две капли,
а жизнь и смерть — как масло и вода.
В метро пустом, как выпитая чаша,
уже наган прирос к бедру матроса,
и, собирая речь свою по капле,
я повторяю, словно провода:
какой бы раб ни вышел на галеру,
какую бы с нас шкуру ни спускали,
какое бы здесь время ни взбесилось,
какой бы мне портвейн ни поднесли,
какую бы ни выдумали веру,
какие бы посуды ни летали
и сколько бы их там ни уместилось
на кончике останкинской иглы,
в пространстве между пробкой и бутылкой,
в пространстве между костью и собакой,
еще вполне достаточно пространства
в пространстве между ниткой и иглой,
в зазоре между пулей и затылком,
в просторе между телом и рубахой,
где человек идет по косогору,
укушенный змеей, пчелой…
«Процесс приближенья к столу…»
Процесс приближенья к столу
сродни ожиданию пытки.
Сродни продеванию нитки
в задергавшуюся иглу.
По рельсу, лучу, по ковру,
ко рву по ковровой дорожке.
— Но только не рвись, пока врешься.
— О Господи, я и не вру.
А мальчик, продолжив игру,
кричит из-за стула: — Сдаешься!
Но только не врись, пока рвешься.
— О Господи, я и не рву.
«Висят на лоджии, как ей…»
Т. А.
Висят на лоджии, как ей
взбрело повесить в понедельник:
футболка, джинсы, легкий тельник,
трусы, похожие на клей.
И все болтается не в лад,
как этот полдень бестолковый,
от водолазки до носков и
обратно мучается взгляд…
Иерониму Босху,
изобретателю прожектора
1
Я смотрю на тебя из настолько глубоких могил,
что мой взгляд, прежде чем до тебя добежать, раздвоится.
Мы сейчас, как всегда, разыграем комедию в лицах.
Тебя не было вовсе, и, значит, я тоже не был.
Мы не существовали в неслышной возне хромосом,
в этом солнце большом или в белой большой протоплазме.
Нас еще до сих пор обвиняют в подобном маразме,
в первобытном бульоне карауля с поднятым веслом.
Мы сейчас, как всегда, попытаемся снова свести
траектории тел. Вот условие первого хода:
если высветишь ты близлежащий участок пути,
я тебя назову существительным женского рода.
Я, конечно, найду в этом хламе, летящем в глаза,
надлежащий конфликт, отвечающий заданной схеме.
Так, всплывая со дна, треугольник к своей теореме
прилипает навечно. Тебя надо еще доказать.
Тебя надо увешать каким-то набором морфем
(в ослепительной форме осы заблудившийся морфий),
чтоб узнали тебя, каждый раз в соответственной дозе,
обладатели тел. Взгляд вернулся к начальной строфе…
Я смотрю на тебя из настолько глубоких…
Игра продолжается. Ход из меня прорастет, как бойница.
Уберите конвой. Мы играем комедию в лицах.
Я сидел на горе, нарисованной там, где гора.
2
Я сидел на горе, нарисованной там, где гора.
У меня под ногой (когда плюну — на них попаду)
шли толпой бегуны в непролазном и синем аду,
и, как тонкие вши, шевелились на них номера.
У меня за спиной шелестел нарисованный рай,
и по краю его, то трубя, то звеня за версту,
это ангел проплыл или новенький чистый трамвай,
словно мальчик косой с металлической трубкой во рту.
И пустая рука повернет, как антенну, алтарь,
и внутри побредет сам с собой совместившийся сын,
заблудившийся в мокром и дряблом строенье осин,
как развернутый ветром бумажный хоккейный вратарь.
Кто сейчас расчленит этот сложный язык и простой,
этот сложенный вдвое и втрое, на винт теоремы
намотавшийся смысл, всей длиной, шириной, высотой
этот встроенный в ум и утроенный ужас системы.
Вот божественный знак: прогрессирует ад.
Концентрический холод к тебе подступает кругами.
Я смотрю на тебя — загибается взгляд
и кусает свой собственный хвост.
И в затылок стучит сапогами.
И в орущем табло застревают последние дни.
И бегущий олень зафиксирован в мерзлом полене.
Выплывая со дна, подо льдом годовое кольцо растолкни —
он сойдется опять. И поставит тебя на колени,
где трехмерный колодец не стоит плевка,
Пифагор по колени в грязи и секущая плоскость татар.
В этом мире косом существует прямой пистолетный удар,
но, однако, и он не прямей, чем прямая кишка.
И в пустых небесах небоскреб только небо скребет,
так же как волкодав никогда не задавит пустынного волка,
и когда в это мясо и рубку (я слово забыл)
попадет твой хребет —
пропоет твоя глотка.
3
В кустах раздвинут соловей.
Над ними вертится звезда.
В болоте стиснута вода,
как трансформатор силовой.
Летит луна над головой,
на пустыре горит прожектор
и ограничивает сектор,
откуда подан угловой.
А. П.
1
Между солнцем горящим и спичкой здесь нет разногласий.
Если путь до звезды, из которой ты только возник,
подчиняется просто количеству стертых балясин,
мы споткнулись уже, слава Богу, на первой из них.
Я бы кальцием стал, я бы магнием в веточке высох,
сократился на нет, по колени ушел в домино,
заострился в иголке, в золе, в концентрических осах,
я бы крысу убил, поглупел, я бы снялся в кино…
В вертикальных углах, в героической их канители
этот взгляд мимо цели и миниатюрный разгром…
Сон встает на ребро, обнажаются мели:
полупьяный даос, парадокс близнецов, ход конем.
2
Дорога выходит из леса,
и снова во весь разворот:
еврейский погром разновесов,
разнузданный теннисный корт.
И снова двоичная смута
у входа встает на ребро.
Бетоном и астмой раздуто
зловещее горло метро.
Бессмысленней жаберной щели,
страшней, чем в иконе оклад,
они безобразней гантели
и гуще шеренги солдат.
Налево пойдешь — как нагайка
огреет сквозняк новостей.
Направо — опять контргайка
срезает резьбу до костей.
Я вычерпал душу до глины,
до темных астральных пружин,
чтоб вычислить две половины
и выйти один на один
с таким оголтелым китайцем,
что, сколько уже ни крути, —
не вычерпать, как ни пытайся,
блестящую стрелку в груди.
Не выправить пьяного жеста,
включенного, как метроном,
не сдвинуться с этого места.
Чтоб мне провалиться на нем.
«Двоятся и пляшут и скачут со стен…»
Двоятся и пляшут и скачут со стен
зеленые цифры, пульсируют стены.
С размаху и сразу мутируют гены,
бессмысленно хлопая, как автоген.
И только потом раздвоится рефрен.
Большую колоду тасуют со сцены.
Крестовая дама выходит из пены,
и пена полощется возле колен.
Спи, хан половецкий, в своем ковыле.
Все пьяны и сыты, набиты карманы.
Зарубки на дереве светят в тумане,
как черточки на вертикальной шкале.
«Печатными буквами пишут доносы»
«Печатными буквами пишут доносы».
Закрою глаза и к утру успокоюсь,
что все-таки смог этот мальчик курносый
назад отразить громыхающий конус.
Сгоревшие в танках вдыхают цветы.
Владелец тарана глядит с этикеток.
По паркам культуры стада статуэток
куда-то бредут, раздвигая кусты.
О, как я люблю этот гипсовый шок
и запрограммированное уродство,
где гладкого глаза пустой лепесток
гвоздем проковырян для пущего сходства.
Люблю этих мыслей железобетон
и эту глобальную архитектуру,
которую можно лишь спьяну иль сдуру
принять за ракету или за трон.
В ней только животный болезненный страх
гнездится в гранитной химере размаха,
где, словно титана распахнутый пах,
дымится ущелье отвесного мрака.
…Наверное, смог, если там, где делить
положено на два больничное слово,
я смог, отделяя одно от другого,
одно от другого совсем отделить.
Дай Бог нам здоровья до смерти дожить,
до старости длинной, до длинного слова,
легко ковыляя от слова до слова,
дай Бог нам здоровья до смерти дожить.
Переделкино
Гальванопластика лесов.
Размешан воздух на ионы.
И переделкинские склоны
смешны, как внутренность часов.
На даче спят. Гуляет горький
холодный ветер. Пять часов.
У переезда на пригорке
с усов слетела стая сов.
Поднялся вихорь, степь дрогнула.
Непринужденна и светла,
выходит осень из загула,
и сад встает из-за стола.
Она в полях и огородах
разруху чинит и разбой
и в облаках перед народом
идет-бредет сама собой.
Льет дождь. Цепных не слышно псов
на штаб-квартире патриарха,
где в центре англицкого парка
стоит Венера. Без трусов.
Рыбачка Соня как-то в мае,
причалив к берегу баркас,
сказала Косте: — Все вас знают,
а я так вижу в первый раз…
Льет дождь. На темный тес ворот,
на сад, раздерганный и нервный,
на потемневшую фанерку
и надпись «Все ушли на фронт».
На даче сырость и бардак,
и сладкий запах керосина.
Льет дождь. На даче спят два сына,
допили водку и коньяк.
С крестов слетают кое-как
криволинейные вороны.
И днем, и ночью, как ученый,
по кругу ходит Пастернак.
Направо — белый лес, как бредень.
Налево — блок могильных плит.
И воет пес соседский, Федин,
и, бедный, на ветвях сидит.
И я там был, мед-пиво пил,
изображая смерть, не муку.
Но кто-то камень положил
в мою протянутую руку.
Играет ветер, бьется ставень,
а мачта гнется и скрыпит.
А по ночам гуляет Сталин,
но вреден север для меня.
Свидетельство о публикации №125040208283