Муза географии

                Сомерсету Моэму

                I

Он открывает томик Теннисона,
и над морями, к милой Англии спеша,
не дожидаясь наступления муссона,
без багажа пускается душа.

Слуга-малаец закрывает шторы,
и духи сумерек, желанья бередя,
вплывают в спальню, как невидимые воры,
воспоминания о родине крадя,

томленьем смутным возмещая... Как кокотка,
закат до непристойности красив.
И, как из дьявольской, смердящей глотки,
из джунглей слышен повелительный призыв.

И никого вокруг, помимо смуглолицых,
улыбки чьи кривы, как их ножи.
И призрачности северной столицы
учиться местные могли бы миражи.

Письмо доходит через месяц к адресату.
Хоть и быстрей, чем к небесам мольба,
но безответнее прошенья к бюрократу.
И шум прибоя, как туземцев ворожба...

И Теннисон забыт, и родственные узы.
Москиты бьются в тент, как стрелы - в щит.
Ворчат лишённые вниманья музы,
лишь муза географии молчит,

затем, что ей одной известно место
в системе неземных координат,
куда доходят все мольбы и вести,
не ведая, что выбыл адресат.
         
                II

Термометру мерещится прохлада.
Избыток солнца приближает старость.
Жара течёт подобьем шоколада
в размякший мозг, и к мыслям липнет гадость.

И вентилятор навевает лишь дремоту,
как крылья ангелов, в безделии сомлевших.
Любая жидкость, кроме спирта, будит рвоту...
Припав к окну, под видом духов здешних,

листва бубнит на местном говоре молитву,
вселяя в сердце первобытный ужас...
Забросить книги, теннис, гольф и бритву,
о кембриджах забыть, нисколько не натужась,

культурой пренебречь, и первозданный хаос
всегда к услугам вялого сознанья,
боготворить готового как данность
и узаконить лень и прозябанье.

И тропики лишь поощряют склонность
любой материи впадать охотно в сонность
и дальше пребывать, уже без пробужденья,
во благостном покое разложенья.

                III

Дожди идут пятнадцатые сутки.
Вот так бы манне сыпаться с небес!
Но Божья благодать - не мера для рассудка,
чтоб отпускаться страждущим на вес.

И остаётся принимать осадки -
и не на веру, а наверняка,
пока не оскудеет, без остатка
всё без разбора нам дающего рука,

чтоб было нам занятие в ненастье -
самим определяться в свойствах благ,
как будто тот, кто даровать их властен,
уже самим дарением не благ...

Все книги перечитаны, и впору
свои писать и дождь благодарить -
его чеканный ритм, отточенную форму
до совершенства на бумаге доводить.

И пусть читатель станет в день дождливый,
как капли влаги, с буквами вбирать,
помимо собственных оценок торопливых,
ниспосланную чтеньем благодать.

                IV

Забвенье наступает в виде леса,
густых подлесков, непролазных дебрей,
как речь туземная на стадии ликбеза
исконной азбукой безмолвья бредя.

И путник бьётся над растительности свойством,
как гидра, воскресать многоголовым войском,
как память - пробиваясь в возраст ранний -
над плодовитостью воспоминаний.

Но джунгли надвигаются. Природе
куда милей беспамятство, как форма
простейшего приспособления к погоде,
как разговорная языковая норма,

свободная от правил и традиций
(к чему обременительность познанья?),
и размноженье есть не способ созиданья,
но умноженья собственных амбиций.

И путешественник сдаётся. Как признанье
бессилья разума, хохочет где-то филин...
И заросли вторгаются в сознанье,
мгновенно выживая род извилин.

                V

Сладка послеобеденная дрёма...
И пусть обед не столь же сладок был,
глоток простой воды пьянит сильнее рома
того, кто жизнь взахлёб, горстями пил.

И пусть судьба предсказывает штили,
точней барометра, на много лет вперёд -
важней не то, что по теченью плыли,
а то - куда оно в итоге принесёт.

Важней, чтоб паруса, безветрие дразнящи,
искали в буднях неизвестности резон,
чтоб корабли себя бросали, как из пращи,
испытывать на прочность горизонт.

И пусть подлунный мир давно изведан,
классифицирован, подшит и сдан в музей,
пусть бормотанье пьяного соседа
не отличить от заклинаний дикарей,

не покидай свой тайный монте-кристо,
затерянность в глуши, как высший дар, прими,
покуда полчища несметные туристов,
как новых варваров, растаптывают мир.

                VI

Транзитом ниоткуда никуда,
он здесь задержится, как и везде, недолго -
земная пища для морского волка
преснее, чем обычная вода.

И у дорог, что выбирают нас,
спрос с избираемых заведомо особый, -
и режущий, как бритва, жёсткий наст
способен таять под ногами венской сдобой,

а лепестками роз усеянный маршрут -
внезапно ощетиниться шипами...
Он здесь задержится, поскольку где-то ждут,
а ожиданье вызревать должно годами,
 
как замысел шедевра... Посему
он не торопится, как тот, кто ниоткуда
идёт нигде, присутствуя повсюду,
от никого транзитом к никому.

                VII

В преддверьи Рождества, под пальмой вместо ели,
в саду гостиницы без слуг, в густой листве,
вполне довольствуясь подобием метели
из лепестков и мотыльков, плодящихся в родстве,

открытки с морем цвета купороса
подписывает он друзьям, чей легион
растёт одновременно с ростом спроса
на всё, что не подпишет ныне он.

Вот так и расширяются границы
империи - не силою одной,
но и межстрочным дерзновением страницы
стать безграничнее империи любой.

Вот так и пробивается культуры
святое рыцарство, без свиты и двора,
сквозь необузданное варварство натуры,
с пером гусиным против топора. 

«Образованья нет - считай калека», -
он пишет Киплингу, цитируя его...
О, бремя белого - любого! - человека,
пока невежество - второе естество...

Преддверье Рождества. Семь вечера. Покуда
в костюм вечерний облачаться будет впредь
к обеду - в тропиках, на полюсе - повсюду,
империя незыблема, как твердь...

Он закрывает книгу, но страницы
грозят сорваться, как тугие паруса,
к державе, расширяющей границы,
бронируя вперёд за нами адреса.


Рецензии