Анна иоанновна роман ещё пишется

Анна Иоанновна
Историко-фантастичечекий  роман

 
I. Подложное завещание.

1.
- Чаво не гутарь, а все бабы – дуры! – стукнул колотушкой стрелец, вытаскивая из-под шапки темно-русую паклю волос.
- Дуры, дуры! – будто бы повыл ветер за углом.
- С чавой-то ты взял вдруг! – поёжился его товарищ, втягивая заросшую черной щетиной шею в овечий воротник. – Ааай, гуси неощипанные! Мороз собачий… - процедил он сквозь зубы.
- А че хотели? – подскрепел к ним медвежьими сапогами еще один. – Крещенские еще держатся…
- Ну, дык, чавой-то все бабы дуры, ась, Демка? – пристукнул своей колотушкой второй.
- Да моя вчерась, дежку у порогу поставила… - потер ногою снег Демка. – Я, значит, с караулу вертаюсь, лучину в сенях не палю, ну, чтоб, значит, ребятню с полусну не будить… А зачем? Я свои хоромы-то вслепую, значит, ведаю… Порог перешагиваю и, напрямик сапогом в дежку!
Ночной сумрак не смог скрыть растерянной неловкости на его обветренном лице. По воздуху поплыл раскатистый смех товарищей:
- Ну, тя й угораздило!
- Яко заяц в силок! Ха-ха-ха…
- На что, пытаю, дура, поставила опару на проходе? – продолжал, преодолевая смущение, Демка. – Не хотела, отвечает, чтобы до утра поднялось… Поспать, говорит, хотелось… А на заре тя, говорит, горяченькими поподчивать хотела…
- Поподчивала… - гакнул второй, стрелец, испуская густой пар. – Сапожки твои поподчивала…
- И не говори… - стукнул топорищем секиры по залепленному снегом и какими-то еще желто-грязными катышками каблуку Демка. – Цельный день оттереть не могу… Дуры бабы! – сплюнул он на каблук, но слюна тот час застыла на нем тусклым скатом.
- Ну, ты по своей-то всех не ровняй… - усмехнулся третий стрелец, озираясь по сторонам. – Взять вот в пример Екатерину Алексеевну…

2.
Аки гнезда птиц начинаются с краёмных веточек, так и град любой берет начало с ограждения. Выложенное при Дмитрии Ивановиче Донском не приступное для ворогов белокаменное ограждение навечно оставило на построенном в боровицких соснах Кремле свое название, хоть и было заменено через столетье обожженным кирпичом. Белый плат Руси, аки вечный снег, не затает, не счернеет от невзгод мирских, покраснеет лишь от крови защитников ее. За вырытым охранным рвом теснились в основном дворы деревянные с высоким острозубым частоколом, и, лишь немногие начали обкладываться камнем. И лишь Кремль сам давно каменный – от пожаров, да от стрел хвостами ласточек огороженный. Копошится люд, как в муравейнике: от врагов – забор, от бесов – церквы стерегут их дух, берегут их прах.
Дворец средь всех построек плыл кораблем шатровым по снежной глади. Он не составлял одного целого большего здания, а дробился на мелкие особняки, соединенные между собою переходами. Лицевой стороною, то есть Красным крыльцом своим с двухъярусным пролетом лестниц и рядом  решетчатых арочных окон Золотой и Грановитой палаты обращен он был на Соборную площадь. Остроконечные башни терема пронзали полуночную тьму, кутая в ней свои макушки. Граненные не тесаным камнем стены, казались продолжением огромной снежной горы, наметенной накануне этой ночи. Едва светящиеся окна сеней бросали тусклые блики на расстилающеюся подле крупяную гладь. Качающие на ветру железными мордами светильники, специально привезенные для царского двора из Петербурга, угасали, мигая за запотелыми стеклами слабым огнем.
Передний двор был прибран и чист. Его паутинные, переплетенные между собою дороги заполнял теперь не иноземные купцы да посланника, а окрестные бояре да крестьяне, прибежавшие на гуд дурной вести, что государю стало совсем худо и он вот-вот отправится к царю небесному. Крыльцо у парадной лестнице, ведущей в царские сени, вымощено свежеструганной доскою. Стезю к нему протоптали аршина в четыре. Пар заслонял червонные шашки покатистых крыш и цветастые луковки входа. Внутрь пускали высокородных, да и то не всех. Только избранных и ближних. Чернеющая на снегу стеганными тулупами, подпоясанными ватниками, перекатывающаяся с валенка на валенок, с сапога на сапог, на лаптя на лапоть змейка, тянулась от ворот до самого вала и пропадала за заметенным снегом рвом. У палат стояла тягостная, скованная почтением и страхом тишина, нарушаемая редким кашлем, да шепотком, прерываемым проходом стрельцов. Далее люд гудел без оглядки и боязни:
- Что, Кузьмич, царя меняем?..
- Да сам сменяется… Где-кась ты видел, чтоб на Руси царя меняли?..
- А не меняет, что ль, его Господь?..
- Агель… Агель… Господь в образе бояр…
- Да тишь ты про бояр балакай!.. А то бороденку на колесико-то намотають… А царько сменится по божьей милости, иль по ихней – нам не все ль равно?..
- Ну, не скажи, Федька! Царь царю – розня! Вот Петр был, дед нашего горемычного, Всем царям царь!
- Ну, сравнил кита и карася! Эдкого, как Петр Лексееч ужо наврядля будя…
- Да… Знатный был отец, упокой Господь душу яго…
- Да и наш Петруша в него нутром пошел… Укрепиться бы ему еще, глядишь, и впрямь Петр Второй был бы…
- Эт при Меншиковых да Долгоруких?!.. Оне ж его, болезного и придушили…
- Да какой им резон ломить руку кормящую?!..
- Сами черпать из козны хотят, аль не в розум?..
- Да тих, вы, тих… Стрельцы проходят…
- Авось и обойдется, спасет Господь царя-то… Молод еще, сил, глядишь, достанет…
- Дай Бог… Дай Бог…
- А-ну, потише гуд-то! – прикрикнул проезжающий десятник. – Не то спустят на вас златых львов когтистых!
- Да не пужай… - отозвались из толпы. – Сами, чай их мастерили…
- Сами, аль мастера заморские?.. – усмехнулся десятник, пришпорив коня.
- Сами, сами, - подтвердил люд. – Наш часовщик Петька Высоцкий их и сработал.
Два златых льва действительно седели с двух боков трона в царской палате. Немало иноземных гостей удивили и напужали те златые звери. Сколько раз приходилось стражникам останавливать и успокаивать гостей в самой середине сада, убегающих от ревущих когтистых хищников, с вращающимися головами и сверкающим изумрудным взором. Здешние мастера ведали, что потайной ларец с руководящим механизмом крепится прямо за троном.
Ближние бояре молчали, размышляя о своем.

3.
- Взять в пример Екатерину Алексеевну… - продолжал рассуждать среди товарищей стрелец.
- Усопшую матушку Екатерину, что ли? – перебил его Демка.
- Можно и ее… - матнул головой третий стрелец. – Хоть я имел в виду Долгорукую… Но и матушка, не будь балдой. Ведь, слышь-ко, глянь, простая прачка, а подползла к царю лисою, стало быть, с ласкою, пометелила его хвостиком, стало быть, пригрела… да й на трон посля как окочурился вскочила… Долгорукая Катька, гладишь, то ж…
- Тишь-ко ты болтай… - вытянул из ворота шею второй стрелец. – Не ровен час, услышит кто…
Все оглянулись. На заднем дворе было тихо. Столпившейся у конюшни кремлевский люд балакал глухо меж собою.
- Так они ж, вроде как не венчаны, - потянул за кушак товарища Демка.
- А кто ж их проверять-то наспех будет? – наклонился к его уху второй стрелец. – Венчаны аль не венчаны – Господь Бог один знает. А покеда ей ответ пред ним держать, грехи у трона митрополит замолить подмогнет… - стрелец оправил кушак и указал в сторону Покровского храма. – Да и не одной ей отвечать, а с братцами… Ватагой и пред Богом не так страшно… Вот… А ты талдычишь: Бабы дуры!..

4.
Задний двор выходил на Императорскую площадь. Расположенная на мысе Боровицкого холма, она стала приютом домовых храмов, дворцовых приказов и царских мастерских. Обставленная частыми постройками, брошенными кое-где приезжими каретами и возками, она представлялась нагроможденным кукольным двориком, растянутым от Оружейной палаты и до ограды Тайницкого сада. В обычные, ни чем не приметные дни площадь звенела тихим перезвоном колоколов и гудела будничным разноголосьем. Теперь все затихло и осело. Голоса были едва слышны в унылом завывании ветра.
Конюшни тянулись от Водовозной башни до кухни. У входной арки, завалив сугроб потертым войлоком, дорожными сумами, коробатыми от трещин крыльями седел, сидели поджидая хозяев ямщики, козельные, вышедшие к ним вздохнуть свежего морозного воздуха лакеи и повара. Палатные слуги страсть любили те поры, когда наезжали гости. И хотя ныне их приезд был связан с тревожным и тягостным событьем, послушать окольные новости, истории бывалых и прочие мудрые суждения был всякий охочь.

- Какое у смерда может быть мышление?! Живет за бычьим пузырем… Что он за ним видит?! Прожилки неба сквозь кишку!.. Задымленную избу с вопящими мальцами… Закоптелая хата с дымными углами, рог сохи, вздымающий земельный блин – вот и все, что он видит. Барский окрик, свист плетей, голодный вопль домашних – вот и все, что он слышит… Где ж тут взяться разгону для фантазии и воображению?! Иное дело – знатные особы, не говоря уж о царях… У них что ни палата, то цельный мир… Тут тебе и жития святых в росписях, и былины на стенах, и премудрости библейские на златых кубках вырезанные… Нееет, что ни говори, брат, не вздымет голову бедняк, чтоб узрети райки выси… - толковал молодой ямщик, привезший барина Ивана Андреевича Оболенского, прозванного в народе Долгоруким, к смертному одру Петра.
- Ну, не скажи, Митрофан… - замотал острокрайней бородой придворный скорняк Дмитрич. – И среди бедных самородки встречаются! Возьми, к примеру, кистописца Лексашку…
- Художца, а не кистописца! – одернул его за рукав конюх Яшка.
- Ну и шут с ним, что художца… Не перебивай! – отмахнулся Дмитрич. – Так о чем это я?.. – закопченные пальцы скорняка прошлись под бородкой. – он, чай из наш Захаровки вышел, коровок там пас, а тваму барину, Иван Андреичу, вон как хоромы расписал! Да и тот же Александр Данилыч, то ж из простых, чай будет, а сколь мыслей добрых царю-батюшке нашему внушил…
- За то и в опале тепериче…
- Ну й пущай! Мудрецам всегда опала ясны очи застилала!..

5.
Все трояко на Руси. Трехперстовое знаменье, Господь Бог в трехликах, рождение, жизнь и смерть – три земные вехи человека… И покой его из трех палат иль комнат – коль у бедных…
В сенях было дымно и темно от столпившихся бояр и позвякивающих кадил в молельной. Горело лишь пяточка два свечей. Остальные затушили, – государь метался в агонии, им все чудился пожар. Стоящие тяжело дышали от духоты и напряга. В полутьме не различались лица. И даже стены, до половины обложенные белым мрамором, казалось, потускнели. Узор на фаянсовой плитке, выложенной от пола до полуроста человека, был почти не различим. Виднелись только какие-то темно-зеленые пятна, да загогулины.
Бояре и ближние дворовые молчали, переминаясь с ноги на ногу от усталости и давнишнего стояния.
В Передней маялись самые близкие. Четыре сенные девки, составлявшие усладу малолетнему царю в минуты резвости и уединения, и, подносящие сейчас к постели позолоченные тазики со студеной, тут же освященной крестовым священником Митрофаном, водой. Намоленной, из святых мест или монастырей, воды, под рукою не оказалось: юный царь не отличался особой набожностью. И, хотя пару седмиц назад и праздновали Водокрещение, принесенный с Москва-реки сосуд давно и быстро закончился, а посланные, в который раз, в Новодевичий еще не воротились.
Генерал Остерман шагал в зад и вперед по комнате, не слышно постукивая пальцами по рукояти шпаги. Его темно-синие прищуренные глаза напряженно глядели вдаль и выдавали печаль и тревогу, ведь это он был с императором в тот день, и не смог уговорить его набросить второй полушубок. А Петр Алексеевич, сходный упрямой природой с величайшим дедом своим, не пожелал особо отличаться от парадного строя.
Братья Василий и Иван – совсем недавно, накануне назначенный обер-камергером, Долгорукие, то и дело, выходили и входили в молейную, куда была перенесена из опочивальни отвинченная от полу царская кровать.
- Плох совсем… До утра протянет ли?.. – прикрыл за собою высокие дубовые двери Василий. Сорокадевятилетний князь провел кружевным платочком по губам. Напудренный, с частыми завитками парик придавший в светлые дни бодрого расположения духа его осанке горделивость и величавость, был теперь взлохмачен и немного сдвинут на затылок. Сын воеводы Луки Федоровича Долгорукого,  попавший по протекции своего дяди Якова в послы сперва в Париж, затем в Польшу и Данию, где, невзирая на противодействие Англии и Голландии, восстановил союз  с Россией. Василий Лукич, сделанный французским сенатором, был назначен вскоре полномочным министром в Варшаву, с поручением защищать интересы православных и добиваться признания за Петром I императорского титула. В чем успеха, однако, не достиг. В правление супруги Петра назначался послом в Швецию, для противодействия там влиянию Англии и присоединению Швеции к Ганноверскому союзу, но и эта миссия осталась безуспешною. В воцарение нынешнего императора, Василий вернулся в Кремль, где вошел в состав Верховного тайного совета и стал руководителем всех честолюбивых планов фамилии Долгоруких. На высоком и гладком, по обыкновению, челе князя выражалась теперь крайняя озабоченность. Узкие плечи, и вся, уже слегка подпорченная возрастную полнотой, фигура, подались вперед. Полы княжеского, рубинового бархата камзол, концы георгиевской ленты свисали над острыми носами кожаных ботинок, заказанных у лондонского сорняка, для официальных приемов.
- А завещание все еще не написано… - свел густые орлиные брови двоюродный брат его, оправляя, спутавшиеся от легкого сквозняка кисти титульного шнура. Кузен был родом из Варшавы. Жил и воспитывался у деда своего – Георгия Федоровича. В пятнадцать лет был привезен в Россию, пробился в любимцы императора и получил титул «светлости». После опалы на Меньшикова и охлажденья к дочери его, Марии, он просватал государю в Лефортовской слободе сестру свою Катеньку. Молодой, двадцатидвухлетний обер-камергер был сейчас озадачен не меньше брата. Тонкие, длинные пальцы выстукивали что-то по эфесу шпаги в лад Остерману. Самодовольный, орлиный взор вспыхивал загадочной искрою, встречаясь с глазами брата. Обшитый перламутровыми пуговицами сюртук лейб-гвардейского полка плотно облегал юношескую стать.
- Напишут, уж можешь быть спокоен… - прищурил мутно-серые глаза Василий. – Есть кому написать… Теперь много писак развелось для пользы  своя…
- Ах, Петрушенька, Петруша… - сморкнула носом сенная девка, вынося таз с кроваво-грязной водой. – Весь волдырчиком покрылся…
- Какой он тебе Петруша, дура?! – толкнула ее в бок выходящая следом в голубой, ворсистой поневе. – Он – царь-батюшка, пресветлый князь…
- Четырнадцатый годок всего батюшке нашему… - вода выплескивалась из ходящего ходуном в руках сенной таза. – Петрушенька…
- В студеную бочку иль в петлю захотела, оглашенная?! – взяла ее под локоть и потащила к выходу девка постарше.
- Петруша, свет мой…
- Замолчи, наконец! Найду я тебя свет… К конюху барскому пристрою…
- А вы как полагаете, Андрей Иванович? – обратился к Остерману, поводя взглядом девок, князь. – Следует ли нам бросать отечество, когда оно вновь в опасности великой?..
Генерал прекрасно понимал, о чем говорит князь. Последняя мужская ветвь династии Романовых отпадает от тронного дерева с уходом внука его великого господина. Верховный тайный совет объявил тестамент Екатерины – супруги императора, согласно которому к наследованию престола предназначались потомки Петра I по женской линии, не действительным за недоказанностью подлинности. Заносчивый, старый лис Алекс Меньшиков, хоть и был отстранен от двора и сослан в свою Березовку, но кто знает, какой фортель мог выкинуть этот плут?.. Прайд Голицыных не менее влиятелен старомосковского Долгоруковых, да и аппетиты у него те же.
- Мне известно, Иван Алексеевич, - проговорил с гортанным немецким акцентом Остерман. – Что вы великолепно копируете подчерк нашего государя, чем не однократно потешали его в детстве…
- Да… - в нерешительстве замешкался с ответом обер-камергер.
- Господина вице-канцлера государь к себе призывают!.. – донеслось из молейной.
Остерман вошел в приотворенные двери.
- И его светлость, Василия Лукича, тоже… - пробасил тот же напевный поповский голос.
- Ну, Иван, действуй! – хлопнул по плечу двоюродного брата Василий. – В твоих руках сейчас судьба Руси, трона ея высокого и рода нашего славного…
Иван поспешил в тайные покои свои.

6.
Окна молейни были плотно занавешены. Помимо наглухо затворенных ставень с резными крестами и ликами ангелов, их затянули черным бархатом и балдахином с царского ложа. Ревностной набожностью, ровно, как и прилежанием к наукам, государь не отличался. По началу царственный дед его обратил внимание на образованность единственного внука: после кончины сына своего, Алексея, приговоренного к казни за измену и предательство, он самолично проэкзаменовал Петра, и, пришел в неописуемую ярость от воспитания его. Оказалось, что тот вовсе не мог изъяснятся по-русски, немного знал латынь, но лучше всего татарские ругательства. Петр Первый собственноручно поколотил дьяка Маврина и карпатского русина Зейкина, приставленных обучать царевича, вытолкал взашей нерадивых мамок и нянек его, и, начал уж подбирать наставников более достойных. Но после того, как царица Екатерина вскорости подарила ему сына, названного также Петром и провозглашенного «наследником престола», император отложил сию заботу до иного времени. Мысли и душа его были всецело отданы «маленькому матросу» и «продолжателю дел великих».
Петр Алексеевич Второй был вычеркнут из претендентов на корону и предоставлен самому себе, как в учении, так и времяпровождении. Ребячии шалости и вольности оставались не замечены и безнаказаны. Жизнь молодого князя текла вольно и несдержано. Детские дневные проказы сменились ночными пированиями и кутежом. Молитв молодой Петр не знал, чтением златоустов и стоянием на службах себя не мучал, потому и молейня была обставлена на род забавных комнат. От дугообразного свода потолка до полу, выложенного изумрудным мрамором, тянулся прозрачный занавес, расписанный павлинами, грушевым садом и цветами по краям. Служил он тонкой пеленою для теней, бушующих за ним. Тени принадлежали потешающим глаз императора скоморохам, лицедеям, сенным девкам, сынам стольных бояр да графов, а не редко и самому государю, пожелавшему принять участье в действии. Единственный потемневший лик Спасителя висел в красном углу под сводом, был прикрыт плотной, груботканой простынею, и открывался в Рождество, да на Великий день, к приходу митрополита.
Теперь, по ходатайству оного, сюда были доставлены иконы Святителя Петра – покровителя царского имени, и, Казанской Божьей Матери – заступнице всех страждущих и болящих. Святыя лики помещались подле Спасителя над золоченым алтарем и освещались двумя подсвечниками, коие, также были принесены из Покровского собора. Царскую кровать разметили тут же – за алтарем, у тыльной стены комнаты, слева от двери, дабы император, придя в себя, мог помолиться и испросить облегчения у исцеляющих святынь. Митрополит заходил каждодневно – о девятом часу после первой заутрени, перед второй литургией, и правил долгие за здравные. Но не смотря на все старания, государю становилась все хуже, и, он уже несколько дней не приходил в себя. Не плотное, мытое когда-то для белизны и упругости в молоке, тело Петра билось который день в предсмертной агонии. Бледно-розовые волдыри, осыпавшие сперва нежно-деистскую кожу, вызывавшие нестерпимый, лихорадочный зуд, теперь огрубели, покрылись рыбьей чешуей, и превратились в язвы. Тончайшее голландское белье со скачущими, рогатыми сатирами, играющими на гудках в ракитовых кустах фавнами, изумрудовласыми русалками и потешными стишками, вроде:
Сладко почивати
На постели сей,
Будем восхваляти
Молодость царей.
сменило полотняное церковное с вышитыми крашеной льняной нитью крестами по краям и надписью:
Спаси Господи грешню плоть раба твояго!
Предсмертная лихорадка все пуще терзала молодого государя. Жар и тяжесть дыхания чудились ему раскаленною пустыней, по которой ехал он на двугорбом верблюде. Поднятые ветром песчинки прилипали к влажной коже и шевелись в ней, будто мухи. Нестерпимо хотелось пить. Капли соленого пота падали на потрескавшиеся губы, и тут же высыхали. Колючая верблюжья шерсть впивалась в тело острыми шипами. Все плыло и меркло в одурманно-туманном мороке. Двуглавый орел парил над ним, затеняя крылами с железными перьями солнце. В когтистых, курьих лапах сжимал он осыпанные алмазом скипетр и державу. Из разинутых, загнутых клювов высовывались склизкие змеиные языки.
«Не дам! Моя она!» - кричала одна глава, принадлежащая Александру Далилычу Меньшикову, плюясь огнем.
«Нет! Моя корона царская!» - каркала ей в ответ вторая Алексея Григорьевича Долгорукого, отбиваясь скипетром. «Я заступник государев, покровитель его, моя и держава!»
Главы клевали друг друга, извергали пламя, боролись языками так, что железные, раскаленные перья их летели прямо в Петра. Из наплывшего, легкого облачка явилась вдруг недавно усопшая сестра Наталия, которую горячо и нежно любил царь, и, которая, подобно матушке Екатерине, усмирявшей пылкий нрав деда его, также успокаивали, предавая бодрость и уверенность духа. Сестрица улыбнулась, сбросив с себя вышитый серебристой нитью саван, покрывший плечи его, со словами:
- Скрепись, Петенька! Скоро со мною на троне небесном восседать будешь!
Пески раздвинулись, подобно пучине морской перед посохом Моисея, и, из них возникла дева чужеземного роду в пурпурной чадре. Чужестранка закружилась перед ним, гремя монистами и вызывая тошноту… Оголенное чрево ее так и мелькало перед очами государя, поблескивая вогнутой в пупок серьгой. Узкая, алая юбка плотно облепляла ноги. Обтянутый конской кожей бубен гремел в ее руке сотней колокольцев. Тут же явился старец и стал бранить и звать ее с собою:
- Не позорь меня, Мариатале! Пойдем домой, в лачугу…
- Нет, батюшка, не пойду! – вопила Мариатале, вырываясь из его рук. – Мне сладок мой грех!..
Старик бранился и тащил ее в слизкую, слюдяную бездну. Дева упиралась и плакала. А потом сорвала с себя тяжелые украшения и швырнула в отца. Там, где на кожу посыпались жемчужные бусы, образовались прыщи. Где по телу проскользнули золотые змейки цепей – потекла струями кровь, куда же ударились литые, дутые браслеты – открылись глубокие раны…
Петр метался по жгучему песку, силясь поймать, обхватить деву, не дать ей добить старца, пронзительная боль которого отдавалась в его сердце, но та выскальзывала из его рук, кружилась и пела непонятным, дивным и устрашающим голосом.

7.
- Облегчи, Господь, страданья царя нашего, Иисус… Закрый язвы, дайй-я силы, вдохни в него Свой Святый дух… - долдонил себе под нос митрополит, переминаясь с ноги на ногу у алтаря от долгого стояния.
- Он точно ль нас позвал? – Василий Лукич, прикрывшись платочком, склонился над царем. Не то, чтобы он боялся смерти… Но, глядя, как мечется по только что застланной, к приходу священника, и уже в кроваво-склизких пятнах, простыне, еще, так недавно полный сил и желаний юноша, в нем невольно просыпалось опасенье: не заразиться бы самому и не заразить своих близких.
- Звали, ваше сиятельство… - прислуживающий дьяк смахнул в блюдце серебряным колпачком догоревший огарок свечи и зажег новую.
- Да… Не легко будет узнать императорскую волю… - не громко кашлянул вице-канцлер. Он давно понял, что сколь-либо ясного и отчетливого волеизъявленья от отходящего русского цесаря ожидать не приходиться, и, прищурив серый, чуть надменный глаз, прикидывал в уме, к которому бы кругу примкнуть? Род Голицыных, хоть и ослаб, но все еще имел влияние в высшим свете. Да и кто мог поручиться, пройдет ли у Долгоруких сия авантюра с завещаньем? А государеву печать хотелось бы носить и при следующем правителе… Рожденный в семье пастора в Вестфалии, Генрих Иоганн Фридрих Остерман, называемый русскими Андреем Ивановичем, учился в Йенском университете, но из-за дуэли должен был бежать в Амстердам, оттуда с адмиралом Крюйсом на семнадцатом году жизни приехал в Россию. Быстро выучившись русскому языку, Остерман приобрел доверие Петра I и в 1707 году был уже переводчиком посольского приказа, а спустя еще три года – его личным секретарем. Остерман сопровождал Петра в Прутском походе; участвовал в переговорах со шведскими уполномоченными; добился заключения Ништадтского мира, за что был возведён в баронское достоинство. Ему же принадлежит и заключение выгодного для России торгового договора с Персией, доставившего ему звание вице-президента коллегии иностранных дел. В 1726 год стал инициатором заключения союза с Австрией. Он был постоянным советником Петра I и в делах внутреннего управления: по его указаниям составлен «табель о рангах», преобразована коллегия иностранных дел и сделано много других нововведений. Выбранный в воспитатели внука Петра Великого, на которого, имел мало влияния, (последним свидетельством чему был отказ государя одеться потеплее), он остался, после удаления Меншикова, во главе управления.
Покусывая нижнюю губу, стараясь выдыхать воздух со стороны алтаря, сорокачетырехлетний вице-канцлер прибывал в глубочайшем раздумье, наравне с князем Долгоруковым. Восьмиконечная бронзовая звезда мерно подымалась и опускалась на левой груди его, отражая россыпью бриллиантов подрагивающие копья свечей. Будучи высокого (прежний Петр был выше его всего на главу с вершком), по-военному, вытянутого роста, Андрей Иванович отбрасывал, на разрисованную персидским узором стену, тень, казавшуюся его подопечному во времена мимолетных пробуждений просыпающимся вулканом.
- Мечется, родимый, а толком ничего не молвит… - всхлипнула сенная, поднося тазик с чистою водою. Она подняла раскаленную жаром голову, прижала к себе, оправляя другой рукой подушку.
Остерман и Долгорукий так и промытарились в государевой молейне до первого часа ночи. Вой метели и монотонное бубненье митрополита заставили их, сидящих по обеим сторонам ложа, сосредоточенных каждый на своих, но сходных мыслях, погрузиться в тягостную дремоту.
Водруженные два года назад на Фроловскую башню Куранты пробили четверть первого ночи.
Вдруг дрожь оставила тело Петра. Метания прекратились. Государь открыл глаза, ровно и спокойно взглянул на опекунов.
- Закладывайте лошадей. Я еду к сестре Наталии… - вымолвил он. Через несколько мгновений дыханье остановилось.
Глава царя упала на подушки. Скованное болезненными муками лицо расслабилось. Редкие, вызванные лихорадочными видениями, морщинки разошлись на челе его. И из потной, розово-бугристой завесы показались припухшие, озаренные невинною детскою улыбкой черты. Изумрудные, немного выпученные, как у деда, глаза просохли и застыли на узкой прорези штор, пропускавший тонкий луч ночного света. Недлинные, напруженные пальцы рук комкали по обеим сторонам простынь, наподобие вожжей…
- Петрушенка… - заголосила было, прижав к губам кулак, девка.
- Да замолчи ты!.. – прервала ее, косясь с опаской на Долгорукого, вторая.
В покой вошел Иван. В руках его была свернутая, дважды обмотанная алой лентою, грамота.
- Покажи, - коротко спросил Василий.
Он поднес лист к алтарю и развернул его. Через пожелтевший, раскрывшийся с тихим хрустом пергамент просвечивался двуглавый коронованный орел.
- Да. Пойдет. – кивнул князь. – А вы, как полагаете, Андрей Иванович? – протянул он грамоту Остерману.
Вице-канцлер оторвал взгляд от усопшего, подошел к огню, взял лист и пробежал его глазами.
- Да, пожалуй…
- Тогда, приставьте печать…
«Медлить нельзя… - пронеслось в уме генерала. – Либо пан, либо – пропал, как говорят русские…»
- Наклонись-ка, фрейлин… - приказал он зареванной сенной девке. Увесистая, поблескивающая позолоченным боком груша на выпуклом, обсыпанном алмазом черенке прижала бумагу к ее спине.
- Действуй, Иван. – вернул брату грамоту Василий. – Ты знаешь, что делать…

8.
- Нешта господы велики князья забегали… - молвил боярин боярину в киндяковой ферязи.
- Не случилось бы с государем лихушка… - высвобождаясь от длинного рукава, осенил себя крестным знаменьем тот.
- Лихушко ужо, чай, вышло-то: - боярин свесил соболью шапку на локоть и отел потный лоб. – Озаразили батюшку естественной язвою, заманили на парад на Москва-реке, застудили изверги… Как Александр Данилович не оберегал лилейного от напастей моровых, упекли сердобольца в сылочку – отстранили от птенца сердешного, а сами-то на шест, что вороны повзлетали к царску плечику…
При выходе Ивана ближние расступились. Просунув неприметно грамоту под красную тафту к груди, он скорыми, но твердыми шагами направился к выходу.
Морозный воздух колко ударил его по раскаленным в душных покоях щекам. Фонари все еще слабо освещали красное крыльцо, на козырьке которого разъяренный лев самозабвенно боролся с единорогом, поставив того на дыбы у райского дерева. Люд подступал к самой лестнице. Облепленные инеем ветки, переплетаясь во тьме двора, создавали затейливые узорные кружева, не уступающие работе рук самых искусных голландских мастериц. За припорошенными шапками и платками белела скованная льдом река. Стылые купола церквей, остроугольные пирамиды крыш, побелевшие луковицы дворцов – все замерло в тягостно-немом ожидании чего-то тайного и неминуемого.
Иван, в упор глядя в конец толпы, медленно стащил высокую шапку. Влажный парик пристал к бархатной подкладке и снялся вместе с нею, оголяя слипшееся, черные кудри.
- Веееликий государь Петр Алексеевич Вторый скончался… - вымолвил он, стараясь сохранять твердость голоса.
По веренице покатились вздохи, всхлипы и молитвенные напутствия державному усопшему. Шапки мужиков одна за другою, скользя по плотно запахнутым тулупам, поплыли к коленам. Высвобожденные из варежек, манто и телогреек длани женщин собрались в трехперстном крестном знамении.
Резким и быстрым движением Иван выхватил шпагу, и, неожиданно для себя самого, выпалил: - Да здравствует императрица Екатерина Вторая Алексеевна!
Толпа встрепенулась и замерла. Ближние бояре переглянулись.
- Великий государь, - переводя дух, продолжил Иван. – Оставил перед кончиной завещание… - не выпуская из десницы шпагу, бросив другой рукой на ступени шапку, он достал из расстегнутого ворота грамоту. «Божью поспешествующей милостию, Мы Петр Вторый, Император и Самодержец Всероссийский, - не глядя на буквы, начал читать обер-камергер. – Находяшаши во светлом уме и твердой памяти, передаем царство наше, Всевышним Богом нам вверенное, в коее входят: Московия, Киев, Воладимир, Новгородския и Нижнегородския земли,»
- Эт, когда ж, бывший в забытьи, государь подписать-то поспел?.. – вперил колкий взор в Долгорукого боярин лет сорока пяти с серебристой бородою. – Давеча наведывал его, он и главы не подымал, и очей не открывал…
- И я, так ж наведывал их, - теребил перстами куний мех стоящий рядом на невысоком пригорке другой. – Метались всемилостивейшие в бреду воспаленном, не то, что завещание, капли воды испросить не могли…
- Да… Темнит княже, темнит… - дохнул ему паром в затылок боярин Исаков в распахнутом до низу кафтане с обвисшими серебряными петлями.
«Казань, Астрахань, Сибирь, Псков, Смоленск, земля Эстляндская и Лифляндская, - читал по памяти Иван. – Корельск, Тверь, Югорск, Пермь, земля Вятская и Болгарская, Чернигов, Рязань, Ростов, Яро… - холодный ветер пахнул ему прямо в горло. Иван запнулся на мгновенье, сделал два коротких вдоха, продвинул перстами грамоту и продолжил чуть осевшим голосом. – Ярославоль, Белоозерск, Удорск, Обдорск, Иверския земли, Кондийския и всея Северныя страны, земли Карталинских и Грузинских Царей, Кабардинския земли, Черкаск, Горск и прочия иныя, принадлежащия нам, земли законной супруге нашей и будущий, по милости Божьей, Императрице и Самодержице Всероссийской Екатерине Алексеевне, бывшею в девичестве Долгоруковой…»
- Кому-кому? – уже без опаски, в полный голос вопрошали бояре. – Катьке?! Долгорукой?! Дочке Лексашки?! Этой дылде грудастой?!.. Мало им запущенных в казну перстов, еще й по локоть в ние засунуть руце надо!.. Мало стоять поручь с троном, так на него и зад свой опустить возжелали?!..
«И потомкам ея, в заверение оного Подпись и Царскую Печать Свою прилагаем».
- Да здравствует императрица Екатерина Вторая Алексеевна! – вдругорядь вскрикнул Иван в разноголосом, недоуменном гуле. С середины грамоты, он понял, что тихого и мирного, переворота не выйдет. Простой люд зашумел вслед за ближними. Под конец галдеж немного поутих, и, в нем загорелась слабая искра надежды, что может все и примется, может и признают сестру его императрицею, – не чужого, чай, двора прилетная…
Он не видел, как со спины четыре дюжих стрельца-молодца сотника подошли без шороху. Один ударил по запястью правой руки тыльным краем бердыша и выбил шпагу. Трое других навалились на плечи, согнув князя голёной бородой до колен.
- Грамоту рвать, али нет? – выхватил исписанный на три четверти лист выбивший шпагу. Желтоватый, с темно-карей, будто клоп, точкой треугольник пергамента остался в зажатых пальцах князя.
- Ты что, Игнат, с седла слетел, аль на дыбу захотел?! – покосился на него остробородый офицер в травянисто-зеленом, наброшенном на верхний кафтан плаще. – Рвать грамоту усопшего царя!.. Даже последующий за ним император не осмелится… Да стой ты, ваша светлость… Не вывертывайся… - дернул он князя за левое плечо. – Отдадим Голицыну, пущай разбирается, что с ней деять…
Трижды пробил колокол на Иване Великом, отмечая отход царя.
 
II. Разбитый колокол.

1.
Это случилось в лето 1700 года, почти за тридцать лет до вышеописанного.
Май и июнь выдались жаркими и знойными. Сады отвели еще в апреле. Рожь поспела не ко сроку. Краснолицые жнеи не разгибались с зари до захода. Побросав косы, взяв в руки серпы, к ним пристали в помощь и мужики. Но все впустую: высушенное в горох зерно падало с колоса на земь.
На улице до глубокой ночи было не дохнуть. Раскаленные от солнца купола пекли макушки звонарей до одури. Поговаривали, что это-де гнев Божий на своеволье царя за перенос нового года по басурманскому времени.
Пожар случился не приметно, когда площадь была пуста и Ивановская не гудела.
Маточник перетер веревицы. Уши откололись. Хомут, треща деревянными жилами, переломился. Языки пламени жадно лизали его почерневшую выю… Пожар случился неприметно. Покуда все опомнились и стали заливать, Царь-колокол рухнул к ступеням храма, рассыпавшись на мелкие осколки.
Уф возник из осколка железного уха колокола. Вонзаясь глубоко в землю острым зубом, он прорыл ее до самой крышки. Энни лежала лицом к подушке. Полуистлевшие кринолиновое платье едва прикрывало выпирающие ребра.
- Переверни меня, Уф… - чуть слышно простонала она.
- Сейчас, маин херц, сейчас!.. – бросился к ней Летучий Мышъ с туловищем человека.
- О, как я хочу есть! Как хочу есть! – заметалась по гробу его подруга. – А где мой саван?.. Где мой саван?!.. – оголенные кости пальцев зашевелились на почернелых кружевных оборках. – Неужели они не накрыли меня им?!
- Он истлел, моя дорогая, истлел… - тяжело вздохнул Уф, бегая крысьими розоватыми глазами по гробу.
- Хотя бы кусочек… Маленький кусочек… И ко мне бы вернулась прежняя сила и стать…
- Мы не вампиры, и не вурдалаки… Мы всего лишь Нахцереры… - сокрушаясь, бил себя по натянутой на кости коже, Уф. – Я не могу передать тебе ни капли силы, как они… Verzeihen …
- Ничего, милый, я знаю, знаю… - Эн продолжала лихорадочно шарить по внутренности гроба. Наконец, за ее ноготь уцепился прозрачный лоскут белой материи. – Вот! Нашла! – торжествующе прокричала Эн, засовывая лоскут себе в зубы. Полусгнивший скелет начал преображаться. Впалые, волокнистые щеки обросли мясом и порозовели. Глазницы затекли бельмами и в них образовались светло-голубые, зеркальные зрачки. Тонкие, плотносомкнутые губы налились кровью. Спутанная, паутинная пакля на черепе превратилась в пахнущий земляникой, каштановый шелк волос, собранный и подогнутый жемчужной сеткой. Разящий спертой гнилью кринолин стал изящным, вышитым в нижнем и верхнем разрезах нитями тончайшего серебристого бисера, платьем с отороченным куньим мехом пиджаком, скроенном по последней парижской моде. На лице и руках еще оставались кое-где затемненные, сочащиеся гноем впадины и от желтых, шатающихся в раскровавленных деснах, зубов несло протухшей кислятиной, но Уф не замечал этого. Его возлюбленная была по-прежнему прекрасна.
- Мы полетим в мир людей и будем питаться человеческим мясом? – спросила она, налюбовавшись своим отражением в его глазах. – Чтобы к нам вернулся их облик…
- Нет, - Уф осторожно поднял из могилы подругу и усадил ее на отколовшийся от звонницы круглый, зазубренный булыжник. – Мы полетим и поселимся в мире только одной… Но она испоганит весь их мир… Ей очень одиноко. – он разбрасывал доски гроба, обращая их в прах. Затем он принялся скакать по насыпи, ровняя яму с землей. – И мы ей поможем справиться с этим едким, грызущим изнутри одиночеством. Это и будет нашей местью людям, не укрывшим нас саванам памяти, любви и понимания… - Нахцерер обхватил крыльями тонкую талию Эн.

2.
Анне той порою шел осьмой год. Будучи четвертой дочерью из пяти, из первых двух умерших во младенчестве Марии и Феодосии, старшей Екатерины и младшей Прасковьи, она выдалась самой дюжей и не складной. Если старшая Катенька вобрала в себя все достоинства матери: миловидность, стать и дородность, а младшая Праскева – отца: утонченность, миловидность и грациозность, то Анны, казалось собрала все внешние недостатки обоих родов. Высока, в два метра ростом, как дядя Великий Петр; полна, как ее мать, но не той манящей женским здравьем и притягивающий пышностью форм полнотою, а отталкивающей, тучной мужской обрюзглостью и нескладностью. Теперь, в детстве, она скорее веселила нянек и сестер и вызывала украдкие, горестные вздохи матери, нежели любовь и умиленье, которые присуще вызывать невинным созданиям.
Отец Иван V соцаревич и старший брат Перта Первого, будучи от рождения слабым телом и духом, умер три года назад, оставив брату трон, а царице Прасковьи любезного деверя. Болезненный и слабовольный от рождения Иван Алексеевич не в силах был держать штурвал державы в руках своих. Но через оное обстоятельство на корму встал властный и деятельный штурман Петр. Ему пришлось из-за малолетства вынести семилетнее фактическое правление сестры своей и регентши Софии. Вместе с теткой своей Татьяной Михайловной, она оказалась первой женщиной в Московии, осмелившийся открыто править державой и подписывать государственные бумаги при живых двух царях. Дождавшись совершеннолетия и заручившись поддержкой старшего брата, заверив его в глубоком своем уважении и отеческом почитании, и, сослав наконец ненавистную опекуншу в Новодевичий монастырь, Петр стал полновластных хозяином земли русской. Иван, которому было достаточно братской любви и формального почитания на официальных приемах, мирно скончался в тридцатилетнем возрасте четыре года назад.
Выданная насильно за него Прасковья, находила утешенье в благодетельстве нищим и не могучим, а также в увеселениях Петровых. Пройдя все круги ада от выбора невест из всех красавиц Москвы до первой брачной ночи и полоумным и бессильным Иваном, и, утренний демонстрации целостности ее целомудрия, устроенными самой Софией и ее мамками и няньками, она, Прасковья Федоровна Салтыкова, происходившая из рода изменников, получила гордый титул – царица. Получив от деверя в подарок родовое село Измайлово, она поселилась в нем с тремя дочерями, в ожидании царских приездов и приглашений к участью в забавах. Должность дворецкого тут исполнял ее родной брат – Василий Федорович Салтыков. А для управления хозяйством и удовлетворения ее нужд Петр отдал в полное распоряжение своего поверенного Василия Алексеевича Юшкова.

3.
Измайлово. Царское село, облюбованное Алексеем Михайловичем для успокоения души и в незабвение рукам трудов мирских. Запруженное многочисленными водоемами и рассекаемое речками Серебрянкой и Измайловкой, мерно вертящими лопасти мельниц ея. Приезжего тут встретят часовые у трехстворчатых ворот с каменную башнею с врубленными в нее часами и увенчанной золотым орлом по типу Фроловской. Как и Кремль, подмосковная дача сея окружена глубоким насыпным рвом, и ведет в нее плавучий мост с узорчатыми кехлями. Дворец был так же построен и оборудован по образцу Кремлевского, и снабжен помимо царских, покоями для придворных служителей, поварни, приспешни, пивоварни и медоварни. Имелся в нем и винный завод и запасные погреба, где хранились Фряжские вина и разные напитки. Мельницы мололи муку бесплатно лишь для царского стола, всем остальным продавали по четыре гривенки и две чети за пуд. Но в голодные и неурожайные годы царь велел распахивать свои закрома и выдавать крестьянам отборное зерно.
Подобно Кремлю, имелись здесь и церкви: три каменных и две деревянных. Покровская церковь о пяти главах с тремя всходными крыльцами соединялся с царскими хоромами брусяными переходами, кои вели на хоры. Она была во многом сходна с московским образцом своим – Успенским собором. Построенная в Ломбардском стиле, на песчаном грунте и молочном фундаменте, казалось, тянулась она изящной статью своею, сходной с тонким станом Богородицы, к небу. Здесь слушала божественную службу царица с большими и меньшими царевнами. Покровский собор со слюдяными оконницами и пятиопоясным иконостасом, расписанная во Фряжском стиле: бойкою и широкою кистью. Церкви Рождества, Святителя Никола и Казанской Богоматери стояли в глубине села, у самой реки Измайловки, разделяя наделы и вырываясь из пенной зелени садов и парков.
Патриарх Иоаким, радевший когда-то за воцарение десятилетнего Петра вместе с Иваном и назначение регентшей Софии, лично назначал в оные храмы настоятелей.
Парки средь запруд и заводей поражали своим многообразием и цветением. Насаженные самим царственным отцом виноградники, разносортные кустарники роз, тюльпанов, деревья яблонь, груш, дуль, слив и иных иноземных растений тешили теперь взор его детям и внукам. Тутовый, Лебедьевский, Хмельницкий и другие сады и парки тешили взор и давали отдохновенье всему царскому семейству. Тут, на этих заброшенных листами и мигающих бело-розовыми кувшинками водах, Петр победив в себе детскую боязнь плавал на старом, сооруженном и исправленном корабельным мастером Брантом, ботике. Учитель юного отрока Петра, заметив у оного опасенье и неприязнь к воде, велел разыскать мастера в Москве, отремонтировать потешное судно, и плавал с подопечным, пока тот не только не перестал страшиться, но и полюбил всей душою корабельное дело. Никто тогда и подумать и не мог, что от старой, полуразваленной, игрушечной посудины возьмет свое начало русский флот! Здесь будет любить прогуливаться и вторая супруга Петра. Тут будут охотиться на кабанов и уток сын и внук его. Тут, в этих дворцовых стенах будут дам приют нищим и страждущим, увечным в войнах калекам и юродивым.
А пока что первая жена государя великого, Евдокия, празднует здесь дни рождения и тезоимениты мужа своего и устраивает потешные театры и концерты с Прасковьей Федоровной, радушно принимающей помазанную чету в этой маленькой царско-сельской стране посреди России.

4.
Обедня выдалась жаркой и душной. Столпившийся у врат немоглый люд отпихивался локтями и отдавливал носки соседу.
Пасущееся вдали буренки подмыкивали нарастающему гулу. Шелестящая густыми гребешками заводь притягивала взор и манила в свою серебристую прохладу. Хотелось бросить все, и, забывшись кинуться во всех лохмотьях в это с изогнуто-выщербленными краями блюдце, покрытое крупными чаинками из листов кувшинок, и… плескаться, плескаться, словно дети, оставив на берегу все тяготы мира. Но, переваливающие с лапы на лапу гуси крякали, с барской важностью переходя тропу; коровы вдумчиво мычали, неспешно перекатывая сочный травяной комок из одной защечины в другую; деревья встречали чуть слышным шумом долгожданную волну ветра; а люд на паперти у храма галдел и спорил о своем.
- Я впредь тебя застал, посторонись! – старик с колматой белой бородою ткнул суковатой клюкой в сгорбленный палец другого.
- Эт кто ж видал, что впредь?! – брызнул слюной сквозь выщербленные зубы мужик лет сорока в завязанной двойным узлом масляной косынке. – Чуть петух встрепенулся, кукарекнуть не поспел – я уж тута стоял… Уберить-ко свой кол с моей ноги! – он встряхнул лохманом изодранной штанины. Белобородый пошатнулся, ища опору на земле.
- А я вообще, детям цыцку сунула и тот час сюды… - чернявая девка в синем сарафане прижала к себе тугоспеленованный сверток. – Тутка никто ж не стоял ещо!
- Да прислужный малец, что враты отворял, видел, что я первым был! – снова брызнул слюною мужик в косынке.
- Не тычься своим сукачем, я вперед пришед! – поднял и опустил клюку белобродый.
- Мать-то твою!.. – съежился мужик в косынке. – Прости, Господя, грехи мои… - прибавили искривленные губы.
- Мама, мамка!.. – завопил худосочный мальчонка прижимаясь к сарафану девки.
- А ну, цыца! – гарнул позади густой бас. – Всем достанется! Чего распетушились?! У Прасковьи Федоровны щедрая руцы, дай Бог ей благоденствия и долголетия!
Маслянистые, покрытые потом и пылью руки потянулись ко лбам.
- Дааа, всем… Как жа… Кто во первых рядах, тому по полтинке обломится, а то и по копеечке, а нам чети склевывай!
- Ишь-ка ты набаловался по копье клевать!
- Ага-ага… Клюнул раз, другой, дай и другима клювы-то поточить!
- А то, что мы, зря, чай, перлися такую даль, чтобы чети получать?..
- А чего вы перлися? В своем приходе, со своих господ и получайте!
- А ты, что, плешивый, приходы поделил?! Так они едины, под единым Богом…
- Под единым, под единым, а все, почему-то к царскому прут…
- Ясное дело, где более дают, туда и прут… Местные князья, да бары не больно щердрые-то…
- Дак, матушка-царица сама нас, болесных зовет и привечает…
- Мааама, мамка! – вопил малец, вытаскивая голову из-под сомкнутых локтей.
Расгуделся просящий да юродивый люд, раскудахтался, а тем временем из врат храма донеслось «Слава Отцу й Сыну, и Духу Святому…»
Врата скрипели от напора. Придерживавшие их двое стрельцов то и дело отступали на шаг от засова.
- Танцуем, аки тельцы спутанные… - насупившись, отбросил от бровей бархатный колпак шапки смуглый десятник.
- Танцуй, танцуй, покеда служишь… Э-ка… - прикрякнул, налегая на засов, его рыжебородый напарник. – Все не кнутом кобылку стегать, да за плугом не бежать!.. Ат… Ты черт… - сморщил он запотелый лоб. – Фу, ты, Господи прости… - изогнутое перо серебряного ангела на продлинноватой ручке впилось ему в бок.
- Да я бы уж не прочь и за плужком побегать, - налег всей спиною на дверь десятник. – Нежели за этими своими баранами служивыми… По земле руки истоковались… - он старался как можно теснее прижаться к золоченой выемке, чтобы дать товарищу возможность вызволить ребро.
- А на казенной службе, все равно лепче будя, как там не глаголь! Ааай… - ступил вперед тот, отцепляя от крыла материю. – Спасибо… Черт… Чтоб тя… Боже… Прорвался-кати, кафтан…
- А ну, цыц!.. Богохульцы неотесаныя! – погрозил им кулаком боярин с заднего ряду.
В сие Троицкое Воскресение Покровка была наполнена пришлыми окольными боярами, помещиками и управляющими. Царица Прасковья с дочерьми благодушно принимала всех, могущих пришети. После службы ожидалось канонное щедрое одаривание нищих и пышное медовое застолье окружных. Дым вился над плетеными повойниками, киками, прикрытыми платками светлых тонов смешиваясь с запахом свежесрубленных березок. Черные, русые власы мужчин чуть приподнималась от молитвенных вздохов соседей.
«Ох-ти, Боже Святый… Отстоять бы, да наливочки хлебнуть со царицею напару…» - подумывал едва ли не каждый, крестясь на образа. Однако ж, поклоны отминались чинно, не взирая на сонливую уморь: никто не хотел прослыть нерадивым богохульцем ни пред Богом, ни пред соседом, ни пред совестью. Образы плыли во слезящихся от дыму и устали глазах, подмигивая и страивая персты. Чудилось, что они шевелят устами, произнося вслух написанные в их руках наказы. Отраженные золотыми окладами лучи возошедшего и взявшего полную полю над предрассветной тьмою солнца, добавляли истомной устали. Рассмотревший и обговоривший в думах и полушепот люд обреченно и благодушно ждал выход.
- А царица-то раздобрилась апосля овдовения… - прошептал отогнув очередную тройку поклонов местный боярин Устинов.
- Что ж им не добриться-то? – ответил ему, распрямившись, одними губами сосед Вострыгин. – К немощному по утру вскакивать не надо… Петр Лексеевич почитают вдову брата своего, аки мать родну… Вон и именьем одарил...
- Так, ведь и достойна, что не скажи, матушка того: не прикословна, боголепна…
- Да… Боголепна… Всех уродцев привечает… Всяко гладна накормит… Чуть ли не на коленцы себе сожает… Прости Господи и дай ей здравья и долгих лет…
- Тиша, тиша… - зашикал на него Устинов.
- Митрополит читает нонче тихо, ничего понять нельзя… - молодая боярыня в расшитой бисером скуфье подняла к устам ручку.
- Да… И долее обычного… - пошевелила затекшим локтем, сдвигая к косточке рукав ее подруга.
- За сколь копеек ты свечу взяла? – передвинула льняной платочек вниз по восковому стволу боярыня.
- За две… Не видишь, что толста?..
- Вижу… Оттого и спрашиваю… Мне батюшка лишь два пяточка дал… На петушков сахарных…
- А мне четыре… - гордо ответила подруга. – На бусы и румяна хватит, как считаешь?
Боярыня отвела очи от вихрастой макушки плечистого дворянского сына, стоявшего впереди них, и перебрала, призадумясь монеты в потайном кармашке.
- Хватить… Просящим надо дать по чети…
- Да… - прислонилась канту столбца подруга. – Скорей бы уж конец… - она едва заметно оторвала от пола ножку. Узкая, золотистая лодочка скрылась под клешенным подолом. – Туфли новые обула… Жмут еще… - поморщился напудренный носик.
- Да, скорей бы… - подняла взор на завитой затылок боярыня. – Тут никого не разглядеть…
Лишь матушка Прасковья, легонько поглаживающая воткнутые в заплетенные корзинками волосы жемчужины старшей и меньшей дочери, казалось не торопиться никуда. Наброшенная поверх тафтанного летника накидка мягкого темно-лилового бархата, переливалась световыми волнами при каждом движении. Зарумяненная от жары и усердных поклонов Прасковья Федоровна благодушно и неспешно переводила взор с икон на детей и на подрагивающие в руках прислужившего митрополиту дьякона Евангелие.
- Не сутулься… Стой прямо… Не косись… - отпускала она иногда замечания в адрес средней дочери, стоявшей чуть поодаль.
Значительно выше старшей своей сестры Анна, на миг распрямляла не по детски широкую спину, тупила в пол черные, колкие очи, прикрывая их светло-каштановой прядью. Стоило матери отвести от нее взгляд, Анна неприметно сгибала колени сарафаном колени, дабы казаться ниже.
Митрополит подал царице знак, что будет читать заключительный отрывок. Она подвела детей под золотой оклад Евангелия.
- Да пригнись же ты! – подтолкнула она Анну под лопатку. – Так так кукожится, а так распрямилась… Поднимай под нее батюшке Священное Писание…
Анна вздрогнула. И без того бледное лицо ее сделалось еще белее и округлее.
- Да ничего… Ничего страшного, матушка… - снисходительно улыбнулся священник, проведя рукой по голове девочки.
Хор залился: «Господи храни на многия лета…». Журчащая река голосов наполнила храм. Сердца прихожан невольно забились в сладком ожидании скорого выхода. Но матушка-царица еще более четверти часа беседовала и одаривала митрополита домашним рукоделием и пирогами, поздравляя его с праздником.
- Поднимай засов,  растяпа, не видишь, матушка идет?! – буркнул смуглый десятник товарищу, ткнув того под рваное ребро.
- Да, покуда еще подплывут, эти… убогие калики хлынут… - матнул товарищ рыжей бородою, сгоняя мимолетную дрему.
- А рядовые на что?! Остановят! – десятник, привстав на цыпочки, вгляделся сквозь расступающиеся ряды в Царские Ворота. – А замешкаемся, втык по бошкам схлопочем…
- Как думашь, мою дырицу не приметят?..
- Да дело им до твоей дыры!.. – прыснул, не оборачиваясь, десятник. – Все… Пошли… Отворяй!

5.
Зачастили мелкой дробью колокольцы третьей смены. К ним подстал пятидесятипудный колокол малой октавы. Тон густым и веским «Ре» отбивал ставосьмидесятипудовый великан среднего ряда. Перезвон лился над головами, скрывая с веток пугных птиц…
Шапки сплыли до колен, почтенно головы склонились. Народ крестился, благоговейно взирая на идущую царицу. Стрельцам почти не приходилось шевелить прикладами пищалей и древками бердышей: все вели себя чинно, не порываясь подобраться к руце. Царица плыла в окружении ближних, не спешно продолжая беседу с митрополитом. Тот, легонько придерживая матушку за локоть, одаривал крестными знаменьями перед и праву сторону. Ладан и потир на подносе несли впереди две приближенные родственницы. За ними следовали четыре старшие сенные девки с длинными – в половину своего роста свечами. Следом под узорчатым балдахинным навесом шла сама царица. Старшей дочери Катюше доверилось нести увитый золотыми змейками церемониальный посох, о который она то и дело спотыкалась и ударяла свое чело. Меньшую П раскеву удостоили несть, вернее сказать – держаться за правый матушкин рукав, коий несла она на вытянутых ручках, с большим достоинством, сложив в четыре раза. Анна шла поодаль, безо всяких доверений, рассматривая окружных.
Хоть и теплый, но свежий ветер обдал желанной прохладой лица выходящих. Благодушно улыбаясь, все с наслаждением вдыхали вольный воздух с ароматом цветущих садов.
- Царице-матушке поклон и, превеликое почтение… - к ногам царицы прыгнул человек с повязкой на губах. Его прыжок был скор, но мягок. Так кошка скачет на клубок, уроненный хозяйкой на пол. Прикрытые до колен рубахой ноги дрожали и были в оводных волдырях. Выстающая из-под повязки густая, черная бородка заползала за поднятый ворот при каждом его слове.
- И тебе, Никошенька, здоровья! – рука царицы скрылася в кармане и воротилась с пяточком… - Давно ль с Москвы? Что слышно во столице? – пятак упал в разжатую ладонь.
- Царь-колокол расбился… - Никоша бросил за ворот монету.
- Неужто?! Как же так?!..
- Намедни в площади пожар случился… Так вот, шнурок перегорел…
- Ах, Господи, беда какая… - всплеснула Прасковья Федоровна руками.
- А батюшка наш Петр клад нашли!.. – подскочил белобородый старик с суковатой клюкой. Все настроились слушать. Рассказ готовился быть долгим и интересным. Царице поднесли высокий стул с набивной атласной подушкой.
- Клад, говоришь?.. – подняв, не без помощи Праскевы и митрополита рукава, царица медленно опустилась на стул. Никоша с удручением посмотрел на белобородого, но покорно отступил.
- Да не они сами лично, матушка, - почувствовав, миг славы и вниманья, зашамкал беззубым ртом белобородый. – А им принесла девка одная…
- Поведай, поведай, мил человек… - прислонила к себе Екатерину и Прасковью царица. Девки опустились на ковровую дорожку, поставив пред собою восковые столбы. Митрополит примостился на стуле из слоновой кости.
- Пошеда давиче одна крестьяница в соседний лес по орехи. (Мужу, слышь-кате, страсть пирогов с орешней заохотилась, чтоб на зубах хрустели). – начал на распев юродивый. – Деревко за деревцем, ягода за ягодой, грибок за грибком – и лукошко до верху, и подол полнехонек, а до орешника еще не добралась. Ей то иволга присвистнет, то белка шишку под ноги бросит, то ёж у пятки уфнет. Она идет-пойдет, послушает, приостановится, нагнется, шишечку поднимет, ягодку сорвет: какую в подол, какую в рот покладет… - старик с удивительной проворностью забегал вдоль стоявших: той барыне подол клюкой приподымет, будто гриб под ним ища, тому боярину по коленке стукнет, другому бороду на сук навьет… Все смеялись, отступаясь от него. Анна за спиною матери наблюдала происходящие, вытянувшись в полный рост.
- Выбралась на опушку. Ярило очи слепит, искры высекает… - уселся на траву, приставив к глазам рваный рукав, продолжал белобородый. – Зелена поляна изумрудом сверкает. Встала под орешиной, чело утерла рукавом, стала веточку трясти чтобы на землю орех упал. Иной – цок-бряк – глухо, стало быть, в траву падет, а иной – динь-бам – обо что-то твердое стукнется… - суковатая клюка застучала по траве. – Пригляделася крестьянка: что-то у ствола лежит поблескивает… Опустилась под листву, а там шлем молодецкий с выдавленными образами. Она земельку-то оттерла, он так и заблестел…
- И что ж девица с тем шлемом сделала? – чернявая девка сунула спеленатый сверток мальчику и подошла к старцу.
- Побежала к мужу, - назидательно ответил старик. – Тот отнес находку барину, барин – в царские хоромы. Царь, свет Петр Алексеевич, не будь дураком, спросил: кто и где нашел такое? Барин, боясь за обман и присвоенье получить плетей, признался. Девку щедро наградили: семьюдесятью рублями и новым срубом. Старый-то прохудился вовсе: дождь, да снег просеивал, ребятишек студил… Шлем-то древним оказался – одного из воинов Александра Невского войска… И жевал муж крестьяницы пироги, пощелкивая, да приговаривая: «Ай-да жена! Не золотая, но серебряная!» А серебро, как известно, дороже и чище золота бывает… - увенчал глубоким вздохом свой рассказ белобородый.
Остальные собратья его слушали хоть со вниманием, но и потаенной завистью. Они понимали, что царская милость не обойдет и их перстов поганых, но будет не такою щедрой и весомой. Затеев сперва борьбу за верхние ступени паперти, они сперва притихли под грозные знаки стрельцов и дьяков, после, осмелев немного, пошли в толпу, подыгрывать рассказчику. Стоявшие то и дело подпрыгивали от брошенной за ворот шишки или камушка. Девицы взвизгивали, не в состоянии пошевелиться из-за двух кос, сплетенных в одну.
Прасковья Федоровна наблюдала за всем с интересом и внимала с умилением. Широко открытый острый взор следил за каждым, подмечая мелочь. Лицо горело здоровым, пунцовым румянцем, которому позавидовала бы любая юная девица. Подбагривать щеки свеклою, иль ядовитой алой краской сызмальства ей не было нужды.
- Ах, голубчик, молодчина! Развлек-потешил от души! – серебряный, нагретый рубль лег прямо в длань белобородого. – Утешил сердце и наполнил думы… И батюшка наш Петр удалец! Сей добрый знак ему на славу будет…
- А может и к войне… - пробормотал убогий в масляной косынке из-под крахмального подола, но его никто не слышал.
- Милость вашу проглочу, чтоб невзначай свои ж не обобрали… - увесистая монета скрылась под расколотым языком.
- Да ты… Не подавись, гляди… - царица малость отшатнулась и рассмеялась, видя, что старик в порядке.
- Милостью не давятся, - довольно ловко и понятно проговаривал старик. – Ее в запасе берегут… Не тревожься, матушка, с нуждой в час нужный выйдет…
- Ну-ну… - конфузясь, молвила царица, оглядываясь на митрополита.
- Ну, ты б уж не смущал ее величество, - пристрастил тот  старика. – Не средь своих, чай, лаешь…
- Псам можно лаять все везде…
- А вот царица наша будет, псов и калек заступница с небес… - плешивый малоросс подполз из тени к Анне, схватил прижатую к талии руку и поднес к губам. Княжна взвизгнула, вырвала руку и подскочила к матери.
- Ну, что ты, что ты… - похлопала по плечу дочь царица. – Не бойся, он не тронет… Не укусит… - говорила она уже в сторону, дав знак боярыням идти вперед. – Мала еще и не родива… Анна небрежным движением была отодвинута за спину.
- А царствовать на грозь своим, собакам чуждым в радость будет…  - плешивый встал на четвереньки и завыл.
Стрельцы обступили его, чтоб не пугал царицу и княжон. Матушка бросала чети и полушки из кисейного мешочка, врученного Праскеве вместо рукава. Вынырнувшая из стоявших голытьба ходила кругом, подбирая. Младые барышни, к ногам которых падали монетки, также не гнушались наклониться и поднять.
- Заступница, заступница, пса выпусти из будки! – остальные юродивые кинулись вслед за матушкой и Анной, переворачиваясь через спины, складывая молебно руки и подвывая малороссу.
- Сам вылезет, смердяй! - беззлобно махнула носовым платочком царица, направляясь к палатам.

6.
Церемонии лишь входили в моду. Им и регламенту суждено было стать ширмою, за которой цари и их приближенные скроют свою повседневность. Как заправские актеры перед серьезной, драмой будут они рядиться в пышные туалеты, накладывать на лица грим и одевать маски. Перед пьесою, все также, шутить и спорить, смеяться и плакать, обсуждать и клеветать один на одного, но, стоит церемониймейстеру слегка ударить жезлом о паркет, на лицах их застынут маски, тела скуют-обхватят позы – актеры выползут во свет…
- Матушка, наставник мне вчерась сказал, что круглая земля, а Бог-Господь и есть Любовь… - отойдя от дверей царской опочивальни, младая княжна, делилась с матерью своими мыслями.
- Земля какая всем известно: черна, жирна и смрадна… - пожала плечами тучная княгиня. – А Господа на образах видала лики? Вот то и есмь наш вечный Царь всевышний…
Кавалергарды по шесть – с двух сторон у входа стояли у царской опочивальни. То были те ж стрельцы, переодетые в белые сюртуки и тесный гольф, сжимавший икры ног. Царь Петр увлекся западною модой и стал менять придворный этикет. И чтоб потрафить деверю, Прасковья Федоровна давала праздничный прием после обедни в честь датского посла Уиляха, заехавшего в Измайлово передохнуть.
Княжна с княгиней прошли далее по коридору, чтоб сократить минуты, а местный граф Дежнин задумал поразвлечь посла. Он долго думал, о чем заговорить, но видя, как лик боярина Панова просветлел от некой мысли, направился к послу:
- Как вы добрались, господин посол? – наклонив голову чуть ниже положенного, поинтересовался граф.
- Ох, растрясли перекладные… Бока и бедра еще ноют… - почти без выговора отвечал посол. То был мужчина лет под пятьдесят, в цивильном сюртуке и плисовых штанах, входящих только в моду.
- И государь направил вас сюда? – обрадовался граф рождающейся теме разговора.
- Я, я… Отдохнуть, остепениться… - улыбнулся посол, сгружая складки в уголках подрагивающих губ.
- Хотели молвить – освежиться? – подоспел боярин Панин.
- Я… я… Набраться сил от долгой тряски… - посол на удивленье ловко подбирал российские словечки. – Тут, здесь у вас прицарские условия!
- Царица-матушка радушна ко гостям. – покосился на Панина Дежнин. – Вы скоро в этом убедитесь…
- О… Для меня большая честь! А ваш цесарь готовиться к войне…
- Да не готовится, уже давно воюем! – длинный рукав боярина взлетел ввысь.
- Да, выход к морю нам необходим! – парировал деловито граф.
- Прибалтика за нами будет! – подошел к ним из-за колонны молодой князь Никитин. – Головин и Шереметьев уже коней седлают…
- Но Швеция сильна… - опустил усталые зеленые глаза посол.
- Да, Карл молокосос, неопытный юнец… - хохотнул до эха Никитин. – Его ль бояться?! Что сделает он нам?!..
От вскрика вздрогнула боярыня Савьева, стоявшая за три колонны с мужем и пятью сынами.
- Подстрайвай мальчиков поближе… - толкнула она в локоть мужа, оправившись от легкого испуга.
- Так, ведь, не нам за кавалергардами стоять… - лениво увещевал ее тот, доставая из-под пояса застрявшую прядь бороды. – Не по чину и зачем?..
- Подстайвай, говорят тебе!.. – прикусила злобно губу боярыня. – Приглянется какой царевне, глядишь, и мужем будет, - короткий, синеватый перст, стиснутый золотым кольцом с щелочащийся жемчужиной наставительно упирался в плечо боярина. – И, царем…
- Так не по чину, же… - хмурил брови боярин, глядя головы сынов. – И дети малые еще…
- На чин, глядишь, которая и плюнет, коль по сердцу окажется какой…
Дети, старшему из которых было тринадцать, а младшему шесть, жались к отцу, с опаскую глядя на двери. Старший, изредка бросал исподлобья взоры на проходившую княжну…
- Земля кругла, а Бог и есмь Любовь… - продолжала размышлять княгиня, обвив рукой четвертую колонну.
- Да полно о земле! – оборвала ее мать. – Иди к кавалергардам, а то, вон место занимают!
Церемониймейстер – ряженный, по случаю сотник Мартов, ударил жезлом о паркет. Стук был настолько тих, что его расслышал лишь посол. Учтиво поклонившись, собеседникам, он встал в положенное место – в пяти саженях от кавалергардов, где должны были быть князь Думнин и граф Орлин, но те куда-то запропали. Бояре и князя окрестных областей шумели о своем – никто не слышал стука. Скованный ливреей Мартов, памятуя наказ – не прорубати жезлом пол, ударил чуть сильнее… Воздействие было тоже – никто не услыхал. Когда же девка, ткнув из-за двери в спину веретеном, давая знак, что матушка уж близко, Мартов, путаясь в нашитых галунах, ударил что есть мочи, возглашая: - Их величество царица Прасковья Федоровна с дочерьми!
Ближние засуетились. Все сто сорок человек забегали по коридору. Каждый припоминал свое место, где должен был стоять, и не мог его найти. Кафтаны, летники, поневы, платья мели и без того начищенный паркет. Каблуки стучали сбитой дробью. Рукава переплетались, сбивая с ног хозяев, шапки свешивались, потели лица. Колонны, служившие в начале ориентиром: многие отсчитывали, за какой ему стоять, стали каверзной преградой и средством ушибания лбов…
- Тут мне стоять…
- Нет, мне, позвольте!..
- Ну, как же так?!.. Ведь вам же объяснили… К двери поближе графы…
- Нет, князья!
- Но я живу совсем неподалеку, а стало быть, мне у дверей стоять!
- При чем здесь то, где вы живете?! Я князь, и мне стоять вот здесь!
- А я боярин древнейшего рода, мне здесь положено стоять!..
- Но вам растолковали, согласно… эт… этистеку, кому, где надобно стоять…
- Не тискету, а царемониялу! И мне стоять вот тут!
Княжна и мать оказались в конце шумящий вереницы. Боярыня с двумя сынами впереди, а муж ее за двадцать человек от них. Три младших разбежались по гостиной: один скрылся за вышитым Петром, другой забрался под диван и, обнаружив там бутыль из-под вина, перламутровую брошь и две золотистые пуговицы, стал мастерить орудье, третий принялся выковыривать зубы растянутой на полу медвежьей шкуре.
- Царица-матушка идут и его святейшество митрополит!
Все кое-как остепенились и притихли.
Из боковой палаты раздались шаги. Передняя открылась настежь. Облитые гранатным цветом стены сверкнули позолотой верхних узоров. Переплетенные между собою ромбы и дубовые резные листья обрамляли карниз. Оформленная в турецкий стиль палата была просторна и светла. Догообразные окошки узки, но из-за белой масляной обводки, и, такого же золотистого орнамента, что и под потолком, впускали много света. Мебели было крайне мало: прямоугольный столик из слоновой кости, обитый золотой розеткой, при нем три стула в цвет стены, шесть стульев по краям палаты, да этажерка у окна. Зеленую дорожку коридора сменяла алая, все в тот же общий цвет. В высоком белом потолке сверкали искры хрусталя небольшой, пятиконечной люстры, утыканной уже смененными свечами. Но света было много и без них. Привыкший к полумраку коридора, глаз щурился от солнечных полосок на полу. Усыпленные потемьем коридора и занятые спором гости, зажмурились и разом отступили.
Царица шла неспешно и весомо. Сняв белый летник и темно-синий сарафан, в коих стояла службу, она надела бармовое выходное платье. Округлый, грузный воротник свисал до локтя.  Пышная, тугая грудь медленно и плавно поднимала камни, обведенные нитями бисера и золотым шитьем. Трехчетвертной рукав уж не мешал, открыв тугой атласный наручь. Албасное платно не туго и мягко облегало дородную и статную фигуру. Застежка из алмазов и рубинов, отделанная рюшечным узором, шла до носков. Матерчатые красные сапожки, сменившие туфли из козлиной кожи, были свободны и легки. Густые, черные, как смоль, волосы, длиною до колен, обхвачены жемчужной сетью, подложены вовнутрь. Бриллиантовая диадема с большим рубином наверху придавала массивному лицу царицы вытянутость и благородность. Ланиты, по-прежнему, пылали. Взор был остр и приметлив. Уста спокойно улыбались. Царица предвкушала праздник, обильное возлиянье и бурное веселье.
Об руку шел митрополит, сменивший зеленое облачение на белый праздничный стихарь.
Прасковья и Екатерина бежали впереди, хоть няньки шикали на них. Праскева мысленно скакала, водя по воздуху деревянную лошадку, а Катя убаюкивала куклу, завернутую в старый воротник порезанного платья. Анна не спеша шагала позади, разглядывая щепку. Ее воткнул ей гавкающий нищий со словами: «Вот жало, матушка! Прими и жаль!»
К руке все подходили не по чину, толкались, спорили опять. Охрана всех пыталась выстроить, но, бесполезно: кто мнил быть первым, стал в конце, кто по середке был, стал впереди. Царица всех снесла приветливо, с терпением, кивнула каждому в ответ. Митрополит не пожалел креста: прикладывал, осенял с молитвой.
- Прошу вас, господа, в трапезную! Не погнушайтесь угощеньем в честь Светлой Троицы и в здравие Петра! – последнее царица добавила намерено, подчеркивая, что ждет и помнит деверя во всякий час.
Все двинулись за ней к столам.
Затемненный коридор с расписными колоннами и арками вновь наполнился шорохом облачения. Раскаленные пики свечей подрагивали от кратких возгласов и вызванного движеньем ветра. Малахитовые, изумрудные камины с вылитыми из золота головами пучеглазых косматых медуз и длиннохвостых ящерок, крытые плюшем стулья и диваны, оставленные не больших столиках серебряные подносы с кубками абрикосового нектара и кваса для изнуренных зноем гостей плыли мимо. Трапезная находилась в начале коридора, почти напротив входа во дворец. По дороге строгая боярыня созвала к себе всех сыновей, угостив каждого сбежавшего увесистым подзатыльником. Досталось строгих взглядов и пару коротких пинков в бок и мужу ее.
- Господин посол, прошу вас следовать со мною… - подозвала царица немного растерявшегося в сутолоке Уиляха.
- Почту за честь, ваше импер… королевское величество, почту за честь… - слегка поклонился он уступившей место у руки матери Катеньке.
Ближние вновь постарались следовать за матушкой согласно рангу и этикету, но увидев, что все опять напутали, сориться не стали.
Трапезная встретила ярко раскрашенным в небесный цвет сводом с желто-белыми звездами, обильно накрытым всевозможными закусками столом, и криком вспуганных павлинов, метающийся меж высоких стульев.
- Осмелюсь спросить… - пропустил царицу вперед к серебряному обеденному трону с мягкими подлокотниками Уилях. – А живые павлины-то зачем в трапезной, ваше величество?
- Для забавы… Для охоты… - чуть сконфузилась царица. – Только кто их запустил раньше времени?.. – лицо ее недовольно нахмурилось и стало казаться еще полнее.
- Для охоты?.. Здесь, в трапезной?!..
- Да, да… В трапезной… «Нерадивые слуги, - досадовала про себя царица, раздраженно блуждая взором меж встроившихся вдоль стены поварских, угадывая виновника. Те ёжились и никли при наведении строгого взгляда, суетно комкая подолы и фартуки. – Испортили всю неожиданность…». – Погодите, господин посол, - добавила она вслух. – Сами все увидите.
- Весьма заинтригован, буду с нетерпеньем ждать… - склонился над залитой майонезом форелью Уилях.
Как ни соблазняли дурманящим духом яства держащих многодневный пост гостей, как ни манили пригубить их кувшины с винами, медом и брагой, трапезу начали с молитвы.
Гости встали у стола на сей раз сообразно чину: дальние и не столь родовитые – подалее к концу дубового, массивного стола к выходу и с левой стороны, бояре, князья, митрополит и посол – ближе к трону и по правую руку Прасковьи Федоровны. Детей решено было доверить нянькам и накрыть для них столик в комнате Анны, чему несказанно была рада боярыня Савьева.
Проведя рукою по раздвоенной, гладко расчесанной, умощенной мускусом бороде, митрополит оперся на посох. Синие, в цвет наброшенной поверх рясы мантии, глаза обежали гостей кротко, но со вниманием. Трижды осенив себя крестным знамением и получив одобрительный кивок царицы, он начал на распев, не спешно глубоким, гортанным голосом.
- Очи всех на Тя, Господи, уповают…
«Мяяяу… кар…» - заплакал один из шести павлинов, взлетая на подоконник. Гости посутулились, но не подали вида смущения
-…И Ты даеши им пищу во благовремении, - продолжил митрополит, звякнув цепью панагии.
«Мяу… - замяукал было другой павлин, взлетев на голову жаренного поросенка, но раздумав мяукать, загукал совою. – Угууу, угу!» - разнеслось по всей трапезной.
- Отверзаеши Ты щедрую руку… - не прекращая слов молитвы, митрополит взял с блюда добротно прожаренный телячий окорок и метнул в охальника. Павлин соскользнул со свиного уха, и, цепляясь коготком за скатерть, повис вниз головой у края стола.
- Твою и исполнявши всякое животное благоволения… - степенно закончил молитву митрополит.
Все перекрестились.
- Ну, вот, вы и открыли охоту, ваше святейшество… - улыбнулась, опускаясь на трон, царица.
- Всяка тварь угодна Богу, но не всякой прерывать мольбу… - удовлетворенно смотрел священник вслед тоненькому поваренку, уносившему трепещущую птицу.

7.
В это ж время в персиковом саду межу деревьев блуждали шесть теней. Две девки и четыре мужика в простых, но опрятных одеждах, внешне походили на здешних крестьянок и садовников. Только сторонились они тропок открытых – все держались деревцев, да кустарников погуще.
- Ну, камешек метнем, а что посля? – босоногая девка, лет осемадцати, отклонила на ходу от шеи ветку.
- Драпать, паки ноги понесут… - хмыкнул остроносый мужик в суконном сюртуке.
- И проку?!.. – хлопнула по щеке комара вторая девка в синем сарафане. – В темя бы царице съехать… А так что стекольце-то крошить?..
- Кудысь попадет, туда и ладно… - озирался по сторонам самый старший из них в выпущенной на штаны косоворотке. – Все равно заварушиться, призадумается князьё…
- Эгэ-ка… Прямь, как наш главный Демыч толкуешь… - подбросил в руке увесистый камешек, обвернтый в черниную тряпицу мужик, идущий четвертым.
- Тишь-а ты! – шикнул на всех остроносый. – Не ровен стрельчака послышит… А до окон ещо верста с гаком…
- А что в тряпишке-то замазано?
- Писюлька какая-то… Демыч нацарапал… Он ведает, что писать надобно… Грамотный…
Шершавые ветки с нежно-розовыми, еще не распустившимися бутонами, преграждали путь, одна за другой хлеща пришлых по лицу.

8.
Детская комната средней дочери царицы была выложена алмазом и горным хрусталем. Высокий, в семь с половиной аршинов, конусный потолок взлетал ввысь легким крылом лебедя. Его зеркальные ребристые прожилки украшали тонкие, про длинноватые сосульки и многоконечные звезды-снежинки, ослепляющие искрами при каждом попадании на них света. Выложенный из белого, без единого извива куска мрамора камин, скорее леденил взгляд холодным блеском камня, чем согревал теплотой огня за позолоченной решеткой. Белоснежный, шелковый балдахин нависал над высокой кроваткой с серебряными, выгнутыми подковой, перилами, ледяною глыбой айсберга. Низконогий, облицованный яшмой детский клавир, стоявший у середины глухой, безоконной стены напротив двери, казался одиноким, позабытым, краснеющим рифом в этой зеркальной белизне.
На стол подали взбитые из белков снежки в кокосовой стружке, яблочный зефир в серебряных стоянах, и земляничный морс к клубничному жиле. Детей решили побаловать по случаю праздника.
- Кому подкласть из этих кукол? – подбросил надкушенный снежок четырнадцатилетний мальчик в бархатном сюртучке с нашитым галунчиком.
- Вон той, дылдяхе… Анне, что ли… - указал его шестилетний брат на возящуюся у столика Анну.
- А может, Катьке, старшей королевне? – чмыхнул носом, высвобоздая ноздрю от жиле средний брат.
- Не, жаль ее, стройна красива… – обтер сахарную пудру о борт сюртука старший сын боярина Савьева.
- Прасковья дура малая еще… - просмаковывал кусочек вылетевшей из ноздри желтинки средний. – Не разберется… сопель будет…
- Может Екатерина Ивановна споют гостям?.. – мамка в желтом сарафане утерла марс с губ младшей Прасковьи.
- Ах, право, нет желаний… - кокетливо пожала плечом Катя.
- Кротким и богобоязненным девам не должно кривлятися и прекословить… - сидевший поодаль от стола у камина иеромонах Истомин указал ей взглядом на клавир.
Екатерина неторопливо допив из медного, украшенного грибным узором, стакана морс, покосилась на Истомина, но перечить не посмела. Приподняв кружевное облако розового платья, она направилась к инструменту.
«Птица божия летала
Над греховною землей…
Ей до злата дела мало –
В облацы рвалась душой.
То душа моя ко Богу
Поспешает в смертный час,
Ко Его летит чертогу
С кроткою мольбой за вас…» - детский голос звенел, с легким дрожанием отражаясь от зеркальных стен палаты. Четверо умиленных мамок, прислуживавших царским дочерям и их гостям, вдохновенно охали, слезяся в рукава сорочек. Монах Истомин одобрительно кивал скуфьею своей строптивой, но старанной ученицы.
Боярские сыны тем часом отошли от столика к окну…
Анна почувствовала, что опустилась на что-то мягкое и круглое. И это что-то прилепило ее светло-серебристое платье с незабудками из нежно синей бирюзы на плечах к бархатной подушке табурета. Видевшая кто и как подкладывал снежок Прасковья застыла, закусив губу. Анна медленно привстала. Раздавленный комок был едва заметен на серой с блестками ткани, но сморщенный и вмятый в зад подол подмок и сыпался мукою…
- Зайка серый… Серый зайка… - зашептались боярские сыны, прикрывая рты руками.
Клавир умолк. Екатерина обернулась, и, так же не смогла скрыть улыбку, глядя на подол сестры. Анна, бледнея от растерянности, хотела сесть обратно, но увидев размятые остатки сладости, бросилась к дверям. Ее остановил Истомин, и, повернув спиной к себе, спросил:
- Кто сие содеял, молодые люди?..
Молодые люди молчали, прижавшись к подоконнику.
- Я видела, кто содеял!.. – поперхнулась остатком недожеванного зефира Прасковья. – Я!..
- Да… И кто же? – Истомин мягко, но крепко сжимал подрагивающие плечи Анны. Средняя дочь царицы вот-вот готова была разрыдаться и держалась из последних сил.
- Мы, все вместе, впятером! – выступил вперед Савьев младший.
- Нет, это сделал я один… - помедлив, оттащил его назад старший брат.
- Нет, это сделал я… - пробасил мальчик лет двенадцати ломающимся голосом. – То мой снежок… Его кусал я и ложил… - он оторвал глаза от зеркального пола и прямо посмотрел на монаха.
- Что брат за брата – то похвально… Переоденьте царевну… - Истомин передал руку Анны одной из мамок. – Не плачь, дитя, утешься, - склонился он над нею, проводя перстом по горящим ланитам. – Страдания – удел великих и святых… А вы, младые отроки за мой – ответ держать все вместе будем… И вы, царевны, тоже… То и вам на пользу духа и ума… Вот только Анну обождем…
Анну увели, заслонив собой две мамки.

9.
Трапезная гудела, звякала посудою и причмокивала. Ковши плыли по рукам, мед и вина – по устам. Заливные поросята в ананасах и говяжьи языки приправленные чесноком и морковью, трещали под двузубыми вилками, ныряя в густой студень. Твердые соленые огурцы, завернутые в ветчинные рулетики с хреном с хрустом лопались под зубами, брызгая сладко-соленым маринадом. Печеночный паштет пряно таял во рту вместе с намазанной на хлебец грибной икоркой.
- Глянь-ко, друг-сосед, како я тому павлинку вилкою во бок попал! – вытащил из блюда с квашенной капустой рукав и отряхнул его боярин Сомов.
- Эээ… Да что во бок! Я вот сейчас энтому павлину ножичком во глаз намеееечу! – прицелился в разгуливавшего меж ножек стола  павлина седобородый боярин Метов. Нож пролетел в полувершке от крыла птицы. Та с надрывным криком кинулась к подоконнику.
- Эээй-эй… ну… ну! – прищурясь следил за полетом ножа Сомов. – Ай, промахнул! – не то с радостью, не то с досадою хлопнул он себя по боку. – Чем теперь резать трапезь будешь?.. – кивнул он на золотистокожего поросенка.
- А руки мне на что?! – растопырил зажиренные пальцы Метов. – Так отломлю! В тот миг прожаренный окорочок с треском оторвался от задней части тушки.
- А вот я не промахнусь! – царица привстала с трона, подбросила нож в руке с косым резцом на конце... «Мяу! Яу!» - вскричал павлин и захлебнулся – медное лезвие ножа вонзилось ему прямо в горло. Птица расплющив сине-зеленый хвост в огромных голубых глазах, повалилась с подоконника на пол.
- Ай-да матушка! Ай-да меткость!
- Меткость заправского охотника! – принялись нахваливать царицу бояре.
- Эх, водочки за попадание!.. – приподняла царица чару в изумрудных пальмах с надписью по краю: «Царице Прасковьи на крепкое здоровье». Долговязый стряпчий с приплюснутым гусиным носом поспешил наполнить ее холодной погребною водкой.
- Во здравие царицы!
- Младости на долгия лета! – поднялись со своих мест гости.
- Ах, хороша, крепка пшеничная! – утерла губы платочком царица. – У вас, в Дании, наверняка, такой не готовят, - обратилась она к послу. – Все глинтвейн, да ликеры…
- Нет, отчего же, матушка… - вынужден был проглотить непрожеванный кусок лебяжьего мяса Уилях. – Давят и у нас с пшеницы и без сивухи…
- И столь же мягка и сладка? – испытывающе посмотрела на него царица.
- Ваша, Московская послаще и крепостью побольше будет… - улыбнулся, кашлянув, посол.
- Ну, это не Московская, а из Измайловских зерен и погребов… - отщипнула зубцом вилки кусочек студня царица. – Но, благодарствуйте, господин посол за лестный отзыв и сравнение…
- Царевны со наставником Истоминым! – церемониймейстерский жезл с гулом стукнулся о лаковую доску пола.
- Ах ты, Господи, да не дубась ты так! – десница царицы скрылась под тяжелым алмазным воротником. – Во полу дыру выдолбишь!
- Виноват, матушка… - опустил глаза долу Мартов. – Более не буду!
В трапезную вошли Истомин, о чем-то перешептывающееся меж собою Екатерина и Прасковья, и идущие в два ряда боярские сыновья Савьевы. Рука иеромонах по-прежнему лежала на плече Анны. Ее переодели в светло-изумрудное со шлейфом янтарного отлива платье, вымыли и слегка припудрили лицо. Но черные, слегка выпуклые как у матери, глаза все еще блестели подступающей слезою, выдавая недавнею грусть и обиду. Няньки остановились у входа. Старшая и младшая дочери побежали к середине стола к матери, куда указал ступать строгим взглядом боярским сыновьям Истомин. Анна, натужно улыбаясь, вышла из-под его руки и пошла сама.
- Что приключилось, отец Карион? – Прасковья Федоровна приклонила головы подошедших дочерей к груди и подала стряпчим знаки убрать убитых и полуживых павлинов. – Нешто моя Анька опять набедокурила?
Анна приостановилась почти у самого стола, наступив на выпущенный из рук подол.
- Нет, матушка, Анна Иоанновна тут как раз-таки ни при чем будут… - поспешил разубедить царицу, приклонив голову, Истомин. Он видел, как снова дрогнули плече его воспитанницы, как немного полноватые детские пальчики комкали шелк выскользнувшего платья, как на поблескивающую на свету ткань выкатилась неудержанная слезинка.
- Разве? – удивилась царица, сажая на колени Праскеву. – Так что ж ты тогда слезаронишь? – сухо обратилась она к средней дочери. – Меня пред гостями в неловкость ставишь, и сама у всех на виду сопли жуешь?
- Повинны в том вот эти младые отроки… - Карион указал на стоявших во трепете Савьевых, и, брезгливо отворотился от проносимого в сей миг мимо него павлина с торчащим из горла ножом.
- Сыны мои, что ж вы содеяли?! – вскричала Савьева, роняя ложку в холодец.
- Ну, молодые люди, вы, помниться выказывали желанье сами во всем сознаться… - Карион строго, но без злобы посмотрел на мальчиков.
Братья съёжились и переглянулись. Воцарилось молчанье.
- Матуска… - зашепелявила на ухо матери Праскева. – Они Анечке снезок подлозили…
- И только-то?! – засмеялась царица. – А я уж не знала, что и думать… Ну-ка, повернись, Анна…
- Да ей платье уж сменили… - Екатерина взяла протянутый ей кусочек фаршированной щуки.
- Так о чем тогда речь? – обтерла персты сперва о скатерти, потом о платок царица. – Не реви… Ты, как не как царская дочь! А дочери царя не гоже при народе слезы ронять…
Растерянная и униженная Анна хотела было что-то возразить. Она уже подняла голову и взглянула на мать почки высохшими глазами, как вдруг раздался звон осколков. За спиною Кариона посыпалось стекло. Продолговатый камень, фунта в полтора весом, завернутый в масляно-смоляную тряпку глухо покачивался на ярко-алом яблоке в руке Адама, нарисованном на паркете.
Старший сын Савьевых расставив руки, потащил растерянных братьев к ближайшей колонне. Царица крепче прижала кудрявенькую головку Праскевы к своей груди. Многие гости откашливались, подавившись не проглоченным куском. Митрополит привстал с места, озабоченно смотря на Карирона. Лицо шестидесятилетнего иеромонаха выражало спокойствие и невозмутимость. Собрав в пучок рыжеватую с проседью бороду, он ободрительно улыбнулся в конец оробевшей и напуганной Анне, сделал несколько шагов к камню и поднял его. Стряпчие, душа под мышками мертвых птиц, столпились у выхода.
- Что это?
- Что сие значит?
- Как посмели?! Окна царской трапезной?!
- Что за сверток? Что в нем? – поплыло меж проглотивших первый ком оторопи гостей.
Смоляная тряпица со шлепком упала на пол. В руках Истомина оказался отстающий от камня, сложенный вчетверо, забрызганный каплями смолы и желтоватых, по-видимому, разведенных водою с песком, чернил.
Кариону пришлось поднести почти к самому носу странное послание, чтобы разобрать полустертые, косоватые буквы:
«Царица дура, царь дурак,
Нам без волюшки никак…» - прочел он негромко, но внятно.
Гости, не веря ушам, переглянулись. Царица, не мигая, но без видимых выражений чувств, смотрела на Кариона. Тот, обойдя Анну, с поклоном поднес ней бумагу.
- Помали! Помали! Злодеев помали!..
В трапезную почти что кубарем вкатились двое мужиков в разодранных кафтанах и проскользила на спине в зазелененном о траву девка в льняном сарафане.
- Ваше величество, злодеев поймали! – белобрысый десятник во фрязевом содрал с кучерявой головы шапку и поклонился в пояс.
Злодеев протащили за вороты мимо мальчиков Савьевых, и, только что отошедшего от царицы Истомина.
- Помилосердствуйте, проглядели, - докладывал далее стрелец, мельком следя, как пятеро его подчиненных, ставят на колени пойманных. – Как сие отродье чем-тос швырнуло в сюда трапезную…
- Чем-то?! – пристал со стула думный дьяк Блинов. – Да енто «чем-то» здоровенный каменяка! Мог, не приведи Господи, темечко кому-то проломить! – задергал он клинистой бородкой. – А если б в матушку… Хорони ея Господь со всеми Архангелами! – Блинов часто закрестился.
- Или в чад ея!.. – подхватил Метов, глотая на подскоке кусок поросенка.
- Ну, будет, будет… - спокойным тоном прервала их царица, правя атласный розовый венок, усыпанный мелким алмазом, на головке Праскевы. – Сердобольцы вы мои… Лучше выспросите у этих… - царица запнулась, подбирая названия для пойманных. – Злодеев, чего они хотели?
- Ннну… сволота отхожая!.. – тряхнул за сбившуюся челку остроносого мужика десятник. – Ой… Простите, не гневайтесь, ваше величество… - вспомнив, где и при ком находиться, прижал он руку к губам. – Так кто вас надоумил?! – потянул еще раз за волосы мужика стрелец после одобрительного кивка царицы стрелец.
- Надоумил тот мудрец, до коего не дотянет твой кнутец… - просипел сквозь выбитые зубы остроносый.
- Прикажите укоротить язычок ентому дрозду смелопевному, ваше величество?!.. – десятник уж было вытащил из кушака саблю и запустил пальцы в рот остроносого…
- А чем он свидетельствовать будет?! – привстал из-за края стола измайловский воевода, который все это время ковырял в своем блюде хребет осетрины. – Носом, что ль?!..
- Виноват, не подумал… Сабля десятника поползла обратно за кушак.
- А кто ж за тебя думать должон?! Египетская рота, что ль?..
- Ну, будет, будет… - мягко прервала своего воеводу царица. – Не брани столь отчаянно своего служивого, Платон Игначич… Кто ж нас оборонять-то будет?.. Старается, ведь… А этих… - Прасковья Федоровна уже не глядела на пойманных, а подала знак наполнить ее корчик холодною водкой. – В пыточную – на дыбу, там вмиг язык развяжется…
В трапезную внесли жаренных курей с грибами, чирков и зайцев в белом соусе.
- Давайте, гости, подзакусим! – царица кивнула на блюдо с лососиной, обложенной морковью. Оно было ей немедля пододвинуто. – А там и со злодеями разберемся… Господь-Бог их нашею руцею накажет… И чада наши для острастки взглянут, глядишь, охота баловать и пропадет…
Прасковья Федоровна жестом подозвала к себе Анну, утерла ей платком глаза, и, велев сесть подле, вложила в ротик маринованный грибок.

10.
В пыточную вели узкие деревянные лестницы через погреба и подвалы. Пахнущие бражной сыростью стены из красного и белого камня то сходились, то расходились в крутых переходах и поворотах, пугая пляшущими тенями идущих. Неяркий желтовато-красный огонь зловеще потрескивал, жадно пожевывая обугленную паклю на кое-где воткнутых в стену факелах. Сердца идущих все шибче и сильнее сжимала унылая, тупая боль и тревога. Хотелось все бросить, оставить своих попутчиков, развернуться бежать прочь отсюда в просторную и светлую трапезную к сладким и сытным блюдам, к крепким, ароматным винам и напиткам… а еще лучше – во двор, в ветреный, тенистый сад – на свежий воздух, где кружат голову букеты всевозможных ароматов, где услаждает слух и убаюкивает сознание стрекот кузнечиков и цикад, где льется в душу спокойный и мирный щебет птиц, а не врываются откуда-то из глубинной тьмы протяжно-жалобные стоны…
Комната была широка, просторна, и даже чиста. Посреди находилось деревянное ложе, привинченное к полу железными болтами. На продолговатом, обтекающем струями воды и испускающем змейки пара, топчане лежала та самая пойманная девка-злодейка. Ноги и руки ее были широко расставлены и пристегнуты к доскам кошенными ремнями. Ошметки изодранного синего сарафана прикрывали теперь лишь округлый, выпуклый живот. Из острых посиневших сосков сочились капельки крови.
Ближе к углу темницы, на изогнутом буквой «Глаголь» столбе, висел, подвязанный за заломленные за спиной руки долговязый, широкоплечий мужик в белых, промоченных кровью и мочой штанах. Выдранная наполовину борода подергивалась от порывистого дыханья и тягучих струек слюны, выползающих из расколотых губ.
- Не признаются, ваше величество! – поклонился Прасковьи Федоровне, приставляя к стене раскаленные тупогубые щипцы, плач. – Токмо имена с них выбил… - после легкого кивка царицы, он обтер широкие в мелких трещинках ладони о кожаный, обвязанный вокруг пояса такой же пенькой веревкой, на какой висел долговязый, и направился к колесу в другом углу комнаты. Шаги его были не слышны, но тяжелы. Массивные, одутловатые ноги, обтянутые красными с разодранными голенищами сапогами, ступали не тихо и весомо, впечатывая каждый шаг в сырые камни на полу.
- Не дюже, видно, стараетесь, голубчики… - голос Прасковьи Федоровны остановил его посредине комныты.
- Так ведь в нашем деле как: - обернулся палач, утирая крупные капли пота со сморщенного лба. – Дюже перестараешься и – вовсе ничего не выпытаешь – пытуемый лапти отбросит… А мертвый язык, что отрезанный – ни звука не проронит, ни собаку не отгонит…
Тем временем, сопровождающие царицу гости столпились у входной двери. Не решаясь сделать лишний шаг в наполненную паром и негромким, но протяжным и глубоким стоном комнату, они с нерешительством и любопытством разглядывали ее обстановку. Сырое, просмоленное бревно аршинов в пять колыхалось на полу у ложа с девкой. Рядом с ним стояли два банных ведерка: одно с изломанными и ободранными розгами, другое – со свежими, только что нарезанными с царских ив. Огонь в чугунной печи, стоявшей в одной и четырех ниш комнаты, плясал в распахнутой заслонка, с треском пожирая суковатое палено. В арке напротив, освещенной пятком бычьих тонких свечек, за столом сидел в подряске дьяка писарь и грыз гусиное перо. Взор его был задумчив и далек. Не заметив даже царского прихода, он продолжил грызть перо, вынимая его изо рта, чтоб почесать затылок.
- Ну, что, Афонька, не расколешь?.. – спросил палач другого, колдующего над колесом.
- Ниичё, расколем!.. – рябой, с черной, лопатной бородой напарник провел рукой по лысине и нажал на рычаг колеса. Тело остроносого бунтаря изогнулось, подымая вверх живот. Вновь послышался сдавленный стон.
- Ты б лучше не стонал, болесный, сказал бы, кто вас надоумил, кто прислал?.. – лысый палач пустил рычаг. Колесо покатилось обратно, опуская преступника пузом на пол. – Да й помер бы спокойно… Все одно прознаем, ведь… А ты заря муку терпишь, меня во грех ввергаешь в день такой…
Растянутые жилы и суставы остроносого расслабились, что отозвалось новой волной боли. Он поморщился.
- И так, и эдак помирать… - капли крови брызнули из беззубых десен. – А мы своих не выдаем…
- Ну, тебе виднее… - скрипнуло колесо. Защемленные ремнями руки снова потянули вверх все тело. – Что ж, терпи…
- А ты, милая, царице ничего не скажешь? – палач в красных сапогах подошел к ложу с девкой.
- Помолюсь, чтоб в ад попала… - она отвернула голову, силясь расслабиться, чтобы приступы боли не были столь мучительны.
- Куда сама вперед прискачешь?.. Ну-ну… - палач достал щипцами камен из печи и положил ей на грудь. Жар не причинял уж больше боли, но гвозди под ее спиной вонзились глубже в тело. Прогнуться не давали привязанные к краям топчана руки и ноги.
- А за душу твою свечу поставлю… - провела шелковым платочком по ее лбу Прасковья Федоровна и перекрестилась.
- Ставь за свою, корова в короне… - с насмешкой простонала девка. – А по моей и так горят – вон, сколько… - обвела она взглядом пыточную.
- Вот видишь, Анна, что бывает с теми, кто живет не по Божьей воле и не почитает старших? – царица подошла к дочери, хоронившуюся за бок Кариона. Матушка думала погладить дочь, но та скрылась за спиной наставника.
- Хм… - досадно сжала протянутые персты царица. – И вы, младые отроки глядите, к чему ведут злонамеренность и баловство… - подошла она сынам Савьева, сгрудившимся у дыбного столба. Отроки натужно улыбнулись и поклонились матушке.
- Мы уж не станем впредь… Прощенья просим… - мотнул старший завитыми кудрями.
- Не станешь, говоришь? – царица приблизилась к самой дыбе и кивнула на среднего. – А для кого ж твой брат щепу от столба отковыривает? Уж не на мой ли зад?..
Шестилетний мальчик отдернул руку от почернелого дерева и отер ее о плисовое платье.
- Я не отковыриваю… Я это… Просто так…
- Ну-ну… - царица охватила взором висящего в косоворотке. Большие зеленые зрачки преступника не двигались. Губы, едва подрагивая, бессвязно что-то бормотали, пуская красную слюну.
- Небось, качнуть-то так охота? – подмигнула среднему мальчику царица.
- Ваше величество, может детей надобно увесть? – Истомин аккуратно отдалил Анну и подошел к царице. – Еще малы такие страсти видеть…
- Ничего, пусть поглядят… Глядишь, шалить поменьше будут… Воочия верней, чем наставления, чем кнут и пряник учат… - Прасковья Федоровна сжала губы и стерла капельку с чела. – Так, что ж, молчит и сей? – обратилась она к плачу, дав понять наставнику, что спор исчерпан. Он встал на место – к двери, где был посол и Анна.
- Как есть, молчал… - красные сапоги палача приблизились к царице. – Сказал лишь, что пришли из лесу… - он отмотал веревку от столба и тело плечистого злодея рухнуло на пол. Связанные за спиною руки медленно и тяжело упали на поясницу. Преступник ожил: вскинул лохматую голову и застонал.
- Живой еще… - посол Уиях подошел к ним и присел, рассматривая, как вывернутое плечо стает на место. Преступник закусил губу и уперся лбом в пол.
- Живой… Куды ж ему деться? У меня раньше сроку не помрешь… – с гордостью за свое дело ответил палач. –  Освежись, браток, испей… Посторонитесь, ваша милость, каба наряды не попортить… Ведро холодной воды хлынуло на лохматую голову. Преступник вовсе ожил, но чела не поднимал, чтоб не тревожить боль. Он лишь чуть слышно чмокал, хватая губами стекающие с волос струи.
- К вечерне не разговориться – на Входную башню их. Да заверните в полотно какое, чтоб больно не зиять ушибам! – направилась к дверям царица.
- Разговорим уж, порадеем! – прохрипел вдогон палач.

11.
- Ну, что Уф, вселяемся в ее душу? – качнула тонкой, изящной ножкой Эн.
- А не рано ли сомненьями терзать? – вытащил воткнувшуюся в бревно шпагу Нахцерер. – Мала еще и не разума…
- И очень одинока… С нами ей бы веселее было. – вздохнула Эн, оправляя оборки воротника. – Чем старше человек, тем сложнее овладеть его душою... – под ее парчовой туфелькою тряслась попущенная голова злодея, вновь вздернутого на дыбу.
- Ну, говори же, кто прислал?! – лысый плач приспустил веревку так, чтоб ноги его коснулись пола.
- Спроси у неба… - рябая горбинка носа злодея оказалась почти напротив острого каблучка Эн.
- Сам вскоре с ним поговоришь! – натянул веревку палач. Связанные руки злодея вскинулись ввысь. Вновь напряглись и вздулись мышцы плеч и груди. Жилы и сухожилия запястий выдались из кожи тонкими, синеющими трубочками. Злодей свесил голову и застонал. – А пока что, потомись, обвялок!..
- Но тем и интенсивней… - проводил взглядом до порога Анну Уф. – Искуснее, упрямее противник – занятнее и дольше бой…
- Так ты считаешь, нужно подождать? – весело перекувыркнулась вокруг бревна Эн.
- Считаю, да. Хотя б еще немного… - с улыбкой наблюдал за выкрутасами подруги на кровельном бревне Нахцерер. – Дадим душе ее окрепнуть, желаниям и чувствам взойти в ее растущем теле.
- Как скажешь, Уф, ведь ты мой капитан, а я, твой рядовой, мой долг повсюду быть с тобой. – Эн расправила парусное крыло, забив им в воздухе.
- Тогда – летим покуда в вечность…
За затворяющейся дверью слышался стук отдаляющихся шагов.

12.
Царица сходила с лестницы довольно, но с потайною тревогой. Обед выдался на славу. Гости были сыты и рады. Но, уныло свербящее и покалывающее изнутри чувство не отступало от ее груди. Даже холодящая гортань и туманящая веселым забвеньем разум водка не обдавала привычной волной хмеля.
Полуденный зной опал. Над луковичной пятернею куполов Упенки, сгущался вечерний сумрак.
- Матушка, матушка вертается назад! – сбежал с паперти юродивый в косынке. – Что, царицушка, черепашьего супочка из ставчика хлебнула, холодной водочкой запила, тушной стерлядкой закусила, теперь ворон поподчивать идешь?! – подпрыгнул он к царице, выскалив щербатые зубы.
- А тебе что, родимый водочки схотелось? – не чуть ни обидевшись, приподняла она подол албасного платья, сходя со ступеней дворца. – Не вынесли, не угостили?
- Да выносили служники твои… - брызнул слюной юродивый, в сторону несшего на подносе мертвых павлинов стряпчего. – Да мне вот не досталось… Все вылакали эти живоглоты…
- Вынесете им еще, чтобы никто в обиде не остался… - бросила тому царица.
- Да им все мало, матушка, сколь не давай!.. – высокорослый стряпчий, остановясь, придерживая птиц, склонился перед ней.
- Вынеси, вынеси, не скаридничай!.. И водой не разбавляй… А павлинков куда несешь?
- В поварскую, матушка, отдать кухаркам на разделку…
- Отдай в зверинец, льву с медведем. Те тоже есть хотят… Не то еще порвут кого-то невзначай… А наши гости сыты уж.
- Слушаюсь, матушка…
До Входной башни от дворца было около версты ходу. Вскоре к ней должны были подвести или поднести пытанных злодеев. Отяжеленные обильной едой и опьяненные крепкими напитками гости были рады непродолжительной прогулке через персиковый сад, сулившей закончиться весьма занимательным событьем. После удручающих своею мрачностью застенок пыточной, начинающие цвесть и тихо шелестящие под легким ветерков деревья казались райским Эдемом. Гости и ближние следовали за Прасковьей Федоровной молча, будто, не желая нарушить ни этой благотворной тишины, ни раздумий царицы.
Башня показала свой желтеющий каменный бок из-за главного крыльца Успенского собора. Накрывающая ее приземистую фактуру остроконечная черепичная крыша, напоминала шлем богатыря, только вернувшегося с походов и запылившегося в битвах и дорогах.
Срубленная пару лет назад из растущих в двух саженях друг от друга полувековых дубков, виселица уже успела потемнеть от дождей и снега. Входящих и въезжающих через башню гостей встречали облеванные до костей вороньем и высохшие до рассыпания мумии преступников. Казненных не сымали неделями, а то и месяцами, не столько для острастки вынашивающих злые умыслы, нераскрытых грехопаденцев и лиъхоимцев, сколько для потехи глаза и отвлечения ума. Если повезет, и, преступников казнили накануне, то прибывших встречали покачивающиеся на ветру трупы с потешными застывшими гримасами. Теперь виселица была пуста и мирно переплетала на легком вечернем ветерке пеньковые петли.
- За злодеями послали? – кивков подозвал рядового, оправляя на себе платье, воевода.
- Да, ваша милость. – подбежал из-за дерева стрелец. – Вот-вот должны привесть…
- Да не торопи своих служивых, Платон Игначич… - легонько тронула его руку царица. – Глянь, краса какая… Тишь, прохлада, благодать… - Прасковья Федоровна, глубоко выдыхая прохладу, окинула взором окрест вдоль тына. – Дай гостям дух перевесть от обильного застолья, да ноги размять после долго седения…
- А знатный был черепаховый супец! – немного ослабил широкий, шелковый пояс, поглаживая брюшко, боярин, стоявший поодаль. – У меня аж чрево выбухает – нахлебался…
- Стерляжья уха на сей раз послаще выдалась! – отрыгнул в кулак его сосед.
- Может, пока что, убогих позвать – пусть еще что-нибудь пропоют? – предложил воевода.
- Тиши душа просит… - присела на поднесенный двумя детинами стул царица. – Впрочем, как хотите… - говорила она уже отдаленным голосом, вновь погружаясь в свои мысли. – Может господина посла поразвлечь, до казни?
- О нет, мне развлечений было предостаточно!.. – так же жадно вдыхал прохладу Уилях. – И, подозреваю, что они еще не закончились…
- Екатерину и Праскеву – в опочивальни, Анна пусть останется со мною. – коротко приказала мамкам царица.
- Но матушка, мы тоже хотим взглянуть на злодеев… - метнулась стрекозою к ее руке Екатерина.
- Тозе хотим глянуть, - поддакнула ей младшая сестра.
- В поземную нас не взяли и отсюда отсылаете… - супила густые, черные брови старшая дочь.
- Пора спать, мои красавицы… - потеплел материнский голос. – Пора спать… Кто запоздно ложится, теряет свежесть лика и румянец ланит. – гладила она вытянутые скулы Катеньки. – А девицам-красам это не к лицу, юным царевнам – не по чину… - царица поманила к себе Праскеву. – А со мной Анюта будет, коли что, пособит… Правда, ведь, дитя мое? – она подняла обеих дочерей с колен, поочередно целуя в лобик. Анны удостоилась мимолетной улыбки.
Истомин, благословляя своих воспитанниц на ночь, нервно пригладил бороду. Анна, не предвидя ничего веселого для себя, обреченно кивнула.
И, действительно, из-за заднего крыла дворца вскоре показались знакомые палачи в окружении четверых стрельцов. Злодеев волокли по земле под руки. Их обвязали в истертые попоны, на коих они сейчас скользили по траве. Проплыв мягкую тропинку сада и поравнявшись с собором, девка застонала, выскользнула из рук палачей и перевернулась на живот. Ее пришлось тащить за косу.
- Попонки-то хоть старые надели? – спросил, оглядев преступников, стрельца воевода.
- А как жа!..  – тот осторожно выпустил из руки косу девки, чтобы та не ткнулась носом о камень. – Какие только смогли сыскать… По что добро-то по чем зря переводить? – стрелец отвернул саблей конец джута от спины девки, показывать большущую сквозную дыру.
- Ну, добре…
- Приговор, аль отпуст читать будется? – поинтересовался рябой палач, ставя остроносого злодея на ноги. – Постоять малость смогёшь, аль как? – задрал он за челку голову преступника.
- Угу… - еле слышно промычал остроносый.
- Ну так, эт, я то ж так думаю… - палач, подставив на всякий случай одну ногу остроносому для опоры, потянулся за петлей. – Кажись, коленцы-то и голенцы колесиком-то не смясорубил…
- Да кому ж приговор-то этот честь? – усмехнулся стрелец другому, сходя с помоста. – Энти едва живые, как куры душенные… Им что приговор, что отпуст – все одно…
- Да по мне, обошлись бы и без чтений… - поднес руку с прицепленной плеткой к бороде воевода. – Но матушка здесь, однако, посол… Ближние, дальние гости… - бросил он взгляд с помоста вниз. – Надобно читать… Бумажку-то изготовили?
- А кому ж готовить-то?.. Мы ж делом заняты были… - палач в красных сапогах сгрузил с себя лохматого злодея в окровавленных штанах. Развязанные теперь руки приговоренного раскинулись по сторонам. – Мы ж думали, что вы… - скинул с сапога руку злодея палач.
- Мне-то когда было, остолоп? Я ж с матушкой на застолье… то есть на приеме… Государственным делом занят был… А что писарь-то делал?! – воевода поглядев на ожежные волдыри вокруг локтя лохматого преступника. – Клопиков пером давил?!
- Да… Молитвы про себя читал, да пером десну чесал… - палач задумчиво перевернул носком сапога ладошку злодея.
- Оно и видно… - сплюнул в сторону воевода. – А тут теперя отдувайся за бездельца дьякового!
Но гости ждали. Царица пару раз зевнув во длани, спросила громко: - Скоро ль там?
- Да-да, уж скоро, - отвечали ей стрельцы.
- Водою, что ли их облить, чтоб поживее стали? – шепнул Платон Игначич на ухо палачу. – А то ж покойных умерщвлять – дурацкая затея…
- Ну, можно… Трепыхаться доле будут… И интереснее глядеть… - крякнул тот, садя на брусья девку. – Ну, ты… Сиди уж, не валяйся… - пригрозил он ей пальцем. Девка провела мясистый палец отстраненным взглядом, покачнулась за ним, но не упала.
Стрельцы притащили ведра. Полив водой злодеев оживил, согнав туманность взоров, придав силы телам. Остроносый стоял теперь сам, чуть пошатываясь и придерживаясь за петлю. Лохматый сидел на коленях, бродя глазами меж гостей. Он ежеминутно взмахивал головой, отбрасывая с посинелых век тяжелую, мокрую пасму. Девка покачивалась на краю помоста, ссасывая попрысканными губами капли воды с полурасплетенной косы.
- Эх, самому, налету приговор стварить придется… - вздохнул еле слышно воевода, шаря в рукавах и карманах кафтана. – Свиток, хоть какой у кого для виду найдется? – безнадежно оглянулся он.
- Ща, сбегу к писарю, спытаю… - отозвался стрелец.
- Давай, да пошипче… И пускай покрасивше даст: побелее, поисписаннее…
Гости протомились еще с четверть часа. Уже все захотели спать, желая только одного: чтобы злодеи были во петлях, ответ держали перед Богом или чертом, а они вминали ребрами перины. Неприметно задремала и царица, припав щекой к головке Анны.
- Может все ж-таки позвать убогих, - перегнулся через помост к десятнику воевода. – А то так глядишь все позасыпают, не пробудишь…
- Так царица ж не велела… - тот озирал темнеющий окрест, дабы никто из посторонних не приблизился.
- Ааа… - махнул рукой воевода. – Скажем, сами что пришли… Давай, зови понеприметней…
- Ага, сею ж пошлю…

13.
- По дороге бредяхо юродивый дурень. – раздался каркающий голос в полутьме.
Гости встрепенулись. Царица, очнувшись от дремы, взглянула в сторону Покровки: из-за розовеющих в сгущающийся мгле каемок ветвей выросло несколько взъерошенных теней. Подскакивая вверх и тряся обрывками лохмотьев, они приближались к гостям.
- Не напрыгались еще, не напросились… - устало вздохнула царица. – Кто позвал? – подозрительно спросила она спустившегося с помоста воеводу.
- Не могу знать, - бессильно развел руками Платон Игнатич. – Сами пришли…
- Ой-ли?!.. – воеводу пронзили острые орлиные глаза. – Ну, ладно, пусть поскачут, повеселят бояр, а то, глядишь и захрапят, пока вы соберетесь…
- Стопы во кровь он о камни разбил. – прыгала уже меж гостей гологоловая, горбатая тень юродивого. – Лязгал беззубыми он челюстями:
«Все вы умрише от взрыва светил! Гриб ядовитый взорвется под небо, и запылают во тьме облака… - горбатый, крикливый карлик вырывал из-под ног траву и обсыпал ею бояр. Еще пятеро его товарищей кружились волчками вдоль виселицы, сплевывая себе под ноги, подгребая песок и посыпая им себя. – Пыль вас поглотит, и яд мухомора землю отравит – леса и луга… Реки наполнятся масляной пеной, рыбы всплывут во смоле из глубин, птицы падут с ожирненным крылом, зверю не скрыться в лесу обгорелом, мрут человецы в пуховых одрах…»
Смолки все враз, изумленно внимая дуреньки божьей с прохуделой сумой.
Приговоренные уже стояли вряд и отстраненно наблюдали последнее в их в жизни представление. Хотелось ли им, чтоб оно длилось как можно дольше, или чтобы все поскорее окончилось – увидеть и понять не мог никто – тьма и бесовская пляска полонили вниманье всех.
«Ну, наконец», - произнес про себя воевода, увидев бегущего из заднего крыла дворца рядового с развернутым свитком бумаги.
- А схоронить за пазухой не мог?! – раздраженно выдернул он лист из рук посыльного.
- Виноватый, батюшка… - запинаясь и переводя дух объяснял стрелец. – Так мокрый же я, употелый, чернилы могли б потечь…
- Дай свету-ка… - подозвал воевода мамку со свечей, пришедшую за Анной. Та подошла к нему. – Так тут же нету ничего, ни строчки!..
- Ну, вы же сами повелели – какую-нидь бумагу, лишь бы краше…
- Опять все думать самому на ходе… - бубнил себе под нос воевода, взбираясь на помост.
Юродивые продолжали пляс, но песни и вскрики смолки. Воевода обернулся на приговоренных, потер бороду, прищурился и стал читать:
«По высочайшему указу, за оскорбление и посягательство на жизнь ея величества…» - он взглянул на царицу, та чуть приметно кивнула, подглаживая косы Анны.
- Эй, поди сюда… - шепотом подозвал он палача в красных сапогах. – Звать-то их как?
Палач отошел к преступникам.
- Напомните-ка, как зовут. Девка вздернула голову и выпалила громко и сипло:
- Фекла Огурьева, ваша милость!
- Да не ори ты так! – пригрозил ей плетью палач. – Чай не глухой!
- А чавося мне ужо бояться: так и эдак уже край! – еще громче сипела девка.
- Олухла оглашенная! – отпрянул от нее палач. – Тебя?! – прижал он ладонью губы злодею в белых штанах. Но тот и не думал орать.
- Фрол Приспешнов, - еле слышно прошептал он, пошатнувшись.
- Ага, - записал себе в память палач. – И тебя?! – подставил он плеть к животу остроносого.
- Игнат Устейнов, я… - подмигнул ему припухшим веком злодей.
Палач вернулся к воеводе и передал, что запомнил.
«Федор Приспешнов, Фекла Балогурьева, Иван Затейнов приговариваются к смертной казни через повешение! Бог да отпустит им грехи!» - прибавил Платон Инатич немного нараспев…
Фрол подергался недолго. Лохматая голова свесилась вниз и колыхалась, опершись на подбородок увесистым маятником. Игнат, поплевав на руки и отстранив лысого палача сам насунул на себя петлю со словами:
- До встречи в адушке, царица! – его машущая, широкая ладонь так и оставалась заставшей на несколько мгновений в воздухе.
Девка долго дрыгала ногами, не желая выпускать просаженные в петлю вымазанные золою пальцы рук. Но, захрипев и пустив на помост струю, утихла и она…
Анна в завороженном оцепенении еще долго не сводила широко открытых глаз с таинственно покачивающихся во тьме теней.
Где-то в глубине сада в отдалении от гостей шел неприметный и никому не слышный разговор:
- А матушка-то нынче на вечерней службе, наверняка, за них свечу поставит…
- Наверняка поставит… - согласно вздохнул кто-то в ответ. – Вот эдак все мы погрешим, погрешим: девок безродных попортим, кармашки податью набьем, казнюшек насмотримся, потом слубушку в церквушке отстоим, сотнею, другую поклонов лбы отобьем и грешки-то отмолим… Святая, добрая Россея…
- Да… Себя мы оправдаем, оправдает ли нас Бог?..
Звон согнал с гостей дремоту. Из-под купола Покровки посыпалось частое семененье малых колокольцев. Дробя на мелкие осколки загустевающую тишь, они плакали невидимым дождем о ком-то уходящем вдаль. Вслед за ними грозно забасили два больших колокола, сзывая всех к вечерне.

14.
В Москве этой же порую веселился и царь Петр. Задуманный им еще при жизни брата потешный Всешутейший и Всепьянейший Собор бушевал в эти дни по улицам стольного града шибче всякого пожара. Избирали Князя-Папу. После смерти выбившегося из стольников во бояры Матвея Филимоновича Нарышкина, это место сделалось вакантным. Собранье проходило в конклаве: у Патриашего дворца разбили мраморный шатер: из царских простыней, рубах и прочего исподнего белья связали купол в пять аршинов высотой. Как ни рыдали мамки-няньки, как ни молили пощадить сукно, Великий Петр был не приклонен: «Для пользы дела, дескать, надо! Не истреблять же настоящий мрамор ради пары дней!.. А тайная палата страсть нужна!» И пришлося сенным девкам сундуки поотворять. «Ну, Мамай прошел по клетям… Ничегошки не оставил!.. Все обшарил сундуки… Хоть бы тряпочку забыл… Все сынова собирай, все сынова нашивай!» - рыдали бедные девки по углам.
И вот теперь, поддерживаемый осиновый шестом луковичный купол конклава разувал ветер. Соучастники Собора восседали на пивных бочонках. По охоте, и, при малой жажде, каждый из пятидесяти изборщиков мог раздвинуть ноги, повернуть резцовый кран, и наполнить деревянную, обитую жестяною каймою чарку пенисто-шипучим хмелеем.
- И так, господа, соебатели и соебутки, - после многих анекдотов и осмеяний встал из-за стола Петр. – Пришло время нам избрать его ***йшество Князя-Папу! – молодой царь доопракинул чарку, отер тугим манжетом тоненькие кошачьи усики и подогнул поля голландской шляпы.
- Что жай, изберем, коли прикажешь, Пахом-пихайхуй!
- Изберем, изберем, тудысь-сюдыся поебем, ебись его во все ****ы честныя! – зашумели конклависты.
- Нет, не коли прикажу, - поводил указным перстом у носа Петр. – А вы сами доброй волей и пьяным разумом, во имя Бахуса должны его избрать!  В моей воле лишь предложить вам, да посоветовать… – сверкающий взор его кошачьих глаз вмиг прошелся по всем боярам. – Кого наметим в кандидаты?
- Протокопайхуя Михайлова…
- Архидиякона Строева, может быть…
- Али Дьякона Бутурлина… - посыпались предложения конклава. По отрицательным наклонам головы царя, все поняли – не тех выносят на голосование.
- Еще какие предложения? – царь оторвал кусок севрюги.
- Иванахуя Губина…
- Возмихуй Тимашева…
- Камисара Суйхуй Ключарева…
- Ты что лампадников сюды суешь?! Сдурел?! – боярин, распахнувши рясу, мизинцем почесал пупок.
- Да я й, подумал, что млады и остроумны… - оправил стольничий подрясник и втихаря отлил под стол с желудка. – Спрытнее будут на посту таком…
- Вот то-то и оно, что молоды! Куда им в князи-то?! Сплошают… - боярин сделал вид, что не заметил и тоже повторил, кряхтя.
- Новогородского подьячиго Пасихуя Козырева…
- Да нет же… Все не то…
- Зотова, быть может? Никиту Моитсеича? – предложила с левого края стола боярыня Рыжова. – Наставника царя… И графом стал, как раз, не так давно он…
Лицо царева просветлело.
- А ведь права монахуйня….
- И дело говорит, приебная… - завторили в конклаве.
Боярыня, расширив обшитый перламутрам вырез полупрозрачной рясы, потупилась смущенно.
- Но надобно еще кого-то, один кандидат не должен быть – не хорошо. – Петр, закусив губу, обвел всех взглядом снова.
- Дуйнахуй Шемякина…
- И Филарета Прозоровского…
- Ну, их и поставим в кандидаты… Несите яйца индюка… То бишь, баллы. – щелчком позвал царь ключаря.
- Но баллов же два вида: белые и черные… - юнец, обернутый коровьей шкурой, склонился пред царем.
- Тогда Шемякина отбросим!
В шатер внесли огромный ковш, наполненный рябыми и обшитыми черным бархатом яйцами. Ключарь встал у входа.
- Освяти, Пахом-пихайхуй, яйце сея, чтоб не накрылся суд ****ою! – привстал с бочки боярин Хилов, выплеснув остатки пива на соседа.
- Да мне ж как это не по чину, - его тонкий ус дернулся от кривой усмешки. – Я ж у вас всего лишь дьякон! Вон, пусть Лефорт и освентит…
- Как скажешь, майн херц, - из-за стола встал сорокалетний муж, облаченный в белоснежный саккос и с митрою на голове. – На все твоя ***ва воля! – прокартавил он теплым грудным голосов. Сделанные им несколько твердых и чеканных шагов к ковшу, выдали военного нерядового чина. Раздвинув полы саккоса, проговорив: «Нектаром Бахуса освящайя!», он помочился на яйцо.
- Что ж, приступим, по****ясь! – скомандовал Петр на правах царя, пока его друг натягивал митру на завитые волосы. Все приподнялись с бочек, выпучив зыды. – Черный балл за Зотова, белые – за Прозоровского!
Ковш пошел вокруг стола. За ключарем, несущим ковш, под писк волынки вошли игуменьи с корзинами в руках. Из одного лукошка свисали трубы белого шелка панталон, с другого – черных в кружевах.
- Откладываем яйца в гнезды сообразно масти! – зычно наказал ключарь.
Клешенные подолы ряс были густо обляпаны желтками и имели частые разрезы до поясов. Сквозь раздвигающийся при ходьбе вырезы было заметно, что на прихуёбных, (как их величал Петр), не надето ничего более. От заросших кудрявой мшистостью лобков и покрытых дробной испариной ляжек сладко несло бабьим потом. Три игуменьи: первая из коих – тучная и краснолицая боярыня Хрущёва, то бишь ***ва несшая не покрытую портками корзину с черными и белыми яйцами; другая – Музыкова, по «Списку членов» - ****икова – высокая и улыбчивая с обожженным накануне уксусом носом от вывождения веснушек – с корзиною застланною черными панталонами; и третья – Стрешнева, по «Списку» - Подвешнева – совсем молоденькая дворяночка, лет пятнадцати, с воткнутым в полурасплетенную косу цветком Калла – со свисающими из лукошка белыми трубами панталон. Конклавцы подымались, прикладывали длани, уста, и, даже, причинные места к коленям, высунутым из глубоких вырезов персям и лонам монахинь, беря и опуская в корзины яйца. Преподобные вздрагивали, тупились, стараясь не обронить содержимое лукошек, и, подставить голосующему желаемое место. Тягуче-хрипловатый вой волынок, в коих дудели, призванные для этого случая, окольные пастушки-молокососы, заглушал напряженное покряхтывайте голосующих и томные охи преподобных.
- Итак, господа ****яжные, - молвил Петр, осматривая поставленные перед ним корзины. – Сколько за кого яичек отложено? – щелкнул он перстами, подав знак откинуть штанины пантопонов от содержимого лукошек. Преподобные, выполнив приказ, отдалились к выходу, прихватив за собою пустое лукошко. К царскому столику подошли двое бояр в облачении ксендзов.
Черные бархатные яйца мягко ложились на дубовую гладь стола, белые – глухо ударялись и катились к краю. Их подхватывал и возвращал в середину худосочный, вытянутый в доску боярин с острым, комариным носом.
- Двадцать осемь, двадцать девять… - считал черные яйца, причмокивая губами, среднего росту, осадистый боярин Момонов. – Ай, хрен драный… - просунул он сальные пальцы под полоску воротника. – Жмет-то как…
- Четыре, ааать, шеесть… - котилось белое яйцо к рясе худосочного. Петр все это время перекатывал блестящие, выпученные зеницы, с одного на другого, не упуская ни одного движения.
- За Прозоровского – 22, за Зотова – 63, Пахом-пихайхуй… - доложил, утирая нос, худосочный боярин.
- А где еще пяток яек девали? – царь обвел конклавцев взором. – Кокнули, али слопали?! – по вспухшему в черных зрачках огоньку и закушенной нижней губе, видно было, что царь доволен результатом.
Из-за стола встал среднего росту, седобородый человек со слезящимися совьими глазками. Поправив на кучерявых, все еще густых волосах скуфью, он, нерешительно пошатываясь, направился к Петру.
- Ааа… Магнус Наклевании!.. – загустил смехом Петр. – Наклюкался уж?.. Ну, поди сюда, поди…
Во время всего прохода бывшего дьяка Челобитного приказа и наставника царевича, а ныне графа Никиты Моисеевича Зотова, конклавцы приветствовали новоизбранного дружным ударами чарок. Споткнувшись пару раз о бочки восседающих, и о нарочно выставленные носочки туфель монахинь, Зотов через несколько мгновений предстал  перед царем.
- Готов ли принять чин и служить Бахусу всем горлом и кишкой? – строго спросил его Петр.
- Коль прикажет Пахом-***, мы поглотим бооочку!.. Ик-ааа… - поклонился Зотов, но его тут же повело в сторону. Густая, серебристая борода помела по столу. Завитые, немного взлохмаченные волоски подхватили осколки скорлупы, раздавленного неосторожным движением Момонова, яйца.
- Ну, Магнусик, ну, наставник… - подхватил его за плечи Петр. – Ты уж стол-то не сметай – этим есть кому заняться…
- Икк… Батюшка безменный… - старик ткнулся носом в царский сюртук. – Беееесссценный… - на морщинистом лбу наставника оттеснились два кружка от пуговиц.
- Так и эдак хорошо. Так и эдак – правда! – грянул раскатистым, молодецким смехом Петр.
- Проверка достоинства!
- Проверка достоинства! – вновь возгремели чарки по столу.
- Ай, правда! – резко, но осторожно отстранил от себя старика Петр. – О священной провере чуть ли не забыли! – гремел мягкий царский бас в сморщенное лицо Зотова. – Принесть-ка сюда отхожий трон!
Столы раздвинули к краям шатра. Легкий, кипарисовый стульчик овальной формы с обитой конской кожею дырой был поставлен на две бочки. Два молоденьких игумена с коровьими рогами, вшитыми в овечьи колпаки, пособили старику задрать кафтан и водрузиться на трон.
- Я сам, я сам… - мычал он по дороге, но ему лишь добро улыбались, таща и оголяя зад.
- Смотри, петушку не подпусти, - смеялись ему вслед. – Не одуши нас ароматом!
Игумны, отвесив легкий поклон, отошли назад ко всем. Все разместились вдоль столов, ожидая приказа в нерешении.
- Ну, что ж вы? Приступайте! – хрустнул в руках Петра переламываясь лещ. – Раньше почнем, раньше покончим… Давай, хоть ты, Момонов, покажи пример!
Осадистый боярин потягивал трофей из скорлупы. Услышав приказанье, он бросил под стол недопитое яйцо и подошел к бочкам. Рука скользнула под кафтан, чуть повернулась, дернулась и воротилась к поясу.
- Икк… - сморщился еще более Зотов.
- Священническое достоинство имеет, – возвестил боярин, плюнув на ладонь.
Петр одобрительно кивнул.
За Момоновым пошла Рыжова. Зотов не скукожился. Рыжова покраснела.
- Священническое достоинство имеет, Всехуйный царь, - произнесла она, тупясь.
- Хм… Еще бы не имел! – шепнул молодой граф Рунин своему товарищу, давя в руке орех. – Троих сынов же чем-то делал…
- Дак, сколько пор с того прошло… - подкрутил тот тонкий, светло-русый усик. – Глядишь, пооборвалось…
- А женски ручки-то легки, приятны… - шептались в другом конце стола старшие. – Не тоже, что у нас…
- Знамо дело – бабья длань легка да справна… Глянь, аж морщится избранец от услады…
Бояре щупали, сверяли, Зотов иступлено млел. С избытком поглощенный хмель и небрежные касания кружили голову. Сменяясь ураганом мысли мелькали пестрой каруселью. Нельзя было не зацепиться, не задержаться ни на одной. От этого круговорота его тошнило и вело на край. Бессильно улыбаясь, он слонялся из стороны в сторону, кивая подходящим. Низ живота наполнялся приятной тяжестью и вот-вот готов был взорваться и опорожниться в чью-то руку. Мужские, грубые касания сменяли женские – стыдливые и мягкие, и, когда хотелось петь, взлетая ввысь.
- Священническое достоинство имеет…
- Священническое достоинство имеет, – сменялись голоса и руки.
Наконец, когда вдова полковника Стремоухова – матрона лет шестидесяти в одеянии Дриады – платье из листов березы, невидимым образом пришитым к шелковой сети, его коснулась, сжав легонько кулачек, старик не совладал с собой…
Стремоухова поморщилась, не зная обо что бы утереть ладонь.
- Да что ж ты отец пену раньше сроку пускаешь-то?! – вскричал, смеяся, царь. – Чай, не твоя жена… До свадьбы далеко еще… Еще и чин не принял… Да о кафташку оботри, - добавил он совет растерянной Дриаде.
- Священническое достоинство имеет… - просипела та, направляясь ко столу.
- Пусть покутит, покуда холостой! – грянули смехом конклавцы.
- Ага, а то посля жона не пустить!..
- Однако вдова Стремоухова была последнею… - царь встал со своей бочки. – Готов ли сан принять, ***йший?
- Готов, великий царь, - справившись с конфузом, промычал старик.
- Ну, вот и хорошо… Подать-ка шапку папы!
Из-за полога шатра вынесли поднос с высокой чашей. Под усыпанном алмазом вместо чешуи хвостом пышногрудой, обнаженной русалки светилась золотая надпись: «Его ***йшество, наместник Бахуса всевинный папа-патриарх».
Петр, расставив широко ноги, встал у стула старика и поднял чашу над его головой.
- Рукополагаю аз, старый пьяный, сего нетверозого во имя всех пьяниц, во имя всех скляниц, - твердо и размерено произносил бывший ученик. – Во имя всех зернщиков, во имя всех дураков, во имя всех шутов, во имя всех сумозбродов, во имя всех уродов, во имя всех лотров, во имя всех водок, во имя всех вин, во имя всех пив, во имя всех медов, во имя всех каразинов, во имя всех сулоев, во имя всех браг, во имя всех бочек, во имя всех ведр, во имя всех кружек, во имя всех стаканов, во имя всех карт, во имя всех костей, во имя всех бирюлек, во имя всех табаков, во имя всех кабаков – яко жилище отца нашего Бахуса. Пизинь.
После сиих слов чаша осторожно опустилась на седеющие волоса наставника. Зотов икнул и покачнулся. Петр подхватил спадающий венец и легонько стукнул по донцу, надевая понадежнее. Никита Моисеевич вздрогнул и застыл.
- Аксиос!
- Аксиос!
- Достоин!
- Достоин! – дружно возгласил конклав, ударяя кружками.
- Эх, и я чаричу осушу, пожалуй, за тебя, патриарх Прешпурский, всея Яузы и всего Кокуя!
Царю подали кружку с обвивающейся пенистой шапкой, коея была осушена в несколько глотков.
- А ты, чего не пьешь? – выпучил царь очи на новоизбранного. – Не порядок Бахуса гневить! – он щелкнул перстами и новая полная кружка тут уже была в его руке.
- Не лезет боле, Пахом-Петр… - беспомощно икнул Зотов.
- Пей, не гневи владыку и подай пример!
- Оконфужусь пуще… - патриарх указал взором вниз. – Пощади…
- Пей-пей, тут все свои…
Кружка дрожали в непослушных руках Магнуса. Посинелые губы с трудом втягивали желтую кипучую жидкость. Старик сделал усилье и скрестил ноги.
- Вот и молодец, Кокуйский! – Петр безжалостно хлопнул его по плечу. – Принесть облаченье!
- Слава Бахусу и хую,
Кто нам дарит жизнь такую!
Будем славить мы царя,
С Патриархом Кокуя! – грянул сплавлением конклав, не обращая внимания на очередной конфуз Никиты Моисеевича, вытекающий из-под его стула. Две полуобнаженные монахини-нимфы с нарисованными вокруг нарумяненных сосцов змеями поднесли к нему мантию, куколь, омофор и параман.
- Однако ж женить тебя надобно. – говорил, отходя на свое место Петр, пока молодицы стаскивали со старика кафтан. – Не дело ****ейшему во блуду ходить…
- Так, ведь, я уж был женат, батюшка… - освобождался от зауженного зарукавья патриарх.
- Еще раз оженим – дело святое, не хитрое… - хрустнул подсоленным сухариком Петр.
- На ком же?.. – седые волосья, покрывающие обвисшую грудь Зотова уже терлись о тугие соски нимф.
Петр прошел взглядом вдоль всех столов.
- Да хоть на Стремоуховой!.. – остановил он взор на офицерской вдове.
Едва успевшая избавиться от следов недавнего конфуза Анна Еремеевна вздрогнула и потянула на себя скатерть. Зотову явно понравился царский выбор: он икнул и покорно воздел руки перед нимфой, набрасывающей на него изумрудную в бело-алые полосы мантию.
- Коею опозорил на очах наших, ту и бери! Не так ли, господа всесвятые?
- Так, так!..
- Истинно так!
- Мудрейшая воля…
- Аминь!
- ***нь!
- ****инь! – в один голос одобрил конклав.
- Но пусть венчанье будет тихим, тайным… - поправлял на ляжке набитый рыбьей чешуей с вышитый круглопузым Бахусом параман Зотов. – А там греми уж свадьбой в увеселенье всех… - молитвенно направил очи на царя старик.
- Не якой тайны быть не должно. – отрицательно покачал головой Петр. – Венчанью быть веселым, пышным, сообразно чину патриарха! Так ли, господа ****яжные? – вновь обратился он за поддержкою конклава.
- Верно, верно!
- Истинно так!
- Патриарх не женатым быть не может! Это ж не какой-то там папка римской, раввин обрезной, а наш – Прешпурский!!! – не замедлило последовать всеобщие одобрение.
- Слыхал?! – кивнул царь на присяжных. – Покоряйся воле паствы своей!
- Я бы и рад отречься моей женитьбы, - разглаживал полосы куколи, провожая взором нимф, патриарх. – Какую изволишь для увеселения вашего государского публику учинить, но радостною охотою вас, государь мой тешить готов… Ик-а…
- Вот и порешили!
По щелчку перстов пред Петром предстал подьячий-писарь: кучерявый, светловолосый отрок в костюме звездочета. Присев на корточки у ближней порожней бочки, он записал за царем:
«Позвать вежливо, особливым штилем, не торопясь, тово, кто фамилиею своею гораздо старее черта. – Кто слушал молча, кто тихо допивал. Князь-Папа клевал носом, меж краткими мгновеньями забвенья поглядывая то на царя, то на невесту. Царь хрустел сухарем и цокал головою карпа о стол. – Тово бы не забыть, кто пятнадцать дней чижика приискивал, да не сыскал; не знаю о том, может ли он и то сыскать, куда он устремляется, и куды гости призываются, и торжество приготовляется; тово человека, кто в Алепе родился; тово кто кушать приуготовить умеет; тово, кто не по силе борца сыскал».
- Да… И о невестке и племяшках бы не призабыть… - прибавил Петр, покинув бочку.

15.
Солнце играло на мраморных сводах потолка ледяными струнами. Изумрудная рябь малахитового камина переливалась бело-салатовыми волнами. По турецкой мозаике паркета прыгали, наскакивая друг на друга два солнечные зайчика, отражаемые от креста Кариона.
- Зело письмено,
В числе знамя шесть.
Число шесть требно,
За злобу в казни
Звезда блистает,
Звезда законников,
Когда, что будет
За дела всяка… - читал он почти по памяти, не заглядывая в Букварь. Букварь сей был написан еще девять лет назад и, преподнесен по печатному экземпляру царицам Наталии Кирилловне и Прасковье Федоровне для обучения чад их. Мысли его были сейчас не здесь и не с присутствующими. Пошлой ночью явился иеромонаху свойственник и наставник его Сильвестр Медведев. И тот, правя, сидя верхом, алым львом с горящей гривою, молвил ему громным голосом: «Что, восседаешь на лаврушках, Карионушка? Скоро будешь под лавром тем и почивать…»
«По что гневаешься на меня, Сильвестр-свет?..» - слепясь и закрываясь рукавом подризника от падающих огневых пасм, спросил оробевший ученик.
«А не ты ль на меня провинную грамотку накатал, что ли?» - усмехнулся, доставая из-за пояса знакомый, исписанный его рукою лист, пылающий огнем, но не обращающийся в пепел.
«Так вынужден был, Сильвеструшка… - Кариону было неловко и больно смотреть в испытующие очи учителя, но отвести глаз он не мог. – Инач, меня бы вместе с Шакловитовым, как поборника Софии, под топорик уложили бы…». В памяти его проплыли обтекающие кровью топоры палачей и поднятые за волосы для показа отрубленные головы заговорщиков.
«А меня, значит, можно?.. Пущай чьи-то бошки рубят, а мою пусть только любят…» - словно угадывал его видения Сильвестр.
«Прости, учитель, слабину мою…» - едкое, палящее изнутри чувство сорома подымалось откуда-то из-под ложечки и сдавливало Истомину горло. Пылающий лев дышал смердящим смрадом прямо в лицо.
«Нет, Карионушка… Хватит тебе во солнце славы греться, хватит… Дай и иным потешиться…» - Сильвестр знаком подозвал к себе кого-то. Тут же, пробивая земляную твердь кукольным крестом, вырос патриарх Андриан – нынешний опекун и покровитель Кариона. Подав бугристую от артрита руку Сильвестру, Андриан взобрался на спину льва позади Медведева.
«Не возвышайся над мудрейшими, не лизаблюдствуй перед властными!..» - пригрозил аршинным пером Сильвестр, растворяясь в пушистом облаке. Горящие с темно-синей дымкой пасмы льва еще долго резали глаза, рассекая перистый пух неба. Карион проснулся поздно – только ко второй обедни, с пугающим своей ясностью разумением, что патриарх скоро отойдет к Создателю.
- А что это за муж кудрявый в трубу глядит, отец Карион? – густой и гортанный голосок Анны, настораживающий своей не детской глубиною вывел иеромонаха из задумия. Его ученица сидела подле него у овального малахитового столика в тон и рисунок камина, рассматривая открытую страницу букваря.
- А ты прочтит-ко надпись над ним и погляди, куда он направил трубу… - Карион приблизил книгу к Анне, чуть более склоняясь над ней.
- Зве-здо-за-коон-ник… - пухлый, коротенький пальчик с аккуратно подстриженным ноготком проплыл над указанным словом. – Звездозаконник – это звездочет?
- Да, верно, ваше высочество… - он мягко и одобрительно обнял ученицу. «А и в правду, почему бы было не подписать просто «звездочет»?.. Ах, вот ты, Черт… Прости мя Господи! - тут же перекрестился, сняв руку с плеча Анны, Истомин. – Было бы проще и короче для понимания и запоминания детского…»
- А глядит он во трубу позорную на вот эту звездочку, наблюдая за законом небесным…
- Верно, верно… Токмо не в «позорную» трубу, а в «подзорную»…
- «Звездочет» лепотнее говорится… - будто бы прочла его мысли девочка, спрыгнула со стула, и побежала деревянному кораблику на подоконнике. В другой же миг она уже раздувала атласные паруса в мелкие желтые пятна от чая, сшитые из воротничка ее старого платья.
Не смотря на малое усердие и старание, семилетняя ученица его давно уже радовала проницательным ума и своеобразием мышления. «Кабы еще немного усидчивости и прилежья… Ну, ничего, ничего… - тешил себя мыслью наставник. – Бог наделит, как подрастет…»
- Да какая разница: «звездозаконник» ли, аль «звездочет»?.. – отвлеклась от вышивания Прасковья Федоровна. – Мала еще, чтобы исправлять наставника… - царица подняла крышку клавира и нажала клавишу наугад. Тишину покоя еле слышно пронзил тонкий, писк «си» седьмой октавы.
- Исправлять огрехи – искупать грехи, не поздно и на пользу каждому, ибо только Господь наш безупречен, а нам ошибки вменены с рождения, и, беззлобное указанье на оные, есть благодетель для каждого. – мягко заступился за подопечную Истомин.
- Кит, корова, кречет, колокол и ключ… - не читала, а называла картинки, обводя их перышком, Праскева.
- Да… Так… Верно. Нарисуй мне их, дитя мое… - попросил Истомин.
- А я списала стих, мне можно поиграть? – протянула ему изкрапанную угловатыми буковками тетрадку Екатерина.
- Где?.. Да… - бережно принял у нее работу Карион. – Вижу, вижу… Вы пропустили три строки…
- Но я устала… - заелозила на стуле напротив девочка.
- А я ни капли не устала! – вместо рисования, загибала уголки смятого листка младшая дочь Ивана V. Хмурясь, старшая толкнула ее в бок.
- Не пинайся, лист порву! – нарочно громко выдала ее Праскева.
- У… Ябеда!.. – высунулся синеватый от чернил кончик языка Екатерины.
- Ну, Бог с вами, - получив знаковое дозволение царицы, разрешил Истомин. – Прервемся на четь часа…
Царевны спрыгнули со стульев и побежали в правый передний конец покоя к новой заводной диковине, привезенной дядюшкой Василием Федоровичем из Голландии: серебряным заводным кошкам в коротких кисейных платьях, играющих в теннис.
- Потише, шалуньи, потише, не сломите… - Прасковья Федоровна закрыла клавир и подняла с дивана пяльцы. – Дайте забаве дожить хотя бы до следующих именин Катюши…
- Гонец к ея величеству!
- Гонец от Петра Алексееча!
- Гонец от государя! – возгласы дядюшки-дворецкого становились все слышнее и ближе. И вот тяжелые золотые двери распахнулись и пред царицею стягивал высокую розовую шапку среднего росту детина в обрызганном грязью кожаном плаще.
- Ну, читай, Карион Владимирович, - царица указала гонцу взглядом на Истомина. Тот поднес к ему скрепленную сургучной печатью грамоту. Сама царица была не дюже охотна разбираться в письменах. – Надеюсь вести будут более приятными, нежели чем те, брошенные накануне камешком в окно…
«Тебя, любезная невестка наша, мы, митрополит всея Кокуйский и верный Бахусов слуга, а так же, любящий тебя всем пьяным духом деверь Пахом-Пихайхуй Михайлов, он же великий царь всея Руси, зовем на свадебку новоизбранного Князь-Папы и возлюбленного в прошлом наставника нашего Магнус Наклевании Никиты Моисеевича Зотова. Коея, волею всепьянейшего бога состоится двадцать першего анваря последующего году на реке Неглинной. На себя надеть наряд веселый, взять с собой племянниц дорогих!»
Царица слушала с вниманием, стараясь справится с улыбкою, выдающей ее удовольствие.
- Опять гнушения противныя Христу… - заключил Истомин, отлогая грамоту на стол. – Детей хотя бы пощадили, не вводили с мала в блуд…
- Что ж, зовет, так надо ехать на потеху… - отложила пяльцы царица, кивнув гонцу, что он свободен. – Накормите человека до сыта, сменить одежду и коня!.. – наказала она теснящимся у двери слугам.
Гонец с поклонами направился под их опеку.
- Скажи, прибудем по веленью, - прибавила царица вслед ему.
- Так мы в Москву поедем, мама?! – бросив заводящий механизм ключик на пол, кинулась к матери Екатерина.
- Ула! Ула! В Москву!.. – отбежала от настенного зеркала Праскева.
- Поедем, доченьки, поедем, - прижала к себе детей царица. – Как ваш дядя наказал. А чем ланитки начернила, бородку и уста?.. – приговаривала она ласково, вытирая платочком лицо младшей дочери.
- А я кита нарисовала, коловку, клечета и колокольчик… - гордо похвалилась дочь, указывая пером на стену.
На вышитых персиком ромбом шторках красовались стекающие густыми каплями каракули, напоминающие диковинные рисунки древних египтян из книг Истомина и юного Петра.
- Ааах… Снова… - всплеснула ладонями царица, откинувшись на спинку дивана. – Новые шпалеры… Переклеивать опять!..

16.
Однако, вскоре последовало и другое приглашение. Петр созвал всех своих близких женщин поразвлечься – взглянуть на выстроенный флот в Переславль. Сам государь не выходил с Зандамской верфи некуда. С тех пор, как кончился Собор, наведался он на Плещеево озеро встретить голландских мастеров, прибывших в Россию по контракту – пособить в строении судов, да с ними так тут и остался. Дневал и ночевал на стружках палуби. Пилил, стругал и гвозди вбивал сам лично. Ничто, казалось не много сманить его оттуда: ни глад, ни непогода, не усталость. И даже, когда в Москву прибыл посол из Персии, царь ни в какую не хотел ехать, чтоб принять его. Только когда на озеро явились двое главных членов его правительства, Лев Нарышкин и Борис Голицын, и стали внушать царю, сколь важно предстоящее событие, Петр с неохотой согласился отложить инструменты и следовать с боярами в столицу. Уже через неделю он снова был на озере. И вот теперь, в разгаре августа, призвав к себе обеих Натали – сестру и мать, невестку и племянниц и жену Авдотью, он в неистовом забвении маневрировал у них перед глазами своей флотилией из двенадцати кораблей. Устроив дам в шатре на самом высоком пригорке, государь, стоя на палубе в малиновом кафтане, размахивал руками, указывал пальцем, выкрикивал распоряжения. Все это озадачивало и пугало женщин, только-только вышедших на свет божий из душного терема.
- Поднять Фок-мачту! Закрепить Брамсель! – доносился до цариц огрубевший на ветру голос Петра.
- Ни дать, ни взять оглашенный! Черт поджарый с преисподней! – прошептал дворцовый страж за спиною Наталии Кирилловны.
- Как есть, нечистый… - окрестился другой, перебросив секиру в другую руку, позади сестры Наталии Алексеевны.
- Ннну-ну… - пригрозила им перстом матушка царственного шкипера. – Глаголь, да раздумывай сперва!
- А я что… - запнулся, глотнув волну ветра, страж с матушкиной стороны. – Я токмо сказал, что царь-батюшка наш, управляется заправским мореходом…
- Ну, то-то… - сдвинула густые, приподнятые брови Наталия Кирилловна.
Фрегат качался на волнах. Надутые свинцовой тушью гребешки плавно перекатывали его с кормы на нос. Ветер был не сильным, но попутным. Паруса, хоть и были ослаблены, но не бились сломанным крылом о мачты. Царь стоял столбом под нижним фоком в широкополой шляпе и держал штурвал. Огрубевшие, мозолистые длани едва сжимали недавно выпиленные, еще не поспевшие затемниться от пота рукояти. Всегда напруженные, вжатые внутрь губы теперь меж воли расплывались гордою улыбкой. Острый, выпученный нервно взор поблескивал самодовольным огоньком. Петр бросал его то на матросов, суетившихся на палубе, перекатывающих бочонки с ромом и вином к сегодняшнему пиру в честь конца постройки, то на волны, досадуя, что оны не морские, то на берег, ловя опасливые взгляды дам. Царь привечал их снисходительным кивком и ободрительным подмигом. И охи становились глубже, ланиты ярче, головки опускались ниже.  Мысли его блуждали то о надвигающейся войне со Швецией: воображенье рисовало вместо сих покатых гребешков морские валуны и гребни в пене, то привязанного к одной из мачт с воткнутым в горлу кляпом худосочного, не по летам  ретивого Карла XII, то набухшие куриные гребешки, плавающие с лавровым листом в жирном мясном бульоне – давно уж минул час обеда, и очень хотелось есть…
- Мам… А дядюшка Петр, как Одиссей на корабле – такой же статный да пригожий… - неожиданно для себя самой Анна дернула за рукав мать, припомнив недавно читанную Карионом поэму.
- Куда тому до нашего отца! Ты погляди, как гож и ростом с исполина! – позабыв, что говорит со средней дочерью, отвечала Прасковья Федоровна, любуясь деверем. Уже остывший, потускневший взор невольно сравнивал выпирающие из рукавов кафтана мускулы деверя с худыми плетями рук его брата; узкие, опущенные плечи, сутулую, едва крепящую на себе всю тяжесть изможденного тела спину Ивана с широкими, еще немного по-детски угловатыми плечами и огромною, широкою, не сгибаемой ни под какими тяжестями спиною Петра. О как хотелось ей припасть к этой влажной, напруженной силой и неведомыми стремлениями груди, укрыться от всего и всех за этой не зыблемой спиною, попасть во власть могучих, нетерпеливых рук!.. Но царица опомнилась. – Да, герой наш царь, куда, какому Одиссею тягаться с ним! – вымолвила она ослабшим голосом, вернувшись из мечтаний. – Гляди, какой корабль отстроил!
Дав гостям вдоволь налюбоваться своей эскадрою, прогнав ее раз десять по всему Плещееву, и измотав вконец матросов, Петр приказал причаливать. Не дожидаясь трапа, он спрыгнул в воду, доверив одному из шустрых молодцев штурвал. По размашистой, но непривычно медленной подходке, было видно, что царь слегка устал, но весьма доволен и приподнят духом. Сапоги из черной кожи, на больших каблуках, с высокими голенищами и широкими раструбами рассекали воду двумя огромными и быстрыми мечами. Мокрые полы кафтана бились о колени. Повисшая в одной руке шляпа черпала краем воду и выплевывала ее изогнутою струей при каждом взмахе. Зеницы впали, но горели, отражая блестки темно-серых волн.
- Ну-с, что поведают царицы мои о новорожденной флотилии? – довольно крякнул Петр, отжимая полы кафтана.
- Поистине грандиозно… - Наталия Кирилловна чуть приподняла обтянутую черным бархатом кику и поцеловала сына в лоб.
- Сие токмо першие утицы Флота Российского… - Петр поцеловал ответно мать, подмигнул жене и обнял сестру. – Еще выйдут из гнезд древесных буревестники наших вод, еще завоюем, отобьем мы моря и океаны у соседей и недругов наших! Откроют они нам пути торговые и в дальний свет! – очи его загорелись, кулак сжал прозрачную кисею летника, но тут ослабился и выпустил ее.
- Вы б поберегли себя братец, пощадили… - Наталия благодушно припала к его груди покрасневшей от солнца щекою.
- Чай не девки на сносях, чтоб в перинах хорониться… - провел рукою по ее широкой и прямой, как у него спине, Петр.
- Моя дочь тут сравнила вас с Одиссеем, дорогой деверь… - вступила в разговор Прасковья Федоровна. Анна потупилась, сутуля плечи.
- Ба! Племяшка, видать до чтения охоча! Похвально, весьма похвально!.. – Петр приподнял ее острый, но уже не по девичьи массивный подбородок и заглянул в глаза. Анна, к удивлению, взор не отвела. – Моим б дворовым остолопам привить такую страсть! А то бегают от книг иные, как тараканы от морозного порога! И недругов живей бы одолели, и те ж пути в далекий свет открыли…
- Государь, все бочки в трапезную катить, аль как? – предстал пред ними, утирая поп молодой запыхавшийся матрос.
- Куды ж ты все?! Двух-трех, думаю, довольно будет, остальные – в погреба на свадьбу запасать… Не такие дамы выпивохи…
- Ну, отчего же не такие… - с неожиданною бравадой заявила ему невестка. – Вот я, бочоночек осилю…
- Ба! – вновь подивился царь. – Тогда, еще один, бочоночек, в добавок – для царицы!
Все рассмеялись от души. Матрос покорно кивнул и направился к трапу.
- Я бочоночек осилю,
Только пузо жаль вздувать:
Ох, оттянется на милю,
Как зазнобу ублажать?.. – на пригорке показался долговязый в выпущенной на широкие полосатые штаны рубахе старик. Развальною, но твердо направленной внутренним стремлением походкою шагал он со стороны ближайшего кабака прямо к царю и окружившим его дамам. Густая, вьющееся шевелюра развилась на неслышном, парном ветерке покомканной соломой, делая похожим впалый, морщинистый профиль на скукожинный, притоптанный чьей-то случайною стопою, гриб. Когда он подошел ближе, все заметили, что штаны удалого-веселого старца держатся на честном слове да выпирающим чреве его.
- Магнусик! – радостно вскричал Петр, расставив руки, приветствуя наставника. – Где ж завязки-то «посеял», мой мудрейший старина?!
- Да… Проснулся нынче с зори, а «труба горить» - зовет на опохмел… Я й как был, значит, так и побежал в кабак… - едва не задыхаясь в тесных объятиях Петра, пояснял Зотов. – Жены-то еще нет, чтоб присмотреть да приглядеть за мною…
- Ну, ничего-ничего, скоро будет тебе жена и паста в придачу! – хлопал его по спине, не замечая, что выбивает последний дух и силу, Петр. – Да… Милостивые дамы… - вспомнил он, оборачиваясь ко всем. – Я говорил о свадьбе… Так вот – жених… К его свадьбе и празднеству по случаю вступления в священные чины готовимся, на них и приглашаем!
Зотов неуклюже поклонился всем.
- Как мило! – наконец позволила себе подать тонкий, слабый голос Евдокия Федоровна.
- Какой фурор! – вспомнила подслушанное на давнем приеме иноземного посла из-за потайной двери новое, забавное слово Наталия Алексеевна.
- В таких летах жениться – надо смелость! – приветствовала кивком головы когда-то избранного ею сыну в учителя Зотова Наталия Кирилловна.
- Какие наши леты?! – шутливо отмахнулся Петр. – Женятся у нас постарше… В Святом Писании женихи-отцы постарей бывали! Аль позабыли?!
- Коли огонь в груди не тлеет, тогда и плоть не ослабеет… - поклонился давешней царственной покровительнице своей Никита Моисеевич.
- Браво, Магнусик, браво! – также вставил иноземное словцо Петр, кинув взор, на разгрузку кораблей. – Не теряй свой пыл, он тебе еще сгодится и на свадьбе, и посля, и как сядешь на осля, как будешь паству принимать и подданным грехи спускать! – царь доверил старика предусмотрительно подошедшим охранникам, а сам, взяв под руки мать и сестру, направился к летним палатам. Остальные двинулись вслед.
- Ну, шипче подбирай за собою лапы! Отдавлю, медвежьими станут!.. – кричали матросы полусогнутым впереди идущим напарникам, скатывающим перед собою с глухим грохотом бочки с намокшей доски.

17.
Зима, как всегда, на Руси выдалась снежною и суровою. Новый Год второй раз справили по Европейскому штилю. Фейерверки и салюты полыхали над всею Москвой. Особливо полохливые бабы и мужики с дальних окрестных дворов, не привыкшие еще к новым царским забавам, суетно крестились, опасливо взглядывая в небо.
Возле крайнего двора у задымленной снежным паром избы собралась ватага мужиков. Обвисшие по ладони рукава зипунов и разодранные от времени и работ замасленные полы кафтанов мелькали и кружились на снегу размашистыми крылами и перьями птиц, собирающихся ко взлету. Черносошные и помещичьи галдели под треск и буханье лопающихся в воздухе искр:
- Черт… Черт с преисподней и забавы его бесовское!
- Да опоила его немчура со слободы, вот и крутит его нечистый дух! Водицей бы Крещенской окатить болезного, всю бы дурь и смыло!
- Да наш это царь! Как есть, от Бога батюшка… Что вы на него поклеп возводите?! А что дурит, так это молодость бурлит! Повзрослеет – протрезвеет…
- Дык до келя взрослеть-то можно?! Ужо скоро, чай, как тридцатый годок под задок вдарит, а он все тешится, как дитя малое…
- Чаво вы на царя насели-то, петушье драное?.. Корабли строить, со шведами воюет…
- Воюет-то, воюет, да народец-то горюет…
- Дык не за зря же бьемся – за моря… за моря!
- На хрен мне твои моря?! Жрать вот в доме нечё… Среднего сынка вот в рекруты забрал… Тот жениться, горемыка, хотел, да не поспел… Девку брюхатую оставил и под Нарвой-то и сгинул… Тяперя невестка, не невестка, жонка сына, али так… Ходить в дом-то с дитем – хлебца просить… А де я ей хлебца-то возьму?! У самого двенадцать ртов распахнутых у пустых столов… От Бога царь… Батюшка… тьфу, мать ег… вашу…
Послышался хруст снега и шорохи шагов. Тьма скрывала подходящих. Но по размеренности и твердости поступи угадывались служивые. По их приближении, балакающие различили около дюжины стрельцов Бутырского полка во главе с боярином Шавровым – главой личной охраны государя.
- Ты по что это, плебейское отродье на царя-то бочку катишь?! – Шавров кашлянул в рукав паром, перебросив мушкет в другую руку. – Чем те отец-то не угодил?!
- А что мне за него Христу Господу накажешь молиться?!.. – черносотенный, отдавший сына в рекруты, отступил было на шаг к забору, но потом двинулся, выпучив голубые туманные глаза на боярина.
- Разумливо, молиться, что ж еще?! – закопченное дуло мушкета промелькнуло у его носа.
- Эраст… - дернул его за рукав сосед по двору, только что тоже призывавший молиться за царя. – Пойдем-ко… Слышь…
- Погодь-ка, Осип… - нервно вырвал рукав из его руки Эраст. – Нам тут покалякать надобно…
- Да-да, пущай покалякають! – подбодрили бравым хором мужики.
- Дак, об чем нам с тобой калякать, вонючка черноземелная? – обернулся на стрельцов боярин.
- О клопах да о вшах в его бороденке… - усмехнулся, подмигивая начальнику один из них.
Шавров хотел было что-то еще прибавить, но молниеносный удар в подбородок свалил его с ног. Стрельцы кинулись поднимать приглушенно замычавшего боярина.
- Отыдь, я сам… - провел он рукой по воздуху.
- Да-да… Пущай сами!.. – одобрили боярский выбор мужики. – Наподдай яму, Эрастка, наподдай!
Шавров едва успел согнуть ноги, как широкие, кожаные каблуки его сапог уперлись в живот крестьянина. Резким и мощным толчком Эраст был отброшен в сугроб. Тяжко кряхтя, но довольно скоро боярин вскочил на ноги и уселся Эрасту на живот.
- За бороду его дергай, за бороду! – подначивали начальника стрельцы.
- В ребро бей коленом! – не отставали в совете мужики. – Наподдай яму… Не валяйся приспущенным боровом!
Но советов Эраст, похоже уж не слышал: снег залепил ему глаза и уши, а хлынувшая от ударов прикладом под дых слюна не давала вздохнуть.
- Дак, он жа заколотит его на смерть! – бросился к сугробу Осип.
- Куда?! – преградили путь два стрельца.
- Отыдь! – замахнулся Осип.
- Сейчас… Торопимся! – стрельцам явно хотелось досмотреть картину боя их начальника.
- А мы, вот, сейчас вас и поторопим! – гаркнули хором мужики, подступая ближе. Они бы тоже не прочь доглядеть так неожиданно разыгравшейся на их глазах зрелище, но дать испустить дух товарищу было не с руки и не по совести. Мужики кучею ринулись вперед. Стрельцы подняли было топоры да ружья, но палить в голорукую ватагу не будилась охота, да и кулаки уже чесались: драки не было ни с кем дней пять. Кто-то бросил бердыш в снег и заломил рукав, кто-то ткнул ружье в сугроб.
- А не боишься, что проржавеет-то лезвицо? – одобрительно отхаркнул конопатый мужик, быстро сгибая и разгибая замерзшие пальцы.
- Протру потом о твою бороденку… - оскалился долговязый стрелец, проведя баранкой рукава по носу.
- Ну, поди на меня, поди… - подманивал к себе другой чернобородый. Изношенный и выкаченный заячий зипун выдавал в нем помещичьего.
Вскоре, во рту у надвигавшегося на него с плетью плющеного рядового торчал внушительный клок шерсти. Поодаль, в стороне трое бравых метелили осадистого Осипа. Сбитый прикладом на колени, он беспорядочно отмахивался от сыпавшихся на него ударов.
- Вот мы тебя ужо попочуем, вот угостим... Да что ж ты увертываешься-то?! – приговаривали бравые, отвешивая бедному тумаки по плечам и меж лопаток.
- Куда ж вы трое на одного-то, вашу мать?! – сбросивший с себя ловким толчком локтя под дых Шарова, и, накормив, перевернув, его вдоволь снегом, Эраст кинулся на помощь другу. Подбежав к увлекшимся стрельцам сзади, обхватив их шеи, крестьянин повис на них, сваливая на спины. Не долго думая, Осип вернул удар черенком лопаты под коленку третьему. Подогнувшись, хватаясь за колено, гладковыбритый десятник в миг схлопотал тем же череном по испаренному лбу. Осип кинулся оттаскивать стрельца, сидевшего уже на спине Эраста, который, в свою очередь восседал на третьем его обидчике.
Схватка и возня длилась уже с четверть часа. С одного боку от покатой, черносошной избы, вросшей тесовым скотом в сугроб, стрельцы, схватив, брошенные в порыве благородства топоры, отмахивались от покрасневших на морозе крестьянских кулаков, обломленных черенков и выдернутых кольев тына. С другого боку четверка поваленных на снег мужиков во главе с Эрастом отбивалась от семерых царских вояк, приваливших их к замершему стогу.
Палка на палку, ружье на прихваченные со двора вилы, бердыш на топор крестились с хлопками и треском в первом столкновении. После в ход пошли пинки, поддевки, кулаки…
- Я те покажу, как на царя клепать… - черноусый, хмурной стрелец быстро распиливал верхний кафтан.
- А чё, прихлебник, заплатил те много наш безбородый, дась?!.. – подбоченистый, мужик с округлым картофельным носом медленно отнял руки от боков и стал закасывать рукава.
- Вот я те ща от платы егоной отстегну-то… - скидывал второй суконный кафтан черноусый стрелец. – Щас отстегну…
Мужик, харкнув в сторону, схватил стрельца за голые локти. Но тот резко подняв руки вверх, ударил ими под карку мужика, а после ухватив его за ворот, ткнул носом в заборный кол… - Аааах-хя… - отпрянул зазмуренный мужик от острия, давясь слюной и кровью, хлынувшей из носу.
- Ннну… Кажи, кажи, сколько тебе платить милосердный царенко? – провел скошенным во внутрь зубцом вил по бороде ошалевшего от страха и ярости стрельца, один из трех полупьяных крестьян, окруживших его.
- С тобой, чай, поделиться, что ль отрепье? – попытался встать с колен, опираясь на ружье, тот.
- Держись, Санек… Мы щас к тебе!.. – окрикнули его товарищи со стороны реки, подставляя под удары лопат топоры.
- Да коли его, Мишка, как  борова, коли! – подначивали крестьянина двое других. Ободренный сим окриком стрелец, преодолевая боль перебитого колена, привстал на одну ногу. В этот миг кто-то подтолкнул в спину держащего перед ним вилы крестьянина. Кривой зубец мягко вошел в расстегнутый разрез овечьего кафтана. Стрелец удивленно взглянул на вилы и снова опустился вниз…
- Я… я… я ж не пырял… - выпучил полусонные смеющиеся глаза крестьянин, отпуская черенок. Почернелая, зазубренная палка мягко ударилась в снег, наклоняя на себя стрельца.
- Да не замораживайся, ты, Мишаня… - вновь последовал толчок в плече и замедленный, но довольный голос. – Так ему и подребдно, борову царскому…
- Ну-к… Подь на меня…  подь! – орал во всю глотку слегка уж подуставший, но в бравом духе, и, все еще под хмелем косоплечий детина, лет семнадцати.
- Ща, подыду, подыду… - огрызнулся рядовой, проводя углом бердыша по смуглому усу.
- Ну, дава… дава… - конец палки детины вычерчивал на утоптанном снегу загадочные, волнистые знаки.
- Во, на… Ёж… - выпучил черные, сверкающие глаза рядовой, взглядывая через плечо детины. Тот, поддавшись любознати, оглянулся. Момент был улучен, и, топор полетел в него. Но детина, явно готовый к подвоху, тут же пригнулся, и топор угодил прямо в изжелтелый бычий пузырь, выпиравший из окна прямо за его спиной. Издав резкий хлопок и протяжный свист, пузырь лопнул, а стрелец получил оглушительный удар по уху. Черные глаза потухли и впали, а сам рядовой присел на одно колено.
- Ой, бабы, наших хозяев бьют!.. – раздался женских вопль в выбухах салюта.
- Хватай ведры и к колодцу! – завторил ему другой похрипче. – Пока не осиротели! Жалится-то некому будет… Перебьют, с них и взятки гладки!..
Мужики вновь окунулись в свалку и не слышали ничего, кроме хруста снега и костей, шлепков, ударов, треска палок…
- А вооот те, Иродец триклятый!..
Один стрелец отскочил от стога от неведома откуда обрушившегося на него ледяного потока.
- Да слезь ты с мужа моего, холопник царский! – другой схватился за голову от внезапного удара чем-то железным.
- Ты чё, шальная, охренела?! – вопил Шавров, пытаясь ухватить конец коромысла, которым охаживали его плечи и бока какая-то полураздетая девка.
- Воот, в довесок от шальной!.. – последнее, что разглядел боярин за миг, пока заржавелый крюк падал на его нос – бледно-розовый сосок выпирающий из распахнутого разреза рубахи. После сильный толчок, обжегший все лицо свалил его с ног.
Еще три бабы в наброшенных наскоро зипунах и фуфайках подымали своих из снега:
- Ну, вставай, горе ты мое луковое… - тужилась дородная, розовощекая баба, таща своего под плечи из стога. – По что в драку опять ввязался-то?!
- Дык, они ж первыя… Тьфу, гадость лебяжья… - отплевывался тот от травинок, приставших к языку.
- Первыя… А ты и рад рыло-то подставить… Стой-а ты… - ловкие женские пальцы выдергивали замерзшие стебельки из волос.
- А тябя чё сюды поперло?!.. – пыталась нахлобучить шапку своему, выбитому из-под боярина, гордо улыбавшемуся мужу, полураздетая девка.
- Ловко ты его, Манька, ай, ловко! – мужик пнул в бок постанывавшего лицом вниз Шаврова. – Только вот сорочку-то зашпили булавкой-то… - радостно повис крестьянин на шеи своей жены.
- Ииииди уж в дом, заботливый ты моой… -  потащила та его к избе.
Третью – невысокую в застегнутой до бороды фуфайке худобу, сноровились было взять в кольцо четверо вояк, но Эраст, схватив притащенный ею дрын с воплем: - Куда, на мою жену?!.. разбросал их в стороны.
Фейерверки затихали лишь под самое утро. Народ разбредался по домам, поспать часок, другой.

18.
- Вдарь патриарший дьякон в колокол! – прорезал весившую в морозном воздухе тишину громогласный возглас.
Боярин Плинеев, в натянутой наизнанку поверх медвежьего тулупа женскую сорочку ударил медным черпаком в подвешенную над его головою сковороду. Эхо подхватило глухой, дрожащий звон и понесло его по всей площади от лобного места, заглушая по околицам. Наполовину выживший из ума боярин Челядкин, бывший когда-то царским стремянным, а теперь исполнявший роль патриарх Иоакима, поддерживаемый под локти двумя дьяконами, переминался с ноги на ногу в протоптанной снежной проталине, преодолевая усталость и нетерпение. Соловый арабский жеребец, избранный еще со вчерашнего утра из царских конюшен специально для внешнего действия самим графом Зубовым, нетерпеливо фыркал в обвислую щеку старика. Замерзшая и онемевшая рука едва сжимала тонкую, кожаную узду. Так что одному из дьяков приходилось неприметно придерживать накрытого алым каптуром коня с привязанными ослиными ушами.
К ним подошли протопоп и ключарь Покровского собора.
- Ученики Христовы по осля пришли. – проговорил с поклоном ключарь, достав из-под паха небольшой свиток.
- На кой хрен, кому понадобился оный? – прошамкал беззубым ртом Челядкин. Он принял свиток, провел им возле носа и передал левому дьяку. Тот свернул бумажную трубку вдвое и сунул ее под рясу в штаны.
- Его ***йшество, застранец Божий, папа-патриарх, для воссоздения зада… - стащил с себя из кошачьего меха камилавку и приложив ее к заднему месту, отвечал протопоп.
- Благословляю вас, ведите! – мнимый Иоким обмакнул высохшую кисточку ослиного хвоста в поднесенную на блюде чашу с пивом и окропил ею просителей.
Жестяная митра Зотова поблескивала на солнце. Не смотря на сильный мороз, изрядно пекла лысеющую макушку, и обжигала кончики ушей. Вытесненный на ней вместо икон Бахус, то извивался в позах нечестивца, то посмеивался, выпучив живот и обнаженный срам, то поглядывал на изогнутый бараний рог в своей руке, то хитро подмигивал, отпивая из него вино. Сам Князь-Папа восседал на бочке, обложенной высохшими дубовыми, березовыми и еловыми вениками. Вывернутая наизнанку козья шкура покрывала его покатые, по-бабьи узкие плечи, и, постукивала при каждом его движении о бочку нарочно не отрезанными копытами. Телега была устлана ивовым прутом и мочалом, и, громоздилась на Лобном месте, занесенным огромным сугробом. Сюда уже с самого утра стекались зеваки, зазываемые плешивыми и заиками.
- Заходите, забредайте, и на папу поглядайте! – хрипло горланил, перепадая с ноги на ногу долговязый, прыщавый убогий в осмоленной до черных пятен свиной шкуре.
- Ой, как наш отец чист-бел с лица, он с утра помыл яйца… - подпрыгнул к молодой боярыне, почесывая себе ляжку, другой, с привязанной к шеи петушиной головой. Боярыня, стыдливо улыбаясь, прижалась к матери.
- Поди, поди подале… - замахала убогому ладошкой та, выбираясь из кареты.
- Для чего же он их мыл! – подмигнул товарищу третий юродец в натянутой до самых ноздрей козлиной шкуре.
- Чтобы гладко тот ходил… - подскочил к нему второй с петушиной головою. Убогий высунул товарищу язык и повертел в воздухе указательным пальцем.
- Слышь-ка, свадьба у него,
Вот и мылся для того! – ударил в бубен четвертый зазывала в скоморошьем колпаке. Спрыгнув с нижний ступени дворца, он помчался к забору, в самую гущу приходящих. Сквозь высокие бобровые шапки бояр, расшитых жемчугом повойников, покрытых разноцветными платками, боярынь и простоволосых, мелькал его колпак, позвякивая колокольцами.
- Мы на свадьбе надеремся,
За ***йшего напьемся, - ударил о бочку костяным рогом с какой-то пенно-желтой жидкостью, а затем пригубил его, скалясь беззубым ртом, босой нищий в лохмотьях.
- Как это батюшка Петр дозволяет допускать такую срамость ко дворцу?! – выдохнула молодая боярыня, скрывая сиим восклицанием свое любопытство к убогому и помогая маменьке выбраться из кареты.
- Охохохонюшки… - заохала ее мать, преодолевая третью ступеньку, опираясь на руки дочери и мужа. – Отжилась-то порядки старые!.. Неужто бы отец его, Алексей Михайлович эдакую срамость да дозволил бы?! – обратилась она взглядом за поддержкой мужа.
- Да потише, вы!.. – вместо одобрения старый боярин сжал ладонь жены и поглядел по сторонам. – Средь сиих срамных запросто могут оказаться его люди, чином высокие… Али забыли, яко люто стрельцов-то покарали?..
Старая боярыня окинула взором каменную обводку помоста. Возле украшенной развевающимися на ветру разноцветными лентами с привязанными к концам высушенными рыбьими головами и варенными раками телеги, подплясывали и подпевали, подыгрывая зазывалам, ряженные, действительно, выдающие манерами высокочтимых лиц. У чугунного забора с переплетающимися хвостами змеями, полющимися друг на друга клыкастыми драконами, меж гостей сновали одетые в волчьи кожухи мужи, твердостью шага и угловатостью движений напоминающие военных. В затемненных арках окон дворца то и дело проносились с заезженными свечами тени…
Семейство смолкло, и, не проронив уж слова, направилось к центру площади.
- Осля приведен, Похам-папа… - прогугнил с поклоном ключарь Зотову. – Соблаговоли возглавить поезд…
- Впрягай и трогай… - в масленых зрачках старика засиял огонек. – Поди, невеста заждалась…
- А причиндалы зачесались… - подхватил убогий с петушиной головою.
- Женихам, ведь, невтерпеж,
Мужем станет – спи, не трожь! – бил березовым прутом о рог, обегая каменное гнездо, босой нищий.
Конюшенные принялись впрягать жеребца. Стоявшие вокруг гнезда певчие в белых одеяниях грянули «Осана Сыну Давидову! Благословен грядый во имя Господне!» Пришлые столпились у ограды. Видя, что соловый готов и бьет хвостом о край телеги, Князь-Папа подал знак, крестя «осленка» фигой. Колеса скрипнули, медленно скатываясь с помоста. Телега тронулась, тяжело подпрыгивая на заметенных ступенях.
Зотов рассылал знамения направо и налево двумя сбитыми крест накрест ржавым гвоздем сушеными воблами. Он то привставал, хватаясь за оттопыренный ворот возницы, то снова падал, при въезде колеса на бугорок, на устланную овечьей шкурой бочку. Народ горланил, улюлюкал, плевал ему во след. Тот удалец, чей плевок достигал цели – борта телеги, ее дна, или, даже мантии папы, удостаивался особой похвалы и одобрения толпы. Юродивые ржали, дудели в рожки и свистульки, выпрыгивая меж голов, распаляя праздных.
Все ступали за телегой, размахивая в воздухе свежевыломанными прутьями и ветками.
- Чай, все деревья обломали, - задержался взором на двух изогнутых березах Эраст. – Верст на пять от белокамни одни стволы да сучья остались…
- Да, постарались, порадели, ради свадьбы папы… - с явным трудом выжал из припухших губ Осип. Они шли почти что в самом хвосте процессии, и, могли разглядеть, все, что оставалась за спиной без спешки.
- А ловко мы вчерась повеселились?! – Эраст приметил, также, мимоходом, что нижние оконницы Покрова на рву были завешаны каким-то черным сукном.
- Да, веселье справили на славу, все косточки гудят, и банюшки не надо... – запустил руку в дуру кожуха Осип. Захолодевшие, шершавые пальцы приятно прошлись по горящему, то ли от сильного удара,  то ли от перелома, ребру.
- Отметелили собак придворных поделом!.. – некстати толкнул его в другой бок Эраст.
Осип поморщился, но кивнул с ухмылкой наперед: - Ну, нонче эти пометелят – свои своих же вгонят в треп!..
Впереди шествия за телегой папы следовали приближенные царя. Одетые в вывернутые наизнанку медвежьи и волчьи тулупы, укутанные и опоясанные поросячьими и козьими шкурами; в возках, пеши, верхом, гарцевали они по площади мимо дворов и храмов во имя веселья и на потеху одного человека – Великого государя-батюшки Петра. У каждого был свой резон. Из-за страха, по принужденью, скуке поперек шли они на потешную свадьбу Зотова и становились ее непосредственными участниками. Каждый знал, что государь «незримым оком» следил и отмечал всех: кто и как себя ведет, кто о чем толкует… И если (не приведи Господь!), не в меру грустен или задумчив будешь, не проявишь должного веселья али прыти – в сей миг попадешь в «черную книжицу» памяти его, а оттуда и на колесо, и в петлю, и под топор палача путь не долек! И все старались, все радели, кто как мог, и был горазд!
- Такое святое место испоганили, шуты-крамолы! – боярин в черной шубе перекрестился на «гнездо».
- Да, на Руси, что свято – то на смех… - поклонился бросившему на него мимолетный взгляд папе, идущий об руку сосед. Но только Зотов отвернулся, он брезгливо сплюнул в сторону.
- Не плюй, Аркаша, тут же храм… - отдернула его жена – высокая, еще, дольно молодая, завернутая в козью шкуру. Она перекрестила на одну из луковиц собора, склонившись перед ним. Свисающий серьгой на самом ухе рог прошелся по щеке боярина и зацепился за пасму бороды.
Борин покосился не нее, выпутывая рог, но продолжил речь вести с соседом: - Тут Разина, лет тридцать, как казнили…
- Смутьяна, что ли? – поправила рога жена, и наконец, спросила в толк – по мненью мужа.
- Да, его… - кивнул боярин в черной шубе. – Сперва руку и ногу отсекли, а брат егоный возопил: «Я знаю слова государя!», тот на него: «Молчи, собака!», палач же тотчас голову долой… - он, будто не заметив сцены с рогом, наблюдал, как юродивый клянчит деньги в бубен у других прохожих.
- Откуда таковы подробности известны вам, Илья Ильич? – взял под руку жену Аркадий. – Еще, поди, столь долго не прожили…
- Вот-вот, тридцатый самому… - покраснев, добавила она, и, поскользнулась.
- Отец рассказывал, на казни был… - Илья Ильич учтиво поддержал ее под локоть.
- И что так люто мы пытаем?!.. Ох… - опустила вновь рога боярыня.
- Так в том и интерес!.. – муж, тоже руку сжал сильней. – На что ж смотреть-то, коль не люто будет?!.. А так – забавушка для глаз…
- Как это вот гулянье… - обвел глазами идущих перед ними Илья Ильич.
- А «лбом», ведь, называли спуск… - вновь «смудорствовала» боярыня.
- Угу… Или Голгофу… - промолвил строго муж.
- Теперь же вот – потешник… - едва кивнул на выезжающую за кованные ворота повозку боярин в черной шубе.
Дорога от «гнезда» и до ворот была прескверной. Телегу подбрасывало вверх почти на каждом, уложенном поперек бревне. Зотов вылил уж не одну четвертину кружки себе на грудь за ворот мантии… «Ученик Христа и Папы» - подьячий, отрок лет осемнадцати, никак не мог угадать сколь налить прихлебному Магнусу: полушка осушалась вмиг, и, сопровождалась пинанием каблука под бок; две чети кружки истреблялись также скоро, а полная же шла дрожа ко рту, расплескиваясь на ходу… Вымощенная «аки гладкий пол» дорога блестела ледяным паркетом и выводила от Лобного места к Воскресным воротам на Николку. Хвост свадебной процессии смеялся и скользил, гудя о том, что не худо бы к ногам приделать полоза, что режут лед как нож, прозываемые у знатных богачей то ли «конями», то ль «коньками».
Волчьи, медвежьи шкуры; натянутые навыворот тулупы; свиные, козьи и бараньи черепа – полуобсмаленные и враскрас, толкались, стукались, вертелись пестрой рюшью юбок, отражаясь в сводных окнах собора, низких и прямых – аптеки, цирюльни, кривились и кукожились в засаленных кабацких стеклах, гигикали, свистали, скорчив рожи в барские дома…
Отстроенная после очередного пожара Никольская улица стала шире и просторнее… Уже не деревянные – тесные и узкие, не позволявшие проворно и быстро потушить пламя, а каменные торговые ряды, которые сразу же стали городскою диковинкою, вызывавшей восхищение даже у иноземцев. С ранней зари кипела тут торговля. На Красной площади и Никольском крестце были расставлены прилавки со скамьями, кадки квасников. Приезжие купцы и покупатели, прохаживаясь по рядам, присматривая товар, нет-нет, да и приостанавливались попить кваску да побеседовать. Среди честных людей вертелись и разбойники, сбывающие краденое. Да и нищие, выпрашивающие подаяние, уходили отсюда не с пустой сумой – милостыня падала в руку частенько и разная: кто четью, кто краюхой, а то и целой копеечкой, здесь завсегда одаривал...
Москва и Замосковье начали облачаться в каменные строенья уже, сравнительно, давно – сразу после изгнания монголо-татарских нашевцев. Первые храмы из камня стали ставить еще при Иване Калите. Храмы и первые крепости – «кремники» явно походили на своих предшественников в Твери. Трудно сказать, объясняется ли это сходство сознательным подражанием московских князей тверским порядкам или общностью традиций Москвы и Твери. Московский люд с явственной гордостью взирал и отзывался о трудах «своих, русских» мастеров, стараясь не примечать или упоминать вскользь руку приезжих греков. В сим замалчивании не таилось ничего враждебного по отношению к грекам, лишь известное равнодушие к ним. И все же, большая часть Москвы, не говоря уж обо всей Руси, была все еще «деревянной». И Николка стала образцом и гордостью московских жителей. Постепенно вдоль улицы появлялось все больше боярских усадеб и жилищ дворовых людей.
Процессия направлялась за невестой. Прятали Анну Еремеевну на стороне «немчина» Белоборода, где располагался Посольский двор для проживания немцев-торговцев. Пройдя по «Красному гладкому мосту» мимо греческого подворья, шутовской свадебный скоп оказался на широком, прямом, облепленном крупной скульптурой, каменном мостике. Чугунные решетки парапета так же украшали фигуры древнегреческих богов и сопутствующих им существ – морских коней, дельфинов, тритонов. Посреди замощенного льдом пруда выставала огромная, блистающая на солнце голова льва. На высунутом в полсажени из клыкастой пасти языке посверкивала мокрым боком ракушка, которую здешние немцы почему-то прозывали «устрицей», а наши – за непомерную стоимость и выпуклую округлость «беременной божьей коровкой».
Бренча и звеня бубнами, колокольцами да погремушками, процессия сошла с моста и шевелящейся во все стороны змейкою нырнула в парк. Оголенные осенним ветром, окутанные январским инеем, подстриженные остроугольными пирамидами под германовский тисс, березки, липы и дубы осыпали ворвавшихся во владенье гостей тонкими иглами.
Один из немногих на Никольской, да и во всех Москве, двухэтажный, походивший на охотничьей, дом, имел продолговатый, арочный флигель и крыльцо с толстыми – в обхват двум здоровым мужикам, колоннами.
- И почто й что немчура домишки эдак редехонько ставит? – оттер рукавом лоб боярин в медвежьем тулупе. Несмотря на знатный мороз, чело его покрылось испариной. Он взглянул сквозь бисер ветвей на чернеющее через дорогу одноэтажное зданье лекарни, крякнул и шагнул на первую ступеньку парадного крыльца.
- Так ведь землицы-то охота поболее под свое ведомство захватить – вот и ставятся – криком не докричишься, рукою не дотянешься… - дунул другой в деревянный рожек перед решетчатой дверью сеней.
В узких, длинных окнах засуетились тени, в дверях послышался шорох, но Князь-Папа катился еще где-то сзаду, потому и открывать не торопились.
- А помните, Иван Ефремович, как один немецкий брюхократ заставил дорогу в вашей волости обсадить березками? – боярин в нетерпении сошел с крыльца, косясь на аккуратно стриженный немецкий парк.
- Ну, что ж вы тама?! Отворяйте! Гостей запрошенных встречайте! – ударил бараньим мослом в позолоченную решетку юродивый карлик из свиты Прасковьи Федоровны.
- А мы гостей не зазывали! Какие черти вас прислали?! – отозвался хохот из-за дверей.
- Как же й такое не упомнить?! – еще громче дунул в рожек боярин в лисьей шубе с завязанным в тугой узел на заду хвостом. – Эй, отворяй, немчура триклятая! Княже-ойце ща подкатит, вас святой водой окатит!
Глухо заскрипели замки. – Смазанные, гады… - подмигнул боярин соседу.
- Ага й… Наши-то мужики, не будь дурнями, повырубали молоденьких в лесу, да повтыкали в землю запросто! Апосля проезда огляда немецкого – в печи их…
- Славно горели белоствольные!
Наконец гостям открыли. В стеганных капотах слуги кланяясь, расступались перед ними.
- Ну так… Ни пропадать, ни гнить добро во грязи нашенской!
- Имаше невдомек, тупоголовой немчуре, что наши узкие тропки снега покрывают, дожди поливают… Им и тако просохнуть не успеть, а тут еще сень от деревьев ихних…
Гости шумною волною наполняли передние покои. Стены гостиной пестрели серо-лиловыми узорами, и показались бы довольно неврачныными, если б не картины современного художника Зеппенхаута, привезенные хозяевами из неметчины, которые предавали им парадный вид.
- Во-во! Имаше красу да запахи подавай – АРО-МА-ТЫ!
- А у самих-то – вонь в хоромах-то стоит… Чуете?..
Из противоположных покоев действительно резко пахло навозом.
- Как оного не чуть?!.. Чать, в соседних-то покоях с полдюжины коровок стоит… Пожрут… То бишь, потрапезуют в обеденной… То бишь в СТО-ЛО-ВОЙ… И – в соседний покой – за парным молочком с АРО-МА-ТОМ… - приостановился у камина Иван Ефремович. Покуда расторопный слуга подхватывал его медвежий тулуп, боярин горделиво косился на фарфоровые вазы из Мейсена, привлекавшие внимание не столько тонкостью работы, сколько барельефными портретами Софии Доротеи – тогдашней королевы Пруссии.
- А о банях-то и слыхать не хотят! Парят кости во корытах, аки свиньи – прямо в спальных… - лисий хвост его собеседника подметал начищенный пол, пока другой слуга, высунув кончик языка, стаскивал с плеч шубу.
- Во-во! Апосля хнычутся: ох, кости ломит, ой, прыща насела! – утер пот о край ливреи немца Иван Ефремович.
- Заеша иха вошь, чистюли кохкие! – поморщился вдогонку слуге с шубой боярин.
- А наш батюшка у них учиться задумал…
- Изведут они его со свету, изведут…
- Ох-те, Пресвата Богородице! – по обыкновенью стал искать взором в красном углу образа Иван Ефремович.
В этот момент в сопровождении немалой свиты матросов, переодетых в дьяков, ксендзов и чертей, в покой ворвался огромного росту человек. Из-под расшитого золотом и галуном темно-зеленого бархату камзола шкипера развивалась, разрезанная на широкие ленты ряса. Лицо огромного человека было красно от мороза и выражало благодушное веселье и чрезвычайное нетерпенье. Тонкие, еще по отрочески налитые алой краской, плотно сомкнутые, по обыкновенью, уста, теперь расплывались в благодушной улыбке. Черные, острые, проницаемые в самую душу, глаза, горели сейчас озерным огоньком, и, почти не выстывали из зениц.
- Глянь-ко, совсем худ и немощен, родимый, стал… Ай… немь нечиста!.. тьфу… - задел, сбрасывая шубу, канделябр боярин думного приказа Сазон Потемкин Токма очи, аки плошки – круглы да велики, катаются по бельмам…
- Его, родима, изведут и нам живыма не быти… - кивнул ему дьячок в овечьей шкуре (снять рясу, натянуть немецкие порты и обернуться шкурой агнца ему велели в царевых сенях, где облачался нынче всякий, кто был одет не по уставу, сообразно празднику).
- Дааа… - подхватил Сазон канделябр и водрузил обратно на стол. – Что ни скажи, а что немцу во здравье, то русскому – на смерть!
- Друзья мои! Meine freunde! Мы собралися здесь, что выпросить невесту для нашего отца и патриарха Никиты Моисеича, отцом которого я приобрел честь зваться! – произнес быстро Петр, оглядывая всех. – Сейчас возок его прибудет, и встретим должно нам его достойно! Слава Прихуейшему!
- Слава!
- Слава! – возгласили, как всегда, единым духом бояре, даже те, кому речь и происходящее было не по нутру.
- Вовек веков – ****инь! – перекрестился Петр трубкой.
- ****инь!
- ****инь! – повторили за ним бояре.
- Фу… Срамна же бусурманска речь! – вдохнул щепоть табака боярин Черемшелов. – У… Желаете?..
- А кто тебе сказал, что бусурманска?! – принял с благодарственным кивком предложенную им табакерку Зазоров. – Так наш народ глаголет в кабаках… Аааа-чхи! ааа… - едва успела захлопнуться серебристая крышечка.
- Ну, тут же не кабацкий люд, а царские особы, да думные бояре, да государыни, сударыни… - воротил табакерку на прежнее место – на изумрудный столик к статуе постыдно нагой Венеры, Черемшелов.
- Ааа… Все в одной рубахе родились, все из одной дыры на свет явились!.. – нарочито брезгливо махнул рукой Зазоров.
- Но где же Анна Еремеевна?! Где свет-невеста наша?! Куда попряталась, где схоронилась?.. – оглядывал гостиную и бояр Петр.
- В соседней горенке хоронится, государь… - донесся из приоткрытого покоя напротив смешливый голосок с акцентом.
- От кого ж хоронится-то голубица?.. – грянул зычный голос государя вслед.
- От князя-коршуна, отец…
- Чего ж хорониться-то, коль жених он ей?
- А чтоб не налетел, не растоптал раньше часу-то заветного задаром…
- Какой же надобен вам выкуп? – показно засунул руки под рясу Петр.
- Хотя бы шапку серебра… - выпрашивал голос из-за двери.
- А не за жирно ль будет?!..
- Да в самый раз! И десять бочек моду! Невеста-то краса какая!.. И сват-то царственный…
- Хоть покажите нам ее… А то подсунете не ту… - подмигнул ближним Петр, и, бояре залилися дружным смехом.
- А как вы сглазите?!.. Найн… не покажем!.. – завторил голоску с акцентом девичий моложавый.
Массивные двустворчатые, двери увитые широкою золоченою решеткой, отворились еще более. Из них выглянула остроносая женская головка в густо украшенном цветками и лентами чепце. – Найн, найн, не покажем, не покажем!.. – заливисто засмеялась женская головка и скрылась.
- Да дадим, дадим вам выкуп! – грянул раскатом Петр. – Что мы не цари, что ли?! Еще и орехов, и цукат добавим!
- Кармашки бабьи надо-ть измазать, подсласть… - добавил кто-то из бояр.
- А будет ли ваш junger Mann  нашу m;dchen -то любить?! – не унимались голоса за дверью.
- Да будет, будет, и любить, и холить, и в ночи ополить! – заверили бояре и царь.
Появился кукольно напудренный и по-бабьи нарумяненный дворецкий. Затянутый в приталенный камзол и белые шелковые чулки, широко раскинув руки и оттопырив более надобного зад в поклоне, он  распахнул двери настежь. Послышались неспешные, но частые шажки. В проем медленно вплыла салатовая, накрахмаленная юбка, густо обшитая цветками и рюшами. Показалась еще довольно стройная и гибкая талия. Но от притязательных, цепких мужских взоров не могли ускользнуть ни синеющие между только что начавшими входить в наряды жен иноземцев длинных, как колоша мужских штанов, рукавиц, то бишь перчаток, и, трехчетвертным рукавом синие, выпуклые жилки, ни приморщенный под толстым слоем пудры лоб, ни краснеющие из-под дымного, прозрачного покрова бледным, вывившим румянцем дряблые щеки и нос. Как ни старались окольные барышни скрыть своими, не менее пышными, хотя и более скромными, нарядами, стрекотанием и кружением подле своей подопечной скрыть ее истинную наружность, медлительные и неловкие движения выдавали ее во всем. Да это вовсе и не требовалось! Всем было известно, что Анна Еремеевна все лишь тремя-четырьмя годами младше своего нынешнего шутовского жениха, а ему в прошлую осень шестьдесят шестой годок минул уж…
Но невеста была весела и не ломлива. И только государь раскинул ей объятья, чтобы приветить и поздравить, как в сени с гулом и свистом вломилась очередная шумная гурьба. То был жених со своею ватагою.
- Государь мой, батюшка, а может быть отложим, иль поскромнее все обставим? – едва успел схватиться за дверной косяк Князь-Папа, чтобы не свалиться на порог. – Изволь взглянуть, милосердец, елеее-ть на ногах стою… Опозорюсь перед всей Москвою…
- Э, нет, родимый, поздно! Уж все готово! И невеста, глянь-ко, в нетерпении… - Петр все же обнял Анну Еремеевну и повел ее к жениху. – А что на ногах едва стоишь, так не беда, не диво – понесем! – царь кивнул ватаге, чтобы поддержали. – Вон, сколько нас – тебе покорной паствы!
- Выкуп, выкуп, пресветлый царь!.. Куда ж вы нашу голубушку-то уводите?!.. – заверещали окольные девицы.
- Отсыпьте им полные подолы всего, чего захотят, чего с собою захватили! – взмахнул рукою Петр слугам.

19.
- Радуйся свату –
Ставят печку в хату;
Радуйся бую –
Везут молодую… - запрыгали, зарезвились вокруг новобрачных при выходе юродивые и карлики. Месяца за три до сего священно-потешного события брошен был клич по всем околицам Москвы и дальним весям: сзывали всех убогих и горбатых, увеченных и безродных – лишь бы нраву были веселого, на подъем легки, да умом остры. Немало подсобила с предоставлением окружения и Прасковья Федоровна. От ее милостивой руки, из-под ее трепетно-теплого крыла прилетела значительная часть странно-приимных весельчаков и веселух, за что Петр был ей весьма признателен, и намеревался также вознаградить от всего сердца.
- Как ни призывал я батюшку отказаться от сей шутовской затеи – не послушал меня родимый, не внял… - поёжился на крыльце Конон Никитич – средний сын Зотова, пряча что-то в рукаве.
- А я и царю писал, поклоны бил – не помиловал, - сетовал в унисон старший сын Князя-Папы Василий. – Не избавил от позору, ради смеху своего… - стоя во флигеле у мраморной колонны, он то и дело тоскливо и безнадежно поглядывал на главный вход, где кружились и выплясывали юродивые скоморохи.
- Сказывали, будто бы почтари запозднились, прошения лишь накануне доставили… - надвинул на брови шапку с оскаленной собачьей пастью младший из братьев Зотовых – Иван.
- Запозднились, как же… - пробасил злобно Конон, дуя в рукав. – Скоморошеству сему во благо! Платья-то всем нам асессорские во время пошили – не запозднились… Ну, что ж, запускаем соловьев, что ли?..
- Погоди, еще не вышли из дому, кажись… - привстал на цыпочки Василий. – Это только эти… потешные идут.
- Совсем замерзли пичужки бедолажные… - из рукава Конона высунлся тонкий оранжевый клювик. Средний Зотов поднес его к губам и стал поить слюной. – И где вас только изловили в эту пору?.. – приговаривал он, чуть отдаляя пичужку ото рта.
- Для утехи и лешего в лесу разбудят, и кикимору за патлы из болота достанут… - приподнял полу собачьего тулупа и оттянул темно-синее платье Иван.
- Ага… - отошел от колонны, живее вглядываясь вдаль, Василий. – И доброродных, почтенных людей в шутовской колпак обрядят и волчком вертеться на мостовых для повальной потехи да глумления заставят… Кажись, выходят…
У красного крыльца хлопнул потешный выстрел. С двенадцати голов умирающих воинов, свисающих с кровли дома взмыло воронье. Черная, харкающая карканьем туча добавила шуму и мятежья в выплескивающийся из дому Белоборода гомон.
Первыми вышли шестеро голобородых подьячих. На плечо каждого из дюжих детин возлагались собранные из свиных и волчьих костей, крытые лоскутами платов для святых даров носилки. На расшитых крестом и ангельскими крыльями, набитых лебяжьим пухом подушках восседал в полулежащем положении Князь-Папа с новобрачною. Клешеные, расшитые крупным ковровым узором подолы долматинок носильщиков почти мгновенно облеклись белыми опушками снега.
- Тьфу, басурманское облаченье!.. – сплюнул себе под ноги на вторую ступеньку правый передний.
- А какая тебе рознь? – легонько пнунул его подол напарник сзади.  – Что дьяковая ряса, что ксендза – длина одна и крой похож…
- Дык… Платье-то не то ж… Чужой же веры святяря, никак… Вон вышита как книзу, разрезами зияет, как-будто драк адовский разинул пасть… Помилуй мя Господь Спаситель… - чуть подпрыгнул, неприметно перекрестившись правый. – Как-будто шкуру не свою, чужую натянули… - добавил он уже потише и глянув вверх, чтоб убедиться не потревожен ли Князь-Папа.
- Что натянули, то й носи… Не то твою с тебя сдерут колесиком, али жалезным шипом…
За Папой выступала свита, возросшая еще на сотню человек. Вслед за дворовыми, думными, разряженною царскою челядней, с наигранным стенанием и воем шли невестины подруги, за ими сам Белобород в сушенной ослиной коже, натянутой на тулуп из горностая, за им все домочадцы – жена, два взрослых сына и дочь под руку с зятем, за ими слуги дома и соседи. Смотрящие, выстроились вереницей вдоль дороги. Русские боярыни, матроны и прочьи черны бабы в летах косились, плюясь украдкой на дочь хозяина – Елену:
- Ты глянь, бесстыжая, под рученьку взялась…
- Ага-ага… И в зенки мужу пялиться… А наша девка глаз поднять не смеет, не то, чтобы за руку в людях взять!
- Да что ж ты хочешь – немчура безбожная поганая…
- Ага-ага крест на груди их не висит…
- Не носят, знать, они его, бесстыжая!
- А-ну-ка, цыц! – их осекали мужики. – Петр Лексееч дозволил – значить, можно…
Пока носилки водружались на повозку, спор разгорался все сильнее.
- Да что твой Петр Лексееч! – не унимались те. – Такой же нехристь… черт усатый… Помилуй Боже! Сохрани! Глянь, что удумал, какую срамотень...
- А может быть и впрямь нечистый, - невольно соглашались их мужья. – И конец свету недалек…
- Само собою, недалек, - подхватывали кумки, радуясь своей победе. – Коли девка в белый день под ручку с мужем бродит!
- И не говори, Катюха… И кудысь сам… как бишь его… Иохан Белобород-то глядит?! Жену-то русскую себе, из наших краев взял… Как она ему-то не подскажет?..
- Он ей подсказывает – вот где мудрость их!.. – высунул палец из дырявой рукавицы один из мужиков.
- А нам, выходит, подсказать нельзя?!.. – взялись за спор с большим жаром бабы. – Мы, по-вашему, выходит, дуры?!..
- Угу… Вам подскажи… - мужик спрятал палец обратно в рукавицу. – Коромыслом по ребру схлопочешь…
- Иль скалкой по башке – и вовсе без мозгов останешься – последние в чугун сплывут! – хихикнул в ворот, стоявший позади него…
- Мы возьмем под лапушки
Горлинку крылатую,
Отведем родимую
В мыленку горячую. – тянули тонкими голосками подружки невесты.
Там расчистим перышки
Веничком распаренным
Возродится заново
Птаха сизокрылая,
Полетит Свет Аннушка
К соколу Никитушке… - силились перейти на традиционный заунывный вой барышня, всходя на каменный мост.
- Он растопчет милую,
Словно кречет курицу… - пропел в лад невестиным подругам уже почти в середине парка Петр. При этом царь с такую силой ударил в отнятый на ходу у горбатого убогого бубен, что иней колким пухом ссыпался с ветвей на шапки и маски идущих подле него.
- Как – в мыленку?.. – встревожившись, заёрзал на носилках Зотов. – В какую это мыленку?
- Во мою, во царскую… Пожалуйте, Ваше ****ейшество, Магнус, свет Никита Моисеевич!.. – размашистым жестом сорвал с себе широкополую шкиперскую шляпу Петр и поклонился Зотову.
- И я, что ли, ссссс Анной Еремеевною буду?!.. – оторопел, глядя на свою невесту, бывший царский учитель.
- А то как же?! С нею, голубушкою, с нею!.. – утвердительно кивнул, надевая шляпу Петр. – Да ты не конфузься, голубчик, не конфузься… Если что – мы все будем рядом… по близости…
Высокий, двухэтажный дом с необхватными колоннами и свисающими головами воинов, взирающих будто бы оживившимися глазами на дивное шествие, подстриженные и накрытые снежными покрывалами березки и липы, широкий мост с чугунными решетами через замерзший пруд, огромная львиная пасть, глотающая ракушку, связанный с сушей этим самым каменным мостом парк, скованный сейчас зимними чарами и встревоженный нежданным, ураганным шумом ото сна, боярские усадьбы и дворы, Никольская «гладкая» мостовая, погружающаяся в вечерние сумерки сама Николка – все поплыло и понеслось перед очами буйной процессии в обратном порядке. И, казалось, что пестрое, взъерошенное гомонливое гульбище лишь только набирает силу и мощь с каждым новым шагом и встречным поворотом. «Свадебный поезд» направлялся обратно в Кремль – в царские покои.

20.
Подружки невесты сперва согревались снежным боем, отбиваясь от развеселившихся молодых баринов и бояр слепленными на ходу комками, после, взявшись за руки повели хоровод вокруг медленно катящийся повозки. Стройный хор девичьих голосов, напоминавший по обычаю – пока не свершилось венчанье плачь, лился ровной, тягуче-заунывную волною, перекрывающей собою внезапные всплески смеха и прочих вскриков, вырывающихся из толпы:
- Ох, уж ты вздымись-возбушуй морозен-хладен ветерок,
Раскачай-раззвони тяжел-звонкий колокол.
Раскачай-раззвони тяжел-звонкий колокол,
Пусть на всю околицу о свадьбе удалой,
О свадьбе удалой, о красе неземной,
О красе неземной, нашей горлинке,
Нашей горлинке-голубушке, свет Еремеевне…
Не хороним, да не прячем нашу гусушку,
Не хороним, да не прячем нашу гусушку –
Отдаем ее в руки сокола. В руки сокола, под крыла его,
Под крыла его, свет Никитушки. Свет Никитушки Моисеича.
Чтоб клевал ее – не заклевывал, чтоб топтал ее – не затаптывал.
Раззадоренные ловкими уворотами от снежных снарядов и резвым хороводом подруг, молодцы подхватили бодрыми, насмешливыми голосами причитаный тон величания невесты:
- Уж как не в первый разок, не в первый разок,
Курочка на петушка да скок-поскок.
Петушок-то ни один, да ни один
Уж под ней издох, под ней издох…
Но просто так подружки невесты уступать не хотели. Высунув языки, скорчив рожицы парням, они пустись кружить в другую сторону, напевая:
- А сей соколик уживет, да уживет,
В нем кровь-то с молоком еще течет, да ох, течет…
- Скорее – с вином… - брызнул в голос смехом царь. За ним засмеялись все, и поезд накрыла новая волна веселья.
Дворы и зданья накрывала тьма. Острые маковки башен Печатного и Аптекарского двора, покатые и прямоугольные крыши деревянных, и, начавших все чаще встречаться, каменных строений все ниже и ниже натягивали на себя сгущающийся полог ночи. Торговля не прерывалась и теперь, но все тише и неназойливее зазывали в свои лавки охрипшими голосами торговцы, все настороженнее и внимательнее оглядывались, держась за карманы и дорожные сумы пришлые и покупатели, все шибче и проворнее шныряла меж рядов отвязная ребятня…
- А чей сей укромный дворик будет? – указал на освященный несколькими слюдяными фонарями двор Петр.
- Торговца ферязью, Окрышкина… - почесал шею вцепившегося в порезанный на лоскуты рукав орла разряженный лешим сокольничий Нифедов.
- А не наведаться ль к нему?.. – мельком взглянул на встревоженную приближением к чужому жилищу птицу царь. – Окажем честь первому привечать скалядников…
- А чтобы и нет?! – поддакнул боярин Стрешнев. – Встречать славящих – велика небесна милость, обидеть оных – неисправимый грех…
- Ну, вот и я о том… - спрыгнул с бурого, притомившегося от неспешного долгого шага коня царь. – К тому же кишки уже меж собой воркуют, – перекусить бы чего пора… - отдал поводья сокольничему, поводя рукою по застежке подшитого горностаем плаща Петр.
Стрешнев понятливо кивнул и забежал вперед, чтобы распахнуть перед царем калитку.
- Княже-Папа, подъезжай-ка,
Подати с мирян сбирай-ка! – послышался зазыв скоморошьих.
Через несколько минут просторный, но заснеженный двор Окрышкина наполнился неистовою толпою славящих ряженных. От иных дворов торговых людей на Николке, сей отличался обширной клетью, называемой в простонародье гридней. В ней хранились недавно привезенные из чужих земель товары: китайский шелк, фламандское кружево для отделки чепцов и, только начавших входить в моду укороченных воротничков модниц и модников; приятно пахнущие и не палящие кожу белительные порошки и румяна. Невдалеке от клети, по обыкновению, стояли хозяйские постройки – погреб, амбар и баня, окружал их более скудный по разнообразию, но густой и ухоженный сад. Дом был, как и у всех поместных, деревянным, но расписан с лица красным аспидом, столбы, крепящие на себе входное крыльцо – розовым; на удивление проворно расчищенная, но, не присыпанная песком, дорожка, блестела тонкой коркой льда и проступающими сквозь него извилистыми грымзами бледно-желтого блягиля.
- Отворяй, подлец, ворота,
Заплати, мерзавец, дань!
Моисеева суббота…
Слышь, уж вечер, а не рань! – молотил бубном в дверь убогий с петушиной головой на шее.
- Ах, маин гот! – хлопнул пятипалыми рукавицами пожилой немец из свиты посла Уияха. – И часто у вас такое веселье врывается в дома!
- Частенько, батюшка, частенько!.. – усмехнулся неизвестный боярин нижнего чину. – Что ж ты хошь, то, ведь, не ваша закисшая, туманная загрань, то, ведь, наша хлебносольная, удалая Росея!
- Ну, что вам надо, лиходеи?! – лениво хрипел за резною дверью голос слуги. – Хозяева уж спать ложатся, а они, как вороньё: стучат, врываясь во все щели, и орут во все горла!
- Отворяй, негодник, царь-бать… - Петр пнул под зад юродивого и тот осекся. – Князь-отец пожаловали… - юродивый благоговейно глянул на царя, тот спокойно моргнул.
Но за дверью уж обо всем догадались.
- Отворим, батюшка, сей миг!.. – послушно скрипнули два засова и двери распахнулись.
- Покорно просим, Вас, и чтим, покорно просим, Вас, и чтим!.. – Окрышкин в стеганом капоте за ним сын, три девицы и, вертящая во все стороны головой, жена, потрясываясь то ли от ворвавшегося в покои сквозняка, то ли от внезапности и страха, предстали пред царем.
- Дай, хозяюшка, кулич,
Иль разбей тя паралич!
Дай нам, барушка, калач,
Иль раздастся в доме плачь!
Брось, хозяин, нам монетку,
Иль не выдашь за муж детку!
Отрезайте солонь, сало –
Чай, у вас-то их не мало:
Вон, висят и на самих
Кистями тяжких облепих;
Как лоснятся ваши щечки
От жиров, сыны и дочки…
Но кто сравняется с женой?! –
На котел солдат одной
Ее хватит за глаза –
То-то жирная коза!.. – ряженные нижнечинные бояре, хромые, горбатые юродивые и пришлые с чужеземья скоморохи окружили хозяев. Те, оглядывались по сторонам, будто бы не признавая пробужденный, запестревший красками и голосами дом, улыбались, прищелкивая перстами и прихлопывая в ладони ряженным гостям.
- Сейчас, гостюшки, дорогие!.. Сейчас… Сею минутку, сейчас… - Окрышкин подал знаки домашним слугам.
- Ох-те, Господи, навала!.. – Три сенные в смятых сарафанах помчались в кухню, раздувая не застегнутые рукава сорочек.
В несколько мгновений мехи и корзины славелыциков были полны. Но оные все не унимались:
- Что так мало сухарей-то?! – юродивый тряхнул мешком.
- А кольца-то колбасные уж больно-то тонехоньки… - пробил острым пожелтевшим зубом кишку кольца другой.
- А окорок-то, окорок – что поросячий хвост короткий… - поднес завяленный кусок мяса к носу убогий с привязанной к шее петушиной головою. – А тряпица нам сгодится… - он отдер от куста ошмет промасленной холстины и повязал на растрепанные волосы. – Ее пряди и обмоют, жир им будет соком трав…
- А хозяйки, что не пляшут, и подолами не машут?! – хлопнул в ладоши боярин ряженный козой.
- Чай, хозяин застращал…
- Не угождать нам завещал?! – подхлопнули ему бубнами убогие.
- Что вы, что вы, гости дорогие!.. – сорвал с себя ночной колпак Окрышкин. – Они просто засмущались царя-батюшки нашего… Да и не проснулися еще, не раскумекались…
- А ты их плетью, да метелочкой!.. – подпрыгнул к нему бродячий скоморох в рогатой шапке. – Чай, от скуки побиваешь, а при гостях – пыль сдуваешь… - пошевелил пальцам бубенец на роге шут.
- Я?!.. Да как же можно?! – надул подсохшие от волнения губы хозяин.
- Можно все, чего не стыдно… - подмигнул ему скоморох.
- А не стыдно, где не видно… - потряс куриной головой убогий.
- Да бьют-то «черные» своих, а барам что за прихоть?.. – отхлебнул сыты с поднесенной бутыли ряженный боярин. – У них свои дела-заботы…
- Да какие дела-то у бар?!.. – перебирал содержимое своего лукошка неместный нищий в дальнем углу.
- Да хоть бы теми ж «нечерными» править… - оглянулся на него думный боярин со свиты царя.
- Да что ими правит-то?! – Сами дело свое знают: когда пахать, когда посеять… - принял кусок колбасы потолще от молодой хозяйки бродячий шут.
- Не скажи, брат-скоморох, ими не поправь – такого напрядут – вовек не расплетешь!.. – завертелся волчком на месте юродивый в медвежьей шкуре. – А посля и барам скучно, стало быть, как всем нам грешным, вот и чешут кулачки втихаря о жен своих, стало быть, как мы… Занятно же глядеть, как баба ёжится, визжит, под петлей витой синеет, словно хрюшка над огнем… Скука, брат, она лютее плену будет…
- О, да… - поднял очи в потолок думный. – Житейский ад…
- У каждого он свой… - старался вплестись в канву речей хозяин.
- Да, господа-бояре, ад и сплошная тьма вокруг... – закупорил бутыль с сытою ряженный боярин.
Петр все это время тихо беседовал с дочерями Окрышкина как бы не примечая разговора. Они смеялись царским шуткам и краснели при шепоте его на ушко.
- И какой же каре тех лиходеев следует предать? – нежданно резко обернулся царь к говорящим. – Как полагаете, честные господа?..
- А что тут полагать? – отозвался нищий с дальнего угла. – Того, кто беден – колесуют иль повесят…
- …Иль голову топориком в лукошечко смахнуть, коль повезеть – мучений меньше… - почти подпел ему бродячий скоморох, перевернувшись на одной ноге задом к хозяину.
- Во-во… ага… Баров да бояр вельможных – выгородеют, оправдают... – хотел было ухватиться за висящий на его широком вороте колбасный полумесяц юродивый с петушьей головою.
- А коль не оправдают, так оооткуупят!.. – шлепнул по костлявой, замасленной руке шут.
- Иль на жалость надавят: дескать, мир такой злодейский, злодейский в нем и люд… - вступил в разговор тучный муж, подняв козью маску. По виду и по лицу его нельзя было понять, из дворовых он или из «черных». Белесый, заячий тулуп был совершенно нов, под маскою вспотевший бритый подбородок отражал блики свечей, горевших на камине, но на руке, державшей маску, виднелись засохшие, не спавшие мозоли от рубанка иль косы. – Он… Стало быть, мир на тебя кидается с ножом – с ножом и ты на всех!.. Дескать, вы б какими б были?.. Вообразите, дескать, люди, он напашется на поле, аль насидится во палате думной до вскипания мозгов, до чирей на дланях иль на заду, пришед домой, там ребятня ореть, жена щец не нагрела, иль накинусь с попреком: чё, мол, так поздно, аль чё ты не принес, чего просила?!.. Ну, вот, рука и проситься бока и перси ей пожать, аль коску намотать на локоть, чтобы румянь с ланит сошла, чтоб посинели вежды, покрылся лик слезами, когда подвесит он ее интересу ради за веревь от колыбели… А с вами-де такого не бывало?! И сердоболы оправдают – чай, мол, и сами-то такие!..
- Иль тать какой из-под ворот напал, али в лесу… - болтал меж ног бутылью боярин, присев на лавку. – Кто ж прознает, про то, что бросил он ножик-то, видя что добыча-то его сильнее оказалась, и побёг, а боярин-то за нож и – в сину?.. Он – тать, он нападал, а барин, дескать, защищался…
- Во-во… - с придохом присвистнул думник. – И наместники князей в смесном суде барка «отмажут»… И сам убивец убедит себя, что прав – защищался, избавляя мир от татя: сколь еще бы душ невинных загубил разбойник?! С ножом напал-де, вот и сгинул от ножа… А я, вот – барин, в яме из-за него еще сидел в ожидании суда… - думный боярин с ухмылкой поднял к потолку глаза. – Страдалец…
- Кажися все здесь мы собрали,
И выходим из ворот;
Чтоб и вас везде встречали,
Как и вы нас круглый год! – бил в бубен, приседая и звеня рогатым колпаком скоморох.
- А… Что же, дале трогаться пора?.. – потянулся на лавке Никита Моисеевич. Ему привиделась теплая, пахнущая водкою и сельдью река; он нежился почти что нагишом в серебристо-ласковых волнах ее, но тут подплыла Анна Еремеевна и стала требовать, толкая в бока и щипля за живот и щеки: «Долг! Долг! Батюшка, долг… Сперва выполни супружеский долг свой!.. Потом ныряй уж в опий с головою!». Он открыл глаза: невеста и вправду стояла перед ним, но не щипалась, а ласково гладила по щекам его и терпеливо повторяла: - Просыпайтесь же, батюшка, Никита Моисеич, просыпайтесь… Уж ехать дале должно нам…
- А… Что, и впрямь уже пора?.. – неохотно и лениво протер глаза Князь-Папа. Узрев повсюду множество людей, он было спохватился – одет ли он, в приличном ли виде, но ощутив на себе патриаршью мантью и покалывающую шею козью шерсть, успокоился, и поместил сползшее наполовину под стол тело на середину лавки.
- Пора, Магнусик, давно уже пора! – громыхнул над ухом Петр, подзывая взмахом всех к выходу.

21.
И вновь холодный, свежий дух пахнул в лица выходящих.
- Жил один чернец свободный,
Люли мои, люли,
Добрый, мудрый, благородный,
Демоны уснули…
И надумал он помыться
С зорюшки в Сочельник,
Чтоб и телом освежиться
В светлый понедельник. – выдумывали на ходу, подскакивая и извиваясь скоморохи и юродцы, чтобы хоть как-то увернуться от морозливого ветру, проникавшего во все дыры и сквозь стежки заплат их лохмотьев.
Вот старик разоблачился,
Люшеньки, ой, люли,
Знаменьем крестным осенился,
Черту сунув дули,
Он нырнул в ледяну прорубь
В наготе единой –
Старый, честный, сизый голубь –
Лишь крестом хранимый… - где-то на втором или третьем куплете Князь-Папа снова стал блаженно покемаривать, обронив голову на плечо своей нареченной. Покачивание носилок и мерный скрип шагов укачивали его в такт залихватской песенке. Анна Еремеевна благоговейно поглаживала, прочесывая перстами бороду суженного своего.
- Изо дна реки вдруг рыба
Тихо подплывает,
Словно ледяная глыба
Чресла обжигает;
Молвит страстно из-под льдины:
«Праведник набожный,
Мы с тобой теперь едины,
Все обеты ложны…
Побежим с тобою в баню –
Греться духом, телом;
Дам отпуст твоим желаньям
И мечтам несмелым…»
Прохожие оборачивались и ошеломленно расступались. Царь, сев верхом на успевшего порядком уже подстыть и притомиться от неспешного шага коня, скакал теперь намного позади носилок – слева от идущих бояр среднего и нижнего чину. Кое-кто начал было раскланиваться и одаривать самодержца излишним вниманием, но он пресек сие отрицательным покачиванием головы и запрещающим взмахом руки, и все пошли, как ранее – будто бы непринужденно и батюшка идет вдали…
- Подайте, людяше честные, две чешуйки на краюшку, - заскулил из-за поворота зяблый детский голосок.
- Подайте Христа Бога ради нашего… - выполз клопиком второй мальчонка из-под арки печатной башни.
- А коли не подадите – скулу вспухшую съедите! – пригрозил уже где-то в толпе строгий отроческий бас.
- Ишь ты, как стращают, оголята!
- Таким попробуй, не подай – и впрямь скула в горле сядет… - пронеслись смешки по процессии.
Завернутые не по размеру длинные, со взрослого плеча, зипуны и тулупы, мальцы расползлись по всему поезду, прося и клянча, с оголецкой ловкостью уворачиваясь от пинков и ударов. Мальчата «с ручкой», то бишь, с протянутой рукой, не успокоились, пока не прошли от «головы» и до «хвоста» поезда. От вновь пробужденного урывком Князя-Папы скулящему семилетке в сношенной до сита и до дыр изъеденной молью шапке было брошено полрогала и полтина. От невесты его – две копейки и недоедок полученной от коледования плюшки. Спешно надкусив рогалик и бросив полученное за пазуху, малец поспешил скрыться во тьме, надеясь, что ему удастся съесть и припрятать скарб, пока товарищи его еще только заняты добыванием... Царь встретил княнец сурово и недовольно, но отсыпал каждому из подбегавших по несколько пятаков, не гнушаясь чуть склониться, чтоб попасть монетой в ладонь иль в шапку, а не в снег… Остальные, кто шел подалее от царских глаз – кто давал чего по мелочи, кто-то просто бил в затылок, кто угощал и тем, и другим, получая сдачей – снегом иль каменьем в зад…
Едва выпросив и выклянчив милосердные дары попрошайки «с ручками» забежали за ближайший торговый ряд, из Богоявленского выкатилась крытая темно-лиловым бархатом карета. Скрипя изящно изогнутой «лебяжьей шейкой» – балкой, крепящей кузов с передней осью, и, обитыми медными ободами колесами, она свернула переулка к Владимирским воротам. Запряженной четверкой лошадей правил сидевший на переднем вороном уже не молодой мужик, видать, из бывших стольников, что выдавал свалявшийся и сморщенный в несколько складок грешневик и выцветший, уже непонятного цвету кафтан с давным-давно вырванными сплетенных из добротных золотых нитей петлями и без серебряных с двуглавыми орлами пуговиц, подпоясанный простою веревицей.
- Эк, каретка-то какая… - указал клюкой, обмотанной пестрою тесьмою какой-то ряженный из обедневших высокородных.
- Угум… - подакнула ему мохнато-зеленая «весна», тоже из нижних чинов. – Видать, приблизня царя…
- Ну-кать, коляднуть, что ль, на ходу? – почесал запорошенный затылок, похожий на львиную граву широкоплечий «леший». – Не токмо ж вшивой малышне наживаться…
- А царь-батюшка позволит его дворовых обижать?.. – робко взглянул на пускающего пар царского вороного бараний череп в католической сутане.
- Позволит, позволит… - кивнул одобрительно Петр. – Перед Богом и обычаем равен всякий – Тут отличий нет.
«Леший» поклонился царю и бросился на четверку лошадей. Правивший ею возница в высокой шапке едва успел натянуть поводья: «Тпру!» На обледеневшую мостовую обрушились частые и резкие удары копыт. Череп в католической сутане, также, после покорно-благодарственного поклона, кинулся к дверце с писанным лаковыми красками Георгием, поражающим змия:
- Нннууу-кать, высовывай башку, выворачивай карманы, коляда пришла к тебе!..
- Якого цортового рожна вам, нечестивцы, надо?! – из дверцы высунулся молодой, пухлолицый боярин. Им оказался переводчик Посольского приказа, происходивший из польских евреев Петр Павлович Шафиров, которому недавно было вверено царем ведать почтой.
- Карманы, говорят тебе, выворачивай!.. – продолжал набрасываться на него католический череп.
Возмущенный чиновник лет тридцати хотел было подобающе ответить взбесившемуся нечестивому нахалу в обличи святейшества, но приметив уже начавшего смеяться в рукав своего царственного теску, осекся, выпустив из рук схваченное платье.
- Чым же я мабыть быть откупленный, паном? – постарался он как можно вежливее произнесть странному вурдалаку.
- Да что в карманах есть, то й и тряси!..
- Угум… И пуговки на кафтанце, тож, верно, золотые… - прикрикнула из дали «весна».
- Не вемь, не вемь… - растерянно разводил руками недавнишний переводчик Посольского приказа, поглядывая зелеными маслеными глазками то на царя, то на черепа, то на отдаленную «весну». – Мне жай крулевску пошту поверено перевезть…
- Ниче… - махнул черным широким сутаны череп. – И серебряныя подойдут!.. – он запустил обеленную мелом пятерню за меховой ворот станового кафтана, шитого польским кроем.
Шафиров быстрым и ловким хватом сдавил костлявое запястье и вытащил руку негодника наружу. – Не дозволем листы из вяликасти не тольки читать, але и датыкатися да их усяким вшиуцам!.. – проскрипел новоставленный чин зубами, напрягая холеное и довольно тучное лицо.
- Ах, недозволишь!.. – извивался католический череп, невольно приседая от боли. – Ну ж, вот те, получай, пшек лакированный!.. – последовал молниеносный и не менее болезненный удар в пах.
- Ппппуф… Пууууффф… - отдувался, нагнувшись вперед польский еврей. – Кутас руски… Палант…
- Глянь, как дает наш ксензок полячечку…
- Славно, славно… Но тот ешо стоит, держится, горемец…
- Ага… Паричком токмо лик персиковый завесил, а так – стоит, держится… - пошел смешливый шепоток от «хвоста» до «главы» процессии.
- Ну, я те ща покажу «кутася русского» и «паланту»! – католический череп подогнул было колено под свисшую надо лбом двумя крупными кольцами челку парика царева почтаря… – Ты у меня сейчас узнаешь…
- Стой, стой, стой… - не криком, но громким голосом приказал Петр, уже хотевший пристегнуть коня и подскакать на выручку теске-почтарю. – Ты мне так исправного слугу загубишь… А это – не дело. Вон как он за бумаги мои ратится… Все бы так! Вон, гляди, еще карета едет, и там, вон, из дворовых, не бедные идут… Будет еще кого пограбить… А Петра Павловича, сделай милость, отпусти…

22.
Свернули на Житную улицу вслед за каретой. Прошли скорейшим шагом северо-западный – левое крыло Кремля мимо каменных домов помещиков и нижних бояр; мимо запорошенного пригорка, за коим располагался дворик протопопа Максима – некогда бывшего духовником Михаила Федоровича. Сей, впавший в глубокие сугробы, и, прибывавший сейчас в некотором запустении дворик, так потому и прозывался «Духовниковым двором». Сюда намеревался переселиться поближе к Печатному двору и придворный поэт, наставник Софии и покровитель Карийона – Сильвестр Медведев, да не поспел – арестовали… Теперь двор ждал Истомина, который этою весною собрался въехать в новые владенья, сменить обветшалый дом на каменный и пристроить к нему просторные сени, мыльню чердак и погреб…
Царские ж мыльни находились несколькими дворами далее, имевшими собственные выезды и смотревшими хозяйственные воротами на Троицкий крестец. То были усадьбы бояр Одоевского и Шереметева. За усадьбами лежал Лебяжий пруд с плавающей в теплую пору птицей для царского стола.
Обойдя Лебяжий пруд, процессия оказалась на Запасном двору, где хранились резервы хлеба, соли и всякой прочей снеди. Миновав по южной стороне передел собора Николая Чудотворца с особою трапезною, поезд вошел в Набережный сад, посаженный на месте деревянного дворца Годунова. Далее шли хоромы нынешних и прежних цариц: недавно почившей сразу после самого Крещения Наталии Кирилловны; любимой сестры государя – Наталии Алексеевны; бывшей регентши его – Софии; сговорчивой и покладистой невестки Прасковьи Федоровны, и, начавшей уже изрядно раздражать царя пустым бабьем лепетом, внезапно нахлынувшей тоскою, непонятными притязаниями и слезами, жены – Авдотьи…
Царя уговаривали перенести выбор Князя-Папы и его женитьбу на другую пору: дескать, надобно отбыть как полагается поминание матушки и соблюсти все сроки и обычаи, но Петр не уступил уговорам, ссылаясь на грядущие неотложные дела и предприятия, и, на то, что свадьбы и избрания должны также проходить в срок и по календарю. Придворные, сжав персты, растянув уста улыбкой, согласились, с тяжким оханьем в углах…
После пожара восемнадцатилетней давности, когда выгорели дотла строенные еще Федором, деревянные хоромы юного Петра и младших царевен, за три года возведены были трехэтажные каменные палаты. Покоёвые были необширны и невысоки – в полторы сажени от полу до потолка. Протолкавшись в узкой передней, постельной, крестовой и кабинете государя, заставленном четырьмя книжными шкафами, обложенном по всем углам свитками, развернутыми грамотами, скомканными листами, насилу обойдя огромный глобус, крепленный на лакированном моржовом бивне, привезенный морем из Голландии, поезд, возглавляемый носилками Папы, протиснулся в дальнюю комнату, через нее – в задние сенцы, и, наконец добрался до мыльни.
Оная уже была готова к ритуалу омовенья новоизбранных высокочтимых особ: угловая изразчатая печь с каменицею была наполнена спорником, то есть – крупным, серым, полевым камнем, и мелким – конопляным. От печи по стене, до другого угла был пристроен полок с четырьмя широкими ступенями. По противной стене до самой двери, обитой красным сафьяном и войлочным ремнем – для утепления, тянулись обычные лавки. Мыленка освещалась тремя окнами со слюдяными оконницами, занавешенными тафтяными завесами. В переднем углу, пред мерцающей с легким покачиванием лампадой висела почти вся накрытая вышитыми крестами полотном, икона Богоматери и поклонный крест. В оконных углах стояли уже до верху наполненные ушата с горячею и холодною водою. Прицепленные к ним медные ковшики и кунганы болтались, легонько ударяясь один о другой, выдавая недавнее залитье липовых площадок.

23.
Царь размашисто и быстро перекрестился на образа и распятье и ловко, но ласково схватил за косу пробегавшую мимо сенную девку:
- Ну что, готова ль банька, Акулька?!
- Готова, батюшка, свет наш, готова… - и не думала уварачиваться Акулька, преданно и нежно глядя в сверкающие очи государя. – Истопные повозились на славу: каменки топлены сушеные дровами – елью да березою; - со сладкими вздохами докладывала она. – Щелок заварен в двенадцати горшках – должно хватить на всех; мыленка прогрелась и выветрелась, как изволишь чуть – свежо…
- Готова – это хорошо, и что свежо – не худо – мы тут быстрехонько набздим и более еще погреем!
Поезд грянул смехом, занимая углы и лавки мыльни.
- А что ж вы все одеты, господа, дворяне?! – царь бросил девке шляпу, сорвал с себя расстегнутую наполовину мантию и перешел к камзолу. – Словно те невежественные чехи, наведавшие наши бани при мундирах в париках да треуголках… Вот их подняли на смех наши!.. Бежали из дверей, как шведы от Невы! Ну-ка, быстро в сени – раздеваться!
- Как – до исподнего или догола, государь?.. – сконфуженный датчанин снял маску черта и вытер выступивший пот.
- Ну, коль охота, Уилях, оставайся в парике – плоди там блох и прочих шмакозявок! – стянутые двумя рывками ботфорты отправились аккуратно из рук государя в чуть почерненные от золы, тонкие руки девки. – Чай под рубахой блохоловки не висят, как у парижских помпадурок…
- А чем сии бочки наполнены? – немец из свиты другого посла остановился у одной из кадок, стирая пот с лица промокшим париком. – Больно дух от них хмельной… - он отшатнулся от бочки, осторожно сплевывая затесавшиеся в завитки опилки.
- В сей – пивко мюнхенское из Привозной палаты; - важно, со знаньем дела, пояснял подоспевший плечистый банщик в длинной – ниже колен рубахе опоясанной кожаным, той же длины фартуком. – В сей – тентин, алкан, мушкатель и романея в равных порциях из фряжских погребов – особливо для услады молодых… - он переходил от одного бочонка к другому, проверяя, на удивленье белой и гладкой рукою степень нагрева каждого. – В энтой вот бодяге – уксус новгородский для охлады и моренья строптивых… - в последний, стоявший в дальнем углу мыльни у самого окна, он руку окунать не стал.
- Ват дас?! – донесся из сеней взволнованный немецкий восклик. – А что фрау и фройлен с нами будут тоже в неглиже?! – за ним послышалось брынчание ковшей и стук упавших на пол ведер.
- Не токмо в неглиже, но й без иже… - последовал ответом густой, закатистый хохот царя. – Вы, знать, впервые в русской бане, господа?..
- Ну, найн… Не впервые… - перевели дыханье немцы и отвечали несколько смелее. – Но мылись мы, признаться, лишь с господами до сих пор, признаться… У господина Вдовина, вы помните, позвали в баню в Пскове…
- Я, я… И в реку падали без сил…
- Ну, так привыкайте, господа мыться вместе с сударынями, не конфузя их и не обижая… - белые с едва пожелтевшими от поту носками гольфы вылетели на порог сеней и легли, скрестившись.
- Да. Наготу одну Бог нам всем дал, так что ж ее стыдиться?! – внезапно появившаяся пред очами царя Прасковья Федоровна парой ловких движений расстегнула соболью шубу и расшнуровала робу на спине.
- Браво, невестушка, ай, браво! Покажи, голубка всем пример на деле!..
- Ах, все рождаемся в одном мы, государь, с супругами все в том же почиваем, детей рождаем тоже в наготе, и в том же Богу душу отдаем – ни  с чем пришли мы в грешный мир, ни с чем с него уходим… - явно желавшая угодить деверю царица перешла к сорочке…
- Молодец, Праскевушка, и только!.. А ты и Аньку за собой взяла?.. А где еще две пташки – Катя да Праскева меньшая? – обнаженный до пояса Петр – в верхних бархатных штанах на меху с расслабленной немного шнуровкой гашника, взял за руку и вывел из-под подола матери растерянную Анну.
- Так, дома, государь, остались: нечего им по гостям да праздникам таскаться – Катеньке учиться надо, а Прасковьюшка мала еще совсем… - Прасковья Федоровна высвободила сорочку из фижм, но снять ее с себя все ж не решалась.
- Что ж, невестушка, дело твое, материнское… - царь аккуратно стал к ней боком, дав понять, что оставляет сорочку на ее усмотренье.
- А что с Князем-Папой делать, государь, прикажешь?.. – один из носильщиков склонился пред царем.
- А что такое с ним случилось?
- Прикажешь обратно в сени отнести, чтобы раздеть?
- Зачем таскаться-то туда-сюда?.. Пускай невеста здесь уж разденет… Ей быть женой – вот пусть и привыкает…
Анна Еремеевна осторожно приподняла митру с головы Зотова. Старик, полулежа на широком полоке, опершись спиной о стену, смотрел приветно на жену. Протрезвев немного на ветру во время прохода, Никита Моисеевич, осознавая долг свой и обязанности, надлежащие быть выполненными им, привлек и обнял суженную за талию… Поставив колено между его ног, она неспешно, но очень ловко и расторопно развязала шнуровки козьей шкуры, покрывающей его и перешла к пуговицам.
- А во что поместим пару? – обратился банщик к царю, встряхивая веники. – В мюнхенское, аль мушкатель с алканом?..
- В мюнхенское с фряжским! – приказал Петр, снимая с Анны шубку. – И выкатить, прогреть бочонок мой парной, сосновый! Ничего не пожалеть для молодых! Все лучшее им предоставить! – расправив на девочке батистовый подол, он вновь взял ее с полу на руки и подбросил вверх. Анна улыбнулась дяде.
Ополоснутую кипятком и прогретую квасным паром в царицыной мыльне бочку выкатили двое стряпчих. Один из них постарше в кафтане без рукавов, одетым на зеленую рубаху, помчался в сторону кладовых. Другой – повыше и моложе, дав знать кивком, что сам управиться, присел и поднял дубовик в один подскок. Воротился старший с белоснежной простыней. Оба распрямив ее над бочкой, встряхнули вверх, подняв облаком под поток. Банщик, бросив три горячих камня к стенкам кадки, стал носить ушатом пиво из-за печи. Стряпчие помчались за вином. За четверть часа, покуда гости раздевались, бочонок в ведер пятнадцать с лишком ёмкостью, был наполнен почти что до краев.
Петр окунул серебряный ковшик с загнутым наружу носиком в последний, поднятый над бочкой ушат с фряжским:
- Ну что, господа голопуцы и госпожи голопупинки, воздадим славу баннику с подруженькой его шишигою – помоемся-попаримся в благодать духа нашего, во здравье косточек!.. Эх, хорошо… – прикрякнул царь, отпив вина.
Гости заполняли мыленку. Преодолев начальную неловкость от вида наготы друг друга, они рассаживались по лавкам, натужно улыбаясь и стеснясь к углам. Но напряженье быстро снялось первыми поднесенными им кружками пива и вина. Вскоре всех расслабил хмель, квасный пар и веселый настрой царя.
- Ну, как, раздела, Еремеевна, благоверного сваво?..
- Да, государь, Никита Моисеевич готовы… - Стремоухова отступила от обнаженного Зотова, явив на общий вид несколько обрюзглое, но еще довольно плотное и сильное тело старика.
- А сама-то что наряд не сняла? Аль помочь, коль муж уже не в силах?.. – Петр подмигнул ближним своим ярыжкам, севшим от него неподалеку. Те в ожидании привстали.
- Нет, государь, спасибо, я сама… - тихо, но твердо, без стыда и трепета промолвила невеста, забираясь пальцами в пышные рюши застежки кофты.
- А я ей помогу… - потянул к ней руки Зотов.
- Ну, вот и правильно, и славно! – хлестнул себя дубовым веником Петр. – Ах, хорошо, ах, ладный веник, славно ошпаренный… - шлепки влажный листьев о здоровое и крепкое тело раззадоривали всех. – И много ли таких у нас? Хватит ли на всех? – обратился он к банщику, поднесшему ему вымоченное в щелоке мочало.
- Оброками собрали, почитай пол задних сеней: с крестьян Гвоздинской волости 320, Гуслицкой 500, Селинской 320, и с Гжельских лугов 500, с Загарских 320, с Раменской волости помене – всего 130, Куньевской 750, с села Новорожественного 170… А всего 3010 веничков-то будет… Не тревожься, государь, на всех достанет!.. Не токмо на сей день – до лета, хоть каждый день гурьбою всей ходите!
- Ах… Вот и хорошо и гут!.. Нет… Дубовым пока, пожалуй рано будет… Подай березовый, покуда… Ну, молодые там готовы, что ли?!..
- Да, государь, ждут твоего указа… - ответила одна из подруг невесты, подошедшая все же к ней на помощь, дабы было побыстрее.
- Зачем же ждать и мерзнуть?!.. На улице, в походе морозу уж хватило… Пособите молодым – опустите в кадку Кесаря с Кесаркой!
Вскочившие разом человек пятнадцать голопупских без труда подхватили пару и понесли к приготовленной им бочке. Сознававшая, что стесняться некого и бесполезно, невеста, не без удовольствия доверилась чужим рукам. Соприкасавшиеся тела друг с другом все более распалялись жаром и охотой…
Опускание было приятным, и, на диво, осторожным. Теплая, чуть обжигающая жижа, приняла тела в свою вспененную бордово-алую котловину, обволакивая их теплом и дурманным хмелем. Зотову стоило усилий вновь не погрузиться в дрему. Однако, Князь-Папа понимал: взремли он сейчас, и царь удумает иную, еще более изощренную утеху, исполнить которую будет еще сложнее, да и ближние ему в том пособят. К тому тело, хоть и не первой свежести, невесты было столь близко и горячо, что веки сами поднялись и плоть воззвала… Рука Анны Еремеевны, как и на выборах его в Папы, умело и властно коснулась достоинства, скользнула, оттянув его три раза… Никита Моисеевич вздрогнул и послушно погрузился в лоно.
- Давай, давай, дрочи его, дрочи!
- Рви курочку, давай же, рви, ату! – кричали им вокруг стоящие.
Зотов сдерживался сколько мог, стараясь ублажить невесту и продлить удовольствие прочих, уже взявших в руки свои причинные места, поглаживая их и подергивая в воздухе. Но долго он не смог крепиться, – проделав пару тройку толчков, он припал всем телом к Анне и извергся в нее. Обвив рукою голову мужа, она сжав его внутри, оттягивала и приседала, стараясь, также все продлить…
Напряженье нарастало. Всем хотелось ласковых касаний, уст и рук на плоти. Банщики поддали пару и уложили дюжину гостей на лавки. Хлест веников и охи возрастали. Те же, кому лавки не хватило, ублажали себя сами и соседа…
Грудастая, белокурая графиня Ивакина, обмахиваясь руками, аки взмокшими лебяжьими крыльями от пару, вскарабкалась на лавку, и, шевеля двумя перстами уже изрядно увлажненное лоно, широко и белозубо улыбалась князю Лыкову. Тот, нетерпеливо поглаживая и подергивая давно уж вставшие копье, взобрался к ее игриво согнутым ножкам. Пройдясь мокрым веником по светло-розовой, словно выточенной из молодой осинке, спине, он утопил свою пятерню в левой половине зада. Помесив ее, словно поднятое тесто, князь повернул Ивакину на спину, но поняв по распахнутым глазам и плотно сомкнутому ротику, что графиня еще не готова, приник устами к лону. Он лизал, оттягивал и сосал сладко-едкую влагу до той поры, пока ее рука нежно теребящая его каштановые кудри, не потянула с силой вверх. Поводя копьем у разбухшего лона еще немного и подразнив случайную подругу, он вошел в нее… Встретив радостным криком иную плоть, она обхватила нижнюю часть его торса ногами и пятками прижала к себе…
Сев у свода пятеро молоденьких девиц, стали подкалывать друг дружке волосы, дабы те не покрывали шеи. Меж воли руки потянулись к персям, и начали сжимать сосцы. К ним подсели еще трое. Девы начали ласкать друг другу лона языками и стонать. Бояре и князья подобрались поближе, и, выбрав пару по душе, разбрелись по сторонам. Тот, кому досталось две а то и три голубки, старался не обидеть ни одну: доверив этой вздернутое жало, другой сосцы перстами жмет, а третью – в уста целует…
- Лик Небесной и Поклонный не прикрыли… - чуть склонился на бок боярин Севацкий, не выпуска скачущую на нем княжну.
- А разве мы тут богохульство чиним?! – на миг отпрянул от пенной, розовой норки его друг Умнин. – Ублажаем плоть, в которую Господь наш душу вдохнул… Ах, душенька, уж мочи нет, дозволь войти ухвату в печь… - обратился он наморщившишь к подруге, насилу сдерживая свой ухват в одной руке...
- Изволь, - прошептала сквозь чернобровая графиня, которая, лишь этого и ждала.
- Но сее есть прелюбодейство… - Севацкий встал на ноги, подняв на руках княжну, продолжавшую скакать верхом.
- Не прелюбодейство, а радость тела, в коем дух Господень… - в нетерпении спустив графиню на пол на колени, он опустился к ней. Припав покрасневшей спине ее, он вытащил заколку из косы, намотал ее на руку, оседлал подругу. – Различье, невежа, разумей: мы ж никого ни принуждаем – каждый волен выбрать пару по душе для наслажденья… - графиня билась ланью. Умнин сквозь вдохи и стенанья девы продолжал шептать взахлеб. – И предки наши потешались так без страха божья, пока не выберут супруга по разуму и по душе… И грехом сие не считалось, а гармонией с природою и Богом…
Петр, став спиною к забившейся в угол окна Анне, доверил свою саблю сенной девке, припавшей к его колену головой.
- Ты уверена, невестка, что племяшке требно сие видеть?
- Да пусть учиться, самой придет, не за горами, время  на спинь падать иль корачки становиться… - выглянула из-за спины банщика Прасковья Федоровна и тут же спряталась за ним, скрестив над торсом полные, но гладкие, и, на диво длинные ноги. Фигура банщика ходила ходуном: бедняге надо было ублажить и печь царицы, и чресла с талией веничком ласкать…
- И то верно… И тебе виднее, ты ведь мать… Шибче, шибче ручкою води… и язычок свой не щади, Акульюшка-голубка… и да уста открой, открой пошире… таааак… - могучая пятерня царя зарылась в светло-пепельный ворох волос, сбросив на пол чепец.
Семилетняя дочь Ивана V то ли от страха, то ли от любопытства, по младенчески засунув в ротик пальчик, наблюдала за тем как взрослые дядьки, тетки так недавно, на днях державшие себя так неприступно, богоугодно и каменно, носились теперь нагишом по мыльне, визжали щекотя друг друга, хлестались вениками и обливались квасом и вином. Заморские послы и гости, стоявшие вначале в сторонах, скоро также не вытерпели и присоединились к банной вакханалии. Вот наместник турецкого паши Мухаммед Али – высокий, стройный, рыжебородый, кучерявый молодец с хитро прищуренным, игривым взором, не допил пиво набегу и пролил кружку на живот. Бежавшая за ним светлокудрая княжна приникла языком к подтянутому торсу и стала жадно слизывать пенистую жидкость… От каждого касания живот наместника содрогался и втягивался внутрь еще более… Потом Мухаммед стал лить пиво ниже и сопеть. Княжна пила жаднее, глотала громче и в руках вертела что-то, слово девка веретено, но верху и сидя на своих коленях – за толстою, увитою сухим плющом и травами колонной было не разглядеть… Видны были лишь лопатки да чресла, ползавшие вверх и вниз… Вот две боярыни зачем-то оседлали пожилого князя и хлещут бедолагу во всю мочь на лавке, одна сменяя другую, у ног его и головы, но тот не отбивается, а гладит их по ляжкам и хрипло стонет: «Еще!.. Скорей!.. Сейчас вас угощу, молодки…». Там, в крайней бочке возле печи, два боярина, еще безусых, безбородых, схватились с сенными в обнимку и скачут, будто бы лошадки, расплескивая пенное вино по сторонам, а вкруг их, обливаясь квасом, раздетые юродцы в бубны бьют и трутся о боярынь и княгинь… Бочонок с уксусом был пуст и одинок – к нему никто не подходил, и уж тем более – не хотел влезать.
Анне показалось, что перед ней лубок базарный, листаемый приезжим скоморохом под писк плакучих скрипок и звон бубенчиков на колпаке, иль «рези фряжские» на медных досках, резанные хлопским дядькой Афонькой Звервым для утехи царских чад... Все выло, охало, пестрело, дергалось, кружилось и стонало… Ей было страшно, весело и жутко интересно… Но, почему-то ныл низ живота, хотелось на горшок и к няне…
- Вынь изо рта палец, глупая! Как не стыдно, право слово!.. – Прасковья Федоровна вновь выглянула из-за спины банщика и погрозила дочери перстом. – Ну, как малый ребенок… Шибче, милый, шибче… - мать Анны поглядела вниз, а после в очи своего ублажателя. – Не сбавляй натиск… Я уже почти в откосе… Сейчас… Вот-вот… Выжму все соки с тваво огурца…
- Я стараюсь, матушка, стараюсь… - банщик, лет тридцати пяти, в задранной под самые лопатки, распоротой по бокам рубахе, припал потною щекою к покатому плечу царицы. Выя его вздулась от напряга и выступившие на ней вены чудились в близи пульсирующими реками, что вот-вот разорвут скрипящую от влаги кожу и разольются по всему телу.
Анна в ужасе смотрела на них, и ей казалось, что всклокоченный и взмыленный дядька банщик вот-вот разорвет на части ее мать, как разъяренный волк налегший на овцу у водопоя на картинке Букваря Кариона, а растрепанные кудри дяди, то и дело вскидывавшего со стоном головой, сверкали каплями от падавшего на них заходившего солнца, и казались нимбом ангела. Акулька ей почудилась извилистою, белою змеею, высасывающею кровь и силу из царя. Анна резко высунула пальчик изо рта на окрик матери, но тут же вернула его обратно для успокоенья, стоило лишь отвести царицы взор.
- Ээээ… Да Кесарка наша заскучала… - Петр, уже сидевший в бочке с пивом, натирал Акульке спину щеколом с ароматом земляники. Тающая от услады девка терлась чреслами о низ царя. Ланиты ее пылали, что зольная вода, стекающая из мочала по лопаткам… - Князь-Отец уснул опять, а ей, бедняге грустно и обидно… Ну-ка, ближние, потешьте-то невесту... Грех в день свадебный томиться…
Анна Еремеевна направила влажные изумрудные очи на царя. Игриво подмигнув невесте, Петр повернул Акульку передом к себе… Свободных мужей осталось немного – в основном совсем уж старики из нижних чинов, греющие свои кости по дальним лавкам, да несколько матросов, коим не хватило дев, и тешащих себя своими силами, вином и выдумкой…
- Ну, кто отважиться конкур составить молодому?!.. Неужто же никто?!.. Да хоть бы вы, ребята, встаньте, подойдите…
К бочке с новобрачными подошли два немца из его матросов.
Стремоухова, поймав кивок царя, потупилась и закусила прядь волос. Потом аккуратно приподняла со своего плеча голову Никиты Моисеича и положила на подбитый травами и накрытый простынею край бочки. Матросы – один высокий, покрытый по всему мускулистому телу густым волосом, другой пониже на полголовы с наколотой русалкой на груди, с легкостью подняли ее с воды за вытянутые руки, и понесли, усадив на плечи к свободной лавке…
Очнувшийся на миг жених намеревался возмутиться, но царь осек его:
- То мой приказ…
Старик поморщился и захрапел… Невесты скоро стало не видать меж двух детин, лавка же трещала и ходила ходуном…

24.
Давно уж небо отпылало багровым закатом, осветив забрызганные вином бревна мыльни. Давно уж потемнели, загустившись тучи над дворцом. А ведь, так недавно казалось, что алая, горящая мантия светила накроет собою всю высь и распалит адским пламенем. Но густой сумрак, набивший облака свинцовой серой, заставил зажечь свечи, облить липкие от пота и вина тела водою и облачаться в одеянья… Одеянья, однако же были сменены иными маскарадными костюмами, созданными по идеям и эскизам, одобренным Петром.
По сигнальному выстрелу из пушки все маски собрались у царского дворца. Особо назначенные маршалы разделяли и расставляли их по группам в том порядке, в каком они должны были следовать друг за другом.
Заморосил мелким серебром колокольный звон к Утрени третьего часа в память сошествия Святого Духа на апостолов. Направились в Покровский. Службу, наперекор митрополиту, пожелал вести сам Петр, так как Патриарх Пресбургский, Яузский и всего Кокуя – Никита Моисеевич Зотов был невообразимо пьян, и, держался на ногах благодаря лишь «носилочным» подьячим. Пахом Пихайхуй освинтил всех пестом с пивною пеною из обгорелой ступы, дважды перекрестил дулями, и, благословил наполовину ободранным, дубовым веником, которым изволил париться сам, молодых к брачному ложу…
Из спертого, нагретого дыханьем и сотнями горящих свечей церковного короба вышли на свежий воздух, пахнущий снегом и зимою. Все маски, укрытые ранее темными плащами разом сбросили их, и площадь запестрела разнообразнейшими костюмами. Открылось вдруг более тысячи масок, разделенных на группы и стоявших на назначенных для них местах. Они начали медленно ходить по площади процессией, по порядку номеров, и гуляли часа два, чтобы лучше разглядеть один одного, освещая друг друга масляными фонарями, специально заказанными царем для маскараду из Британии и Парижу. Петр, одетый теперь корабельным барабанщиком, имел через плечо черную бархатную, обшитую серебром перевязь, на которой висел барабан, и исполнял свое дело превосходно, что никого не удивило, потому как начинал он свою военную службу именно с этой должности. По выходе всех из церкви, он ударил в барабан так, что казалось, натянутая на нем старая телячья кожа вот-вот треснет и разорвется в клочья.  Перед царем шли три трубача, одетые арабами, с белыми повязками на головах, в белых фартуках и в костюмах, обложенных серебряным галуном. За ними следовали носилки с Князь-Кесарем в костюме древних царей, то бишь в бархатной мантии, подбитой горностаем, в золотой короне и со скипетром в руке, окруженный толпою слуг в старинной русской одежде. Кесарка, заключавшая со всеми дамами процессию, была одета голландскою или фризскою крестьянкой – в душегрейке и юбке из черного бархата, обложенных красной тафтой, в простом чепце из голландского полотна, и держала под рукою небольшую корзинку. Надобно заметить, этот костюм ей очень шел. Перед нею шли ее гобоисты и три камер-юнкера, а по обеим сторонам восемь арабов в индейской одежде из черного бархата и с цветочными горшками на головах. Далее следовали две девицы Нарышкины, а за ними все дамы, в крестьянских платьях из белого полотна и тафты, красиво обшитых красными, зелеными и желтыми лентами, прикрытые разными шкурами, потом остальные, переодетые пастушками, нимфами, негритянками, монахинями, арлекинами, скарамушами; некоторые имели старинный русский костюм, испанский и другие, и все были очень милы. Все шествие заключал большой толстый францисканец в своем орденском одеянии и с посохом калики в руке.
Группа его величества, следовавшая за трубачами, была одною из лучших. Маски, вошедшие в нее, были одеты как гамбургские бургомистры в их полном наряде из черного бархата (между ними находился и князь Меншиков); другие, именно гвардейские офицеры, как римские воины, в размалеванных латах, в шлемах и с цветами на головах; третьи как турки, индейцы, испанцы (в числе их был крещеный мавр – шут царя Лакоста), персияне, китайцы, епископы, прелаты, каноники, аббаты, капуцины, доминиканцы, иезуиты; некоторые, как государственные министры, в шелковых мантиях и больших париках, или как венецианские дворяне; наконец, многие были наряжены жидами (здешние купцы с Никольской), корабельщиками, рудокопами и другими ремесленниками.
Кроме оных масок, были еще в разных потешных нарядах сотни других, которые бегали с бичами, пузырями, наполненными горохом, погремушками и свистками, и делали множество шалостей: пугали, обливали попавшихся на встречу пивом и водою. Были и отдельные смешные маски: турецкий муфти в обыкновенном своем одеянии, Бахус в тигровой коже и увешанный виноградными лозами, очень натуральный, потому что его представлял человек приземистый, необыкновенно толстый и с распухшим лицом. Сказывали, его перед тем целые три дня постоянно поили, при чем ни на минуту не давали ему заснуть. Весьма недурны были Нептун и другие боги; но особенно хорош и чрезвычайно натурален был Сатир (танцмейстер князя Меншикова), делавший на ходу искусные и трудные прыжки. Многие очень искусно представляли журавлей. Огромный француз царя и один из самых рослых гайдуков были одеты как маленькие дети, и их водили на помочах два крошечных карла, наряженных стариками с длинными седыми бородами.
Погуляв, при стечении народа, которому заснуть не дали в эту ночь, и рассмотрев друг друга, маски в том же порядке отправились к Думной палате. Все дома и дворы, расположенные неподалеку от площади были иллюминованы диковинными цветными огоньками и свечами, и царь приказал, чтоб это продолжалось во все время маскарада.
Новобрачный и его молодая восседали за столом под пышною турецкою сенью, именуемою на иностранный манер балдахином, – Зотов с царем и господами кардиналами, Стремоухова – с дамами. Над головою Князя-Папы висел серебряный Бахус верхом на бочке с водкой, которую тот цедил в свой стакан и пил. В продолжение всего обеда человек, представлявший на маскараде Бахуса, сидел у стола также верхом на винной бочке и громко принуждал пить папу и кардиналов; он вливал вино в какой-то бочонок, причем они постоянно должны были отвечать ему.
- Кусать не до крови, что пить не допьяна! – оторвал зубами кусок жаренного поросенка ряженный Бахус.
- Хватко сказано, хватко! – затрясли наклеенными бородами сотоварищи Петровы по потешным баталиям, специально приглашенные из Немецкой Слободы.
Распаленный гуляньем и вином Петр подхватил проходившую мимо в наряде фиалки племянницу и усадил на изрядно потрепанный барабан. Сунутый по пути на пир какой-то толстой бабой в цветастом переднике из вареного сахару петух едва не выпал из ее руки:
- Анька! Коли бушь царицей, всех хлещи плетью! Всех хлещи плетью, племяшка! – Анна, уже немного привыкшая к странным и внезапным порывам дядюшки, продолжила облизывать сахарного петуха. – И всем режь бороды!
После обеда сначала танцевали; потом Петр, сестра его Наталия и царица Прасковья Федоровна в сопровождении множества масок, повели молодых к брачному ложу.
Палата новобрачных находилась деревянной пирамиде, наскоро выстроенной накануне, и смотрела главным большим окном на собор, в коем недавно состоялось венчанье. Внутри палата была вся обставлена свечами, точно также как и корабль Покровки, а ложе молодых обложили хмелем и обставили кругом бочками, наполненными вином, пивом и водкой.
Возложив новобрачных в постель, носильщики удалились, а молодые нимфы поднесли им сосуды с медом на две трети разбавленным водкой. Сосуды были довольно велики и имели форму partium genitalium (для мужа предназначался женский, для жены – мужской). В присутствии царя, новобрачным предписывалось осушить их до дна.
- Пей до дна, иль изменит пусть жена!
- Соси, соси, все соки с огурца стряси!.. – приговаривали вслед каждому глотку гости.
Тех же, кто кричал и подтрунивал молодых не шибко громко и старательно, ряженный Бахус и помогающие ему сатиры и скоморохи насильно тут же раздевали и окунали в хмельные бочки. Заставив «виновных» вдоволь наглотаться пива, водки и вина, им помогли выбраться, и все удалились за двери пирамиды, в коей предусмотрительно были уже просверлены дыры на уровне человеческого росту. Обступив кругом пирамиду, гости в нетерпении приникли к ним. Князь-Папа, по обыкновению, сперва лежал неподвижно. Но новобрачная расстегнула до низу его царскую мантию, набрала в свой продолговатый, но вместительный сосуд холодного пива, и стала поливать суженного от шеи до низа живота. Зотов очнулся и потянулся за струёю… Не долго думая, Анна Еремеевна сорвала с себя бархатную юбку, подобрала под мышки нижнюю, и присела над самым ртом мужа. Пиво лилось аккурат между створок ее мохнатой печи так, что мужу приходилось обсасывать и облизывать их очень старательно, чтобы добыть капли желанной влаги… Затем кесаревна опустилась на едва приподнятую иглу мужа и поскакала на ней во весь опор безо всякого удержу…
- Вот молодец, баба! – рассмеялся у своей дыры Петр. – И коня оседлает, и мужа с любого одра подымет, даже со смертного!.. – прищелкнул он перстами, подав знак музыкантам и скоморохам славить сей знаменательный момент.
- Ну, просовывай свой буй
В ее дрожащую затворку,
Не теряй мгновенье – суй,
И прикрой бортами сворку!..
Уплати порыву мзду –
Не набрасывай узду
На совместное желанье. – послушно запели ряженные в такт резвой скачке новобрачной.
- Две минуты обладанья
Так не много для людей
В бесконечной смене дней.
Эх, природа, твою мать, –
Поскупилась часик дать! – вразнобой, но зычно и весело подхватили гости за юродцами и трубачами.

25.
Прошло полгода. Анна необычно вытянулась, и, еще более раздалась в плечах…
- Впрямь, как Иван Великий – высока и широка сестрица наша… - подшучивала Екатерина, невзначай задев Анну, гоняясь за младшею Праскевой. – Да посторонись же, каланча!..
- Широка, да угловата… - смеялась взахлеб та, забегая за стену Успенки.
Анна, подхватив украшенные пучками лент и рюшей пышные бока муарового платья, ловко увернулась от сестры, дабы та не сбила ее с ног.
- И юбки на ней, как колокольные рубахи… - продолжала подсмеиваться Праскева, уже заметно меньше шепелявя и глотая звуки слов.
- И ветер букли растрепал, как колокольны уши… - Катерина вновь нарочно пробежала мимо, приподняв ивовым прутом смоляную прядь волос. – Ты и впрямь на колокол похожа, того гляди, забьешь в набат!..
- Ай, как не стыдно над сестрой смеяться, да, к тому же, над родной… - Карион, который все это время щурился на позолоту куполов, прикрыв чело ладонью, поймал на бегу шалунью, и, аккуратно отнял прут. – Кто над ближним насмехается, тем и Вышний Бог гнушается… - он ласково отклонил с ее лба локон и отправил буфы рукавов, сбившихся как кожух меха кузнеца. – Что Ему, что вы стройны да статны: в рай за статность не пускают,  Архангелы на дух глядят, коли крепок он и чист и светел – отворят ворота в рай… Краса земная скоротечна и на корм червям пойдет…
- Расступися, разыдыйдися!.. – огласил Ивановскую внезапный сдавленный выкрик. – Взлечу… Ейный Бог, взлечу!.. – доносилось откуда-то свысока, казалось с самих куполов.
- Кто там еще орет на всю Ивановскую?..
- Что случилось?! Что соделалось?!..
- Чай, новый указ читать будут…
- Аль воюем с кем ешо?.. – спешно крестясь, проходя мимо Черниговских чудотворцев, народ валил к Ивану Великому.
- Пойдем-ка, царевенки, поближе, поглядим, чего так люд божий всполошился… - Карион выпустил из жилистой руки кудри Екатерины, прижал к груди недавно переведенные им главы «Римских деяний», и подозвал к себе среднюю и младшую сестру. Они зашагали очень быстро, стараясь поспеть за всеми и расслышать, что говорят.
- Да энто ж Ивашка Воробьев орет… Знать, новые крылы иршеные смастерил, вот и бахвалится, что взлетит, как журавель…
- Это тот, который намедни на слюдяных хотел взмахнуть?..
- Ну да, тот самый… Да тяжелы, слышь-ко, яму, балбесу, оказались… Так наш боярин Троекуров выделил со своей козны еще целых пять рублёв на замшу…
- Это князь Троекуров – начальник стрелецкого приказу?..
- Айда поглядим, что у бахвала выйдит…
- Да ничё не выйдет!.. Деньги токмо переводит!.. И дают же эдаким брехунам: на слюду – 18, на замшу – 5… Пущай бы лучше на цельные дела тратили… На богадельни, на приходы, на отлив колоколов…
- Царь наказал любое новое дело поддержать и обеспечить, каким бы чудным ни сдавалось…
- Ну, пойдем, что ль, поглядим… А то упустим, как дурак сорвется…
- Пойдем, пойдем – я ж не держу, энто ты галдишь без передыху…
- Да сам-то варежку закрой, да шевели лаптями… - шутили, скалились и толкали друг друга проходившие. Купцы с ближних лавок, бояре, покинувшие душные палаты – кто для дела, кто променажу ради, дворецкие холопы, спешащие по порученьям и нуждам своих господ – все слились в одну бурлящую струю, текущую к колокольне.
- Слушай, народ царствующего града!.. – орал с крыльца Филаретовской пристройки приказный дьяк. – Нынче, двадцать осьмого июля 1701 года от рождества Христова по дозволению и велению батюшки царя нашего Петра Алексеевича, вольный черноземельный холоп, назвавший себя Иваном Воробьевым, будет совершать другую попытку взлететь над землю подобно птице…
- Взлечу, непременно, взлечу!.. – вопил с колокольни мужик в темно-багровой рубахе, взмахивая иршеными крыльями перетянутыми веревками. – Аки журавль, взлечу! – размашистые, черные, как у летучей мыши, крылья слегка задевали малые, окружные колокола третьей октавы, отчего те покачивались, чуть слышно звеня тонким голосом.
- Коли ж и оная окажется неудачной, - продолжал орать дьяк, глянув вверх. – И означенный холоп останется в живых, то бит будет здесь же двухстами семьюдесятью батогами снем рубашку за пустобайство и во смущение народа Божьего, а добро его каковое имеется распродано в доход козны и третей частью боярина Троекурова…
- Взлечу, обязательно, взлечу!.. – как молитву повторял Воробьев, топчась на фронтоне звонницы и натягивая перепонки веревок.
- Ну, так взлетай! Чего к месту-то прирос?!.. Аль лапти яйцами намазал – от краю оторвать не можешь?!.. – кричали и улюлюкали ему снизу.
- Ты взлетишь, Ванечка, обязательно взлетишь! – вторила своему мужу, прижав руки к груди, девка в синем сарафане в мелкие бело-розовые крапины. – Ну.. Лети же ко мне, воробышек мой сизокрылый… Лети ко мне, Иванушка… - девка протянула руки к звоннице и отступила на несколько шагов от крыльца.
- Да если он к тебе полетит, дура, с него ж лепешка будет!.. – слегка толкнул ее в плечо стоявший вблизи купец.
- Ха… кхе… ха-ха-ха… Вот жешь дуры бабы слезоронные! – подмигнул ему, покачивая пузом обмотанным широким, расшитым цветным узором, поясом, бородатый бояринн.
- Лети, не слухай их, взлетай… - увернулась от руки купца девка. – Верую в тебя, соколик мой… Взлетай же, родненький!
- Во… Гляди, из воробья в соколика перерос… - с сожаленьем щелкнул в воздухе свободными перстами купец.
- Ага… Так, глядишь и до орла дотянется… А то и до ангела божия… Ха… кхе… ха-ха-ха… - новая волна хохота качнула пузо боярина.
- А он правда взлетит, отец Карион? – привстала на цыпочки, чтобы дотянуться до уха учителя, Анна.
- Коли даст Бог… Коли даст Бог… - перекрестился, поправив под мышкой в жестяном окладе с вытесненным пастухом и овцами книгу, Истомин.
- Ну, взлетай ты уже, пёс брехливый! – взревел басом и тряхнул седыми волосами Троекуров, стоявший со стороны реки. – Не кручинь меня, старика, что поддался на твои уговоры бесовские, вляпался в дело провальное…
- Да где ж он взлетит, мужичина неотесанная?! – продолжали с ехидным сожалением потешаться купцы. – Где ж ему до Господа-то подняться?! Плакали ваши денежки, Иван Борисович, плакали двадцать три рублика… плакали…
Воробьев вздул щеки, напружинился. Натянул веревки… Крылья поднялись со скрежетом… Снова звякнули задетые колокольца, на сей раз громче с эховым перезвоном… Смельчак подогнул колени, подпрыгнул раз, другой…
- Не взлетается… - ахнул кто-то в толпе…
Еще один заячий прыжок и взмах… Еще…
- Помози ж ты мне, Господи… - донесся сверху еле слышный стон от Ивана.
- Да не парься ты там, потом не обливайся… Слезай сюды по лесенке и кости не ломай, для того уж батоги готовы, дожидаются… - гаркал кто-то из стрельцов.
- Не… - упрямо крикнул смельчак. – Мы еще взлетим… С Ивановской колоколенки… Помози ж ты мне, Господиии! – в который раз перекрестился, чуть высвободив руку из петли крыла, Иван.
Мужик со всей силы оттолкнулся от оконницы. Черные вороньи крылья подняли его над пристройкой и понесли к Сенатской площади правей от Троекурова, со стороны которого дул ветер. Толпа ахнула единым вздохом, замерла, таращась на Ивана, не сводя с него ошеломленных глаз… Парный, пахнущий клевером и свежей краской воздух ударил в горло и стал в нем твердым комом. Душа вырвалась из груди и повисла где-то за спиной под крыльями. Хотелось орать «Караул!» на всю Ивановскую, обхватив ее крылами, но ком неподвижно стоял над кадыком, истребляя влагу… Края багровой рубахи, перехваченной тою же веревкой, что и крепления крыльев, раскрылись зонтом под тонким поясом, штанины синих в крапину портов из того же сукна, что и сарафан жены, вздулись трубами, светло-пепельные волосы подымались тяжелыми, жирными прядями, просыхая в воздухе от пота… Полусогнутые колени непослушно распрямлялись, крылья, врезаясь струнами веревок в руки, отрывали их… Но он летел… летел… летел… Хотя и опускаясь с каждой пядью вниз… Все выше и выше уходили золоченые яблоки и луковицы куполов, все ближе и ближе подступали мохнатые верхушки деревьев, все кольче и глубже пронзали сердце злорадные, неверующие взгляды, все громче и отчетливее доносились до слуха всполохи смеха и язвящие своей жалостью охи… И только одно, одно живое, родное лицо искали его глаза в этой чужой и пестрой массе… Марфа… Марфушка… Вот она – прижалась к чугунной решетке перил у реки; родные, теплые, серые, распахнутые глаза смотрят, не мигая прямо на него, вздернутый, с неприметными конопушками носик чуть слышно шмыгает, подрагивая ноздрями, напухшие, расскраснелые от прикусов губы еле слышно шепчут понятное лишь ему заклинание:
- Ванечка, родненький, ты взлетишь… Ты летишь, Ванечка… - тесно сжатые на груди руки судорожно теребят смятые складки сарафана.
- Все… Амба… Опускается…
- Ага… На бог, вишь, косит… На правое крыло западает…
Упал мягко, почти без удара, чуть рассек колени, когда ветер потянул порванные крылья по мостовой. Остановился у паперти Николы Гостунского у самых ног Троекурова, куда тот постепенно перешел, неотрывно следя за летуном.
- Тьфу… Пустобрёшена лиходейная!.. – досадно харкнул ему на спину боярин.

Рубаху сняли бережно – не сдирая – знали, что другой такой казённой ему не выдадут, коли останется жив. Стегали тут же, два жидкоусых рядовых из новоизбранных стрельцов окружной охраны, наказанных за отгул в ближние дворы к родным. Стегали медленно, не торопясь, с оттяжкою, проводя по всему хребту каждый удар… После первой дюжины ударов боль ушла. Только нестерпимый жар подымал и бросал на прутья сломанных крыльев изнуренное, взмокшие тело.

26.
- Не вопит, не противится… - младшая дочь Прасковьи Федоровны прижалась плотнее челом к руке воспитателя.
- Да, терпёшный болесный… - погладил ее по мягкой, по-детски бархатистой щеке Карион.
Анна неотрывно и молча смотрела покрывающуюся кровяными пузырями спину летуна. Каждый удар и протяжка отрывал за собою клочки свернутой в трубочку кожицы. Спина храбреца, на коей пару минут назад крепились трехаршинные замшевые крылья, на глазах превращалась в склизкое, хлюпающие кровавое месиво. Екатерина, оказавшейся в спешной, но несильной, сдерживаемой стрельцами, давке, поодаль, но все же на глазах учителя, думала, смотря на звонницу: «А была б его спина такою же разбитой, если б крылья оторвались, и он упал бы вниз?..»
- Посторонись-ка, дитятко… - прервал ее раздумья пробивающийся вперед купец в розовой атласной рубахе. – Вытерпит, аль спустит дух?.. – спросил он густым голосом то ли себя, то ли переднего, расставившего в стороны руки, сотника.
- Сумнительно… Полторы сотни батогов… Ну, не толкайся, позади! – рявкнул дюжий дядька, сбрасывая с лопаток чьи-то локти. – Хпипкий больно, хотя и терпеливый – не кричит, не стонет… Но чтоб живым остался, это вряд… Хотя, бывали и такие, кто и двести двадцать выносил… Но этот вряд… Вон, уже из горла струйка с паром, и неприметен вдох…
- Катенька, поди ко мне… - обеспокоенно позвал Истомин и сам стал протискиваться к царевне. – Пойдем-ка, девочки, побродим в стороне, поговорим про римских цесарей…
- Но интересно, умрет, аль выживет ли он?.. – Анна помогла Кариону вызволить сестру из давки, раздвигая выставленными локтями встречных и, притянув ее к себе за руку.
- Бог даст, и выживет… - увлекал за собою царевен из толпы Истомин.
Карион вел их к Грановитой палате спешно и крепко держа за плечи младшую и старшую. Иеромонах впервые сожалел, что не взял с царевнами прислугу на прогулку, полагая, что оная будет лишний и мешать отвлеченной болтовней и чрезмерною заботой наставительной беседе и раздумью царевен. Анна шла немного впереди, неся доверенную книгу. Свист, всплескивающий хлест палок отдалялись. Возгласы и частый кашель становились глуше, оставаясь позади:
- Ах, бедолага, получил свое…
- Но он взлетел-таки, взлетел…
- Да где ж взлетел, коли упал…
- Когда б упал, тогда б разбился, а то парил…
- Парил, да падал вниз…
- Хлещите олуха, хлещите, – пущай сполна свое получит, чтоб не повадно было дурням к облакам тянуться!.. – подстегивал десятник рядовых.
- А может, все же будет с пустобрёха?.. – дошел до слуха сдавленный бас Троекурова. – И так – того гляди, уж спустит дух…
- Нееет, - заперечил, смыгнув носом, десятник. – Пусть все свое получит, чтоб не повадно было впредь другим царя да народ идеями смущать пустыми… Да и приказы уставные надо исполнять: сказано двести семьдесят – двести семьдесят и всыпем, а дале – дело уж его – выжить али нет… Мне ж отвечать за не выполненье не охота, как думаю, и им… - он, очевидно, указал на рядовых.
Анне ж вспомнился скривленный от первого удара рот Ивана и тихий, едва понятный шепот губ: «Больно мал размах… И крылья тяжелы… Уууммм… - очередной удар заставил смолкнуть, он схватил воздуху, чтоб не застонать, и снова вперил прозрачно-голубые очи в небо. –  Надобно не из замши, а из шелку делать, и не ремнями да веревками, а нитью прочною вязать…»
Ее бархатная, расшитая золотыми завитками, туфелька наткнулась вдруг на что-то острое и твердое. Она нагнулась. Немалый – с поларшина длиною и с фунт весом осколок железа, похожий на половинку разбитого сердца вонзился в мягкую материю. Анна аккуратно, стараясь не поранить пальцы, вынула его из золотого ободка подошвы.
- Кажется, это твой осколок, Уф… - Эн все также озорно болтала изящными, уже покрытыми гладкой, бархатистой, словно у младенца, кожей, ножками, сидя на скользком плече среднего колокола в центральном проеме звонницы. – Из которого ты появился…
- Да, вроде, мой. – Летучий Мышъ с нескрываемым удовольствьем и восхищеньем любовался возрожденною подругой. Да и сам он довольно зримо изменился: черная, густая шевелюра с частыми, завитыми кудрями, покрыла сморщенный затылок; слизкая, гнилая шкура сменилась белой человечьей кожей, но с нездоровым бледно-розовым румянцем; тонкие, синие уста набухли и налились алым соком; лицо, также располнело, но сделалось приятно милым; впалые ланиты округлились. Он был одет испанским доном – в белоснежную камису с высоким, отложным воротником, затянутой в тугой колет темно-бордового цвета, и трикотажные чулки, обтягивающие ноги, будто кишки колбасу – от косточек стопы до самых ляжек. На коротких, вздутых, словно буфа рукавов, набитых паклей, висела шпага. Уф стоял в том же проеме, с которого час тому назад слетал Иван, и наблюдал то за подругой, то за Анною внизу у Грановитой. – Надо же, сама нашла алтарь свой царственная жертва… - причмокнул языком Нахцерер.
- Что склонилися, царевна? – поспешил к парадным сеням Карион.
- Да, вот, святой отец, нашла осколок… - удерживая книгу, выпрямилась Анна.
- Покажи, дитя… - Истомин взял у ней находку. – О… Оскол от колокольчика Бориски Годунова… - он повертел кусок у глаз. – Да, нет… Судя по резьбе и плавке – Алексей Михайловича – отца батюшки нашего Петра… Царь-колокола, что в том году сорвался при пожаре…
- Мне, мне покажите сей кусочек!.. Мне… - задробили по мостовой Соборной крохотные башмачки Праскевы.
- И где ж висел то исполин? – выхватила, невзирая на обиженно надутые губки сестры, осколок Катерина.
- Вооон там… В центре самом… - Истомин указал прямо на Уфа.
- А что ж его не исцелили и на место не вернули? – острый взгляд голубых глаз больно кольнул грудь Нахцерера.
- Вот чертовка! – схватился за сердце Летучий Мышъ. – Взор чист еще, не замутнен пороком и житейскою тоскою… Ну, погоди… исправим!..
- Да, не нашлось еще такого смельчака… - обрадовался в тайне Карион, что отвлек детей от наказания. – Колокол, поди, что хворый человек: не с тем лекарством подойдешь и – конец ему…
Но радость старца долгой не была – Анна вновь поразила взрослостью мышленья:
- Разбитый колокол, что покойник. Покойников надо хоронить… - царевна в задумчивости вернула ему книгу и отошла подалее к пристройке и наткнулась на другой кусок – помельче. Она подняла и его. – А то лежат осколки прахом под ногами…
- Да… - согласился воспитатель. – Лежит разбитый, аки ратник на земле, и ждет художника, который бы поднял его... Вот отгадайте-ка загадку: - попробовал направить он разговор с детьми в струю повеселее. – На ушах висит, юбкой машет, языком бьет…
- Это колокол, колокол!.. – беззаботно запрыгала на одной ножке веселушка Праскева.
- Знамо дело, колокол. – с серьезным видом поправила локон Екатерина.
- А сколь же весил сей железный исполин? Как был велик? – царевен завораживал осколок.
- Да почитай, четыре тысячи пудов, саженей восемнадцать в устье, да язык пудков под двести пятьдесят да человека в полтора в обхвате. – учитель ласково привлек к себе Праскеву, чтобы угомонить ее прыжки.
- И потому Царь-Колокол, что столь велик?
- Потому и тоже… Но то не главное… – теперь не без удовольствия удовлетворял их любопытство Карион. – На них теснены были лики Божьи, его служителей – угодников святых, да царей, при коих литы были, да патриархов, их благословивших…
- Вот как стану я царицей всероссийской, - задумчиво сказала Анна, будто слыша их сквозь сон. – прикажу заново его отлить, да больше прежнего в два раза…
- Ну, Дай Бог, Дай Бог, дитя мое… - какая-то непонятная, внутренняя сила не позволяла наставнику возразить на сие дерзкое заявление его самонадеянно-юной ученицы. – Но только больше не бывает в мире, и болей этого не отольется…
- А мой, с моим портретом, будет! Отольется!
- Ты слышал?! Поди ж ты, знает, что речёт! – спрыгнула в объятья Уфа Эн. – Ну, что влетаем в душу?.. – она повисла на возлюбленном, смеясь глядя в отвившие глаза. – А то как-то скучновато жить без управляемой фигуры, цедить случайные сердца… Да и голодно – под ложечкой сосет…
Нахцерер с легкостью покачивал в объятиях подругу на краю проема. Ее свежие дыханье оживляло и его.
- Да, пожалуй, что пора… Ее рассудок повзрослел, а дух еще не укрепился… Летим!..
- Ой… - Анна аж присела от нестерпимо-колкой боли в сердце.
- Что… Что с тобой, дитя мое?!.. – Истомин выпустил книгу и бросился к ней.
- Нет… Ничего… Так… - она прижала его руку к своей груди. Боль и в правду почти сразу отступила, оставив колкий холодок щемящего клыками сердце одиночества.
- Ну, Слава Богу, Слава Богу… - бормотал растерянно Истомин, чувствуя, как тугой, совсем недавно набухший по-детски сосок впивается в его ладонь. – Пойдем, царевнки, домой… Пойдем домой… Пора…
«А есть ли Бог на самом деле? Есть ли Бог?» - думала Анна, косясь то на колокольню, то на запотевшие купола Гостунского, под которыми все еще толпились люди, наблюдая за кончиной смельчака.
- О… - пропищал Нахцерер внутри ее своей подруге. – Стала мыслить так, как надо, сомневается!
 
III. Ингерманландский Нарыв

1.
От реки пахнуло парною сыростью. Квакши бранились наперебой о своих потаённых хозяйских нуждах, яко базарные бабы, спутавшие торговые места, не сошедшиеся в цене или не поделившие товар. Засохшие еще с прошлой осени метлица покачивалась на теплом ветерке, спутываясь пожелтевшими стеблями, и роняя последние, уцелевшие семена в воду.
Сенька и Степка – в былом простые рядовые Преображенского полка Петра Алексеевича, а ныне – «Тайные сыскатели государева дела», лыбились во все усы, с удовольствием ощущая как лопаются под их босыми ногами прохладные капли, оставленные прибрежной волной. Внезапно накатившая от утренней беготни усталость отступала, отлепляясь от стоп катышками сырой, прогретой на солнце грязи. Связанные короткой вереницей за специально приделанные к краю голенища уши сапоги парили левую грудь и лопатку…
Созданная еще при Иване IV Грозном, опасавшемуся за свою жизнь, и видевшему во всех изменников и предателей, «Тайная служба». В далекие времена смуты и самозванства, сия служба призвана была выявлять изменников, самозванцев, заговорщиков, замеченных в оскорблении царского имени и «чести» или покушении на жизнь и здравье его. Вскоре и приближенные царя и воеводы стали пользоваться услугами изветчиков для выявления неверных подданных и опасностей, исходивших от оных козне и жизни их. На службу допускались не только князья и знатные, доверенные бояре, но и безвестные служилые, на долю коих выпадало проведывать про враждебные их господину происки. Продолжили дело сыска служивые Преображенского приказа, основанного еще в 1686 году в дворцовом селе Преображенском для управления хозяйством отрока Петра и его «потешных» войск.
- Да… затуркали нынче нас… - присел на корточки Степка у самой кромки воды. – Капрал, что бешеный бычина: как тельцов нас по лугу гоняет; токмо и гудит в ушах: «Живей! Не спать, синечулочные!» - Степка зачерпнул горсть нахлестнувшей воды и плеснул себе в загорелое лицо. Тонкие, пенные струйки текли по поддравшийся бритой коже к алым губам.
- Меня сегодня пронесло: с бумагою к Семеновцам послали – тож беготня, но вольная… - Сенька подсел подле, но не дождавшись очередного наката, прыгнул в воду сам и умылся.
- У них, говорят, по четыре-пять выстрела в минуту… - чуть морщась от усталости, потянулся за отброшенным на траву камзолом Степка.
- Да, чё у них!.. У нас и шесть, и семь бывает, коль постараться! – в каком-то порыве не осознанной радости, Сенька стянул с плеча сапоги и закрутил их на пальце в воздухе, но спохватившись, что может оторваться ухо, а то и будет дыра на самом голенище, и придется чинить самому – казенных-то ведь ждать еще год-полтора, вернул их на место.
- И то верно! И как ты не устал, вертун?!.. – прикусив нижнюю губу, старался не отстать от него товарищ… - Шомпол в заднице твоей…
- Ага… - подразнивал его Сенька. – У наших и обмундировка у кажного звена одинакова, не то, что у них еще – разноцвет!.. – не сознавая устали сожлужника, не сбавлял он шаг.
- Сказывают, батюшка Петр, уж дал указ, всему полку одинаковую шить… - беззлобно улыбнулся ему товарищ, аккуратно сворачивая под мышку немного посеревшие от носки, но все еще добротное сукно камзола.
- И то дело! Давно пора! А то, что за ява: военным вразнобой ходить?! – казалось, Сеньку подгоняло все: и попутный, легкий ветер, и бегущие по ходу гребешки, и гнувшееся в след трава…
- Хорошо, хоть дают вовремя и каждый год… Ты вспомни, в чем мы с тобою по селу гойсали: рубаха драная, порты – лата на лате, мой милый брате!
Тропинка повела в дворы. У первой мазанки седели, опершись спиной о беленую стену четыре старика. Старцы неспешно что-то обсуждали, плюясь в завалинку смолистой шелухой подсолнуха, явно состязаясь меж собой не столько в меткости и мудрости своих речей, сколько в дальности и в выси попаданья черных стрелок в стенку.
- Что верно, то верно… - снял с себя треуголку, кланяясь старикам, Сенька.
Те поклонились им в ответ.
- О… А тут и нам иные кланяются – уважают… - шепнул на ухо после поклона Степка. – А кто тя тама уважал-то?! Хвост собачий на… а не уважут…
- Ну, так… - как можно тише, но горделиво хмыкнул Сенька. – Теперь же гвардия государя…
- Яко ж хороша природа, сотворенная Богом… Хааарр-фу… о… попал в середку щели!..
- Тььььфу… ха… я подле угодил!.. Ыгы-м… И нет в ней изъяна, и все в ней в свое время и на своем месте…
- Токмо человеку этого не докажешь… А я – в серцевинку воон той плешки… Глянь-ка…
- Да-м… Вижу, Григорич, вижу… Ты, прямь, экий бомбардир!.. Все-то ему не так да не эдак – человечине-зануде: и дождь ему на головь мокрит, и снег под ноги скольз, и солнце макушку жжет…
- Ну-так, это только у стариков… Молодых-то другое, поди, колышет… Эх, не задача! Я мимо промахнулся… - донеслись до слуха обрывки разговора и шелушного состязанья старцев.
- Ну да, хапнуть где чего поболе, женится повыгоднее… - подхватил его нить уже у барского флигеля Сенька. – А я так считаю: женится надо по любови, с приданным ведь не будешь спать…
Сложенный из красного, обожженного кирпича флигель выплывал из зелени сада громадной, крытой гондольерой, и, чудился дворцом средь скопища косых домов и выросших на пригорках облущенными грибами мазанок. В огромном – с полроста человека, арочном окне, виднелась, будто в раме, девка. Затянутая в синий бархат кика то и дело наклонялась, стучась в стекло скрещенною сорокой. Обхваченная тугим манжетам кисть взмывала вверх и падала на кружевные пяльцы. Привстав у жилистого дуба, Сенька подмигнул боярыне и знаком поманил к себе. Та, высунув ему язык, на миг скрылась за оконницу.
- Угу… - хмыкнул Степа, сразу не приметив сцены. – Ты о том родителям скажи, я погляжу, как они с тобою согласится…
- Мои запросто… - не сводил глаз с окна сослужник. – Они так и сказали: «Выбирай, Сенька, пару сам, какую сысщишь, с той живи!»
- Эх, повезло тебе… - наконец заметил девку у окна и, взяв все в толк, обнял березу в стороне Степан. – А я убег, чтоб не женили… - он всегда дивился легкости и прыти друга, с какой заводит тот знакомства будь то с барыней иль с девкой.
- Не люба, что ль, была? – Сенька оторвался от ствола, махнув на прощанье треуголкой залившейся густым румянцем девке.
- Да не хотела сама, другого приглядела… - еще усталее подался за ним Степан. – А я подумал, что же девку-то неволить? – со мною на лежанке будет, а думами с другим… Чай, тоже человек она, хотя и баба… И пошел перекладными в стольную… - в отличье от друга, он часто оборачивался и глядел, как рукодельница все машет вслед, но не ему…
- А я за брата… Женат он был и ребятня… - шел все вперед, в конец заросшей садом и разным диким деревом, улице Сенька. – И попал в Преображенский…
- Меня же в наказанье к царю Петру играть… ну, вот и доигрался… Раз по пьяни в кабаке у посыльного записку за воротом приметил… Гляжу, уж больно тщано прячет… Оказалось от царицы Софьи… Ну, я грамоте кой-как обучен местным дьяком… Прочел и доложил… А батюшка мне рубль сразу из своих-то рук и – в изведцы…
- А что в записке было?..
- Да к любому свому… к Куракину… Борису, что ль… Я толком так не разобрал… не помню…
Тропа вывела из дворов на мостовую. Показался Съезжий двор и корпуса Преображенского.
- Эх, а мне в Тобольск к родне охота…  устал чего-то… - нежданно выдохнул неугомонный Сенька, сбавляя шаг.
- И мне б туда, но на седмицу… - привстал у конца плетня и Степка, чтоб очистить о выпершие прутья стопы. – Устал-таки, неугомонный… - наморщил он ехидно мину, натягивая сапоги.
- Ну, и я ж чай, тоже не жалезный… - последовал примеру сослужника Сенька, стащив с плеча свои.
- Здорово, Потешные! – хрипнул, скача мимо в то же попутное село черноусый кирасир на вороном и мускулистом жеребце. По не застиранному, без заусенец кафтану, начищенному до блеску панцирю и горделивой, но еще чуть неуверенной посадке, угадывался новобранец.
- И тебе служить без горя! – играющий на кираске свет, как и на взбитых боках лошади, принудил товарищей на миг зажмуриться и выпустить из виду новобранца. Когда они подняли головы, конный уж исчез.
- Ага, спасибо, братцы!.. – донесло эхо с глубины садов.
- Во, видал, какой скакун?! – кивнул Степан вослед конному. – Замаяли нас гамбургские эти скакунки… Сам батюшка за ними посылал и золотом платил… А проку?! Да… В холке два аршина с гаком, все, как на подбор ровны, холёны, но простууужааааются, - сапог с трудом натягивался на влажную ногу. – едва мороз чихнет, что дети малые иль девки домовые…
- Агам… - Сенька терпеливо ждал товарища,  прислушиваясь не то к отдалявшемуся конному, не то еще к чему-то. – Не говори, – солому, травку и не подноси – овес отборный подавай да воду из ключа! Хоть медом их пои, господ гривастых!..

2.
Степан, покончил с сапогами, звонко хлопнул себя по едва обсохлым штанам, но, приметив перемену Сеньки, приутих и сам:
- Чего насторожился-то, дружище? – подошел он к самому его ухо. – Послышал что ль чего?
- Да баба там какай-то… То ль поет, то ль плачет – не поймешь…
- Ну й, пусть себе поет! Нам-то чего?!.. Над своим бабьим делом припевает, иль муж побил – вот и завывает…
- Даннн, нет… Не простая песенка… Ты прислухайся-то сам…
За поворотом дороги, скрытом свисающими косами ракит, за которыми только что исчез новоизбранный кирасир, мелькнул цветастый подол сарафана. За ним донеслись глухи, чуть слышные удары копыт в песок. Сослужники, не сговариваясь, скрылись за ближним стволом осины. Девка шла неспешно, ведя лошадь за узду. Рыжая, кряжистая кобыла с широкой проточиною на лбу шла не спешно, но послушно за хозяйкою, везя за собою телегу с плугом. Рослая, но довольно худая девка с заплетенной до половины косою на груди, держа в другой руке выщербленную шапку подсолнуха, распевно подвывала меж надкусом и плевком:
- Батюшка-дядюшка царь-государь,
В земли чужие меня не отдай,
В земле чужие, где правит курляшь,
Неужто дочь брата родного отдашь?..
- Тьфу… - сыпнула на обочину очередная горсть шелухи… Девка вот-вот должна была породнятся с хоронящим сыкателей стволом дерева, и, чтоб не спугнуть дуреху, они сделали вид, что заняты сбором опавших каштанов, благо оных было вокруг насыпано богато.
- Чё корячитесь, бездельцы? – усмехнулась бледнолицая девка, и на немного впалых щеках ее возникли озорные ямки.
- Ну, твой черед, девичий стригун… - пнул под локоть Степка Сеньку.
- Ага… Учись, нерасторопа… - прошептал тот в ответ, и, разогнувшись, крякнул девке. – Каштаны собираем, милая…
- На что же вам они, соколик?
- А ворон да воробьев из рогатки бить… Правда, Степка?..
- Угу… - разогнулся Степка, неохотно бросив за ворот пару клейких кругляшей.
- Ну, так есть – бездельцы – одно слово! – звонко брызнула девка, раздвинув густые брови. – Тыррр… Обожди, обожди, Гранатка… Щас пойдем… - провела она тремя свободными пальцами по белой проточине лошади, встревоженной приближением незнакомцев.
- А пойдем-ка дальше, милая, чтобы лошадь-то не волновать… - Сенька осторожно и очень взял ее под руку.
- А разве ж нам по пути, бездельцы? – не сопротивляясь пошла дальше девка, еще не чуя ни какого подвоха.
- А куда идешь ты, милая? – непринужденно расспрашивал сыскарь.
- К тятьке, на поле… Жеребка взял, а плуг забыл…
- А… Ясно… Мы с тобой пройдемся… Ты не спротив?
- Ну, коль другого дела нету и охота…
Поле расстилалось слева от въездных ворот Преображенского, и, девку не смутили ни военные кафтаны, ни внезапный интерес к ней двух служивых беззаботников. Наоборот, он ей польстил и вызвал потаенный трепет.
- А кто вы такие и кем служите?.. Нешто вижу первый раз, и раньше на глаза не попадались что-то…
- Так мы по селам часто не гуляем, - учения, знашь, у нас и служба… Да и тебя впервые примечаем, милая…
- Я тут недавно… Дом у нас сгорел в том году на пожаре под Кремлем… Теперь на барина батрачим…
- Как же зовут тебя, милая? – зашел наперед Сенька, глянул в ее очи, и меж воли потонул в их прозрачной сери…
- Авдотья… Львовы мы…
Голова сыскаря закружилась, деревья поплыли шелестящими волнами, он с трудом сглотнул подступивший к горлу ком. Но расспрос держать было надобно…
- А что за песенку ты пела так звонко да пригоже?
- И дивные слова такие в ней… - наконец, преодолев смущение, вступил в их разговор и Степка.
- Юрод плешивый на паперти пред смертью напевал… Вот, как-то на слух легла… привязалась…
- Напой-ка еще раз нам, Авдотьюшка… - многозначительно глянул на сослужника Степка. – Уж больно забавная песенка… И голосок у тебя тонкий, пригожий…
- Да, какой там!.. – отмахнулась Авдотья. Бледные щеки наконец порозовели. – Вот у матушки моей голосок-то был… да у сестрицы…
- Спой… - повторил просьбу Сенька.
- Батюшка-дядюшка царь-государь,
В земли чужие меня не отдай,
В земле чужие, где правит курляшь,
Неужто дочь брата родного отдашь?.. – начала сызнова девка, уже не отвлекаясь лузганьем семок.
Речь басурмана срамна и чудна,
Стать его хлипка, головка пьяна;
Вера не наша, и чуден быт-лад:
Валится не в сено, а мордой в салат... – Авдотья всхихикнула в лад песне. Голос ее лился густо и привольно, растворяясь где-то в выси мякотью сочной, спелой груши.
- Выдай мя батюшка, царь-государь
За нашего барина, за князья отдай,
За князья, за барина, генерала сваво,
Буду лелеять и пестить его... – взглянула она на Сеньку и потупилась. Тот неприметно выводил ее на мостовую к Съезжему двору, вынуждая себя делать чуть ли не каждый шаг со все большей неохотой.
А хошь за солдата, холопа отдай –
Лишь в край бусурманский меня не ссылай...
- Да… Занятные напевы… - заключил Степка, когда девка умолкла.
- А куда это вы меня ведете?! – спохватилась Львова, уже у сторожевой башни. – Мне на поле, к тятьке надобно – плуг отвезть… Не то барин заругает…
- Погости у нас чуток… - увлекали ее к дальним каменным, замыленным от дыму помещениям с железными крышами, сыскари. – Ничего твой барин вам не сделает – мы заступимся…
- А чём мне у вас делать? – неуверенно бормотала Авдотья, силясь высвободить руки. – Чего гостить?.. Я впервой вас вижу…
- Вот и познакомимся поближе, приглядимся… Авось и сговоримся о чем-нибудь… - уздечка оказалась вдруг в руках Степки и Гранатка пошла сперва за ним, потом отстала и завернула на задний двор.
- Да не о чем мне с вами сговариваться… Тятька меня ждет… - упиралась девка, но было поздно – широкая, наводненная марширующими взад-вперед и играющими ружьями под команды капрала рядовыми и пришлыми по делу и просто так зеваками, сменилась узким проулком, переходящим сразу в длинный, крытый, освещенный немногими свечами коридор.

3.
Авдотья ступала робко и неуверенно. Гладкий пол жег босые пятки колкой прохладой. Увидав за одной из первых дверей взмокшую голову человека, заточенного в «каменную деву» с выпученными глазами и перекошенным ртом, она старалась смотреть прямо перед собой, и не заглядывать в распахнутые на пути двери, какие бы стоны и вопли из них не доносились. Сенька пытался как можно мягче и деликатнее держать ее под локоть, не подгонял, но и не замедлял шаг у открытых комнат; рука его на влажной ее спине была скорее опорой растерянной от страха и неожиданности девке, нежели бесчувственною понукалкой царского служителя. Затемненные, с извивающимися тонкими змейками от огоньков свечей, пролеты сменялись быстро и бесконечно, приближая что-то неизвестное и пугающее… то, что скрывали эти тяжелые дубовые двери с огромными черными засовами и ржавыми, с двумя завитушками по краям петлями.
Но крики, голоса, удары, все ж заставляли обернуться и замедлять шаги, и заглянуть в незапертые двери. Вытерпев проходов пять, Авдотья обернулась. За шестой обшарпанную дверью ходил высокий человек с короткой стрижкой, в военном, как у Сеньки, сюртуке, вертя в руке железный прут.
- Ну, говори ж, браточек, говори!.. Я ж жрать уже хочу… - негромко приговаривал он пригнувшемуся в полпоклона дядьке барского виду в разодранной рубахе. Руки пытуемого были связаны за спиною веревкою, свисавшей с потолка. – С утреца как похлебал юшки, так до сей поры за губу ничего не клал… Уж аж кишки подворачивает… А ты все молчишь да молчишь… - укорял того охранник, подходя к другой стене, к большему, похожему на прялку, колесу. – Меня хоть пожалей: мне ж жить еще, семью кормить, деток малых подымать, эт тебе уж все равно – на небо скоро… Так признайся, душу облегчи… ну… - охранник взял за рукоять и сделал меньше оборота. Мужик напрягся и привстал на пальцы босых ног. Голова поднялась выше за руками, и Авдотья увидала ехидно улыбающуюся ей бородатую мину с подтекшим левым глазом. Сенька потянул далее. Еще две двери были заперты. За третьей на полу лежал распростертый голый человек, на спине его сидел охранник, придавливая руками лопатки. Нижний издавал истошный вопль и бился лбом о камень. Охранник силился седеть спокойно, но после каждого удара подскакивал и снова придвигался к пояснице.
- Да седи кть ты на нем прочнее… - кричал орудовавший сзади колотушкой. – Кол не ровно входит… Аль не вишь?!.. Дух раньше времени испустит, а нам за то влетит!
- Да сижу я… сижу!.. – оправдывался сидевший на спине. – Но этот скачет, будто мерин… Аль не видишь?!.. Авдотья вновь застыла, и снова потянул ее сыскарь. Она прошла еще пролета два, не подымая головы.
- Что… и меня так будут?.. Но за что?.. – вдруг вырвалось у ней у поворота.
- А ты в всем признайся, не таись… Авось и мучить меньше будут… - Сенька проглотил комок, откинул на спину косу и сдвинул ворот ее полотняной кофты.
- Да в чем жешь мне признаться-то?! – в следующий миг Сенька утонул в недоуменном сером взгляде. Вернул его лишь стон за лестницей, ведущей вниз:
- Братцы… Закрепите воду… - молил, скрепя зубами, кто-то очень близко. – Мозг гвоздями будто бьет, в голове все колется и стынет… Не снесу я больше, с ума сойду…
Теперь уж Львова считала каждую ступеньку, пытаясь вообразить и подготовить себя к очередной картине. А Сенька и не торопил.
- Не-а, не сойдешь раньше положенного… - отвечал мольбе сыскарский мерный голос. – Я измерял…
Ступеней было немного – всего лишь семь. Они нырнули в узкий коридор, освещаемый двумя огарками в глухой, заложенною камнем оконнице в пять вершков. Весь свет исходил из двери, за которою сидел привязанный над бочкой человек. Стул был со спинкой и высокими перилами, к коим были примотаны его руки. В горло и подборок пытаемого упиралась двузубая вилка с двумя одинаковыми концами. Авдотья поняла не сразу, что нестерпимое мученье доставляет не она, а капли, падавшие из бочонка на чистовыбритый затылок. Пытаемый глотал слюнную пену, стараясь опустить главу и прекратить свои мученья, но кожаный ремень на лбу не дозволял…
- Да коптите лучше, что ли… - он открывал пошире рот, но горло лишь кровоточило.
- Не-а, не приказано огнем, тебя приказано водой… - молодой охранник, по узенькой клиновой бороде и белыми с зачерненными ногтями пальцам, видно из подьячих, подошел к нему из-за стола, чеканя каждый шаг. – Ты вот лучше капельки считай: одна, вторая, третья, пятая…
- Не могу я больше!.. Мутит, блевать охота, слюною удавлюсь… - слюна несчастного потекла на золотые петли сюртука.
- Ну, как и блюй себе! Кто ж запрещает?! – подьячий-охранник поправил на его коленях потертый, черный клин. – Я ж для того и фартучек послал – свооой, собственный, заметь, из мятой кожи…
- Пойдем, пойдем, нам – далее… - легонько, но властно потянул за собою вконец растерянную девушку Сенька.
Дверь и голоса отдалились. Они нырнули в темноту. Пол становился все более склизким и ледяным. Авдотья почти ничего не различала. Ей казалось, что стены коридора вот-вот сомкнутся, сплющив и поглотив их. Она машинально несколько раз коснулась острых граней кирпича, и, тут же, с нахлестнувшею липкою волною гадливостью отдергивала руку от стены. Но Сенька вел уверено, предупреждая о каждом уступе, повороте, аккуратно и ловко пригибая ей голову перед каждым карнизом.
- Вон и наша дверь, - произнес он ровно, но со вздохом. Авдотья вновь увидела впереди прорамку света, с изгибом падающую из приоткрытой двери на стену, но идти к ней не хотелось. Открыв перед нею дверь пошире, сыскарь ступил за порог первым. Пыточная оказалась на удивленье светлой и просторной. Стены прямоугольной комнаты, саженей шесть в длину и четыре в ширину были выбелены известкой.  Ставни единственного большого окна напротив входа были наглухо забиты. От прикрепленной к одному из дуговых, как в коридоре, сводов балке тянулась конопляная, наброшенная на ржавый крюк веревка, другой конец которой был густо намотан на все тоже огромное «пряльное» колесо, находящееся за дверью.
- О, глянь-ко, привели подружку мне… - заклокотал простуженный и вязкий голос подвешенной невдалеке окошка за такую же веревку бабы, лет сорока. Босые, черные, будто окунутые по колено до этого в смолу, ноги едва не касались пола, казалось – потянись она еще чуток – на пядь, и скрюченные, в частых, дутых волдырях пальцы убраться в твердь и потеряют напряженье сомкнутые над головою руки.
- Сам вижу, что подружку, не слепой! Дай, оберну, обзнакомитесь получше… - высокий, широкоплечий, раздетый до пояса палач взял ее за пояс и обернул лицом к двери. – Воот так… Тебе же веселее будет!.. Авось и разболтаетесь по-бабьи…
- Кто?! Я?!.. – сморщила баба рябой нос. - Да не дождешься, шут…
- Ну что, новенькую привел? – не откликаясь на ее подколки, обратился палач к Сеньке. – Нагляделась на попутные виды? Вдохновили на признанье?.. – беззлобно усмехаясь, направился он к Авдотьи. Палач стащил с себя выцветший с резным воротом капюшон и отер им потное лицо. Девку неожидано смутили по-молодецки завитые до плеч светлые кудри и синие, глубокие глаза, смотрящие на нее мягко, но цепко – в упор.
- Ну, ты не шибко налегай-то… - шагнул вперед к нему Сенька. – Это просто девка деревенская, не закоренелая злодейка…
- А чё ты за нее так заступаешься-то с жаром? – перевел взгляд на сыскаря палач. – Не приглянулась ли тебе и эта, что ли?..
- Я не деревенская, я городская… - поправила своего проводника Львова. Она вытащила свою руку из его и прошла в затемненный угол комнаты. Приметив там высокую лавку, думала присесть, нарочито показав, что «попутные виды» ничуть не смутили ее, и она ничего не боится, но вбитая посреди широкой доски остриями вверх щетка из сотней двух гвоздей, остановила и осадила внезапно понявшийся порыв храбрости.
- Во… Слыхал?! – подтянул шнурок штанов палач. – Все они просты до первой встряски-виски, пока в дугу не скрутишь…
С коридора послышались быстрые и твердые шаги с упорным пристуком. За ними частые, почти что семенящие, замирающие при каждом замедлении первых.

4.
- Кажись, он, - палач быстро натянул на себя резной ворот капюшона.
- Да, похоже, на него, - в полмига застегнул камзол Сенька.
- Значит, не пытали без меня еще? – немного нервный, но внятный голос спросил почти у двери.
- Как ты и приказал, ваше величество, - шаркнули со скрипом впереди идущего тяжелые шаги. – Еще нет, без тебя не допытывали…
- Хорошо, тащи его сюда. – слегка опираясь на трость, вошел в пытальню царь.
- Слушаюсь, сею минуту, - едва приметно склонил перед ним голову осанистый, пухлолиций, всего на вершка два-три ниже Петра, князь, подозвал к себе о чем-то живо толкующего за плечом царя полковника, и скрылся с ним за дверью. Остальные – двое ротных офицеров и ближние царя – доверенные главы сыска Голицын, Шеин, Зотов, Стрешнев в камзолах от немецких и голландских мастеров посторонились, пропустив их, и стали чуть поодаль у скамьи.
Темные, слегка выпученные глаза быстро обвели комнату и остановились на весившей.
- В чем вина? – его очи вцепились в ее уставший взгляд, а выдох от произнесенных слов снес со лба намокший пук волос.
- Анекдотцы про тебя, государь, травила, антихристом с еретишкой Талицким звала, – подошел к другому колесу палач и сделал четверть оборота. – Споймаали, когда его письмишки на площади средь люда к башенкам цепляла... Черные носки бабы скользнули по полу, но плечи тут же напряглись и голова откинулась назад.
- Созналась? – все также неподвижно и спокойно смотрел на нее царь.
- Нет, государь, про вину свою молчит, о постороннем шутит…
- Знать, допрашиваешь плохо, свое дело позабыл…
- Да это уж вторая встряска будет и ножки в смолку окунал…
- Так что ж ты, стерва, грамоте обучена? – мощная рука Петра сжала ее плечо и придавила вниз.
- Ууучилаась у Григория Федрыча… немного… - закусила губы баба, но не застонала.
- Немного, говоришь? И где ж тебя он обучал?
Опухший сустав причинял ей явно нестерпимую боль, но допрашиваемая только морщила лоб, слизывая падавшие с него на заскорузлые губы соленые капли.
- На доме певчего Казанцева, он у него с июня проживал…
- Понятно… - царь подал знак вертеть колесо на третью встряску. – А эта, кто такая? С ней?.. – приметил он наконец притихшую у ложа Львову.
- Нет, государь, эту я привел… - подошел чуть ближе Сенька и поклонился. – С напарником моим…
- Что учила, в чем вина? – смыканием век ответил ему царь.
- Да здесь брела и песенку чудную пела, юродец, будто бы учил…
- Да не учил, слыхала просто так, проходом… - поняв, что отпирательства и шутки не пройдут, кинулась в ноги царю девка.
- Проходом, говоришь?.. Ну, что ж, пропой, а мы послушаем, сколь она чудна… Да подыми ее, чего валяться-то в ногах?.. – холодный набалдашник из слоновой кости поднял ее подбородок и она встретилась с взором царя. Он был не злобен, он тяжел. На миг Авдотьи показалось, то легче уж висеть на дыбе, чем отражать в сих выпученных глазах. – И петь с колен чай не удобно… - приказал он сыскарю. – Ну, пой, чего притихла? Я песенки люблю послушать, и господ моих, вот, развлечешь…
- Стыдиться, видимо, девица нас…
- Соромится… - с легким смехом отозвались те.
- Знамо дело, средь коровок токмо выступала…
- Да нет, она же городская… - палач закрепил колесо и встал ногою на веревку, связывающую ступни бабы. – Аааахха-ха-ха!.. – зашлась от схваченного горлом воздуха и хлынувших слез та.
- Спой, Авдотья, что нам пела, спой… - поднял девку под мышки Сенька.
Львова пошатнулась и потянула хрипло и не громко:
- Батюшка-дядюшка царь-государь,
В земли чужие меня не отдай,
В земле чужие, где правит курляшь,
Неужто дочь брата родного отдашь?..
Речь басурмана срамна и чудна,
Стать его хлипка, головка пьяна;
Вера не наша, и чуден быт-лад:
Валится не в сено, а мордой в салат...
Выдай мя батюшка, царь-государь
За нашего барина, за князья отдай,
За князья, за барина, генерала сваво,
Буду лелеять и пестить его...
А хошь за солдата, холопа отдай –
Лишь в край бусурманский меня не ссылай...
Петр, казалось, слушал спокойно, без видимых намеков на волнение на лице.
- Хм… Намек на одну из моих племяшек, похоже… И что в том худого, коли я дочерей брата своего любимого выдам за властителей заморских, как велит мне забота о подопечных моих, дела и польза государственная?!
- Да, ничего супротивного государственной пользе в твоих деяньях, государь, нет. – безо всякого скрытого угодничестве вытянулся перед ним первый на Руси генералиссимус Шеин.
- Одна лишь польза и опека о вверенных Господом тебе сиротах… - с плохо скрываемым желанием угодить царю, поддакнул Голицын.
- Акрах-хм… Вот и я говорю… - прокашлянул Петр. – А тебя кто, тоже Талицкий учил? – подошел он ближе к Львовой. Уста царя вот-вот готова была разомкнуть улыбка, он делал явные усилья, чтоб сохранить серьезный вид, положенные действию и обстановке.
- Да нет же, - уже почти рыдала Львова. – От юродца услыхала, мимоходом…
- От какого юродца? где?
- У паперти, в Москве сидел… Плешивенький такой… Все его Игнашкой звали…
- Игнашкой, говоришь?.. Знакомо имечко, знакомо… Этот много чего напророчил да напел и многим, не так ли, Никита Моисеич?.. помнишь?
- Ну, как же позабыть?! – крякнул с самодовольствьем Зотов, провел ладонью по заостренной щетке и оперся на край скамьи. – Само собою, помним, все, что этот гусь напел и приближенным, и проезжем…
В эту минуту дверь пыточной чуть скрипнула и тут же с треском хлопнулась о противоположную стенку коридора. Подбивая на ходу мощной пятерней шуйцы черный мех горностая, вошел тот же, здоровущего виду усатый князь, что недавно вышел. Увесистая пясть его десницы тащила за сбитый клок волос человека лет тридцати пяти на вид в разодранном кафтане красного сукна. Лицо его, багровее стрелецкого кафтана, было так напряжено, что казалось скулы вот-вот прорвут облепленную пылью кожу, а распахнутые веки сползут на место сомкнутых бровей. Песок, попавший по дороге ему в глаза, больно резал, вызывая слезы. Они текли ручьем меж воли мужика на запотелый грязный ворот.
- Пустиша ты, батюшка-ирод, я и сам пойду, - вполушепот вопил он, брызгая слюною с кровью. – Покамест, ног еще не отрубили!
- Ползи, ползи давай, скотина, - невозмутимо проревел усатый князь, подтаскивая несчастного на спине к Петру. – Перед батюшкой и будешь сей же час отчет держать! – Вот, Петр… Алексееч, - через запинку, с неохотой добавил он отчество царя. – Доставил по приказу…
Князь будто бы игрушку без труда поднял его во весь рост, почти что в воздухе перевернул кругом, и бросил на живот у ног царя.
- Добро, благодарю, Федор Юрьевич. Еще не пытан, говоришь? – Петр недоверчиво поглядел на разбитые колени бывшего стрельца.
- Да нет же, говорю, без тебя допрос не начинали. – закрученный по-турецки вверх носок мягкого узорчатого башмака князя уперся в ребра лежащего. Тот, скорее от бессильного гнева, нежели от боли вздрогнул, и, проводя губами алую полоску, отвернулся.
- Ладно, Ромодан, садись, теперь я сам… - Петр знаком подозвал палача. Тот понятливо кивнул и подобрал за спину руки лежащего. Мотнув огромной головою, Ромодановский подался к Зотову и грузно сел на гладкий край скамьи.
- А эти, будут присутствовать здесь? – указал на Львову и подвешенную бабу вставший у порога полковник.
- Да, пусть себе торчат, кому они мешают? – холодно махнул рукою царь. – Коль этот хват что тайное, не для чужих ушей взболтнет, так языки отрежем дурам.
- Иль уголек горячий в ушки, чтобы не слышать непотребных слов… - палач подпрыгнул за веревкой, обмотал ею запястья лежащего и направился к колесу.
- Угу… Пожалел палач воровку – на плаху подстелил циновку… - захрипела простуженным голосом баба, на цыпочках отворотясь к ним задом. Из распоротого ровно по середине, будто ножницами, от лопаток до бедер отворотов сарафана показались аккуратно нанесенные один напротив другого взбухшие и слезящиеся желтоватыми волдырями шрамы.
- Поговори у меня! – палач медленно вращал конструкцию, иногда сделав оборот назад, чтоб пытаемый мог ощутить возрастающее напряжение каждого сустава. – Точно языка лишишься!
- Ага… А признания из зада будешь доставать?! – негромко отбрехивалась баба.
- Ух, сметливая шельма… вот я тебе! – пригрозил палач, не отрывая рук от «прялки-дыбы».
Вошел приземистый, коренастый подьячий в желто-коричневом кафтане подвязанный клетчатым кушаком.
- Я припозднился, государь?.. Прощевай, Бога ради… - быстро и судорожно стащил он с себя шапку.
- Да нет, как раз вовремя. – вскользь глянув на него, молвил царь.
Подьячий несколько помедлил на пороге, потом неслышно, но решительно прошел на свое место – в угловой проем в правой стороне от окна за колесом дыбы. Живо сев на табурет за невысокий, наклонный столик, бросив на вбитый в край гвоздь шапку, взяв одно из нескольких заточенных перьев, придвинув к себе кипу неровно нарезанных волнами листьев, он приготовился.
- Так кого ж ты там, в погребке-то винном греб? – спросил, прочищая оторванной от скамьи щепой ноготь Федор Юрьевич Ромодановский.
- Да никого, батюшка-аспид не греб, вино там набирал… - тяжело дыша, подымался на полом пытаемый.
- Да?.. – выпучил на него пухлые губы и вперил темно-зеленые жабьи глаза Ромодановский. – А вот Щукин, хозяин кабака, сказывает, будто бы ты крикнул, что государыню гребешь… - он грузно спрыгнул с лавки, снял со вбитого в стену гвоздя четыреххвостную плеть и направился к допрашиваемому.
- Дак, Фомка Щука, отправил мя за бутылью, значит, для пришлого барина-боярина… - подвешенный с возрастающей болью и тревогой смотрел то на ползущую мохнатой змеёй по лебедке веревку, то на скользящие по полу концы плети. – А в погребе темно-то бы – свечки сквозняком задуло, вот я й замешкался… Ай!.. Не тяни ты стремно так… - вырвалось у него после очередной встряски. – Жилы разрываешь сррразу…
- Эт только началко… - твердо знаю свое дело, увлеченно вымолвил палач. – Первая взвиска только… Ты говори, говори, не отвлекайсь… - продолжил он крутить колесо на себя.
- Ну, и темно, замешкался… - напомнил потаемому сказанное им Ромодановский.
- Ну й, а Фомка Щука орет: «Где ты там? И что мое гребешь?»
- Так-так, уже ближе к делу, молодец… - грозный князь приблизился почти вплотную, но плеть еще не поднимал. Ее вымоченные в кипени сморщенные кожаные пока лежали неподвижно.
- Токмо пусть еще напомнит свое имя да фамилию, для порядку… - просыпал торопливой чередою слов подьячий, тыкнув точку на бумаге после спутанных каракуль.
- Нннууу, слыхал, что просят?!.. – немного повернул со встряхом колесо назад палач.
- Ааай… черт-ирод… - раздался первый треск суставов. – Иван Маркелов я, официянт при дворцовом погребке…
- Таааак… А Фомка Щука орет: «Где ты там? И что мое гребешь?» А ты ему, волчья тварь ответил, что государыню гребешь!.. – князь резко поставил локоть на его плечо и будто невзначай оперся на него.
- Ну да… - заскрежетал зубами Маркелов. – Жена у меня есть – государыней своей ее зову, и ее же, стало быть я и гребу… А Щука – Щукин Фомка с простоты своей напутал все…
- Так значит ты не опальную… то бишь не постриженную Евдокию… то бишь не Елену в виду имел?! – князь медленно откинул мех горностая от своей груди.
Плеть с влажным всхлипом стегнула по его спине, оставив извилистые борозды на лопатках.
- Да нет же, нет! Жену свою, Настюшу, государыню мою, ее я и гребу по долгу мужа…
- И со Степкой Глебовым дел не имел?! – отозвался, надувая ноздри, Петр.
- Да нет же! Знать его не знаю! – вздрагивал от ударов Иван.
- Врешь, падла, врешь… - не двинув ни одной чертой лощенного лица, стегал без перерыва князь.
- Не вру, Христом клянусь! – извивался под ударами сгорбленный подвешенный.
Мучения продолжались с четверть часа. Обомлевшая Авдотья отзывалась нервным вздрогом на каждый удар, Ивану. Закусив пальцы, стояла она, опершись на Сеньку. Подвешенная баба и бояре начали дремать. Царь, сдирая ноготь на одной руке, другой постукивая тростью о пол, внимательно следил за Маркеловым. Тот измокший от ударов и растяжки, не говорил уж больше ничего, а лишь хрипел. Всем казалось, что он утратил способность издавать уж стоны и слова. Мокрое, окровавленное тело опустили на пол и тут он тихо произнес:
- Фомка, волчья сыть, за что?.. Надеялся, на дыбе сгину и долг за откупную сойдет тебе… Так-то ты злом мне на добро ответил, выслужик царский… Будь проклят ты вовеки!..
Взбешенный стойкостью и небоязнью Петр, подлетел к нему в два шага:
- Признайся, скотина, признайся! – вскрикнул он, ударяя набалдашником из слоновой кости насаженным на тисовое дерево по кровавому месиву спины. Острый, изогнутый язык усыпанного граненым рубином драка иглой входил в изрубленное мясо до кости. – Хахаля царицы покрываешь, признайся, тварь, признайся?! – вполкрик повторял в раздражении царь.
- Уууффф… Притомил меня охальник… - утер испарину с покатого лба свалявшимся мехом горностая князь.
- И меня малость тоже… - отошел от колеса к подвешенной бабе палач. – Ну-ка, повернись ко всем лицом, красотка… - шутя, но крепко сжал он талию в ладонях.
- Ну, чё те надо, ирод?.. – с усильем приподняла она голову, очнувшись от дремоты, потом открыла воспаленные глаза и пошевелила связанными запястьями, проверяя их подвижность.
- Не-а, я не ирод, - усмехнулся ей палач. – Ирод это у нас барин-князь, Федор Михайлович… - кивнул он на Ромодановского. – А я из деревенских живодеров-кожемяк происхожу…
Меж тем чьи-то торопливые шаги снова отразились эхом в коридоре. Шли двое. Слышались чеканные, с упором на тяжелый каблук одного, и, спешные, но усталые с шарканьем недавно чищенной подошвы, другого.  Вошел сержант в застегнутом до кадыка мундире и запыленных, длинноязыких, надетых на стягивающие икры оранжевые чулки, башмаках, за ним остановился за дверями кто-то.
- Гонец из Константинополя, Ваше царское величество, - найдя средь всех Петра глазами, сорвав с себя треуголку, отчеканил он. – Сочная депеша…
- Ооох, как кстати, ждем давно… - оттер о клок рубахи Маркелова набалдашник и разогнул спину Петр. – Зови скорей! – и вытер рукавом  багровые, как свекла щеки.
Сержант покорно поклонился и щелкнул перстами позадистоящему. Партикулярный молодец лет двадцати шести с военной выправкой, высокий, с обветренным лицом и черною густой щетиной вышел чуть вперед сержанта.
- Почто небритый на доклад? – Петр быстро оглядел его с ног до головы. Стриженные под горшок густые волоса сбились в плотный ком под остроконечной шапкой, серый бархатный сюртук был сильно запылен и, кое-где потерт до сетки, но кожаные башмаки лоснились от недавней чистки.
- Спешная депеша из Константинополя … Виноват… Со Стамбула от Украинцева… Не поспел… Велели срочно, виноват… - докладывал отрывисто, но радостно гонец.
- Хорошо, хоть  башмаки сменил! – предвидя доброе известье, засмеялся Петр и вслед за ним бояре.
- Да, тутошние поделились…
- И это хорошо… Так что же пишет Емельян Игнатьевич? Что там с Мустафой?
Гонец направился к царю, чтобы отдать депешу в руки, но тот остановил и знаком приказал читать для всех. Тот коротко откашлянул, сунул за борт сюртука колпак, силой воли сделав звонче голос, стал читать:
- «Его царскому Величеству Великой Руси Православной от посланника к турецкому султану Мустафе II Емельяна Укаинцева:
Июля в 3-й день года оного 1700-го от Рождества заключен был трактат на мир сроком в 30 лет, в котором постановлено у Днепра реки поселенные и отторгнутые от порты Отоманской городки, Таван, Казыкермень, и Нустрет-Кермень, и Сагис-Кермень разорить, и дабы впредь никогда на тех местах городкам и никакому поселению не быть, а быть тем землям паки во владении Отоманскаго государства. Азов же город и к нему принадлежащие все старые и новые города с землями, местами к державе Его Царскаго Величества да пребудут. С русской стороны оный договор подписан посланником и думным дьяком Емельяном Украинцевым, с турецкой – великим визирем султана Мустафы II Николей Маврокордатом».
- Ай, умница наш «Вечно мирный» дьяк Украинцев! – себя ударил по ноге деревянной серединой трости Петр. – И Маврокордат-то молодчина! Недаром в Греции маврам бошки рвал!!! По всему видать: наш человек-то, нааш!   – царь подскочил к Шеину и схватил его за рукав. – Вели снаряжать и воротить в Воронеж «Силу», «Отворенные врата», «Цвет войны», «Скорпиона» и «Меркурия»! Да по морю! И не спеша! – захлебывался от восторга царь. – Пущай все видят! Россиюшка морская-то теперь держава! Всем краям открыта! Наш теперь Азов-то!!! Наш! Теперь и на Нарову можно… и на Иваноград!.. А там и Балтика вся будя наша!!!.. – Петровы очи вновь бешено пылали. Шеин, всерьез опасаясь за свою захваченную уже вместе с рукавом руку, натужно улыбался и кивал.
И никто не признавал, даже распростертый на полу в крови Маркелов, в сём ликующим, румяном и светящемся от восторга и нахлынувших в его голову идей и планов юном царе, бледнолицего, взбешенного всего мгновенье назад, тирана, готового растерзать любого, кто скажет слово об Евдокии иль про бунт.
- Айда на Нарву за Балтийским! – махнул всем пришедшим с ним ближним, и, потащил бедного Шеина к выходу Петр. Военные пошли, не отставая, бояре со своих мест и двинулись за ними, во след за всеми и гонец с развернутой депешей. И, вдруг, царь встал у входа, уронил главу на грудь, и начал тростью что-то выводить, стуча по каменному полу. Все привстали, замерев. Повисла тишина. Спустя минуту, поставив на полу невидимую точку тростью и щелкнув в воздухе перстами, Петр закричал подьячему, уже дремавшему с открытым взором над столом: – Эй, писарь, набросай-ка на чистом листе мыслишки!..
Тот, скомкав ненароком новый лист бумаги, и, тут же вытащив другой, схватил уж оброненное на край стола перо, в изготовлении наклонился.
- «Изволим мы, Российский государь, с королевством свейским за многие их свейские неправды и нашим царского величества подданным учиненные обиды, наипаче за самое главное бесчестие… - быстро тараторил царь так, что писарь, закусив губу, почти улегшись над бумагой, боясь хоть слово упустить, ходил пером от края к краю, будто бы ловил блоху. – Учиненное… Учиненное…» Какое ж им бесчестие вспомнить, тупоголовым басурманам, чтобы о море и городах не поминать?.. А Ромодашка?.. – не оборачивался к спрашиваемому Петр.
- А вспомни Ригу, государь… Головина… И с ним еще кого-то на застолье… И случай-то пустячный был…
- Угу… Ага… Яйца куриного разбитого не стоит… Так, писарь, далее пиши: «Учиненное нашим царского величества великим и полномочным послам в Риге, - еще быстрее заговорил царь; и писарю, и бумаге пришлось совсем туго… - Три года назад в… - прищурился он, сверяя в памяти время. – в 1697 году, которое касалось самой нашей царского величества персоны, о чем свейским войскам, на Москве будучим, ближний боярин наш фельдмаршал Головин с товарищи в ответе говорили и на письме дали, а свейские послы о том до короля своего хотели донести и обнадежили учинить за то над рижским генералом оборон; а после того на Москве живущий торговых дел королевского величества фактор иноземец Томас Книпер объявил с листа королевского величества, к нему посланного, список, в котором никакого удовольствования на оное предложение не учинено. И за тое Богом дарованную нам честь и за многие их свейския неправды и подданным нашим обиды указали мы, наше царское величество, всчать войну». Невидимая точка со стуком снова встала на полу.
Царь уже переступил порог…
- А с этим что прикажешь делать? – палач взял из-за колеса ведро и направился к проёму писаря. Слышно было, как со скрипом повернулся какой-то железный рычаг и полись вода.
- Ну, учини еще два-три пытальных захода и встряхни его раза два-три… Коль показанья не изменит, перепытай доносчика, обоим дай две дюжины кнутов, этому, - Петр кивнул на Маркелова. – Секи язык, чтоб не полоскал белье царицы, и – на каторгу в Сибирь на вечный срок, тому… Щукину, кажись, - царь взглянул на писаря, тот утвердительно кивнул. – Щукину отрезать уши, дабы не слышалось чего не надо, с должности прогнать и отпустить.
- А выдюжит ли этот три заходки?.. Хлиповат… - палач лил воду на шею Ивана неспешно, тонкою струей. Маркелов сразу встрепенулся, облизал разбитые губы, и затих, не глянув на царя. – Уже едва живой…
- Ничего, снесет… Если что, к доктору Карбонари отнесть…
- А с моей певуньей что?.. – подавляя в голосе трепет, осмелился Сенька.
- Бить кнутом нещадно и выслать дуру в Томск! – эхом донесся с коридора грозный указ государя.
- Обещал наш Петр Сони, что ее он не затронет... – вновь с насмешкой поворотилась подвешенная баба ко всем спиной.
- Вот я тебе, шельма, вот я тебе! – стращал ее, возясь с Маркеловым палач. – Водички тоже захотелось?.. Так обрею космы с темя и пооолью… холодненьком… по капельке…

5.
Измайлово пыталось жить по-старому: по веснам сеять, растить и досматривать урожаи, приобретать новые диковинные семена, сажать, и глядеть, что с них взойдет… Кое-где являлись новые постройки являлись новые постройки – амбары, башни, погреба, иль окольные дворы приезжих мастеров и приближенных, с которыми местные довольно быстро знакомились и сводились, принимая в повседневный круг и жизнь, нового стараясь сторониться и бежать. Но Петр… Вечно юный и неугомонный Петр!.. Как и отец его покойный, все тщился выстроить, разрушить да внедрить! Уж и казармы вместо ветхой церкви соорудили в правом крыле от ворот села; вскопали три десятка огородов под привезенные самим царем растения из заморских стран; выкопали рвы для тренировочных маневров потешных, замест старинных дедовских садов; разрушили четыре замка для хат под мастерские… А ему все мало!  Все хочет что-то поменять да перестроить, как всю свою старую и бедную Россию!
И друг его, преемник, и правитель русский во дни отсутствия царя – Федор Юрьевич Ромодановский, любитель прежней старины, сюда на лето выбирался, с дворовыми и с порядками своими. По приезду ко вдовствующей царице подойдет с нижайшей просьбой: «Дай, матушка Прасковья, какого из медведей побуйней, постраше… Своих-то я в Москве оставил – недосуг сюда тащить на пару дней…». Та даст ему с великим удовольствием. А как не дать? – Хоть и не кровный, а родственник царицы Евдокии – подруги ее несчастной ныне опальной…
Князь медведя плетью насует, перцовкой крепкой напоит, и в лапы чарку добрую перцовки вставит. Кто к князю в гости не идет, тот – пей! иначе будешь мят медведем и насильно напоён…
Племянницы Великого Петра жили все также – во младостных забавах да учении. Из угождения деверю, царица Прасковья должна была согласиться позволить получать дочерям своим образования на заморский лад, и допускать к ним уже не только святостных отцов – Истомина, подьячие и монахов, приходящих из ближних монастырей за милостью, и дарующие царевнам в знак оплаты толкования святых книг, но и Дидрих Остерман – брат нынешнего вице-канцлера (бездарный франт, хотя, довольно ловкий), барон Гюйссен, просвещенный немец – агент царя по заграничной переписке, и француз Рамбург, приставленному обучать молодых принцесс французскому и танцам. К последнему из оных средняя тянулась больше прочих. Имевшая врожденный острый ум, все схватывавший «на лету» и легкость в приобретении навыков и знаний, она ленилась думать, осмыслять прочитанное и услышанное ей. Ее больше привлекали танцы, кружева на куклах, песни да страшные истории пилигримов да калек, рассказываемые у заднего двора.
Сестрицы ее наставников да святых отцов во палате слушают, Анна ж открадется тихо к двери, шмыг за порог, да к задним сеням, где убогих-сирых привечают. Оны уж наеты-напиты, матушкою царицей Прасковьею обласканы, сидят на лавках да ступенях песни поют, былины страшные рассказывают. Примоститься Анна среди них, да и слушает. Вот так и ныне: сбежала Анна из душной светелки, прогретой августовским солнцем, в коей Рамбург – высокий, кареглазый франт с небритой, острою бородкой и пышновзбитом парике, повторял сквозь нос разные смешные непонятные словечки, а сестры за ним на бумагу их вносили, и побежала к дальнему покою.
Задние сенцы с утра были полны народу. Щедро накормленные хлебосольною хозяйкою бродячие убогие, юродцы, певчие и певуньи из разных волостей вольготно разместились на срубленных на скорою руку для них лавках, набросанных по углам  охапках сена, и просто на полу, подложив под себя котомки да лохмотья.
- Да что вы все о сухопутных баете?! – махнул клюкою оборванец в темно-зеленной рубахе, сидевший у печи. – Энто так, все мелочь будет, а не тати!.. муравьи! Вот я слыхал про Кудеяра… вот тот всем татям тать!
- Нуй-ну… Поведай нам про сваво татя, поведай… - вынул из редких, почерневших зубов обглоданную до половины кость кульши невысокий старичишка в сером армяке на голую грудь.
- Нуй, поведаю, поведаю… - немного отстранил спину от печи оборванец.
- Нуй, поведай, поведай… - подзуживал, брыжжа слюной, стоявший неподалеку старичишка.
- Да полно вам спорить да кичиться! – смехнула, заворачивавшая в снятый с головы платок недоеденный кусок кулебяки, черноволосая баба, не отрываясь от дела. – Всех выслухаем, кто охоч, пока харчи в кишках не улеглись. Рассказывай, Макарыч, рассказывай про Кудояра…  - свернув старательно запас, она по мужичьи отправила его под поясаный сарафан к груди.
- Набрал Кудеяр, - улыбнулся ей в седые усы, Макарыч, прислоняясь к печи. –  значит, шайку из местных своих родичей Воронежских да ближних деревень…
Анна прислушалась и замерла у косяка – страшные истории ей были по душе. Покорно и сыто притихли и все.
- По рекам с ними, значит, плавал, ограблял купцов, бояр. – на торопливо, упиваясь вниманьем, стрельнув победным взглядом старикашку, начал свой рассказ Макарыч. – Девку себе из цариц заморских раздобыл, любился с нею, грех сказать, дни и ночи напролет, не зная устали и глада. Потом, как надоела – дал своим побаловать, а потом и львам скормил. Никто не ведал от него ни проку ни покою… Много злых дел натворил Кудеяр, долго гонялись за ним казачьи отряды, да все бестолку. А в том году как раз, подписал царь Грозный вечный мир с волжскими татарами, точно, как наши с турками теперя, значит, а татарскую знать позвал на государскую службу. И пришед к царю Ивану татарский хан Бигильдин – удалой всадник с Дикого Поля. И поручил царь Бигильдину особое задание – найти и убить Кудеяра. По душе пришлась такая охота степному воину. Да хитер был и Кудеяр, лисом ускользал он от погони – полгода ходил Бигильдин по его следам. Но час их встречи все же пробил. Встретились отряды хана и разбойника аж возле Дона темного отца. Отступать уж было некуды – сзади берег крутый – не сбежишь, впереди – отряды хана. Сблизились два супостата. Татарский хан разбойникам и говорит: «Зачем нам воинов наших зря в борьбе губить?! Я, Бигильдин хан, вызываю тебя, Кудеяр! Выходи в поле со мной один на один!» «Что ж, я принимаю вызов!» - отвечает Кудеяр. Взяли оба по копью и разъехались по концам просторного луга, пустили вскачь коней и метнули копья в один миг. Были оба быстры и ловки: мгновенно прилегли на гривы своих коней, копья пролетели над спинами их, ни поранив, ни задев, со свистом в землю вотдали вонзились. Кони ж так стремглав летели один на одного, что выхватить оружие супостаты не поспели. Ударили друг друга кулаками в грудь, и оба выпали из седел. Вскочили на ноги, мгновенно обнажили сабли и стали поочередно нападать. То один наседает и  удар наносит, то другой. Необычного там мало было: силы были их равны. Поединок как поединок, значит... Будто дух вселился в оных человечий! Сперва ходили по полю кругами, зло косясь один на одного. И вдруг, как бешенные псы, набросилися друг на друга… И разбойники, и хана рать – все замерли от изумленья в седлах. А кони в диком ржании рвались зубами в клочья, копытом били по хребтам так, что хруст костей раскатывало эхо. И вот уж из последних сил впились друг другу в глотки, точно, как собаки!.. Кровь струей взметнулась в небо, и потекла ручьями по поляне, оставляя маки за собою, а кони с грохотом упали на земь. Кодер и загляделся, значит, зазевался… Бигильдин хан да и воткни кривую саблю в кожу панциря, да прямо в сердце.
- Ай, ну, что ж это он так зазевался-то родимый?!.. – стукнул о стол углом балалайки, сидевший все это время разинув рот светловолосый детина. Все встрепенулись от жалобного звона.
- Да погоди ты!.. Дай дослухать!.. – дернул его за рукав другой кучерявый, чуть постарше. – Инструмент разобьешь, где струны раздобудем?!.. Я к панам иль в поле за конским волосом уж не пойду тебе…
- Да сам дослухать дай ты!.. – отмахнулся виноватый. – Вишь, цела твоя балалайка…
Анна, неприметно для себя, присела на пол.
- Кричит победно хан, вздымает руки. Да мертвый богатырь еще не значит побежден! Последний судорогой в падении Кудеяр выхватил свой засапожный нож да и метнул Бигильдинское горло. Клинок вошел под самый подбородок, крик победный оборвал да и вышел из макушки… Оба рухнули вблизи своих коней. Один из татей Кудеяра побежал, выдернул из хана нож и вложил в мертвеющую руку. Хан из последних сил достал саблю из Кудеяровой груди… С белеющими смертно ликами, поднялись оба супостата, по шагу сделали навстречу, поклонились, и камнями упали друг на друга. И камнями тотчас их стала кони… Отряды подняли десницы, и прошли парадным конным строем, приветствуя друг друга в разные края. А камни кони и богатыри так и лежат по сей поры на том лугу, как памятники разбойничьей сноровке и вольне Дикой степи…
Макарыч смолк, довольный удостоенным его вниманьем. Светловолосый детина, аккуратно положив инструмент у края стола, взял свою плошку с надоенным овсяным студнем и поднес ему. Рассказчик, с удивленьем взглянув на молодца, кивая, принял угощенье.
- Да-м… знатный был разбойник Кудеяр… - вступил в повествованье кучерявый напарник музыканта, не желая остаться в глазах слушателей просто ворчуном-сквалыгой. – И я бывал в том Городке над Черным яром, и камни те диковинные видел: лежит средь поля атаман – хмурое лицо после дождей особенно синеет… Лежит, и огромную каменную запясть на своего конька обрушенного вскинул…
- Во-во… - подтвердил Макарыч, зачерпывая ржаной коркой комчатую клейкость. – А хвост у этого конька длиннющий и каменный – на полову поля будет… - он зажал плошку между ног, развел руками, пытаясь представить для убедительности слушателям длинь конского хвоста.
- Ага, а рядом и Бигильдин хан, и конь его копытом вверх у самого обрыва…
- Но Кудеяр, хоть был мужик, хоть и разбойник, да мужик, что надо по разуменью и деяньям! А вот в соседней волости был тать, так муравей, как говорите, муравей – ни человек и ни мужик, а муравей – букашка мерзкая, короче черв поганый!.. Хотите расскажу?..
- Фу… - скосилась смуглокожая карлица у двери, возле Анны. – После еды и про червей… - кукужа обрызганные борщом щеки, карлица крохотными, как у младенца, ручками оправила кой-где попорченную молью пелерину, дарованною ей самой хозяйкой из царских сундуков. Как в этот миг хотелось Анне ахнуть висящею над нею скалкой по встающему из меха тыквой животу!.. Но царевна, безусловно удержалась от исполненья сей причуды, представив лишь, как разлетится борщ по сторонам, обрызгав ближних, в том числе ее красною и теплою капелью…
- Нет, расскажи, поведай…
- А что нам брезгать да бояться?..
- И не такое, чай, видали!..
- Да, расскажи… - в радость для царевны, просили музыканта остальные гости.
- Не токмо расскажу, а пропою еще… Гурьян, садись, бери инструмент, покуда не разбил, подтрынькай в голос…
Муравьишка жил на свете,
Был он знатный балагур
Дрожали взрослые и дети,
И кричали: Караул! – засипел скрипучим голосом кудрявый. Все заулыбались и притихли вновь. На тех, кто громче меры зашептался в это время, зашикали соседи, и оные угомонились.
Разбойник был с большей дороги,
Да такой, что знай, держись!
Уноси скорее ноги,
Коль из древ услышишь свист…
Стар и млад его боялся,
Плотно ставни запирал,
Он же в щели забивался –
Стращал тать, грабил, убивал.
К барыням али к молодкам
Заползет злодей в окно:
– Здесь я, здесь! – сопит красоткам.
– Поджидаю уж давно… - Гурьян щипотью бил по струнам. Кудрявый вращал глазами, опершись на стол руками, изображая татя, стараясь напугать и изумить всех пришлых, не уступив задремавшему у печи Макарычу.
- Шла по лесу однодворка,
Спешила бедная к родным:
Впереди – крутая горка,
Позади дворовый тын…
Вдруг пред нею вырастает
Бородатый хищный тать,
За каршень ее хватает:
- Сознавайся, что с тя взять?!..
- Не знаю, батюшка, не знаю…
Я вдовица и бедна,
Лишь нужду с собой таскаю… -
Молвила в слезах она.
- Это жалко, очень жалко…
Да ты как-будто на сносях?..
Вот удачная рыбалка!..
Давно искал таких в лесах!
Слава богу! Вот везенье!
Хорошо попалась мне!.. –
Затрясся ирод в нетерпенье,
Взвился, словно клещ в спине…
- Давно хотел я видеть эва –
Как дите у вас лежит…
И – за косы… режет чрево…
Кровавый нож в руке скрипит…
Но не даром кровь пролилась:
Тут купцы из-за кустов…
Дева к Богу удались,
Муравья – в замки оков…
Зверюгой загнанной в окошко
Из темницы он взирал;
Мальчишки камни, будто в кошку
Швыряли в бешенный оскал…
- Как дитя лежит в утробе?..
Дяденька, ну, как, ну, как?! –
Вопрошали дети… В злобе
Корчился он, как червяк…
Скрипучий голос смок. Стих последний треньк струны. Последняя строка отбилась в воображении всех особо. Царевне Анне вовсе расхотелось бить скалкой карлицу по пузу…
Меж тем тощий седовласый старец, прикрытый драною рогожей, седевший на коленках у окошка, лепил скривленными перстами из ржаного мякиша нечто длинное и острое, похожее на меч.
- Слышь-ко, царь-то наш войной пошед на шведов… - молвил он задумчиво, тыкнув хлебом в паука. В согнутых и напряженных лапках билась и отчаянно жужжала еще живая мушка. Встревоженный паук пустил из лап добычу, пополз по сетке вверх и замер. Мушка продолжала биться в сетке, но без звука.
- Да… - преградил ладонью путь паучишке юрод помоложе с потресканным лицом. – Необученные мураши на скорпиев полезни… - подмигнул он старцу, присев к другому краю оконницы.
- Но мурашек-то, глядишь, побольше будет… - возразил еще совсем ребячьим голоском взлохмаченный юнец с печи. – На одного почти десяк, а то и сотня – окружат каждого, да и кранты! – воображая что-то, ударил он босой пятой по каменой стене.
- А проку-то, что больше?.. – усмехнулся старец, разрывая передними зубами корку. – Мурашки-то едва на лапки встали, под каждою былинкой гнуться: лапки молоды, спинки хрупеньки, умишки не остры… - он тыкнул коркой в паука, и тот свалился на широкий подоконник. – Ихний главный скорп-то Карло, даром что молокосос еще чванливый, а спит не с девкой, как положено в осьмнадцать лет, а с ружом иль сабелькой в обнимку. Он как дунет, как взмахнет, как жальцем враз-то дюжину пробьет…
- Ну-к, ты хватил – уж сразу дюжину тебе! – потирал, скрививши рот, пяту юнец.
- Ну да, а то и боле со свою скорбьёй… - поддакнул ему нищий за столом. – Разлетятся наши солдатушки, да-й потонут-то в реке, как братия Карлыча при Невском на Неве – вот и отплатят за давнюю обиду…
- Ну-к, ты, Авдей, даешь: сколь давнюю обиду ихню вспомнил! – отпрянул от печи разбуженный Макарыч и погрозил юнцу.
- Победу помним мы, они ж обиду помнят… - карлица погладила живот и села к музыкантам. – Обида-то саднит и помниться куда подоле, нежели радует победа… И зря еще царь в вожаки иноземь немецкую поставил, о зря, о зря…
- Да, вот это – точно зря… - погнал паука к мушке, стуча по подоконнику, юрод.
- Укус своей блохи терпимей воле будет, чем иноземного клопа… - подгонял букашку коркой старец. Та вцепилась снова в жертву.
- Вот это – да, вот это – точно… - прикрыл глаза Макарыч.

6.
Объявление мира с турками было отмечено изрядными фейерверками. Неугомонный царь, отложив на несколько суток государственные дела и приемы, собственноручно смешивал в своем деловом кабинете селитру, древесный уголь и серу, изобретая новые цвета и краски потешных огней. Государь сам вымышлял и рисовал на бумаге эскизы будущих феерий. И ночное, не успевшее остыть от полуденного июльского жара, небо разжигали, разрываясь в воздухе невиданные доселе наяву грандиозные аллегории: сверкающий звездами мускулистый Геркулес раздирал пасть огненного льва, вспыхивая и сгорая на ветру, летели в стороны клоки огромной гривы, над головами их светилась желто-белым надпись: «Сим победиши!». Мерцающие столбы фонтанов вырывались лавами из пушек и поднимались до луны. Летящий на коне Победоносец пускал копье в оскаленного дымными клыками змея, тот трясся и глотал копье, рассыпаясь тысячью огнями, Георгий же, маша рукою в рукавице, таял медленно в оранжевых искрах. Нанятый во время Великого посольства Петром огнестрельный художника Яган Бус также порадел на славу, но до времени напился, и не смог спектаклем управлять. Петр вынужден был сам запустить ракеты, выстрелив в подряд три раза, дав 18 залпов в каждый выстрел, перебегать от пушки к пушке и командовать всем самому. Однако ж праздник удался на славу и поразил всех несказанно…
Но Петру теперь нужна была Ингерманландия – Россия задыхалась без морей, и, очистив одно ее легкое – Азов, надобно было очищать и другое – Балтику. Ведь, единым торговым путем с Европою до сей поры было Белое море, главный порт которого находился в Архангельске, путь в который был не близок и тяжел, что крайне замедляло судоходство, судостроительство, и, как следствие, делало Россию непривлекательной для проезжих купцов. И потому Руси, аки чистый, свежий воздух нужна была Ижорская земля, исконно принадлежавшая ей по праву, и отвоеванная некогда хитростью и силою шведских шакалов, – сперва посредством «Ореховского мира», заключенным между новгородским князем Юрием Даниловичем и шведскими посланниками в 1323 году, а потом и унизительным для Ивана Грозного «Плюсским перемирием» 1583 и 1586 годом, по коему шведам отходили грады Ям, Копорье, Ивангород и Корела со всеми их уездами. Для Саксонии и Дацко-норвежскому королевству был также лаком и вожделен морской кус Балтики. Меж сими тремя государствами, преследовавшими, как всякими союзниками, свои интересы, вкупе с Россией, пробуждаемою молодым, неугомонным Петром, и был заключен «Северный союз», впервые скрепленный ни прилюдным крестным целованием, а именною печатью и подписью царя. По условиям сего договора, в случае нападения шведов на одно из этих держав, другая должна прийти на помощь не позднее трех месяцев. И, месяц спустя после празднования вечного турецкого мира, 19 августа, Петр, объявив войну Швеции, отправился в поход брать Нарву «дабы осадить взорвавшегося молокососа Карла XII».
Русские войска двинулись на Нарву через Тверь и Новгород – «Норд-Вестом», как сказывал Петр на западный манер. Восьмитысячная армия под началом иноземных полководцев растянулася на сотни верст. Семеновский, Преображенский полк, старый Лефортоский, и еще четыре новобранных заполнили собой тропу от Москвы до Твери. То за тем пригорком, то на этом поле то то, то это отделенье ожидало свои обозы, застрявшие где-то селом на размытых обильными дождями дорогах.
- Угораздило же нас набрать столько провиянту…
- Ага-ся, и не говори! И тряпья с собою нахватали, будто бабы, али девки на свадьбу в дальний край…
- Ну, вот и ждем теперь, как дураки, круп да горох на варку…
- А кто повинен-то?! Кто ж знал, что надо брать с собой?! Никто ж не подсказал ничуть… И то, и это, вроде надо…
- Ну, вот и жди теперь!.. А еще в какой телеге порох, в какой соль не зазберешь…
- Ага… Вот и будем порох присыпать в похлебку, а солью шведу в зенки сыпать! – ворчали меж собой бойцы на принужденных привалах.
- Вон, гляди-кась, гляди, петух хранцузкий в позументах скачет!..
- Ага-ся… Будто и не на войну, а на балы собрался, кочет…
- Аль у батюшки Петра наших кровных командиров не нашлося?..
- Так польский пшек-король Август отрекомендовал…
- А наш и рад наживку заглотить… Хоть и гнилой червяк, да иноземный… Тьфу, ты, нечисть!
- Стойзя, дээб, плюйсь! – щуплый генерал француз в парадном красно-зеленом мундире, сверкая начищенными пуговицами и орденами, врученными ему за храбрость и в проигранных боях, скакал в палатку государя, сообщить о донесении. Пятидесятилетний полководец Карл Евгений, герцог Крои бранился матом про себя, хмуро взирая из-под выщипанных по французской моде бровей, на вверенное ему войско: «Мужик нетесанный с мушкетом! Как же им-то управля-то?!.. Мать моя, святая дева без пелен… Чую, свалка будет почище австрийского Офена, в котором пулька застряла в ляшечке моей…»
- Ишь, нечист, еще й плюется! – не оставался в долгу «нетесанный мужик с мушкетом».
Герцог фон-Крой, – прозванный так русскими, опять-таки для кратости произношения, скакал с депешею к Петру, полученною им поутру от благодетеля своего и протежиста Августа. Он загнал уж двух коней, один из которых был его любимый рысак из собственных конюшен, и теперь, скрепя зубами, сердцем, и раненною костью, терся о мужицкий, колкий войлок, гнал во весь опор гнедую кобылену, полученную в захолустном яме, в Тверь.
Межпольная дорога шага в два шириною уже просохла от недавнего дождя. Развеянный со снопов быльник перемешанный с наметенной из ближней рощицы листвою, глухо скрипел под копытом раздавленным яйцом. Круа шпорил кобылу, размышляя, как убедить Петра начать осаду крепости тотчас же по прибытии в Нарву, не дожидаясь отстающих войск. «Не то старик Шереметьев точнехо запоет – подтянуться б надо… А пока эту мужицкую гусень подтянешь и зима найдет, зачахнешь тут вообще в сугробах!..». Генерал-фельдмаршал неуютно поёжился – жесткий войлок неприятно покалывал сквозь вельветные панталоны кожу. «А баба-то на постоялом, даром что не больно молода, а ублажила… С утра до сей поры все немо и устало… Но как же все же убедить царя не медлить с нападеньем?!.. Как всякий русский он упрям, что тур, хоть и горяч…». Крой принялся искать в уме весомый довод и еще о чем-то вспомнил, как вдруг раздался глухой шорох сухой травы. Герцог насторожился. Чьи-то тонкие и сильные лапы быстро и мягко входили и выпрыгивали из травы, будто турецкие сабли в неприкрытые тела противников. Через мгновенье из-за пожухлого, собранного ветром в небольшие скирды, быльника выбежала рыжая борзая. Искоса взглянув хитрым слезящимся взором на всадника и на его захудалую кобыленку, псина тут же залилась густым и звонким лаем, раскатывающимся эхом по всему полю.
- Синенсью, синенсью, черт тебя подери! – замахнулся уздою герцог, отчего пес залился пуще. «Нечистокровная, дворняга, глупа, как эти мужики… Нахватало, чтобы кто услышал, тогда в лагерь точно не добраться инкогнито, получится, что зря отправился без сопровожденья, как штабной…» Послышался другой тяжелый шорох поспешных шагав.
- Ну, иду, иду, Мазушка… - резкий, запыхавшийся голос силился перекричать собачий лай. – Подожди уж, не торопи уж так… Не молод уж, как ты, борзой… Редкий, нескошенный быльник пригнулся к земле, и из него вырос краснощекий бородатый мужик в распахнутом армяке, наброшенном на голое тело. Псина едва обернувшись на хозяина, продолжала заливаться. Увидев герцога в парадных позументах, мужик на миг остолбенел. Но поняв, что «большая шишка» теперь исключительно в его руках, а точнее – в лапках его борзой, поскольку, поскачи тот дальше, пес последует за ним и не без оглашения всей округе об его прибытии, рявкнул громче и увереннее:
- Цыц-а, ошалелый! Стихни! – Махнул тот топором в сторону, срубая несколько былинок. – Не бойся барин, не кусает, он у нас ручной – от старых бар, что померли, остался… Его я нонче уж кормил…
Круа, не моргнув глазом, снял из-за спины мушкет, отвел медленно затвор, наводя дуло то на мужика, то на собаку.
- Что ты, барин, что ты… - попятился растерянно мужик. – Пса хоть пожалей! Он же безобидный… Даром, что на всех брехать охочь…
Почуяв опасность, смолк и пес, прижался к земле и отполз к хозяину назад.
- И ты не бойся – не стреляет – его сегодня я еще не заряжал! – опустил ружье фон-Крой.
Оба тут же рассмеялись под заливистый собачий лай.
- До Твери далеко еще, не скажешь, сильвупле? – откашлянулся после смеха граф.
- Что ж не сказать хорошим, знатным людям?.. – набросил на запотелую шею борзой веревку мужик. Мазушка встрепенулся, с неохотой, но послушно подставляя взъерошенную голову. – Вот как поле-то проскачешь, лесочек воооон тот, - махнул рукою он на выстающую из быльника полоску леса. – видишь, минешь, там будет Редкино, а там, поодали от берега и Тверь ужо те будет… - махнул правей он на поля. – А ты не к царю ль на ставку скачешь? – подмигнул мужик, неспешно шагая за графской кобылой.
- Ну, если и к нему… Тебе-то что?! – недовольно обернулся граф, явно удрученный его догадкой. – Как угадал, зачем пытаешь, омме?!
- Да мне-то ничего… - хихикнул в ворот армяка нынешний хозяин собаки. – Но мы как раз куда с Мазухою идем… Могли б и проводить, дабы не заблудись, ваша светлость…
- Оно-то можно, но я верхом, как видишь… - чуть ударил во впалый, рыжий бок кобылу фон-Крой. Та недовольно фыркнула, но шаг не ускорила. – Поспеешь ли за мной?
Мужик уже с нескрытым удовольствием глядел на графа и его кобылу.
- Поспеем, не впервой за баром бегать!..
- А как догадался, что к царю я?
- Да ряженный такой – к царю или на бальные приемы… - данная замета дала право вновь открыто без зазренья оглядеть с головы до ног француза. – А в нашей-то глуши какие тут приемы? Токмо царь на ставке, как слыхал… Хотя, скажу тебе по тайне – он рафуфыренных таких не любит в будни…
Граф предпочел не распространяться на эту тему, и погрузился в свои мысли. Мужик, угадав, что обсужденье собственного гардероба барину не доставляют особого удовольствия, в полубег поплелся за кобылой. Борзая поняв, что грозный лай ее хозяину уже не нужен, покорно бежала неподалеку, косясь на кобылу и ловя влажными ноздрями прелый, слегка уже прохладный ветер. И лишь листва все также шуршала под ногами, а росший на пути быльник с хрустом валился под наступум путников.
Порой де Круа казалось, что он слышит где-то в отдалении глухой, протяжный колокольный звон, неспешный и тяжелый, как в столице, – «Ох, уж эти русские! Звонят с любой оказии – и в радости, и в беды – по любому случаю и без него! Вином их не пои, дай только потрезвонить!..», но откуда этот звон в такой глуши – граф никак не мог понять.
- До деревни той, что говорил, еще ведь далеко? – наконец не утерпел он сам, и обратился к мужику.
- До Редкино, что ль?..
- Ну, да, си, до него…
- Ну, ещо версты четыре с гаком будем… А что устал в седле, так слезь, пройдись за компанию-то с ними, и кобылка, глядишь, передохнет твоя…
- У вас, ведь, в каждой деревеньке церков ест, когда не ошибаюсь?.. – не обратил вниманья на очередной подкол Круа.
- Ну, есть – так Бог велит… А что?
- Так эта Редька, вроде, далеко еще, а звон и тут громок и отчетлив… Будто в поле, здесь звонят…
- Ах, ты про звон… Так это святой Павлин трезвонит в свои колокольчики, не уймется болесный никак… Все ищет правильный да верный звон…
- Кес ке са – павлине?! – подивился француз. – Увазу?.. Птица, что ли?!..
- Сам ты птица в вазе!.. – захихикал в ворот армяка мужик. – То Павлиний Милостивый – наш святой, колокольчики – цветочки божии перстами шевелит – ищет, стало быть, звон поярче, посочнее, чтоб потом его в железе-то отлить… воооот… А давиче, слышь-ко, колокол везли в телеге-то разбитый… ну, что у вас, в Москве с Великого Ивана-то сорварся… ааааа… да ты ж, поди, не знаешь – не из нашенских краев, не давно-то, поди, приехал к нам в Россею… Так вот… Сорвался колокол на площади у терема царева при пожаре, а из него-то, люди говорят, и вылетел нечистый дух, потому как вылит был не из нашенкого железу-то да меди, а из вашенского – немчурского, поганого, нечистого по духу… вооооот…
- Но я не немец, я француз… - пытался оправдаться фельдмаршал нашей армии…
- Да все вы на один манер, что немец, что хранцуз! – махнул рукой охотник так, что притянул к себе борзую. Та поперхнулась, тявкнула, хотела вновь залиться лаем на француза, но мужик, кряхтя склонился к ней, и почесал под мордой. – Фу!.. Фу… Не надо… Ну, извини, Мазуха, извини… Как говорять они там – «Пардоньте»… Беги, давай, хороший… рядом… Лягушек жрете у себя живьем, да пивом глушите, чтоб лапками у вас внутря там бултыхались…
- Так что же колокол-то и павлин? – напомнил, расхохотавшись, герцог.
- Что Павлиний-то? Павлиний отливал колокола с учеником своим… - косо глянул на него охотник. – Да такие, что звоны их до врат небесных долетали да ангельев божьих будили от райской их дремоты, чтоб людям правым пособляли, да взор и слух Господень устремляли к их мольбам… воооот… А из того, ну, из разбитого-то колокола, сказывают, вышел бес упырьный, с хвостом крысиным да ушами… Летает, говорят с подругою облезлой, да людей смущают, ищут чьей душой бы овладеть, чтоб грызть ее снутня да соки пить, как хлещите вы, немцы пиво, – им жа тоже жрачка надо, даром, что бесьня!
В сей миг опять поднялся ветер, заворошив опавшую листвою.
« - Уф, душно мне в душе одной, как в тлелом гробе том в могиле… - послышался обоим в шуме ветра слабый женский голос. – Давай еще в кого-нибудь вселимся?.. Ну, хоть бы, вон в того, нарядного чурбана?
- Терпи, Эн, милая, терпи! – колыхались в порывах ветра утешения хриплого, но ласкового мужского. – Мы в душе у будущей царицы. Нас ждут великие дела, свершенья. А этот краснобайный дурень сам во гробу болтаться будет скоро. Уф… И не в земле, как все захороненные, а над нею – за долги…»
- Да не немец я, француз!!!.. – почти что прокричал вконец смущенный граф.
- Да все едино! Все на один манер и стан! – не унимался провожатый под собачий лай, который перешел вдруг на протяжный вой.

7.
Во вновь воцарившееся молчание меж путниками, и тягостные мысли графа ворвалась отчаянная ругань мужиков и истошное конское ржанье. Подшпорив почти уже уснувшую на ходу кобылу, и преодолев очередной заслон быльника, они вышли к проезжей дороге, пролегшей меж полем и указанным провожатым графа лесом. Долгая вереница груженных до верху подвод, упавших, вздыбленных, бьющих копытом на месте пышущих паром лошадей, и копошащихся в отчаянии крестьян растянулась перед ними.
- Ну, чё поставил лошадь поперек дороги?!.. – закричал во все горло провожатый графа на одного из них.
Одетый в старый, заплатанный зипун мужик разогнулся, отошел немного от развалившийся на обочине и дрожащей выпирающими ребрами бурой лошади, а Мазуха не упустила случая залаять.
– Это ж не баба на полатях во твоей избе – как хошь, так и лёж, куды хошь, туды и прёшь! – с важным видом подошел мужик, просунув руки под веревку, обматывающую пояс.
Не обращая внимания на дурашливую борзую, опять склонился разматывать поводья крестьянин. – А чё я с ней сделаю-то, окаянной?! – бился он над своею павшей бурою. – Ну, вставай, милая, вставай… Что ж я без тебя делать-то буду? – он провел шершавой ладонью по влажным, вздрагивающим ноздрям затупленной конской морды. Лошадь приподняла мохнатое веко, приоткрыла черный, зеркальный зрачок, глухо фыркнула, и снова откинула голову на пожухлую траву. – Притомилась кляча, вот и встала, да и поле удобряет за одно с натуги… Другой-то в яме не найдешь – ни в ямской, ни в придорожной! Не «шишак», чай, твой попутный! И тому, вон, вижь, каку замору дали! Лошадь, нонче в недостаче, как вещал наш батька-царь… Всех в округе на войну собрал, увел… Моя хоть серет, не брыкает, а вон поодаль, погляди, вообще телеги повалились…
Граф и охотник огляделись: немало телег, крытых кибиток, сбитых наскоро повозок и правда скрипели поднятыми вверх колесами. Возле них также хлопотали растерянные дворовые слуги, крестьяне, нанятые знатными служивыми безусые нерасторопные рекруты.
- Слышь-ка, - дернул крестьянин охотника за рукав. – А ты заставь своего попутника, петуха того, ряженного, пусть-ко нам-то пособит!
- А чё, - согласно подмигнул ему тот. – Пущай потрясет своими позументами… - потом подошел к французу, который рассматривал ялую кобылу, лежавшую в упряжи возле склоненной на бок кибитки на другом краю дороги. – Слышь-ко, барин, пособим?!
- Кю?! Кам?! Ммуа?! – возмутился только словами для виду граф. Все вниманье его было обращено на пузырчатую пену, стекавшую с разрезанной нижний губы лошади на сухую траву. – Да ты что, спятиль остолоп?!.. Фу…
- Да ты не фукай и не мамкай, ваша милость… Пособим, оно же шибче будет: глядишь, нас кто-нибудь подбросит, да может быть, и этот самый…
Оно же шибче будет – на вашей-то, пардоньте, кобыленьке далеко, ведь не ускачешь уж: сама, глядишь, копыта-то откинет скоро…
В телеге крестьянина оказалось барское тряпьё да икона, посланные во след вступившего в Семеновский полк сыну хозяина. Круа сперва лениво вынутой из ножен шпагою подцеплял из травы и бросал в открытый короб гольштейнские белоснежные рубахи с накрахмаленными и аккуратно отутюженными воротничками, велюровые и бархатные кафтаны, купленные барином у немчуры заездами в Москву, но после сердитого окрика крестьянина: «Эй, ты что чужое добро-то порешь?! Хошь, чтоб меня барин за энти тряпицы-то на смерть запорол?! Не ты их шил, не ты купил – не тебе и пороть…», стал нервно, двумя перстами в перчатках, а после, и вовсе, сняв с себя парадный алый камзол, и бросив в высокий кивер с такой же золотисто-алой обводкой перчатки, стал быстро и проворно поднимать чужую одежду, сворачивать на руку и бросать с прижимом в короб.
- Во, во… - подстегивал крестьянин. – И лист, и траву, траву обтряхивай-то хорошенько!..
Кони ржали, фыркали, вздыхали внутренним, брюшным, сдавленным вздохом, распиравшим впалые бока, подымаясь на тонкие, жилистые ноги, под окрики, моляще-ласковую брань и уговоры своих хозяев. Те же, наспех скомкав, уставив и уложив вываленные пожитки, взяв под уздцы своих измученных и долготерпежных кляч и лениво хлещущих мокрыми хвостами по запотелым ляжкам меринов, сунув им в горячие липкие морды завалявшейся в кармане сухарь, двинулись дальше в Тверь к государевым войскам.
Фон-Крой уже задрал было полы своего парадного камзола, чтобы запрыгнуть на край телеги, но деловито-насмешливый окрик, бережно похлопывавшего по холке свою все же вставшую на наги, и вновь впряженную в оглобли кобылу, крестьянина остановил его:
- Кудысь собрался, ваше благородье?! Бурая того й гляди опять копыта откинет, опять придется все собирать да ее подымать, а ты ей в довесок меряешься… Лучше вон, впряги свою животку – ей в подмогу, а сам у оглобельки иди, да направляй…
Ругнувшись тихо по-французски, поняв, что «нетесанный мужик с плетью» его просто-напросто использовал в качестве подручной подмоги, фельдмаршал бессловно вскочил в седло своей немного отдохнувшей клячи, и молча двинулся за телегой пройдошного крестьянина.
Довольный тем, как ловко и легко выпутался из очередной передряги, тот теснее запахнул зипун, вновь хитро и весело подмигнул охотнику, натужно крякнул своей жевавшей клок лебеды вместе с пеной, идущей но, на удивленье, твердым шагом, бурой, бросил на переднюю подводу выдох:
- Эээх… Наши кони не споткнутся,
Херувимы затрубят,
Наши вороги запнутся,
Вражьи ядра пролетят…
От соседних подвод поднялась хрипло-усталая, но нарастающая волна внутренний силы и мощи волна, по одному-два прибывающих мужицких голосов:
- Как-нибудь дотянем,
Как-нибудь дойдем,
Как-нибудь достанем,
Как-нибудь живем…
Бог нас не забудет,
Беса посрамим…
Но когда же будет
Так, как мы хотим?!..

8.
Шаг Петра был размашист и тверд. Друг его, сподвижник и соратник в потешных баталиях, Кожуховских маневрах и Азовских битвах, сын немецкого офицера из немецкой слободы – Адам Вейде, едва поспевал за ним. Теперь, после не столь давней кончины горячо любимого Франца Лефорта, он принял в командованье его полк, и пожалован в чин бригадир-генерала, думал он, семеня поспешно, но решительно и четко за царем, о проведенной им самим экзерциции. Служивые старались честно и до поту, сомнений, а тем паче страха, неуверья не виделось ни в ком… Каждый норовил предстать бесстрашным, бравым малым перед царем и командиром, готовым сей же миг пойти на пушку со штыком… Но неготовность виделась во всем: от длинности и неясности команд, до разности обмундированья – даже в звеньях!.. От неподвижности мортир до тлена кушаков на командирах!..
- Как мнишь, Адам, - прервал его раздумья Петр. – Скоро ли мы раздавим этого молокососку Карлу? – царь явно был доволен проведенным смотром.
- Хм… - Вейде почесал высокий, гладкий лоб – морщины еще не избороздили кожу, румянец от быстрой ходьбы да легкий пот покрыли лишь чуть пухлое лицо. Адам лишь на пять лет был старше своего царя. – Раздавить-то оно бы славно б было… Да полки наши порох нюхали-то еще лишь в потехах… Бои-то в шутку лишь бывали… А Карла, – как изволило твое величество его величать, уж всю Данию прошел и войною токмо бредит…
Поле, разделяющее воинские части и хуторок, где обосновались командиры, кончалось. Впереди, за тыном лег поселок в сотню или более крестьянских изб.
- Не уж что наши молодцы похуже будут? – опершись на тын одною левой, царь легко перемахнул через него. – Гляди, как на учении шагали… Стреляли, тоже, вроде, метко, деревянные болваны так и валились с бочек! Ну, давай-ка руку…
- Оно-то так: шагали дружно, целилися метко… - даже с подтяжкой царской десницы, генералу пришлось изрядно поднатужиться, чтоб вскарабкаться на частокол. – Да в учении, царь, не то, что на войне, там враг – не брат, клинки и сабли заточены, а ядра в цель точнёхонько летят… П-уф… - перевел дух Вейде, спрыгнув наземь.
- Ну, ладно, будя причитать, как баба! – отмахнулся царь, не останавливаясь. – В войне и поглядим… Куда меня ведешь на передых-то?
- К офицеру Скобцеву, мой царь, его изба тут ближе всех и чище будет… - Адам Вейде указал на четвертый от забора дом, стоявший на пригорке.
- Кстати, зело кстати, а то мне есть уже охота и вздремнуть…
Дорога, к удивлению царя, была довольно гладкой, без канав и рвов. Улица чиста, без вылитых с окон помоев и загнивающих огрызков. Зеленая трава еще лоснилась у дворов, зияя плешами наметенного сена с крыш. Низкие, скосившиеся избы стояли близко друг от друга, дразнясь и пугая одна одну из слеги и из кнеса почерневшим, оголенным колом. Народу было мало: кто спал посля недавнего обеду, кто в поле подался – сгрести последние остатки про запас.
Избу Скобцеву и вправду отвели довольно новую, покрытую еловым тесом, с резным конем на охлупени. Бревно еще не почернело от дождей, а в двух окнах по обеим сторонам не выпирали пузыри, а были вставлены кое-где побитые, стекла.
Высокий, в чисто глаженном кафтане молодец, лет двадцати пяти показался в распахнутой двери, и завидев гостей, сбежал вприпрыжку с крыльца. Бледное от печного угару, лицо его вспыхнуло розовым румянцем от схваченного на ходу воздуха и волненья.
- Милости прошу, наш царь-отец, милости прошу… - офицер расставил было по-хозяйски руки, но спохватился, вытянулся пред царем и отдал честь. – Входите, очень-очень ждали… - склонил он голову, срывая треуголку.
- Да что ж меня по давнему, по боярски-то величаешь? Я – Петр Михайлов – твой командир и брат. – хлопнул дружески по плечу детину царь. – Сказали, пустишь пообедать…
- Большая и велика честь!.. Входи… те… Ваше велич… айшие благородие! Каша, щи давно дымятся… - в радостном смущении все еще склонял голову, пропуская к двери Скобцев. В серых, бегающих глазках блеснул игривый огонек, тонких, закрученный усик чуть подергивался над губой.
- Каша, щи – то хорошо… - еле слышно чмокнул царь. – Давно уж есть, признаться, мне охота…
- Да, и рыбки, вот недавно наловил… Поджарила хозяйка…
При слове «рыба» царь поморщился – ее он с детства не любил. Во дворце все знали это, и ставили на приемах подальше от Петра, а в гостях он сам отстранял все блюда с ней, давая вид, чтоб более не подносили. Вейде сделал знак, что рыбу надобно убрать, и о ней не заикаться.
- Простите, командир, - осекся офицер, ступая в сени за гостями. – Капустка еще есть, жаренный телячий мозг и ветчина… - нашелся он, подводя гостей к столу.
- Ну, вот и хорошо, давай… - потер и хлопнул в длани Петр, потом приподнял скатерть, чтобы сев, укрыть колени по старинке.
- Ирка, мозг тащи, пока горячий, да хлебца более нарежь! – скомандовал офицер копошившейся у печи тучной бабе.
- Иду, Михал Захарьевич, иду, уже… - колыхнулся взбитым тестом зад под белой юбкой, показалось доброе и смуглое лицо с приподнятыми вверх серпом бровями и выщерились белые большие зубы. И тут же связанная над макушкою сорока вновь обернулася к распахнутой топке печи.
- Нет, хлеба более не надо… Хлеба тоже много я не ем… А на вас двоих с генералом хватит… Так, ведь, Адам?.. Так что, брат, и ты, хозяюшка, не хлопочи излишне…
- А я, извольте видеть, удальца прибил… - грозя из-под колена Ирке кулаком, чтоб та пошевелилась, желая развлечь царя перед обедом, похвастался Михал.
- Какого такого удальца? – заинтересовался добродушно Петр. – Уж не шведа ли, лазутчика споймал?..
- Да нет, пока еще не шведа, царь-отец… Хотя и этих тварей тоже скоро мы споймаем всех до одного, прибьём!
- А кого же? – продолжал смеяться Петр, потянув к себе горшок с капустой.
- Да вон, изволишь видеть, - Скобцев указал на середину противоположной от печки стены. – Гвоздем прибил прусака-таракана… Живой еще гадюк… Своих зовет…
Довольно жирный, почти с вершок длиною бедный рыжий таракан, беспомощно скреп тоненькими волосками лапок по бревну, шевеля, как Скобцев, тонкими усами. Насквозь пробитый остром большего, ржавого гвоздя, он все же не оставил тщетные порывы вырваться на волю и спастись. И, вероятно, неслышным человечьим тварям гласом, звал из последних сил своих.
- Пущай побьётся, позовет подмогу!.. Они, небось, попрятались, бояться, гадюки! Вот так шведский Карл будет на русской сабле трепыхаться! – распинался от гордости и предвкушенья царской похвалы Михал, макая в драный хрен зеленое и сочное перо только что сорванного с огорода лука.
Напрасно Вейде делал ему знаки, чтоб молчал. Офицер, сопя от гордости, уж разошелся, а Петр краснел, давясь капустой…
- Дурак! Болван! Невежда! Идиот! Козел! – обрушился на ошалевшего от его внезапного гнева офицера царь. Вскочив, еще кашляя и плюясь капустою из-за стола царь, освобождаясь с помощью Вейде от краев скатерти, он бросился к выходу, толкая тучную хозяйку на пути. Выронив с кочерги дымящейся горшок с мозгами, та заохала и принялась искать метлу…
- Всыпать двести батогов придурку!!! – скомандовал на крыльце генералу царь, отряхивая капитанский камзол от капусты.
- За что?!.. Помилуйте… Я ж не хотел… Не чаял… Ваше велич… айшие благо… родие… - причитал, спеша за ними и отплевываясь луком офицер.
Но царь его уже не слышал: вниманье его было занято подъезжавшим ко двору на заморенной гнедой кобыле всаднике в алом, сверкающем на солнце позументами мундире, и идущем вслед за ним мужике со спящею собакой на руках.
- Это что за петух на кляче едет?..

9.
Заметив издали фельдмаршала франтишку, царь сразу же признал его, но не мог взять в толк: как эдакий фигляр мог согласиться усадить отороченный лампасом зад на эдакую клячу?
- Ну, проезжай, мусьё Евгений, проезжай… Где ж ты своего любимца подевал? Откуда взял ему такую-то замену?! Того гляди – тебе ее нести придется, а не ей тебя…
Вейде был рад сменившимся настроем государя, но по ходящим желвакам у скул и вздутью побледневших щек, прочувствовал, что продержится оно не долго.
- Да вот, изволишь видеть, государь, рысак – любимец мой в дороге околел, не выдержал напряга, а эту клячу в попутной яме мне вручили… - ответствовал фельдмаршал Крой.
- И с чем пожаловал, парадный?.. – спросил, спрыгнув со ступеней Петр, уже прикусывая нижнюю губу.
- Qu'est-ce , мой цар, «по-рад-ный»? – Крой постарался пободрее спрыгнуть с кобылицы, от чего та едва устояла на ногах. Брошенные в воздух повода подхватил охотник. Борзая на его руках проснулась, скользнула белкою на землю, вновь обласкивая француза лаем, не примечая вовсе ни царя, ни Вейде.
- Да то и значит – то ль петух, то ль кочет! – не поняв многие слова, фон-Крой не мог еще понять – потешается ли царь над ним иль сердится. А Петр подходил все ближе, ноздри его раздувались шире, ланиты набухали боле. – Ты б еще на уши позументы нацепил и на нос сабельку подвесил!
Опальный по своей глупости Скобцев стал было тешиться украдкой, что царский гнев спадет с него и перейдет теперь на графа, – не тут-то было: два дюжих рядовых с его же гарнизона, откуда ни возьмись явились и повели под локотки на задний двор к сараю…
- Пардон, мой царь, пардон, не понял… - снёс с головы уже изрядно запыленный кивер граф, надетый перед въездом в Тверь, заботливо напудренный между забав с ямною бабою на постоялом, уложенный в походный ранец, парик сполз вместе с кивером, приклеясь к ободку убора.
- Да что тут не понять?! – стал терять терпенье Петр. – Что от Августа привез?!
- Си, си… Да, да… Вот экспедисьён, государь! – отдав мужику и кивер с париком, поспешно расстегнул две золотые пуговицы на груди, полез за грамотой фельдмаршал Крой. – Король Вас ждет и жаждет встретиться в Новогороде…
- Коль ждет, то ладно… - царь принял грамоту, немного поостыв. – Но ты мундирчик-то смени – не на параде, чай, еще-то… Посмешищем, ведь станешь для рядовых бойцов… - отойдя чуть в сторону к ветхому, принадлежащему старой избе, амбару, из-за которого доносились глухие удары палок и сдавленные стоны офицера, он все еще косился на тонкие, растяпанные, надушенные мускатными духами волосы фельдмаршала.
- Ну, и сволочь же Паткуль, ай, и сволочь!!! – ударил Петр по грамоте свободною рукой и смял листок в кулак. – На два иль три фронта играет – под дудку всех курфюрстов пляшет, лифляндская скотина! Ну, вернись, же к нам, вернись – и под мою шармань попляшешь, и покатаешься на колесе… - он обернулся к Вейде, который стал заигрывать с Мазушкой. – Собираюсь я, Адам, надобно встретиться, с Августом, коль так нас зело просит… Тебе войска передаю, тебе и Шереметеву Борису.
Вейде выпрямился и преклонил главу. – Слушаюсь, мой государь!
- Да, но Борис Петрович сторонник контрактивных, действий: все бы ему бросаться в огнь, атаковать… - фон-Крой слегка затеребил расшитый лацкан над карманом. – А войско и беречь порою надо…
- Я войско всем вам вверяю в попеченье! – Петр в несколько шагов подпрыгнул от амбара к Крою. – Али не справитесь, графьё?! Почти что три с лишком десятков тысяч против тридцати пяти каких-то тысяч прусаков! – не одолеете вы что ль?! – Петр вновь немного поостыл, задумчиво пригладил ворот Кроя, отпуская. – Я должен вызнать помыслы курфюрста, иначе этот польский лис заманит нас в нору, с которой хода нет России к морю…
(Царь был в неведении – разведка подвела и сильно преувеличила число неприятельской армии – тридцать пять каких-то тысяч оказалось пятнадцатью – пятнадцатью тысячами обученными и вымуштрованными войнами солдатами, из них не более пяти тысяч конных с тридцатью семью пушками на вооружении!)

10.
Серебрянка текла по-прежнему: искристые гребешки волн, нагоняя один другого, с плеском разбивались о песчаный берег. Царский дворец на большом южном острове перестроили по иноземному образцу. Большую часть дворца, построенную при батюшке Алексее Михайловиче, снесли и возвели каменные хоромы. К оставшимся хоромам пристроили переднюю в три больших арочных окна, столовую в пять сажень и восемь двойных окон, крестовую, вдвое больше прежней, палату в четыре окна. Оконницы теперь были слюдяные, и переливались на мраморном полу при солнечном разноцветными огнями. Кругом всех нижних хором шли перила на взрубах с точёными балясками. Над нижними, середними и верхними крыльцами верхи были шатровые, крытые тесом скалою по чешуйчатому обиванию. Входная комната переде передней Прасковьи Федоровны была устлана сеном, а на большом столе лежали хлебы разной величины с серебряными солоницами. Стены покоя над дверьми и окнами, по его сказанию, украшены были семнадцатью образами в греческом стиле. Дядюшка-батюшка – как величали Петра ее дочери, ни в чем не отказывал своей невестке, и благоволил ей во всех ее нуждах, благо, и она не вмешивалась в его государевы дела, во всем потакала деверю, и являлась по первому зову на все его приемы. И хоть его разряжали и смешили ее хлебосолы и приюты для убогих, калек и юродцев, он не препятствовал ей в этом, и, частенько, как и прежде, заезживал гостить в согретое детской душою Измайлово. Далее, за покоями царицы, шли хоромы всех царевен, в коих оные, в ожидании царственного гостя, али стольного праздника, пряли лен, ткали холсты, из коих шили своим родителям рубашки, убрусы шелками и золотом узорочили церковные облачения и пелены; списывали Псалтыри и Евангелия для церквей.
Главную башню с голландскими курантами, ведшую прежде на большой царский двор, также снесли, вместо нее теперь возвышались палатки с каменными перилами и шатровыми верхами. У ворот поставили каменные гауптвахты на столбах. Рощу, окружающую дворец, заметно проредили, но свежесть тенистых деревьев и кустарников по прежнему умеряло жар полуденного солнца и дарило блаженную прохладу.
Но лето уже прощально махало теплым ветряным крылом. Под ногами золотисто-алыми грудами шелестела, испуская прелый дух, листва. Еще не убранные копны одного из последних обильных сенокосов, неуклюже покачивали косматыми верхушками, словно старцы шапками, присевшие отдохнуть при дороге. Черные стаи воронья оголтело носились под раздутыми шатрами облаков.
Возвращаясь с очередной, убивающей тягостные сельские часы одиночества, прогулки во дворец, Прасковья Федоровна заслышала дальние гуденье и многоголосую песнь где-то у ворот.
- Должно быть, бродячие музыки наведались к нам на поддвор… - сказала она, прислушиваясь, приехавшему погостить к ним секретарю австрийского посольства Иоганну Корбу.
- Да, сударыня, похоже… - кивнул бархатным беретом иноземец. Он был рад тиши и плавному приволью, спустившимся на него на пару дней после переездной суматохи по государственным делам. – Похоже на флейты и трубы…
- Да… Рожки, гудки да гусли на трубы, флейты, да клавиры заменили… - вздохнул Карион. – На Москве уж песни воют, а не божескую песнь души поют, по латыни… и законы и уставы у них латинские: руками машут и главами кивают, и ногами топчут, как копытами латинники по органам…
- Ну, не ворчи, ты, батюшка, на новь заранье, быть может и она благодать нам принесет!.. Пойдем-ка лучше, поглядим, услышим…
Прасковья Федоровна, дочери ее, мамки, наставники и Корб, подгибая и тяня за собою нижние ветки докучного терновника, направились к воротам.
Позади главного двора, у винных погребов с покатой черепичной кровлей, напротив въездных ворот выстроились странные для взора Корба люди. Обряженные кто в армяки, кто в телогреи, кто вовсе скрытый до колен холстиной с прорезью для глаз, рожками на голове и носом из моркови, крутились колесом, стучали сохлой костью в барабан, перебирали клавикордам, дудели флейтой и свирелью. Мелодия, однако, выходила не только звучной, но и стройной. Она лилась журчащею рекою, то шелестела и вьюжила ветром, нисколько не сбивая криков стай и гогата гусей, а казалось, подстраивалась под звуки голосов и природы… Ей не мешало ни мычанье коров, гонимых еще с пастбищ с последнею, оставшейся сухой травою, ни гул собравшегося люда, ни звон бубенчиков на двурогих колпаках, приставших к музыкантам скоморохов, вытащишься средь всех их колесом и бьющих в бубны, вторя барабанам. Местные окольные крестьяне и дворовые люди выстроились по обе стороны улицы у башен с флигелями до самых деревянных баней в полуверсте.
- Говорю ж – бесовское собранье… - начал было Карион, подойдя со всеми к воротам.
- Да погоди ты!, дай послушать… - оборвала его Прасковья Федоровна к удовольствию остальных.
Музыканты, приметив, что их слушают августейшие особы и их игра по нраву им, старались играть еще прилежней и приятней, соперничая меж собою в том, чтоб обратить каждый на себя более вниманья и заставить всепресветлейших оставаться долее возле них. Всепресветлейшие особы и воспитанницы царской крови, с четверть часа слушали симфонию новых музыкальных инструментов, после коей похвалили всех артистов, одарили кого пряником, кого копеечкой, кому-то перепал алтын и даже целый пятачок.
- Все равно – бессовское гуденье!.. Хотите казните, хотите милуйте меня!.. – не унимаясь, выпалил Истомин.
Тогда из пестрого строя музыкантов, человек в сорок, вышли трое: в холщевых запыленных кафтанах до полу с зубчатой вышивкой зеленой нитью на локтях и воротниках. Один – старик с белой бородою до груди, морщинистый, широкоплечий, с земляным лицом в глубоких бороздах. Другой – лет сорока пяти, чернокудрый, чернобровый, с козлиной раздвоенною бородкой, чуть щуплее старика. Третьему – не более семнадцати лет на вид, с голым, загорелым, но простым мужицким беззатейным овальным лицом. Все трое в лаптях и с гуслями наперевес.
Старик костлявыми, но длинными и ловкими перстами дернул струны первым на себя, и засипел трескуче, но напевно:
- Гусли мои звонкия!
Гусли мои тонкия!
Вы воспойте-ка царю
Похвалу удалую,
Чтоб услышал вас отец,
Не прогневался…
О земных его делах,
О заморских даль-краях,
Да о чудищах…
За стариком поддался сын. Голос его был тонок и горласт. Закинув голову, вскидывая пятерни, как ворон крылья, он подпевал отцу:
- Хороша жизнь на Руси,
Только Господи спаси
Нас от лешего!
Басурманская-то рать
В ночи ползает, как тать
За воротами…
Только мы ее узрим,
Только мы ее спалим
Да крутой смолой…
В толпе пошли зевки, особенно средь молодых, но кто постарше обрывали их, шикая и теребя за рукава. Царица слушала с вниманьем, но отдаленным взором блуждая средь пришельцев. Карион торжествовал. Царевнам было интересно, хоть не понятен потаенный смысл сей песни…
- Хороша заморска даль,
Но милее нам алтарь
Позолоченный…
Пусть плывут из той дали
К нам товаром корабли
Переполнены,
А мы будем покупать,
А мы будем их менять
Да на золотце.
Третьим звонким и протяжным гласом зашелся молодец, вторя деду и отцу привычно, но без подъема, будто взвизгивая и зевая в лад:
- Катись по морю волна,
Пой хвалу моя струна
Царю-батюшке…
- Ну, что, монах благочестивый, довольна ли твоя душа? – Прасковья Федоровна оперлась на руку Кариона, подбросив нерасторопной сенной девке шлейф.
- Не токмо довольна, но и возрадована, и вознесена к сияющим облоцам под троном Божьим! – отвечал восторженный иеромонах. – Вот что значит исконно русское пенье без примеси бесовской – клавир, виолов, барабанов в зверской шкуре, да плясок, аки вскидывание копыт чертей на сковородках!..

11.
На обратном пути у одного из флигелей над общей баней заметили скопленье и галдеж. Уходящий после представленья люд столпился вновь гурьбой, но уже с тревогой о чем-то меж собою толкуя. Царица в любопытстве послала часового, разузнать в чем дело…
- Ваше величество, ваше величество, матушка царица! – кричал, возвращаясь, стрелец, закидывая ружье на спину. – На заднем дворе у погребов нашли корзину, а в ней сверток был холщевый…
- Ну и что же в ней – золото, аль серебро, аль расписные яйца? – на пухлых щеках царицы заиграл румянец. Она кокетливо подбила кумач кокошника, взглянув на Корба.
- Младенец, матушка царица… - растерянно молвил часовой, подбираясь к башне.
- Аист, чай, опять принес?..
- Да припозднился… - вырвалось у стрельца уж у ворот.
- Что? Как это понять?
Тот развел руками, видимо желая, чтобы царица во всем разобралась сама. Та недовольно хмыкнула, пронзив стрельца бархатным, но колким взглядом.
Толпа покорно расступилась при виде матушки-царицы, заморского посла, царевен и служивой дворни. На сосновом пне у самого обрыва стояло круглое лукошко плетенное наклонным рядом. Обод ручки и края покрывала пожелтелая холстина.
- И что в сем коробе таёмном?
- Младенец, матушка царица, - отвечала тучная матрона, засланная из сенных вперед разведать.
- Да слыхала уж, слыхала… - царица подходила ближе. – Ничего, и этого приютим – служка новый будет. Чай, не объест уж нас и этот, хлеба хватит и ему… - Прасковья Федоровна шла к лукошку, но дворня пропускала с неохотой, будто бы собираясь что-то сказать, но не решалась. –Снова, чай, подкидыш не крещенный?..
- Да поздно уж крестить, благодетельница праведная, поздно… - заохала, перекрестившись пухлою щепотью, сенная.
- Что ж ты мелешь, грешница такая?! – шикнул на бабу Карион Истомин. – Креститься-то не поздно никогда. И у смертных врат Бог примет покаянье.
- Так он уже… То есть – она…
- Что – уже?.. – теряла терпенье царица.
- Ну… Это… Во врата вошла… Дохкур сказал – пять иль шесть часов тому назад…
Окоченелый детский трупик лежал, зажавши кулачки, наморщив лобик, подкорчив пухленькие ножки к животу. Запекшиеся кляксы крови на синеватой коже облепили мухи.
- Очередная мать-кукушка… - вздохнула глубоко царица, крестясь, нашептывая «Господи, помилуй… Все святые молите Господа о милосердии нашем…» Анна выглянула из-за рясы Кариона, с примешанным к таинственному страху любопытством, разглядывая кончик языка и ало-бурую прорезь между ножек…
- И кто же эта блудная чертовка, прости Господь за сквернословье?!.. – подался возглас из толпы людей. – Поддеть бы за ребро на крюк, да подвесить бы на воротах…
- И хоть подкинула бы к храму, аль к лекарю тому же на крыльцо… И живо бы дитё осталось…
- Да больно чешется ли ей?! Нагуляла, выпердела, выбросила по дороге – и свободна… Не впервой уже, поди…
- Ну, Бог ее накажет, коли люди не узнают тварь!..
- Да покуда Бог накажет, дитя уже мертво…
- За то душа его в раю…
- Ну да, в раю…
- А то ж от матери такой, черт знает, что бы уродилось… Глядишь, такая ж сучка бы была…
Царица уж не стала слушать дальше воздыханья. Дав знаки сенной дворне и гостям, она направилась домой к обеду.
- Страстные, батюшка, картины видишь здесь у нас, прости, уж, ради Бога, нас за них… - обратилась она под поклоны зевак к Корбу.
- Да и у нас, ваше величество, таких вышвырков вот хватает… Не смущайтесь понапрасну… - Иоган приподнял локоток царицы, на который ниспала букля парика при поклоне.
- Как? «вышвырки» вы сказали?.. – поинтересовался сзади Карион, уводящий за собой царевен.
- Ну да, младенцы сгубленных надежд…
- Да, сколько же надежд в малютках, умерло, не сбылось… - подхватила сенная матрона, в кружевном чепце.
- А грех – на матери-кукушке… - подхватила другая помоложе, в пышной робе из царского комода.
- А на отцах младенцев разве нет греха, на ваше разуменье? – строго оглянулся Карион.
Матроны смялись и зарделись.
- Да, святый отче, будто есть… - следовал смущенный ответ после короткого молчанья. – Но странно, что ты и мужика хулишь, он, как-никак, все ж брат твой по природе…
- А что ж, коль я мужского роду, так и грехи их должен покрывать?!..
- Просто-напросто, по пониманию мужика, женщина, чтоб быть счастливой, исполнять свое предназначенье, должна непременно замуж выйти и в браке нарожать детей как можно боле, - не двух, не трех, а шестерых, десятерых… и далее рожать до изнемоги, до бессилия... Тогда она исполнить божие предназначенье по божьему завету… - перепрыгнул на пригорок Корб, чтоб дать простор для царской юбки серебристого сукна.
- А разве, батюшка, оно не так?.. – улыбаясь, грациозно ухватилась за протянутую руку посла Прасковья Федоровна.
Они почти уже вошли под сень осин и сосен, где все еще стенали хрипло цапли, стоя на одной ноге в высоких гнездах, и проносились кабаны, ища опавшие каштаны. В средине рощи, в вырубке и был широкий двор, ведущий в терем.
В сердце Анны бушевало смятенье и тревога. «Вот бы с этою малюткой поиграть, особенно, когда она была еще жива… Уж конечно, было б интересней, чем с фарфоровой, али с тряпичной куклой…» - подумала она, глядя на пруд у волчьей рощи.
- Что ж ты так вгрызаешься ей в сердце? – Уф качался на дрожащем легком и наблюдал за Эн.
- Да жрать хочу я, Уфик, жрать!.. – его подруга всасывалась в вену. – Четыре века, почитай, не ела, голодала…
- Но так сердечко в камень превратится скоро, иль в сухую щепку… - Уф отщипнул крупинку мяса и положил себе на зуб. – А мы еще недавно, ведь в нее вселились, да и дитя еще она совсем… Дай повзрослеть, царицей станет, людишек вот терзать начнет, тогда уж и вгрызайся во всю силу – глядишь, поинтересней будет, повкуснее мяско-то с душком, чем молодь без прожилин… - Мышъ с наслажденьем смаковал сосуд.
Царевна в это время вздрогнула – ей больно закололо сердце и бросило в озноб…
- Ну, дай хоть почку надкушу, да пару капель соку выпью… - прошипела, сглотнув слюну самка Нахцерера, и, не дожидаясь ответа, вонзилась зубками в похожую на половинку сердца ткань…
- Ай, мамочка родная… - вскрикнула средняя царевна, хватаясь за правый бок. Она почти повисла на руках матроны в кружевном чепце, идущей позади нее…
- Ах, что же с вами, ваше высочество, царевишна?!.. – сенная рухнув на колени, принялась обмахивать ей побледневшее лицо подолом юбки.
- Ах, Господи тебя помилуй! – взмахнул орарем, вышитым желтым колосным крестом по белой полосе, Карион. – Царевна, при падении потянула рукав его стихаря, и он тотчас присел над ней. – Анна Иоанновна, дитя мое, очнись…
- Ах, что случилось, что случилось?.. – залепетали остальные бабы, собираясь вкруг.
- Ну, что еще там?.. – повернулась, недовольно вопрося царица, вынужденная оставить руку Корба и их занятные сужденья и отойди назад на пять саженей к отставшей дочери.
- Ничего, матушка, кажется, уже проходит… - увидев мать, приподнялась царевна.
- Ах, вечно хлопоты одни с тобой да недоразуменья!.. – выпрямилась Прасковья Федоровна.
Не желая понапрасну беспокоить мать, Анна встала с помощью сенных и Кариона и улыбнусь. – Прошу меня простить… - она шепнула еле слышно детским, но уже грудным по-женски, голосом.
- Анна, Аннушка, Бог Спасе! – поддерживал ее за плечи Карион.
- Ох, уж этот мне монах Истомин!.. – зубки Эн заскрежетали.
- Да. Пакостный для нечисти старик… - сплюнул жилку Уф в желудок Анны.
- Ну, иди уж что ль со мною рядом… Уже немного до дворца… - скорей из показной заботы, чем от тревог за дочь, царица потрепала еще бледную ланиту и прижала к расшитой золотом колкой оборке…
- Видишь, что ты творишь проказница? – пожурил подругу Уф, поглаживая трепещущее сердце.
- Ну, что ж такого? - надменно фыркнула она, подымаясь к нему на верхнюю вену. – От матери ей больше боли, нежели от нас. – оттерла губы Эн.
- Тем более – пощади пока дитя…
Не многие заметили конфуз царевны. Процессия продолжала путь. Уже остались позади и лукошко на пеньке у обрыва, и у флигелей зеваки… Подходили ко двору…

12.
Обед у царицы, по обычаю на Руси, был грандиозен и плотен. После первого блюда – жаренных лебедей и запивки в кубках из мальвазии, пары стряпчих выносили на широких серебряных блюдах бараньи и свиные головы с хреном и сметаной, тетеревов под шафраном, журавлей под взваром, павлинов медвяных, лососину с чесноком, зайцы с яблоком и черносливом… К «разгонному прянику», то бишь прянику, который можно было взять с собой за пазуху и отнести домашним как гостинчик с пиру, Корб и товарищи его не раз сбегали от застолья на задний двор к высоким «козлам». Под «козлами» стояли бочки. Задыхающееся от обеда гости валились в срубы животом и щекотали себе глотки фазаньим иль павлиновым пером, врученным на входе чашечным, чтобы освободив желудок, вновь до горла его набить… На некоторых бочках иль опорном бревне «козла» – в шутку ли, в намек – не угадать, были выжжены слова:
«Жри блюда' родного края,
Иль оскверни'шь вход у рая».
На обратном пути в смежных сенцах и столовых заморские примечали горы посуды – серебряной и золотой, сваленной на столы, лавки и полы, ожидавшей то ль мытья, то ль наполненья…
Ко второй перемене блюд царевен отпустили. Покинув ярко освещенную сотнями тремя свечей палату, они направились в сопровождении Рамбурга и Христофора Остермана – брата Генриха (или Андрея) Остермана – личного секретаря Петра, они направилися в старые постройки, в «детские приделы» терема. После «травной» золотистой росписи по алой краске, эмальных белых птиц в гранатовых кустах, райских изумрудных древ с ягодами и плодами, натертого до ледяных зеркал полов в столовой, царевны будто окунались в полумрак лесов и рощей коридоров и светлиц гораздо меньших – деревянных, но расписанных не менее причудно.
За несколько минут до их прихода, слуги внесли в «танцевальную» залу канделябры с уже заезженными свечами в гнездах. То были и пузатые амуры с нацеленными стрелами по сторонам, на концах их луков – ветви со свечами; и длинноногие цапли, вот-вот как-будто, пойманные здесь в садах и скованные бронзой и железом, поддерживать увесистые гнезда на ветвях; и грозный Ра с распростертыми крылами, опершийся носком одной ноги на скользкий малахит земли, несущий свет в своих руках.
Палата была необычайно широка и просторна, могла вместить в себя полтысячи гостей, танцующих попарно в несколько рядов. Стены, лавки и комоды обтянуты золотой парчой с зелеными и синими цветами. Потолок расписан был под небеса с нависшими тучами и ярким солнцем в центре, в окружении белых голубей. Две вырезанные ниши в противоположных стенах занимали клавикорды, один из красного дерева, другой из кипариса, привезенные в дар племянницам Петром. Еще из обстановки были тут четыре небольших стола при стенах, украшенных резьбой из олова, перламутра, черепахи, да камин из белых, тесаных камней, увитый тонкой позолотой. Два теремных окна смотрели в сад и на лебяжий пруд, два других – на хлебный двор и малые ворота.
Стэфан Рамбург величаво проскользнул в бархатных туфлях по ковру в мраморную нишу у камина. Расстегнув несколько нижних пуговиц кафтана, дарёного самой царицей с плеча мужа своего, он откинул его полы и изящно прыгнул на расшитый пуф. Раскрыв и подперев крышку инструмента с изображением поющей пэрри и англов с кифарами вокруг нее, он призадумался – плотный обед призывал скорей ко сну, чем музыцированию, но долг обязывал и служба призывала. Стэфан достал из-под тангента невмы и развернул их пред собой.
- Ну-с, светлейшие царевны, что изволим танцевать? – взбитые букли парика отлетели на спину, подняв облако духов заморских.
- Я б хотела Контрданс… - запрыгала на цыпочках Праскева.
- А я б Куранту станцевала… - подобрав фижмы французского пенье, Катенька пошла кружить по залу…
- Ну-с, а вам, что танцевать угодно, Анна Ивановна? – обратился с тайною надеждой на спасенье к средней царевне Рамбург, зная, скорые движенья ей не по нутру. Однако же ответ изумил и вызвал смех и у него:
- А я бы прилегла поспать, иль выехала на охоту… - прикрыла кружевной манжетой свое глубокое зеванье Анна, и загляделась на ворону, севшую в сей миг на ветку сливы под окном. Вервь покачивалась на весу под старой – судя по сизым концам перьев, и тяжелой птицей, грозя кому-то длинным, крючковатым пальцем распростертой лапы...
Сестры прыснули вперед учителя и остановились.
- Сыграйте ей «Лягание коровы» иль «Журавлиный шаг» - Гальярду… - подкралась к ней на пальцах младшая сестра, и встала позади, согнув под платье ногу…
- Нет-нет, Павану - «Моя матушка гусыня»… - старшая пошла, качая фалдами из фижм, изображая названную птицу.
- Тогда уж лучше «Ифигению в Авлиде» - Чакону, быть может?.. Кхе-кхе-кхе… -  прокашлялся Рамбург.
- Да-да! Ее, ее, ее – фигню в повидле!.. – запрыгали вокруг сестры царевны под россыпь клавикорда.
- Уф, давай и мы с тобою потанцуем… - затопала остренькими каблучками, вырезанными из бараньего рога, по верхней аорте сердца Анны Эн.
- Ох, да что же это снова-то? – схватилась за гофрированную рюш над грудью средняя царевна. Ее сердце вновь пронзили ледяные иглы, а в горле будто бы из снега нарастал комок, который невозможно было ни сглотнуть, ни сплюнуть… Анна оперлась на подоконник. Черная ворона становилась серой на глазах и заискрилась разноцветными огнями, как фейерверки дядюшки Петра…
- Что… Что с тобой, сестрица? – подбежали к ней царевны, на миг забывшие о шутках.
- Лекаря! Немедля лекаря зовите! – поспешно хлопнул крышкой клавикорда Рамбург.
- Ах, Энни, не хочу… - Мышъ вылезь из нутра царевны и примостился на скользкой тафтовой ткани ее плеча. – Да и не умею я…
- Так давай я научу тебя, любимый… - кружилась, теперь уж на предсердии, в башмаках, усыпанных осколками алмазов, самка Нахцерера.
- Ну, сказал же, не хочу!.. – неслышно поглаживал побелевшую кожу девочки Мышъ. – Не дергай нерв ни мой и ни царевны! Дитя еще совсем, ведь, аль не видишь?! Пощади… Уморишь, ведь, до срока – историю изменишь – что тогда?!..
- Не умеешь, аль не хочешь?.. – не унималась Эн. Ее уж начали бесить излишние вниманье и забота об их жертве ее друга.
- И то, и другое. Угомонись, тебе сказал! – зашипел внутрь существа царевны Уф.
Эн молча со всей силой вилась в верхнюю артерию зубами. Царевна вздрогнула и обмерла на руки подоспевшего Рамбурга. – Да лекаря же, лекаря зовите! – Стэфан Стэфанович осмелился похлопать противоположную от Уфа щеку…
- Уймись… Как танцевать без музыки-то будем?!.. – попытался вразумить увещеванием и спокойным тоном разошедшуюся подругу Уф. – Уморишь сейчас – урок прервется…
- Так ты согласен танцевать?.. – в улыбке скрипнула ставшими белыми и ровными, как отборные жемчужины, зубками Эн.
- Да, назойливая кровопийца… Но говорю же – не умею…
- Так враз тебя я научу... – выпорхнула из царевны Анны самка Черного Мыша на плечо.
- Зелена еще учить меня, на полтысячи лет тебя постарше… Ну, да что с тобой поделать, бестия?..
- Не надо лекаря, мне лучше… - почувствовав и вправду облеченье, просила слабым голосом царевна. К тому же, вспомнила она, что может появиться мать, от чего ей делалось еще дурнее, чем от внезапной боли в сердце.
- Скажи уж просто, без затей, что танцевать не хочешь… - опустила шлейф из серебристой нити, которым обмахивала сестру, Екатерина.
- Да-да, не хочешь, не хочешь… - пристукивание увесистых, широких каблучков Праскевы по начищенному, недавно положенному в их танцевальной паркету, отдавалось болью в слухе Анны. – Да, я бы выехала на охоту… Иль помолилась, на худой конец…
- Ах, что вы говорите, Ваше высочество? – видя, что царевне в самом деле лучше, и не желая вызвать возможные слухи, что его занятия уморили племянницу Великого Петра, он усадил ее на лавку у окна, усланную ковром. – В святых писаниях и молитвах и тех упоминают танец, пенье, Господу угодны… Возьмите, к примеру, ум… - Рамбург щелкнул на ходу перстами, припоминая. – Псалом 149 предпоследний «Пойте Господу песнь новую; хвала Ему в собрании святых», «да хвалят имя Его с ликами, на тимпане и гуслях да поют Ему»… Или в 150-м мы находим: «Хвалите Его со звуком трубным, хвалите Его на псалтири и гуслях, Хвалите Его с тимпаном и ликами, хвалите Его на струнах и органе. Хвалите Его на звучных кимвалах, хвалите Его на кимвалах громогласных»...
- Ах, увольте, увольте, месье Стэфан Стэфаныч… - заверещали, хныча, вставшие в пару старшая и младшая царевны. – Божественного писания нам сполна хватает ото всех и всюду. Сыграйте что-нибудь повеселее… - и, спохватившись, что их могут уличить в богоотступлении иль в бесовстве, старшая, Катюшенька, прибавила: - Пободрее, как дядя-батюшка наш Питэр любит…
- Извольте… Но Божественное пенье и писанье угодно Господу, а значит, всем нам, и всегда!.. – предусмотрительно добавил Рамбург, раскинув в стороны полы кафтана и подняв крышку клавикорда. – А играть мы будем то, что Анна Ивановна сейчас изволят пожелать… Итак?.. – он вопросительно взглянул на Анну, которая совсем уже оправилась, также скоро, как потеряла чувства миг назад, и наблюдала за другой вороной, подлетевшей к первой…
- Что-нибудь небыстрое и гладкое, учитель… - очнулись Анна от ворон.
- Но так, чтоб не заснуть, - залепетали вместе сестры.
- Тогда – Ригодон…
Музыка посыпалась жемчужинами о пол из-под клавиш инструмента… Звонкие горошины то сыпались горстями, то ударялись о дощечки по одной… Стук каблучков царевен сливались в тон с неравным тактом. Они то расходились, то сближались, то брались за руки, то кланялись друг другу…
- Рааз, два, два, прыыыжочек… Рааз, два, два, поклон… - нашептывала Эн невидимому другу, кружася хороводом подле них…
- Уф, уф, уморишь… Уф, уф, закружишь, разбойница меня… - пыхтел неслышно Черный Мышъ при приближении к ее уху…
- Рааз, два, два, поклон… Рааз, два, два, прыжок… - упорно твердила самка Нахцерера. И вдруг он стал слышать, как в мерную россыпь инструмента вкрапливаются украдкой слоги, а потом слова:
- Не хочу другого зверя,
Хочу, чтоб вечно рядом был.
Не становись моей потерей
При свете суммарных светил...
Врасти в меня единой хордой,
Все песни мне свои провой;
Трись о живот колючей мордой,
Все тайны зверские открой; - при этом Эн прижалася так плотно, что казалось мелкие щетинки его щек и впрямь пробивая, врастают в бархатную кожу ее ланит.
- И нареки своею самкой, - продолжала нашептывать, пьянящим голоском, подпрыгивая, Энни. –
И утащи в свой скрытый кров;
И окольцуй своею лямкой,
Что тянет в мир людей-рабов...
- Ну-с, еще какие пожеланья?.. – повернулся Рамбург в залу, отпустив последнюю клавишу верхнего регистра. Он понял бесполезность обращенья к Анне, вновь переведшей все свое вниманье на окно, и направил завитой клинок бородки на ее сестер.
- Менуэт, пожалуйста, силь вуль!.. – скомандовала Катенька.
- Нет, Контрабас! – запрыгала на пальчиках Праскева.
- Быть может, Контрданс?.. – поправил снисходительно француз. – Боюсь, что Контрабас не осилить нам в подъеме…
- Ага… Его, его!..
- Остановимся на Менуэте… - заметив сдвинутые колоски бровей Екатерины Иоанновны, заключил Рамбург, едва заметно подмигнув своей старшей ученице. Та оживилась и встала в реверанс.
- Ну, вот… Опять ход черепаший… - надула тонкие уста Праскева и к веждам подвела зеницы.
- А после Контрданс станцуем… - уверил подопечную учитель. – Право ж, нужно разогреться для его подъема…
И снова звуки разлились по залу, залив его звенящим ароматом…
- Рааз, два, два, поклон… Рааз, два, два, восемь… - раздалось в ухе у Нахцерера.
- Уф, уф… - вздыхал воскресший тлен, едва скрывая удовольствие, с блаженством прикасаясь к ее щечке. – Уморишь ты меня сегодня, Мышка…
- Давай, неповоротливый… Давай… - то ли шептала, то ли шипела Энни. Он старался поспевать… И кланяться на повороте, и в такт переходить… Наконечники свечей кололи взор, узоры на коврах и росписи на стенах сливались с выплесками света и растворялись в мареве звучанья. Все вокруг плыло, кружилось…
- Давай, пузатенький… Давай… - нашептывала бестия…
- Да не пузат, я вовсе, погляди… - Мышъ прижал к себе подругу и втянул живот.
- Ах, ничего, живот достоинство высокого сословья на Руси… - подтрунивала, вонзаясь коготками в черный бархат, Энни.
Нахцерер хотел что-то возразить, как вдруг в легкие искрящиеся ноты вновь закрались слоги и слова:
- Поражу своей любовью,
Лаской уязвлю тебя,
Искуплю своею кровью,
И спасу, навек губя...
Исцелиться не пытайся,
Не пытайся убежать –
Иль на щит клади, иль сдайся
Или – в плен, иль обруч в рать!
- Эн, не засыпай меня стихами! Сейчас от них я очумею!.. – из последних сил доплыл до конца Менуэта Уф. – К тому же, слог явно не из этого столетья, а из будущих веков!.. Вечно время ты торопишь, стремясь историю изменить!.. – пытался он хоть как остепенить подругу.
- А ты, все тормозишь, ханжа! Макушка уж расплавила пятак, а все никак ты не поймешь, историю мы творим, как реки вспять воротим волею своею! – остренькие зубки впились в хрящ его уха. Мышъ вздрогнул, но противиться не стал – легкое и жгучее дыханье вновь опоило негой, и он забыл про язвы ее зубок…

13.
Снег повалил сутра 18-го дня ноября. Петр выглядывая из занавеси почтовой кареты, везущей грамоты с Москвы и Твери – от солдат и командиров в Торжок, Вышний Волочек, Великий Новгород и далее во глубь России, смотрел, как белые стрекозы, кружась, слипаются и бьются о стекло, выстилая у окна обводку кружев, тающую на глазах. Другие, сплетясь изогнутыми волосками в ком, несутся прямо с неба в грязевую хлябь и исчезают без следа. На смену им ложатся новые и новые снежинки и комки, и грязевые кочки замерзают, дорога медленно белеет, карету уж подбрасывает твердо – колеса катят будто по камням.
Солдаты еще спали по палаткам. И только часовые ёжились у погасших костерков, да некоторые капралы проходили – сверить караул.
День зачинался ненастно: мглою да пургою… Из палаток выходить не хотелось вовсе, даже по нужде. После вчерашнего прогона из каждой доносился храп с присвистами всю ночь. Лишь к одиннадцати, когда карета царя была уж за десяток верст от лагеря, солдаты начали вставать…
- И погоняли ж нас вчерась, скажи, Устин…
- Ох, не вспоминай, Сергун!.. Ноги, что деревянные ходули – в траву тычутся, как цыплята клювом, заплетаются, как ковыли, того и глянь, сам носом землю взроешь…
- А всё капралы наши, командиры: перед царем да главком выслужиться страсть, чтобы медалька, орденок на грудь упали, а ты – хоть стой, хоть падай, маршируй, кусай патрон, да заряжай!..
- Ох, не говори, вчера я пороху нажрался! По сей поры во рту свербит… Но по три-четыре выстрела в минуту, однако, поспеваю… Эх, молока бы счас из-под козы!
- Ага-сь, а меду не подать тебе?.. А я и пять вчера поспел… - похвастал из другой палатки рядовой Преображенского полка.
- Да хорошо б и меду, кабы был… иль квасу, на худой конец… - подал ему руку рекрут и кивнул двоим его соседям.
- Угу, иль бражки… Ты лучше вот чего скажи, коли сейчас вот Карло поведет на нас своих прусаков, в атаку побежать смогёшь?..
- Ну, а чё там, можно и в атаку…
- А-ну, не киснуть, не болтать – уж построенье скоро!.. – прервал обходной пустоговор солдат.

Тем временем «Божьей милостью король шведов, готов и вандалов», сын шведского короля Карла XI и королевы Ульрики Элеоноры Датской, осемнадцатилетний Карл XII ползал по меховому настилу своей походной палатки вокруг разосланной пестрой карты Европы, истканной вдоль Ингерманландии по прибрежью Наровы и севра-запада России железными дротиками и медными иглами с наконечниками белой кости. Прозрачный голубой взор блестел, отражая копья света от зажженных свечей. Высокий лоб то покрывался мелкой рябью складок кожи, гладким и спокойным, как валун под гребнем редких завитых волос почти у самой макушки. Его тёска, подлиза и неутомимый подстрекатель – секретарь и советник Пипер, вертелся тут же у плеча, шелестя парчой халата.
- Вот от Нарвы их отгоним, и на Мокосию пойдем, как ты считаешь, Карл? – король привстал, уперся локтем о колено, хитро, но прямиком взглянул на Пипера, пухлые, еще по-детски розовые губы его расплылись в предвкусительной улыбки.
- А может, прежде Польшу взять?.. – уже несколько тучному канцлеру  было неловко возвышаться пред монархом стоя, опускаться ж на колено было лень, потому он придвинул обитый золотистым шелком невысокий стульчик, и сел тут же, нагибаясь. – Уж больно лизоблюд Августо мне не по душе… А Москва и подождет: куда российские медведи убегут? Кто им поможет: Саксония, Дания, али те ж поляки?.. Все пред тобой склонят главы, как те ж прибалты!.. А там и на Москву и всю Россию дикую в капкан захватим, как медведя!
- Хм… быть может, ты и прав… - взор Карла снова вспыхнул – он вспомнил Фритьофа – витязя, его любимого героя скандинавских саг.
- Ваше величество, к вам сенатор Линдхолм из Стокгольма… - усатый ефрейтор в синем мундире, сжатым белой перевязью ремней, откинул полок и вытянулся, отдав честь.
- А что ему понадобилось от меня? – неохотно, но по солдатки быстро вскочил на ноги король Карл.
- Донесение… срочно, говорит… - с зажатой под рукой докладчика треуголки стекала вода. Не зная как избавиться от этого конфуза, ефрейтор смял ее под мышкой, вода текла ему в манжет, но он покорно ждал.
- Ну, пусть войдет… Зови, коль так… - Карл вновь наморщил свой высокий лоб и отрывисто вздохнул.
- Сенат не доволен, и в крайнем возмущении от долгого отсутствия его главы, то есть вашего величества… - после краткого приветствия доложил Линдхолм – бледнолицый, пухлощекий, закованный в парадную кирасу граф Халдена – небольшого городка Норвегии.
- Ах, не доволен, ах, он крайнем возмущении?!.. – расхохотался вдруг король, сминая в кулаке непрочтенную депешу. – Ну, так пошли-ка им вместо меня моего чрезвычайного и полномочного зааааместителя!!! – король нагнулся так же живо, как и встал, и, стянув с себя еще не очищенный после утреннего смотра длинный лайковый сапог и швырнул его к ногам сенатора. Растерянно улыбаясь кончиками тонких губ, сенатор поднял заместителя с земли, и начал отирать своим расшитым обшлагом.
– На Нарву!!! Быстро! Сейчас же!!!.. – скомандовал Карл Шведский, хоть и привыкшему к ему пылкому и безудержному норову, но все же обалдевшему от этой выходки, Пиперу, привставшему от изумления со стула. – Русские медведи, должно быть, еще спят, вот мы их и разбудим, возьмем на вилы в их же норах!..

14.
К полудню началась настоящая январская пурга. Влажные, мохнатые хлопья валились словно сливы из прорванного меха, залипая на ресницах и усах служивых, щекотал в носу, замедляля каждый вдох, и, не давая глянуть вдаль на несколько шагов, не говоря уже о верстах иль саженях!
«Да… В такую непогоду пушкари уж точно промахнутся… - подумал Петр, оторвав взор от резца, которым, едва запрыгнув в почтовую, взялся подправлять перила у сиденья. – И прусаки навряд ли сунутся в атаку». И он был прав: ядра, посланные наугад, все пролетали мило крепости Наровы и взрывались далеко от них. Густая пелена не позволяла видеть даже взрывов. Но прусаки не отсыпались. Покуда граф Федор Алексеевич Головин наблюдал как его подопечный государь, укрытый им когда-то в Троицком монастыре от Софьиной опалы, теребит резцом скамью, Карл гнал немецкого мустанга посреди своего отборного корпуса. Быстроногий Алсвидер, казалось, сдует паром коротышку Альвастера – белогривого мышонка Пипера, равнявшегося с его лопаткой лишь из-за того, что Карл, хоть и нехотя, натягивал узду, сдерживая бег.
С самого начала, по неопытности и нерасторопности своих командиров, русскими было сделано множество глупых, но весьма ценных для неприятеля даров: начиная от никудышной разведки, привиравшей численность воинов и орудий, бесполезный и слепой обстрел самой крепкой стены соседнего с Нарвой Ивангорода, заканчивая ленностью и самоуверием – вместо того, чтобы рыть апроши и чинить укрепления, командиры-графы добрую половину дней гоняли рядовых перед царем на экзерцициях… И теперь конь Карла и все его походное войско в тиши и с легкостью подобрались к самому лагерю под укрытием тумана.

Еще сонный часовой Гордоновского полка лениво подтягивал синий чулок. Служивые бродили редко. Готовясь к построению, они с вялой жадностью ловили каждый миг покоя. Стукнув каблуком башмака о кочку, часовой вгляделся вдаль и ахнул: сквозь густой кисель тумана прорывались конники – много конников, и, близко – в полуверсте всего иль меньше.
- Гляди-кось, конница, кажись!.. – часовой схватил за рукав пробегавшего рядового.
- Да какая тебе конница?!.. – неохотно привстал тот, но все же вглядываясь в сторону крепости. – Не проснулся, чай еще, со вчерашнего усталья?! – пробубнил он недовольно.
- Да, вон же, сам гляди, в трех-пяти саженях от палаток!..
- Ох ты, ё-жесь твою в зад!.. – присел от нежданного виденья караульный.
Алсвидер летел по снегу, вздымая копытом пороховую клубь. Как стаи синих пчел вились за ним его отряды. Клубы снега, дыма, крики «Ей-ей! Фовер-фовер!» неслись над ними, вздымаемые ветром. Разделенная на несколько флангов, но слитая в единую цепь конница неслась за своим королем плотной мускулистой массой, ровняя впады и пригорки тяжелой дробию копыт…
Левым флангом первой линии командовал жестокий и беспощадный генерал-лейтенант Реншильд, не знавший милости, как покажет нам история, ни к раненным, ни к пленным, в особенности к русским. Подобно Нордбергу – духовнику Карла Шведского протестантскому божнице в фельдфебельской рясе, мнил он, что лучше пролить реки крови, в струи которых затекут капли невиновных, чем пропустить хоть одного мятежца, труса, иль изменщика без наказания. С Реншильдом командовал неутомимый Арвид Горн. Бивший не щадя французов на стороне голландцев, теперь, на службе Карла в звании генерал-майора желал он только славы и побед. Отряды второй линии находились под  началом Ребинга – уже не молодого, но опытного в тактике и осторожного в сражении лиса. Карл недолюбливал его: всегда он тщился подождать, обдумать, обойти иль обойтись, но все же слушал его мненье со вниманием, и нередко соглашался с ним. Меж линиями, по заведенному обыкновенью Карла, поставлены были на правом фланге гвардейские гренадеры, на левом – деликарлийцы (рекруты на прусский образец).
Трубный гул и гром литавр, слившийся с двукратным выстрелов из пушек возвестил о предложении боя.

Наспех, в палатке Кроя было приказано собрать военный совет. Долгоруков, Вейде, Шереметев, царевич Имеретинский, Трубецкой и сам де Круа – главнокомандующие русской армией сошлись вокруг обеденного кипарисового столика графа, захваченного им с собою из своего нидерландского дома, скатертью которому теперь служила карта.
- Надобно идти в прорыв! – застегивая наспех ландскнехтский доспех, повезенный купцом с оказией в Москву, Шереметев указал на белые поля на карте меж крестов. – Иначе в тыл пропустим… - поджал он ремень у локтя.
- Какой прорыв вам, граф?! – высвобождал фон-Крой крахмальный ворот из парадного, уж постиранного мундира. – У нас растянуты войска: по одиночке перещёлкнут, как овечек!.. – попутно взбил он буклю парика. Пытаясь выглядеть холоднокровней, граф притопнул каблуком, делая вид,  что оправляет съехавший ботинок, но кровь так и прилила ко втянутым щекам.
- И что ж вы предлагаете, Борис Петрович? – царевич Имеретинский – начальник пушечного дела, под началом которого было сейчас 145 пушек и 28 гаубиц, подкрутил конец густого уса, сузил щелочки, и без того раскосых своих грузинских зениц, устремив их на Бориса Петровича.
- Ну, я бы поступил вот так: часть ваших войск, Александр Арчилович и Трубецкого оставить для блокады Нарвы и Иван-града, - встречая с радостью единомыслие, командующий конницею преклонил к нему закованный в железо стан. – А остальных стянуть теснее и дать отпор сейчас же прямо в лоб!
- Но это – полный бред и расточенье сил! Не надо ничего менять! Ce n'est rien !.. – острый нос графа приблизился к пылающей щеке от гнева и запала генерала Шереметева. – Оставить всех на месте, и бить агрессора по мере продвиженья!
- Ну, да, конечно, полководец!.. – не думая отстраняться, приподнял голос тот. – И предоставить нас перещипать, как кур, к тому ж – в курятнике своем!
- А причем тут полководец?! Не понял я намека… И почему опять всё куры?.. – взметнул напудренными буклями тот.
- А при том, что вы впускаете лису в свой хлев! – едва сдерживал себя от крика генерал. – Да нет – не в свой, а в наш, замете! Командовали бы венгерской армией… Багдад вы уж сдавали…
- Вы, что меня хотите оскорбить?! Вы… вы… вы оскорбляете меня!
- Господа, не ссорьтесь в это время! Враг уж перед нами, у порога! – новгородкий воевода Иван Юрьевич Трубецкой, которому вверена была теперь дивизия, подошел и встал меж ними. Князь недолюбливал фон-Кроя, как и все, кто находился здесь – в палатке, и уж тем более – рядовые, но, понимал, что распри ни к месту и ко времени сейчас. Сорокатрехлетний Трубецкой – единственный любимец из боярского сословья государя, поддерживал Борис Петровича душой, но был ленив, как все бояре, и тоже не желал переставлять войска, полагаясь на численное превосходство перед Карлом. Лень управляла русским государством, как ранее, так и теперь…
- Не ссорьтесь, господа, иль отложите на потом дуэли… Ну, Борис Петрович!.. Ну, вы же сами против поединков! Ну, же… Государь, отечество нас не похвалит…
- Вот именно: мое отечество, а не его! – густой и раздраженный голос Шереметьева перерос-таки на крик.
- Опять намеки, граф?!..
- Да полно!!! Ну, же… Ну, же! – Иван Юрьевич, ударив по столу рукою, взял обоих за обшлаги рукавов и притянул друг другу. – Ну, же, помиритесь тотчас!
- Имею честь! – наскоро пробормотал фон-Крой.
- Личных притязаний не имею к графу, - едва дотронулся его руки Шереметьев. – Однако же, стратегия баталии, и интересы государства…
- Ну, вот и славно! – поспешил заключить Трубецкой. – Вот и славно!.. А что вы полагаете, Александр Арчилович? Какое ваше мненье?
- Апроши надо бы копать, и войска бы подтянуть – конечно надо… - генерал-фельдцейхмейстер царевич Имеретинский из рода Багратионов, сын царя Имерети и Кахети оправил бархатный кафтан обшитый узким белым мехом, и грустно поглядел на Шереметьева зелеными, чуть раскосыми глазами. – Да поздно уж всё это… - провел рукою он по густой недлинной бороде, дозволенной ему носиться без осуждения Петром ввиду высокого и царственно сана Грузии. – Оставим все как есть, как рекомендует князь Евгений. Числом нас втрое больше. Не пропустим, отобьемся…
Всё порешили, как хотел фон-Крой: на правом фланге поставить войско Головина в пятнадцать тысяч человек; в центре на горе Германсберг – шести тысячный отряд князя Трубецкого; на левом фланге разместить дивизию Вейде; левей ее, у берега Наровы – конницу Шереметева числом в шесть тысяч человек. Двадцать пушек и семнадцать мортир расположили вдоль валов, вся остальная артиллерия осталась, где была – позициях у Ивангорода, и штаб остался, где и был сейчас – вдали от поля брани – на крайнем правом фланге, на острове Кампергольм.

15.
Снег валил все чаще и пуще. Холодные, колкие мухи влетали прямо в глаза и ноздри, невыносимо щипая их снури. Солдаты жмурились и чихали, прикрывая лица домашними, вязанными варежками. Светло-серые кафтаны вырастали из-за снежной пелены, и множились, как тени, подступая все ближе к лагерю, минуя ядра и снаряды, пролетавшие мимо, и рвущееся где-то в стороне. Шведы засыпали ров фашинами, собранными в ближним лесу, вдоль которого недавно пробился с обозами Крой, и топали по ним, как кони по мосту.
- Да куды ж стреляешь ты…
- А?.. Что? Крикни громче… я не слышу…
- Что ж ты мимо целишь? Даром ядра переводишь! Погляди, куда они у тебя летят?! Я, что, зря тебе их подношу, прогибаюсь, как кобыла, а ты не шведа бьешь, а снег взбиваешь!..
- А?.. Что? Громче крикни… я не слышу…
- Аааай!.. – кричал зарядчик бомбардиру сквозь пургу. Но тот не различал ни слова, как не различали слов друг друга остальные, стоявшие в десятках саженей один от одного…
Карлу же, и командирам стоило взмахнуть рукой, иль бровью повести, как самый крайний гренадер или капрал, знал куда ступить или палить с каким прицелом. Войско Карла Шведского ступало лишь двумя колоннами – по две линии в каждой. Не встретив даже малого отпора и выхода из укреплений, он решил одной ударить чуть левее центра русских, а второй – правей его.
- Вот ёжкин кот!.. чертовы шведяки: молчали, собирались, и собрались ударить в самую метель!
- А нам бы более вкруг крепости ходить бы, как котам вокруг плошки-то с горячей кашей – глядишь, до лета б прокружили!
Линия была растянута и не сомкнута ни в одном звене по настоятельству Кроя, за что тот был не однажды помянут крепким солдатским и не втишь. Силиться пехотная пара соединиться с другою тройкою солдат: крикнут-гарнут – ветер крик унес, снег глаза запорошил, а тут и взрыв под самым носом – куда бежать? в кого стрелять? кому кричать? – не разберешь, командира не найти и подавно. Видно только швед надвигается колонной – хошь беги, хошь стреляй – как бог на душу положит… И мост уж, видно, перешли, и вал, своими фашинами засыпав, одолели, и бьют пехотников  по одному, почти не целясь… Не сговариваясь, и повернуло войско Долгорукого, Трубецкого и Имеретинского к лесу, как полвека тому назад при князь Шеховском от татарских степняков…
- Сколько ж бегать-то России?! Сколько ж пятками сверкать?! – роптали служивые, уминая свежую хрусткую стель.
Удар был меток и внезапен, как, собственно и появленье шведов – первое ядро угодило в палатку Шереметева, благо генерал был уж с конным авангардом на полях. Конница его продвигалась довольно браво и смело отбивала не многие числом, но внезапные и дерзкие налеты Реншильда. Но когда пойманный в плен сержант, дрожа от  страха и конфуза заявил, что впереди их встретит войско в тридцать тысяч седел, Борис Петрович счел за благо отступить в ближайшие леса, поближе к нашим весям и отбиваться там по мере наступления шведа… И хоть взывали кирасиры к его благоразумью: что не может войско одного крыла быть столь многолюдным, что, дескать, сколько ж кораблей должно причалить к Ревелю, чтоб уместить таку ораву да еще с конями и оружьем?!.. граф был непреклонен в отступлении. Отступившие к деревне Пуртц (что в 36 верстах от Везенберга) солдаты сетовали:
- Да что же мы, как тараканы в темных избах хоронимся от неприятеля, замест того, чтоб в лоб давать ему щелчки?
- Не говори!.. Не говорите, братья!.. Потешные в Семеновском и те дрались до крови, а то и наубой от ран смертельных! А тут – бежим от кучки прусаков…
- Ага… И командует-то русский наш Борис Петрович, а не какой-то немец иль хранцуз!
- Угу… «Птенец Петровский»! Видать, кашки мало поклевал из царского-то клюва… Мало милостей от батюшки-то нашего приполучал он…
- А может быть наоборот – уж очень много… Вот и боится свое чрево потревожить: жирок на нем небось уже приличный завязался от царских-то харчей…
Крамольный шепот прерывал внезапный стук о дверь.
- Слышь-ка, - настораживались за столом бойцы. – Вроде кто стучится что ли…
- Ну да, кажись, как кто-то бьет прикладом о косяк…
- Идит-ко, погляди, Иван… Один из них вставал и шел к порогу. Прислушивался, подымал засов, и… получал прикладом в ухо. Вскочившие из-за стола и успевали только, что поднять руки, да командира-графа матом обложить.
- Стой! Инте флита!!! Тест!.. – как песнью пропевали заснеженные серые мундиры, кутя фузеями под носом.
И так, пока поместный эскадрон Бориса Шереметева пережидал ночь в «темных избах», солдаты Реншильда били их почти по одному…

16.
И на переднем фронте у реки русские сражались не столько со шведами, сколько со своими внутренними недругами: неопытностью, бестолковостью и ленью чужеземных командиров, их и своею нерасторопностью, и страхом, нагнетенным бестолковою разведкой…
После нещадного пожара, испепелившего Нарву до нижнего бревна еще в 1659 году, она была перестроена и разделена на две широкие улицы – Алтштадт и Нейштадт, окруженными толстыми каменными стенами. Где ж сближались берега, Нарва соединялась с Иван-городом мостом. Град на левом берегу крепили две боронные ограды, с замком внутри. Наружные крепления венчали шесть высоких бастионов, обнесенных рвом, на западе. Сам Иван-град возвышался на горе, обнесенной каменной стеною с фланкируемыми башнями.
План осады Нарвы, по замыслам Петра, состоял именно в том, чтобы открыть подступы к крепости на обоих берегах Наровы одновременно: на правом, против Иван-города, и на левом – против четырех западных бастионов.
Сей мост и надобно было осадить русским по всем разумениям оборонной тактики, дабы затруднить ворогу переправу в тыл. Замест этого, растянутое по всему побережью войско продолжало отбиться поодиночке, не слыша из-за ветра и отдаления друг друга, и не понимая приказов своих иноземных командиров.
Синие мундиры, стиснутые белой перевязью, надвигались от крепостной стены, дымя картечью. Шведы ловко миновали рвы и заметенные сугробом ямы, забрасывая их фашинами. Не дав русским даже и приблизиться к мосту, они давили их к другому – через реку и к лесам, отбивая на пути пушки, оставшиеся ядра, приготовленные к бою, просто разворачивали их и палили в их хозяев. Подкрепленные на ходу захваченным провиантом дивизии Трубецкого и Долгорукого, части Горна и некоторые Реншильда оставались в лагерях – доесть-допить и подобрать запасы впрок (в отличии от русских, шведы не везли обозы – все нужное – от патронов до рубах несли в походных ранцах, нехватки пополняя мародерством).

Стрельба уж длилась полчаса. Казалось, неприятель присел передохнуть, опустив на фашинь колено, паля из ружей, не переставая, выжидая, когда в биваках русских кончатся патроны. На перезарядках задние ряды перебегали наперед сажень на двести, уже готовые к стрельбе, бросали под ноги связанный охапкой хворост и вновь палили без передышек.
Дивизия Кроя начала сдаваться первой, даже раньше Шереметьевского авангарда. У фельдмаршала сутра живот вздувало что-то: то ли от предчувствия, то ль от квашенной капусты, доеденной посля царя в избе наказанного офицера. Круа уж проклял сотни раз себя, и день, когда явился он в Россию и дал себя уговорить принять командование необученною армией бешенных зверей. Уж лучше б до сих пор держали под арестом на воде и хлебе, нежели эти мужики! Уф, этот черный русский хлеб!.. кислейшая капуста… мужики!.. Лучше б до сих пор конвой царя Петра и лютования его, чем эта армия его с войною против самих шведов!.. Однако ж, к слову, на Руси в те годы было выгодней служить полковником, нежели в Европе – генералом…
А шведы шли гребневой волной от крепостной стены до рвов, переправляясь через них с неимоверной быстротою. Казалось, ветер поднимал их, будто гребни Нарвы, и переносил через преграды на гладь полей, засыпанных недавним снегом, уже утоптанным передними колонами. Белые суконные штаны сливались с белизной простора, синие полы кафтанов хлопали по ляжкам в такт шагам, а треуголки плыли черной, ровной лентой, мерцая желтым галуном. Сливаясь с русскими полками под выстрелы и редкий крик, они теснили их к лесам от Ревелья за деревни, оставляя падших замертво, иль раненые, сведенные, искривленные болью тела. Ошарашенные таким напором командиры сперва кричали что-то, маша руками сержантам, но те, поняв по-своему – естественно, нетак, кричали рядовым другое, все суетились, словно в чехарде, передавая друг от дружки страх, и делали не то.
- Куда наш немец повернул-то?
- Какой он наш?! Сам сказал же – немец!
- Так как же мы без командира?
- Да какой он командир?! Слюнтяй поганый! Слушай нашего капрала! И обойдемся без него!
- А наш-то, думашь, знает, что делать?..
- Знает аль не знает, а все равно – он наш, не немчур вонючий, наш!.. Не бросит, не сбежит в Голштинь – некуда ему бежать… А коль не знает – своей башкой вари и действуй так, как Бог подскажет…
Пехота отбивалась резво, но поспешно. Петр еще не оценил ее, отдавая предпочтение коннице и гренадерам, вооруженным не только фузеей да штыком, но и гранатами, и легкими мортирами. В ближних боях с турками они показали особую прыть и проворство. Но тут в пылу паники и общего раздрая, обряженные в разные мундиры пехотинцы собравшись справа у второго рва, нипочем не попускали шведов к своим палаткам. Поочередная стрельба не утихала. Дымили шведы, после наши. Щелкая искрились кремни. Колонны Горна напирали, и вход уж шли кирасы и секиры. Горн пошел прямой атакой…
Поспевший на выручку первому фельдмаршалу Руси – Головину, второй – фон-Крой, тут же был отрезан небольшим отрядом Ребинга к болотам.
- Куда ж ты пятишься, родимый? – видя бледное лицо Майора, крикнул рядовой из поместных, пригнувшись для зарядки за сугроб.
- Найн, найн! Я ест с вами, родные, я с вами! – обрюзглый немецкий Майор уж перепрыгнул, подогрев штаны вонючим петухом сугроб. – Нур грамот передам на то крыло…
- А что это нынче майоры вдруг в посыльных обернулись? – черкал кремнем над замком фузеи рядовой.
- Нур грамот передам на то крыло и к вам… - обернулся, на ходу уже приподымая руки немец.
Несколько иноземных офицеров, опасливо оборачиваясь, тут же последовало вслед.
- И эти, глянь, бегут сдаваться… - послышалось неподалеку от взводного.
- Немцы предали! Предатели бегут! Немцы измелили нам!
- Бей командиров!
- Немцы изменники!
- Бей немчуру! – прокатилось по рядам.
Рядовые поднялись с рядов и начали хватать немцов за полы. Те, колотя прикладом по рукам, отталкивали их, бежали к шведам.
- Стой! Аваст! Вы куда?! Retour ! Вернись! Идиоты, Doodles ! – вылетевший из-за палаток Крой сек шпагаю со свистом воздух. Новый ялый жеребец, выданный по царской милости из собственных конюшен накануне, хрипел и дыбился под ним. Офицеры не смотрели. Им оставалась пара сажень – шведы уж дали коридор в колонне… Несколько пуль подбило менее проворных: встрепенувшись на бегу, они свалились в снег. Остальные, дергая вверху руками, скрылись за конями шведов.
- Хватай хоть этого придурка, ряженого немца! – гаркнул рослый пехотинец промерзлым голосом, тыча клинком в плечевой бугор жеребца.
- Да я не немец, я – француз! француз!.. – натягивал вожжи, выпучив зеленые глаза, Крой. – Я с вами, братья, с вами!..
- Какие мы те братья, дуралей, изменщик?! – с лихорадочной живостью окружали его фузейльеры.
- Но я же вам еще не изменил… - едва удерживался в седле фельдмаршал.
- Хорошо сказал «еще!»… Небось, ужо собрался, маршал хренов?! – безумные глаза бойцов и фельдмаршала встретились. В одних отпечатались отчаянье и боль, в других – растерянность и безысходность. Фон-Крой понял: минута промедления, и быть ему насажену на штык… Он пнул ногой в грудь пехотинца, уже сдиравшего с него атласные штаны, вонзил с размаху острия шпор в ялого: конь брыкнул задом, визгливо ржа от боли, резко повернул, отбросив от себя еще четверых, и пустился к лесу.
- Пусть сам черт воюет с этим смрадным быдлом!!! – де Круа с метальным треском переломил сорвавшеюся с перевязи шпагу о колено.
- Хватай, лови его! Ату!.. – неслось в догон ему со свистом.
- Бешенный мужик с мушкетом!.. тьфу… - фельдмаршал сплюнул на скоку уже у кромки леса, где внезапно показались шведы…

17.
И войско Головина маялось голландской тупизною Кроя. Покуда верный государю Федор Алексееч, в беспокойстве за Петра, поскакал в Новгород за ним вослед, доверив свою армию Крою, тот растянул ее вдоль фланга еще боле, вместо, чтоб собрать его на правом берегу, и преградить прорыв с моста. Швед, дескать, кучу разобьет ядром, а так вы будете встречать его звенами и бить на пути поочередно… В итоге, швед бил русских, и с передышкой на пути!..
Обоз застрял среди дороги. Молодому лейтенанту Вотакову страсть не хотелось убирать его: он был тяжел, длинен гружен до верху тряпьём и самогоном. Хоть самопалки было жаль – кардон был из него великолепен: коль не увязнет швед в пеленах, упьется насмерть – как пить дать!
Но приказы полкового – еще посметного боярина Глоткова, пузатого, с надутою из-под усов губой, обсуждать не приходилось. Да и обоз-то был его! Лейтенант же был из новобранцев, из добровольно шедших во Петрово войско, и кровь его еще бурлила без напоя, да и наказов он еще не знал.
«Убрать, говоришь, в укромное местечко?.. Нет, погоди, боярин-толстогуб, мы твоему добру другой примен найдем!», и приказал своим служивым поджигать обоз… Сам ждет боярина с дружиною и шведа. Те не преминули ждать – не тот и не другой.
- Забрасывай обоз, для вида, снегом! – скомандовал вновь лейтенант своим, и сам лопатой стал махать.
- Что ж делается тут?! – затрубил в досаде боярин. – Я что те, дурбаран-то, делать наказал?! – Спасать добро и хорониться в лес! А ты-то что?!.. Под плети захотелось?..
- Да я ведь так и выполнял, боярин, - Вотаков не отрывался от лопаты. – Один поворотил вон, да ядро попало в бочку и пошло пылать…
- Ай, да что с болваном говорить! Тушить и отбиваться! – скомандовал боярин войску. – С тобой, бес, после разберемся!..
- Сработало, Ульян, задержим! – шепнул на ухо лейтенанту рядовой.
- А ты, что думал, - ухмыльнулся тот, глядя, как войско возвращается не добежав до лесу, по приказу. – Жажда-то она всех сушит, и в любое время – и зимой и летом! Задержим!..
И хоть после длительного бою, правый фланг отбили шведы, бежать за гвардий Головина в леса уж силы не достало – с телег заманчиво так пахло… Упились к ночи вдрызг и разлеглся по палаткам русских.

18.
Рекомендованный Петру Августом II инженер Алларт распоряжался всеми осадными работами под Нарвой. Привезенный в этом году курфюрстом из Саксонии в числе других военных офицеров, им был получен приказ от польского монарха приложить все данные ему Богом силы и все искусное уменье свое составить диспозицию и ведомость необходимого для осады крепости. В особых устных рекомендациях король польский намекнул Людвигу-Николаю особо не тщиться, если будет видно, что русский двухметровый медведь уступает шведу в мастерстве.
Саксонец и не тщился. В ожидании прихода Карла, окружил крепость на левом берегу реки двойною линиею непрерывного вала – то бишь контр-валационною и циркум-валационною линиями, и сим ограничил свою гениальную деятельность сразу после отъезда русского царя.
Линии эти делились на две, начинаясь чуть выше крепости, у деревни Юала, направлялись по покатой дуге вокруг ограды, упираясь ниже ее в реку Нарову, близ соседней деревни Вепскюла и острова Снелленгольм. Первая в шесть верст, крепилась у крепости четырьмя редутами и в центре, тремя флешами. Вторая в восемь верст длиною, обращенная в поле, была укреплена сильнее, особенно на левом фланге (от деревни Юала до горы Германсберг), и в центре русского войска, расположенном на восточной покатости Германсбергской горы.
Между Пурцем и Пюхаиоги пролегало около 33-х верст. Это было сплошь болото, помещенное в ушат низины, окруженное лесом, кое-где пересеченное цепью пригорков. Меж этими пригорками и пролегала главная в сей местности дорога, связывающая все деревни округи и ведущая к Нарве. Ведома она была лишь местным русским. Именно ею и провел бородатый охотник с борзою к Петру фельдмаршала и падшие обозы. Если б Шереметьев не бежал по ней по деревням, зря щадя свой авангард, а выстроил бы три плотины версты в четыре-пять длиной, да залег за ними в бузине, держа в прицеле всю дугу, шведу бы пришлось кружить и увязать в болотах без стрельбы, глотая наши пули!..
Но пули шведов ловили мы… Заняв батарею, колонна Реншильда повернула влево, и потеснила наше правое крыло, беря его во фланг. Колонна же Горна, овладев ретраншаментами крайнего левого фланга Головина, выстроилась на позиции, отрезав наш центр от моста. Завидев это, князь Трубецкой, боясь быть отрезанным от центра, наиболее приспособленному к наступлению и обороне, отступил к Нарве, подняв из траншей свои войска и двинулся к мосту, рассчитывая перейти на другой берег к крепости. К этому же мосту двинулись войска и Вейде, и вырвавшийся чисти войск Головина и Долгорукого. Уже на берегу образовывалась давка и царил галдеж:
- Дай коннице проехать, остолоп! – с раздражением, но не сильно ткнул дулом фузеи ухватившегося на бегу за веревку моста пехотного широкоплечий кирасир из коннице Головина.
- Вы на конях, могёте и рекою плыть, а мы ж потонем и замерзнем! – отмахнулся от ствола пехотный, по пестрому кожуху из ласненной от износу коровьей кожи, видимо из даточных крестьян.
- А что с вас проку-то, пехотных, токмо порохом солить могёте!.. – подскакал залитому водою льду с громким, твердым цокотом другой конный. Оглянувшись назад и дружески кивнув первому, он также принялся грудью своего коня расчищать себе дорогу.
- А вы сидите по окопам, жопы в ямах пердом грея, из ружьец токмо лишь строчите… - смыкались плотно рядовые, почти что штурмом беря проход на мост. Тот колыхался и скрипел, зачерпывая воду. При каждом взрыве все преклонялись вперед; уже расслабленные связки бревен разъезжались и волны нахлестывали на древесную гладь.
- С вас уж больно сильный прок, подскоки… - скривил обветренные губы, разгибаясь, даточный. – На кобылах только гарцевать, хвостом махая!
- Ага… Нет, чтобы своих прикрыть, так они ж отступать, брат, первые горазды! – подхватил с переднего ряда еще один из повинного набора в войлочном колпаке. Мимолетно обернувшись к задним, он крякнул, поправляя съехавший с плеча ремень ружья. Из-под седого, сбитого уса вырвался, короткий столбик пара.
- Да, тесни, ребята, конных! – поднялись первые ряды в запале.
- Ну, замолчать! Угомонись! Соблюдать, ребята, строй! – попробовал вскричать выскочивший из снежной пелены полковник из отряда генерала Бутурлина. Но тут же был он оттеснен и сброшен в реку…
- Да что же вы своих-то бьете, олухи, мать вашу?! Стоять! Молчать! – лейтенант с колонны Вейде замахнулся саблей на своих… У рва раздался взрыв. Лавина снега и земли обрушилась на сбившуюся груду пеших и конных… Осевший пыл открыл в разброс лежащих раненных и мертвых. Их было с дюжину или чуть боле – никто не занимался счетом, потому что следом грянул близкий залп.
- Опуститься на колено! Всем занять оборону! – стекавший в три ручья полковник, хлюпая всходил на берег, таща за собою за узду дрожащую кобылу. – Отстреливаться по-рядно, вашу ма!.. – он обернулся и приметил вдруг дымящееся жерло мортиры с сальною соплей внизу. – Пригнись!..
Но гвалт и толкотня не дали расслышать ни свист ядра, ни грузный взрыв его. Только выворот земли лопат в пятнадцать у самого уклона и черная волна песка осыпала толпившихся у подъема на мост. Конные, прижав одной рукою треуголки к голове, натянули удила, не дав скотине вздыбиться и понестись. Пехотные присели на колено не по приказу, а по выучке, прижав к плечу фузеи.
- Тааак!  Целсь! Товсь!.. Давай, пали!.. – полковник отпустил кобылу, решив, что сейчас удобнее быть пешим и командовать с земли – поближе к подчиненным. Чалая, почувствовав свободу, пустилась было вскачь от воды на гладь, но вспомнив про хозяина, и слыша с леса треск чужих орудий, свернула вновь к реке.

19.
Мост качался и скрипел под деревянными каблуками солдат и скользящими подковами хрипевших от нетерпения лошадей. Скрепленный так недавно летом скобой да конопляной связкой, он расползался на глазах от тяжести и толчеи. Всего три четверти версты и крепостные стены башен с выпученными из окон мортирами, выставленные Аллартом так, чтобы прицел был прямо в берег. Но толпёшка делала свое – бревна гнулись и ломались пополам, деревянные отщепы расплывались в стороны от качкой поднятой волны…
К этому же мосту уже спешили на подмогу оттесненные в леса войска правого фланга Головина. Еще не протрезвев от вчерашней перепойки напару с неприятелем, хоронясь за бараками и вырытыми наспех рвами, им удалось прорваться в поле, еще верста – и мост, и можно бы отбиться, но всевидящие око Карла позолоченной трубы узрело все, швед разгадал намеревания русских. Он бросился в поля в атаку с двумя эскадронами своих драбантов и эскадроном драгун, и без особого отпора вновь оттеснил войска к лесам. У видевших все это у моста, надежда вновь сменилась на смятенье, напор на вход стал большим, мост поплыл…
Несколько человек в панике кинулись в реку. Холодная вода моментально отяжелила войлочные кафтаны, пробралась сквозь рубахи и штаны к телу. И без того неуклюжие, пошитые из немятой кожи башмаки слетали с ног и шли ко дну. Солдаты поднимали вверх одной рукой фузеи, чтобы хоть их не замочить, понимая, что большая часть пороху и патронов в биваках уж пропала все равно.
- Греби скорее к берегу, ребята, - не растерялся только что бывший в их среде полковник, удерживая пушку на разъедавших бревнах. – Не замерзнешь и нам отбиться пособишь!..
- Да, поплыли, братцы, поживее! Пусть палят себе, а мы плывем!..
Тем временем и от воронки разбегались люди. Видя, как расплылся мост и, что до берега небезопасно вплавь, несколько десятков пеших двинулось назад, в надежде добежать к укрытьям, пока шведский полк еще шагал по полю…
- Да где же наши-то, едри их мать?! – сержант из даточного войска мельком глянув на ворону, тянул за плечи вдруг обмякшего в его руках солдата. – Ты держись, Кирюх, держишь… Ща до палатки дотащу, а там и перевяжут… Скрюченные пальцы рядового граблями тянулись по земле, оставляя неглубокие борозды. – Ты держись, Кирюх, держишь… - повторял сержант, не замечая сукровь в уголках губ. – Да где же наши черти?! – он глянул на пригорок, с которого спускались ровною колонной шведы под началом конного Штейнбока, размахивавшего шашкой на скоку в запале. – Отряд Иваном Трубецким давно уж должен был прибыть сюда, Бутурлин с пешими – слыхал же, должен подоспеть… Конница Головина и Шереметева… И Обидовский со своими казаками уже бы должен прийти-то из Печорского монастыря. Где же все они поделись?! С пушками, гаубицами, с артерией?!..
- Да в своих Печорских и хоронятся, да в деревеньках – по домам! – бежавший мимо за другими рядовой привстал и пощупал сбоку шею у Кирюши. – Не тащи уже его, готов, не дышит… - Он вдруг резко пригну сержанта к земле. Тот почуял лишь, как что-то мелкое задело край его треуголки. – Эх, вот жизнь: пулёнка пролетела, в тебя попала, и, айда к Боженьке, как Кирюшка…
- Да, ты не рассуждай, рот не разевай, а отстреливайся давай, не то, точняк, за Кирюхой в рай уйдешь! – заорал его прямо в ухо рядовой и подозвал кого-то из своих.
- Кто ж знает – в рай ли? А может в пекло попаду…
- Может и в пекло, коли жив останешься, да в полон к басурманам этим попадешь… - треснул кремнем один из пяти подбежавших.
- Эхе-хе… - не обращал внимания на предостережения товарищей сержант. - А чё я сделать-то успел?.. – он все же вполз за ними в ближнюю траншею, не забыв втянуть туда и тело друга. Оно вплыло в яму, зияя оголенным животом из-под задранной рубахи. – Кирюха, вон, царёв любимец, башковитый был шельмец: и в чужеземии побыл, и с глиною что творить понаучился там, и заводец свой уже хотел на Чуйке открывать… А я?!... Четверку девок настругал, дом уж весь скосился – исправить даже не поспел, сарай, что баба-стерва год просила, не построил… Да яблонь тех, и то не посадил, одну лишь грушу!
Пока сержант болтал, солдаты расступились вдоль траншеи и начали палить по нагло марширующей дюжине шведов.
- И что я Господу подам в отчет-то?! Сына даже нет, не смог, не ссилил, не поспел… А он – из грязи-то подножной такую красоту лепил… При том четверку сыновей вылепить успел, гаденыш…
- Смотри, куда стреляешь, дурень!.. – не выдержали причитаний уж солдаты.
Кое-как отбившись все семеро подались к палатке, прихватив и горемычного Кирюху, поняв, что сержанта от него не отлепить, да и приближенный, вроде как царя…

20.
Несмотря на трудную высадку с кораблей Ревеле и Перну и стремительный пеший и без перевалочный поход до Нарвы, шведы шли ровно, бодро, и стреляли без осечек.
- Когда ж они дух-то переводят, черти? – пригнулся к сыпному валу фузилер из войска Трубецкого.
- Да бездушные они… Сам сказал же – черти! – прикрыл его огнем, пока тот щелкал кремнем, широкоплечий товарищ со свежим шрамом через щеку. – Какой дух-то у чертей быть может басурманских?.. – провел рукой по шраму, дав два выстрела, от чего рваная полоса на смуглой коже покраснела и засочилась.
- Ишь, вон, как землю-то утюжат сапожками-то казенными… - подмигнул ему, косясь на пригорок, третий. – И им, поди, за то еще и платят… - этот был осанист, но верток: быстро увернувшись от пули, свистнувшей над концом его треуголки, он приподнял висящий лоскут рукава, и жалостно цокнул языком.
- Конечно, платят. Что ж не платить-то? – выпрямился фузилер с готовым ружьем. – И земельку-то еще свою в надел Карла им дает за службу… - взяв в прицел длинного шведа, только что стрельнувшего в соседа, он ждал, когда тот шагнет из-за бугра. – Как, бишь его… лён, что ль называют… Ееесть, готов, жердилка, - подтвердил он скорее себе, чем товарищам.
- Ага, попал. - удостоверил широкоплечий. – Подержи вон тех на мушке, покуда перезаряжусь. – ткнул он пальцем в марширующую к ним пятерку серых мундиров.
Фузилер согласно кивнул, подняв ружье над спиною друга.
- Эх, а нам – батоги да чурки, братью в службу волокут, жены, дети вслед орут: чё, мол, нас голодными оставил?.. – покряхтывал осанистый, подтаскивая из укрытия полуразвалившийся короб. Ему помогал косматый стрелец – его командир. – А попробуй не оставь – в колоды да в Сибирь на вечное прожитье… - при сих словах осанистый глянул на стрельца, но тот не мысля об укоре, раздвинул прутья короба.
- О, осталися еще, а я уж думал, нет…
- Да есть еще, чуть меньше половины, - отвечал стрелец спокойно. – Но это нам – на край, когда вплотную подойдут…
- Ну, ясное дело, что «на край», ща патронами-то проще и толковей… А ты царя не хаешь, командир? Тебя ж, вон, из теплых-то твоих хоромов, он тоже дернул на войну… Аль топора, петли страшишься?..
- А кто их не страшится? – укажи… И кто царя теперь не хает? Крестьяне за то, что тягота на мир: рубли да полтины да подводы; отдыха их братьи нет; сын боярский за то, что его братию на службу выволок, а людей его – тех же крестьян в рекруты побрал, а нажитое все на плоты – на морские, стало быть, постройки распродали; жены солдатские воют-хают ирода-царя за то, что мужей-кормильцев, сыновей в солдатики увел – осиротил; стрелец – мой брат – за то, что рубит без разбору – кто прав, кто виноват – не разберет: стрелец, так значит, заговорщик – лезь в петлю, не мотай башкой! А вольные сельчане, ясно дело, хаят за подати…
- Эх… Там подать и тут подать;
Только где же столько взять?!
Хоть портки с себя сымай –
Вместо дати отдавай!.. – прокряхтел широкоплечий под дробную картечь.
А шведы шли «утюжа гладь» шеренгами, из фузей паля по рядно. Отстреливавшейся ряд отставал на шага два назад для перезарядки, уступив место заднему, готовому к стрельбе. Наши отходили городками к лесам, и там – на юго-востоке их встречали части отряда генерала Веллинга – засевшего в Ревеле на болотах и на кромках лесов.
Почти не отдохнув после высадке в Ревеле, и, обсудив с военачальниками в своей палатке лишь план атаки, Карл вышел к армии на рассвете, и неотлучно был с ней до сих пор. Как ни молили высшие чины пойти передохнуть его в шатер – все бесполезно: сверкнув зеркально-синими глазами и сморщив свой высокий лоб, он вымолвил не терпеливо, но раздельно:
- Нам уж не впервые побеждать.
- Но численность противника все ж велика, и, несмотря на неуменье, он силён, атака еще долго будет длиться… - пытались говорить с ним генералы.
- Что нам число противника?! – возразил им раздраженно он, в полбег приблизившись к рядам солдат. – Теперь я жду от них лишь одного – победы или смерти!.. И третьего не может быть! – он схватил за перевязь первого с конца, слегка подмерзшего солдата и притянул к своей груди. Тот, цепенея еще больше, уткнулся носом в королевское плечо. Отхлопав бедолагу по спине, Карл отстранил его немного: - Ну, будешь воевать за короля и Швецию?!
- Да, с нами Бог! А Бог, есть ты, о, мой король! – после полуминутного потерья, нашелся обалдевший, не замечая спавшей треуголки.
- С нами Бог! С нами Бог! – прокатилось по рядам, а сосед счастливца поднял шляпу и метнут ей вверх, вослед отправив и свою. Стаи черных треуголок взмыли в небо, мелькая белой оторочкой, как сороки пузом.
- Слыхали, «С нами Бог!» - кивнул распаленный Карл бессильным советовать еще что-либо, но довольным выправкою починных генералам. К Карлу подвели его гнедого Алсвидера. Король вскочил и полетел вперед. И хоть уже через четверть часа его тянули из трясины, в которую, отрезав от своих колонн ядерным огнем трех долгоствольных пушек-медведей, его загнали русские, он отплевался и кричал «Вперед!», заставив тех же рядовых, жертвуя собою, вытаскивать из грязи и коня.
«Каковы мужики! Ну, покажу я вам!» - досадовал король, ведя войска к мосту в атаку, слегка стуча в ребро коня босою пяткой. «Русен швайн! О русен швайн!»

21.
Сергун Бухвост – как кликали тут все свои длинноволосого сероглазого бомбардира, чем-то схожего по облику с царем, копошился у лафета. Он, хоть и был на целых двадцать лет постарше всех недавно набранных служивых, и самого царя Петра, но был действительно своим. Одним из первых он вступил в Потешные полки, когда царю шел лишь одиннадцатый год, а ему уж – двадцать первый. Сын стряпчего Конюшенного приказа Леонтия Бухвостова, служил также верно и исправно, как и отец его родителю Петра – Алексею Михайловичу, был также смел, серьезен в потехах ратных и боях, в Кожуховском походе, как и в битвах при Азове. Царь любил его и доверял всецело, бывало, что и более чем иноземным командирам. Росту был он среднего, силен, тверд, скромен и весьма воздержан, чем снискал и уваженье у товарищей своих: всегда придет на помощь без важности и без напряга, иль хлопнет по плечу для поддержания духа, присвистнет, подмигнет, подскажет, и неприметно удалится по делам.
- Не тяни, бей наугад – авось, глядишь и попадешь! – вкатил, покряхтывая в ствол ядро помощник.
- Нечё казенны ядра тратить! И так за две недели расшвыряли… -  прикусил тонкий ус, как у Петра в задумчивости нервной Бухвостов, потом потер измазанную черным от гари жиром щеку и сказал: - Хотя уж шведик перед самым носом – хрен промажешь! Бухвостов посмотрел в прицел…
- Наугад бить говоришь?.. А давай-ко, пробонём… Ну-ка, отойди, палю!.. Помощник отпрыгнул на несколько шагов, зажав при этом уши. Но выстрел все равно ударил в перепонки…
О чем-то говорящий с Пиром Карл слетел с коня, ныряя в снег лицом. Алсвидер дрожал у ног. Горячая, парная кровь струилась из-под правого ребра на черную, как уголь, бархатную кожу…
- Русские хотят, чтоб был со всеми я всегда в строю!.. – скривил король, отплюнувшишь, усмешку.
- Вы целы, невредимы, в порядке, Ваше величество?! – засуетились, тотчас окружившие его генералы.
- Да, да, да… - отвечал им отстраненно Карл, поправляя отороченную мехом треуголку. Его вниманье занялось на миг конем. – Ах, Алсвидер, ах, мой верный, мой любимый конь… - он приклонил колено у пускающей густую жижь на снег ноздри. – О, русен, мерзкий русен швайн! – выругался августейший Швеции, проводя рукой по пересыпанной тающим бисером гриве. – Эй, подать другого, поживее! – одним рывком вскочил на ноги он…
Помощник поглядел в прицел еще дымящегося, раскаленного дула мортиры: - Попал! Попал! В самово царя влепил Сергуня! – радовался и подпрыгивал как малое дитя он, склоняя голову то направо, то налево, пытаясь вытряхнуть глухоту с ушей.
- Чего орешь, как оголтелый?! Сам оглох и меня оглушить схотел?! – Бухвостов хлопнул по плечу и рявкнул прямо в ухо рядовому.
- Так попал же ты, попал! В самого ихнего царя свалил, ведь… - не унимался тот, скача на месте.
- Ну, попал… Но не царя свалил, а лошадь под ним… - Сергун взглянул опять в прицел. – И не лошадь, кажется – коня… - он зачерпнул в промятое ведро с пригорка снег и вывернул его на дуло. Белая, слипшаяся крупа заскворчала на покатом портвейне и пожелтевшим киселем поплыла вниз. – Эк… Все-то надо делать за тебя!.. – с притворным недовольством крякнул бомбардир. – И не царя, а короля, дурья твоя голова… Нету там у них царьёв – все короли да королевы. Монархия, вишь, у них, вот так вот…
Сергун Бухвостов был рад удачному прицелу, и ему, конечно, льстила хвала и восторги рядового, но он усильно сдерживал себя, чтобы ничем сего не выдать, ведь уже на крик спешили к ним ближние бойцы… И все же щеки надувались как-то сами, а серые глаза горели…

22.
Наступили сумерки. На серое, затянутое снежной кисеёю небо наползала тьма. Слегка почерневшие от разбившихся о них понапрасну русских ядер стены теперь ржавели под туманом, словно кофей под дымной пеной, что Петр ввел пить в моду по утрам…
Русские держались стойко, чего Карл шведский не ожидал никак. Много раз он вел свои войска на приступ, но чем тяжелее и плачевней было положенье русских, чем их меньше становилось, тем жарче и зверине вспыхивал огонь в их взорах, тем каждый бился с утроенной, удесятеренной силой, словно силы павших вливались в них живительным потоком!
Высокая, но мощная не по годам фигура, (Карл шведский был моложе русского Петра на целых десять лет – этим летом исполнилось ему лишь восемнадцать), ссутулилась под вечер и стала наклоняться к косматой гриве толстого ширококрупого жеребца с висящим, круглым животом, поданного ему взамен Алсвидера. Завитые на концах кудри небольшого парика, связанные сзади в кошелек, сначала растрепались, а потом и потерялись с треуголкой вовсе, оголив короткие, светло-каштановые, жирные от пота волосы, всегда расчесываемыми Карлом только пальцами.
Собранные по лесам силами бригадных командиров войска правого фланга Головина в полном беспорядке, укрываясь бараками, двинулись к реке, где находился мост. Другие разобщенные войска, наиболее близкие к неприятелю, вышли в поле за наружные крепленья, в надежде обогнать своих и прибыть первыми на берег. Проведав это, Карл с двумя эскадронами своих драбантов и драгун атаковал их, и загнал опять за линии окопов.
Истомленных трудным боевым днем солдат уже не трогало ни близкое шипенье ядер, ни их взрыв у самых ног, ни свист пуль возле уха – данные природою страх и тревога за свою жизнь уступили место мягко ломящей кости усталости. Хотелось просто пасть на снег, укутаться пропитанных пылью и влагою плащом и уснуть, забыв об искореженных болью лицах товарищах, о непонятных истеричных криках французских командиров-недоумков, об истошном ржании увязших в болотах лошадок, пригнанных сюда из собственных сараев, об однотонной барабанной дроби, извещающей о постоянном отступлении, о призывном вое шведских труб… Эх, где ж теперь бомбардир Петр Михайлов?! В какие дали подался от баталии им самим так долгожданной?! Не такую занудно-плачущую дробь отстучал бы он своим птенцам на барабане!..
- Где ж это видано, чтоб кирасиры пехотой ходили и плавали, как сомы в речке? – прохлопал мокрыми губами рейтар уже у самой стены крепости. Доплывшая братва карабкалась на скользкий берег, пособляя друг другу. Самым главным было по возможности уберечь от воды фузею и бивак с хранившимся в нем порохом в запас и готовыми набитыми патронами.
- А пехоте, стало быть, плюхать-то по рангу по болотам да по рекам?!.. – вновь поддел его оказавшейся рядом седоусый даточный.
- Да что ж вы все рядитесь, вашу мать?! – вскипел, тащивший за собою три бивака и несколько сабель и фузей полковник из отряда генерал Бутурлина. Он злобно, но бережно спустил с себя оружье на оттаявшую зыбким кругом прогалень. – Вон, Карло к берегу вот-вот подскачет, оборону держать надо! А вы… как… - он запнулся, подыскивая в уме стыдящие, но не обидные слова. – Как петухи в сарае – курам на смех!..
Деликарлицы во главе с разгоряченным королем действительно уж подступали к самой речке. Взъерошенные долгим подгоном и склизкою дорой кони подкатили три мортиры и две гаубицы к месту, где недавно был проход на мост. Артерия, готовясь к нападению, быстро рассеялась вдоль берега. Одним махом соскочив с седла, Карл, прищурив левый глаз, поглядел в трубу на противника. Довольно сжав прибор хлопком руки, он вернул ее в суму – не нужно было и прибора, чтобы видеть: русских много, но они разделены, усталы и растеряны. Карл Шведский в нетерпении бросился помогать артериитам становить одно из орудий, от чего те стали действовать с еще большим жаром.
- Вот и пушки подкатили… Щас каак жахнут – лишь держись! – осанистый боец со шрамом провел привычным жестом по лицу и пригнулся.
- Ничего, не дрейфь, рябят, - провел рукой по воздуху, будто бы по спинам своих подчиненных, полковник. – их отряд на наш! – он наводил усталый взгляд в темнеющую даль, пытаясь разглядеть все ближние к берегу тени и угадать их действия, чтоб вовремя дать команду на обстрел.
- Угу, их отборный, а наш – сборный, и одна мортира, остальные-то – на дне иль в поле, а у них – поди ж ты – вон!.. – осанистый оторвал наконец мотавшийся лоскут рукава и протянул ему бойцу со шрамом. Тот кивнул и вытер грязный пот.
- Отобьемся и пробьемся!.. – подбадривал настороженный полковник. На другом берегу тени сдвинулись к мортире. – Ну, стреляй, ребятушки, давай! – рука полковника мотнулась вниз.
- Ну-ну… Во, началось…
Глухие щелчки выстрелов и огневые вспышки с треском разорвали густую темень. Выстрелы сыпались поочередно, и русские и шведы успевали пригибаться, но усталость брала свое: неуворотливые падали тут же у ног товарищей. В больших звеньях их подхватывали и относили к стенам, под укрепительные балки, в малых – оставляли на снегу – на божью милость. Уцелевшие после переправы кони давно уж разнесения кто куда.
Но, вскоре Карлу надоела перестрелка, и в ход пустили ядра гаубиц. Перелетая через реку, они со свистящим бухом оставляли плеши почти у ног, а то и от самих бойцов… А шведский король направил коня в предполагаемый брод реки. Двум генералам и деликарлицам пришлось податься за ним.
- Дааа, несется лиходей, будто боится, что врагов у него не останется… - обернулся к своим заросший черною щетиной фузилер. Он пристально глядел на реку, как одетая в синий полковой мундир фигура Карла ужом вьется над водою, подстегивая всплесками ботфорт коня. Недавняя слава Сергуна Бухвостова слегка ему щемила сердце, солдат прищурился, пытаясь взять на мушку высокий, гладкий лоб под черной треуголкой.
- А вы, что к земле примерзли-то?! – полковник подымал робеющих с наспех вырытых окопов. – Али храбрости, сколько волос на брюхе у лягушки?! А-ну, товсь, цельсь, пали!..
Раздался залп, сваливший трех иль четырех впереди плывущих офицеров в реку. Короля картечь лишь подгоняла – спешил он к берегу по хляби, спешили вплавь и на конях его солдаты.
- Эх, а каких-то год иль два тому назад шведеки нам пащёнки поставляли, лишь бы Российка с ними вдруженьку жила!.. – припомнил о подарках шведов от пятнадцатилетнего юнца Карла, дабы умилостивить Россию и хранить с ней все договоры мира, пока король не подрастет да разума не наберется, седоусый бомбардир, беря в прицел пищали скопившихся на середине перехода шведов.
- Да, бывало времечко, бывало… - ждал знака поджигать фитиль пригнувшийся над дулом казак из войска Трубецкого.
Все понимали, что палить, не подпустив поближе – хотя б на полторы версты – напрасный перевод ядра, а пороху – тем более. И полковник, и еще несколько переплывших командиров с разных войск, приказывали ждать пока…
Солдаты ёрзали, солдатам не сиделось. Резкий ветер задувал под кафтаны, покрывая стан «гусиной кожей». Хотелось вылезть из окопа, броситься к реке, согреться бегом, ударить залпом по плывущим треуголкам шведов, пока не кончится заряд… Но, понимали, что нельзя – командиры не велят, да и палить по беспомощным – не прибавляет чести.
- Во солдаты я с мальства хотел пойти, - повернулся на спину, примяв сугроб, служивый у лафета. – Носился с кольями по огородам, кочаны капустные сшибал, будто головы татаров, рябинкой бычьи пузыри соседей лопал, будто бы из пушек ядрами палил; и сам себе губами вшикою под нос – вот так: вш-ш-ш-ш… - посинелые и влажные от снега и сопель губы надулись трубкой.
- Чай, доставалось от соседей, за эдаки проделки?.. – лежащий слева на локтях широкоплечий рядовой еще раз поглядев в прицел, шутливо хмыкнул. Шведы плыли в несколько рядов вдоль найденного брода, подбадриваемые окриками офицеров, быстро. Местами вереницы разрывались, оставляя отколотые живые части массы позади и сбоку.
- А как же?.. Доставалось… - подтвердил кивком пушкарь. – Словят, значит, приведут к отцу, тот крапивы нарвет, рубашонку вздернет на затылок, хлещет зад да приговаривает: «Не быть тебе, пострел воякой, вжизнь не быть! Не пущу во слободу к немчуре поганой! Вжизнь не отпущу!» А я, вишь, стал!.. Из дому в десять-то годочков сбег во слободу к нашему царю Петру в Потешные, и, стал… Мечта, брат, исполняется всегда, коль шибко хочешь и радеешь… Вот, ведаешь, так хотел кушак к кафтану своему, ну, знаешь, какой, как у стрельцов, чтоб и фузею под него задеть и ножик с тесаком, так…
Воспоминания служивого о кушаке прервал приглушенный морозом и осмотрительностью окрик командира:
- Готовсь, ребяты! Как только вылезут на берег, огонь в прицел!
- Легко сказать: «В прицел!» в такой-то тьме кромешной!.. – не довольно буркнул с напряженьем кто-то.
Но все смотрели во весь глаз. И вскоре из темени поблескивающий бездны на берег полезли тени, хлюпая и топоча копытом, недолго и отрывно стрекоча непонятным перебором возгласов и криков, они построились в колонны и двинулись к окопам.

23.
Ожидать и надеяться на помощь со своих флангов не приходилось. Колонны Майделя и Штейнбока выступили на вал и вытеснили с него дивизии правого фланга Адама Вейде. Бригадир-генерал вынужден был отступить в окопы, выйти из которых он не мог, от того что был бы тут же опрокинут шведами в реку или должен бы был проложить себе путь по наметенной в пояс целине к мосту, который был уже разрушен. Майдель и Штейнбок также были стеснены в своих действиях: вторгнутся в окопы они не могли, так как тут же был бы встречен прицельным правофланговым огнем из них, а отступить назад, означало выпустить русских из ловушки и передать инициативу боя в их руки. В таком бездейственном положении и встретили оба войска вечер и надвигающуюся ночь.
Вдруг за спинами шведов послышалась стрельба и заваруха. Тени заметались в темноте в поле и у кромки. Понеслись резкие, недовольные крики, похожие на ругань.
- Ты глянь-ко, кто-то нечисть атакует сзади, что ли?.. – привстал солдат из-за окопа и глянул пристально во тьму.
- Неужто наши Семёновнцы аль Преображенцы подоспели?.. – послышалась надежда в голосе другого.
- Дай-то Бог!.. Но не похоже что-то… Не эдак нападают наши: и шорохи, и выстрелы не те…
С пригорка к шведам спускались какие-то колонны. Но шли они уж больно ровно, строгими и чинными рядами… не по-русски
- Ага… Да и мундиров цвет не тот – какой-то серый, аль зеленый… - вгляделся вдаль еще один из укрепления.
- Эк, видок – в такой-то тьме он цвет еще мундиров видит!.. – попрекнул зоркого солдата, скусывая патрон в скорый запас капрал.
- Да гляньте сами, смеюны, - обиделся тот, чуть не впрыгивая из окопа. – И шапки на впередиидущих-то не те – одноконецные, как у носорылов…
- У кого?!.. – придержали его за полы, прыская в плечо, товарищи.
- У носорылов, говорю… Ну, звери, стало быть, такие: туша борова, а носина, ну, как рог на лбу единорога… Вооот такой…
- Во сне, что ль, видел аль в кошмарах с перепою?..
- Сам ты с перепою! В писаниях каких-то, уж не помню где… Там еще картины в цвете были… Ну, вот на них и видел…
Немногие в ту пору ведали, что для усиления атаки, приказал Карл Шведский послать тайного гонца к генералу Веллингу с приказом выделить из его бесполезно стоявшим у русских лагерей отрядов пять гвардейских батальонов и направить их к нему сюда к мосту на подмогу. Но шведы, не признав своих, открыли по ним прицельную стрельбу, что дало русским еще время подготовиться к атаке. Только когда деликарлийцы, уже поднявшие штыки, чтоб метнуться в ближнюю атаку, расслышали крики своей речи, бой прекратился.

И все русским было туго. Несмотря на долгие отпоры в окопах, и у крепости за Нарвой, сопротивление было смято – шведы ждали лишь утра, чтобы на ясный глаз добиться полного разгрома. И даже Карл неугомонный, поддался уговорам своих военачальников, и отправился в палатку спать.
Палатку короля поставили за крепостью в низине. Русских отогнали прочь. Им вновь пришлось переплывать Нарову. Бой был жарким, но не долгим. Карл даже пожалел, что призвал Велленга на помощь. Короткая перестрелка во тьме почти не принесла потерь, лишь не надолго разрядила сумрак. Король не ведал, есть ли в этом сборном отряде высшие чины иль провиант, чтоб захватить для пользы, а потому не стал особо лютовать – лишь вытеснил врага обратно в реку.
Вокруг палатки, как при его дворе в Саксонии, размешанной ногами и копытом дрожжевой закваской клокотала грязь. Расседланные кони бродили тут же с торбами сена и овса под мордами без поводов и без попон, поматывая хвостами в колтунах и косматой гривой. Взъерошенная шерсть приглаживалась ветром, выдавая круглые животы и широкие крупы. Конюхи да и солдаты искали сами пропитанье, какое Бог пошлет. В палатку к королю мог войти любой, но входили только призванные им самим, поскольку ведали, что вход мог стоить долгой авантюры, а то и жизни для входящего. Внутри было просторно, но роскошь была тут явной приживалкой, нежели царицей. Несколько ковров, подаренных султаном, покрывали пол и лавку для гостей; массивный, круглый стол, обитый золотым ободом, за которым Карл и ел, и рассматривал карты, и  писал короткие указы, был сдвинут в дальний угол и покрыт сейчас забрызганным плащом. Сам хозяин спал по середине пола, укутавшись в просторную походную перину, служащею одеялом и постелью. Широкая ладонь в черных ободках ногтей, затянутая влажным обшлагом желто-серого от грязи цвета, была единственной подушкой, и обхватывала полголовы в светло-русых жирных прядях.
- Принужден вас побеспокоить, мой король… - тяжелый полог из зажиренной медвежьей шкуры убитого намедни зверя самим Карлом, приподнялся, и на ковер ступил граф Веллинг – генерал от кавалерии. Высокий, тучный, но довольно проворный в движения военачальник аккуратно придернул за собою шкуру, чтоб не дуло в щель. Он ожидал, что Карл тут же вскочит, по обыкновенью на ноги, и спросит о причине беспокойства, но король не шелохнулся, и пятидесятиоднолетнему главнокомандующему пришлось опуститься на колено перед лежащим на полу господином. – Ваше величество… - принужден был он повторно обратиться.
- Да… слушаю тебя, Отто… - стриженная голова, со светом отраженным от свечей во светло-голубых глазах, приподнялась.
Веллинг оттер талый снег с густых бровей. – Письмо от генерала Вейде, мой король…
- От немецкого перебежчика, что ли?.. – Карл бодро потянулся, но не поднялся, и прикрыл глаза.
- От сына перебежчика – вернее… - осмелился поправить Отто, достав из перевязи намоченный, с проступившим на обратную сторону чернилам, сложенный вдвое лист бумаги. – Только что пришел с посыльным, просил доставить поскорее вам…
- Хм… - пухлые и алые еще по-детски губы над гладким подбородком раздвинулися в удовольствии. – Что-то больно вдруг заторопились русские? Прижали, видно, сильно… Еще чуть-чуть и соки потекут… Читай…
По благостному выражению спокойного лица, Веллинг убедился, что король не будет против, Отто встал и подошел к серебряной поставке со свечами на столе.
- «Отрезанный от основных частей армии, готов был биться я до последней капли крови; однако, дабы пощадить своих солдат, решаюсь я принять почетную капитуляцию и сдаться на разумных условиях, если таковые будут мне предложены и приняты мною».
Карл вновь лукаво усмехнулся, не открывая глаз:
- Хитрая, лисливая собака!.. Никаких условий! Безусловная капитуляция!!! Знамена, пушки, ружья, провиант – все сдано должно быть шведам; всех объявить пленёнными – от генерала до солдата!!!.. А мы там их отпустим… может быть… И мостик починить поможем…
Сходные депеши пришли через несколько часов от Трубецкого, Долгорукова, Имеретинского и Шереметева, и всем был дан ответ такой же.

24.
Новгородский кремль стоял на пятисаженном холме на левом берегу реки Волхов. Но Новгородцы, всупротив Москвитам, прозывали его детинцем, то есть – схоронним местом детей божьих, где те могли деться – укрыться от ворогов земли своей и от невзгод мирской жизни. К детинцу вели две городские улицы – Великая и Пробойная. Одна шла к северным воротам, другая – к южным. Главной улицей самого детинца была Епископская, прозванная в знак того, что мощена на деньги епископа Житяты еще одиннадцатом веке, и пересекала территорию крепости с запада на восток, выходя к волховскому Великому мосту. Стены, где в один, где в два кирпича, да кладка из известняка и булыжника, вынесли уж не мало ударов от набегов за минувшие шесть веков. Съедали их и стрелы огневые, и беспощадные пожары, как Москву, от того и окаменел детинец, как и кремль Московский, при Иване Калите да епископе Василе, радевшим за град Новый, как за дитя свое родное, и облачившим его в «рубаху камену», будто витязя в кольчугу… Иноземные странники, да и московиты нередко толковали меж собой, что, дескать, кремль возведен не без подмоги оны, что, де, сам царь Иоанн направил зодчего Соляриуса из Милана сюда, чтоб тот возвел крепость подобную Москве. Но новгородцы хохотали и отмахивались вещаний, – мастеров и зодчих здесь своих хватало без миланских, датских или прочих, и справлялися не хуже оных, а то и поискуснее бывали! Помимо полукруглых арок в стенах, опирающихся на выступы-лопатки, сооружаемых в те давние века во всех российских крепостях для увеличения боевого хода, кои были тут острей и глубже прочих, зубцы, венчающие стены «ласточкиным хвостом», заканчивались тут не закругленною головкой, как у московитов, а острым рогом, и накрывались черепичной кровлей.
Да и дворы здесь были не чета московским – широкие, просторные дворы: по улице не то, что всадник, карета вольно проезжала, и с пешим вольно расходилась – без крика и иных невзгод.
Тут, как когда-то в замке Бирже, близ Динабурга, уже в который раз встретились два вынужденных и сведенных судьбой союзника. Оттолкнутый от груди своей Карлом за дерзость и непокорность, Август снова бросился в объятия Петра. Король Шведский, не без содействия сейма, посадил на трон польский своего послушного ставленника – Станислава Лещинского, Августу II же вежливо, но твердо было указано на порог, если тот не желал сменить свои хоромы на острог, или подставить шею под топор палача.
Тут, как когда-то в собственном замке молодой жены графа-паладина Нейбургского, урожденной княжны Радзивилл, оба союзника начали с возобновления забав Динабурга, где, еще молодой артиллерист Петр потерпел поражение в дневном бою с опытным поляком. За то, уже в ночной баталии с чарами и яством, Август Польский был разбит с восьмой бутыли, и, уложён в перины, замертво. Тогда Петр в одиночестве сам отправился в костел, где отстоял, точнее – отсидел на скамье средь прочих прихожан все утренние мессы. По окончании оных, со всем своим обычным любознаньем, подробно расспросил ксендзов обо всех порядках и значеньях действий…
И теперь, когда король Август очнулся ото сна, поборов свой хмель к вечерне, состязания их возобновились, и начались стрельбою в цель по глазкам чучел, висевших на гвоздях кирпичных стен… Палату рассекал громоздкий стол из малахита на резных серебряных ногах, уставленный златою и серебряной посудой и глиняными горшками для супов и вязких журов. Камин, украшенный резьбой из тиса и отгороженный чеканною ояпной, давал тепло всей комнате и алый отблеск на паркет.
- Гляди-ка, Эн, ну, чем не наш король – и ростом, и годами вровень: в три аршина, оба в тридцати летах, и юбки кружевные за обоими табунами кобылиц… - Уф сидел на выступе одного из сводов из многоконечных, выложенных из красного кирпича в виде медузы. Черные, как смоль, завитки волос уже покрывали плечи. Цепкий, прояснённый от тумана взор, казалось, прожигал зеницы и проникал в самое сердце, наполняя грудь нестерпимо хладным жаром. Черные борозды на лице его разгладились, кожа порозовела, и приняла живой, человечий цвет. И только маленький горбик, приподнимающий ткань темно-зеленого гвардейского камзола и сероватой холщевой рубахи с широким, отложным воротником, изредка неприметно шевелился… И только Энни знала, что это сложенные крылья Нахцерера, просящееся на волю из стягивающих пут ткани на колкий и морозный ветер, полетать над самою землюю, и влететь в тепло уже обселенного духа…
- Хи… да, пожалуй… Только наш-то дядя Piter – созидатель, а их-то пшек – кутила… - Эн вспорхнула с изогнутого свода и пролетела над столом, обильно уставленном холодными и испускающими сытный домашний пар блюдами из королевской кухни Августа курфюрста Саксонского: был тут и бигос с судаком, приправленным печеным яблоком и шампиньоном, и пироги с колбасами и сыром, и галушки из пшена с малиновым вареньем, и множество пивных супов и щей, кружащих голову, коль голоден желудок… Ткань атласной синей юбки вышитой мелким рубчатым узором по краям прошелестела под серебристым шлейфом, еле слышно только Уфу. Уголки ярко-алых губ игриво приподнялись – запах яств ее не трогал – она была теперь сыта иными соками, и чуяла всей кожей, как друг любуется ею, насыщаясь ее силой.
- Ну, что ж уж ты строга к нему-то?.. – Нахцерер полетел за нею, подхватывая шлейф. При освещении сотен двух свечей в подсвечниках и хрустальной люстре над столом, он переливался бриллиантом, словно снег на солнце. – Он, ведь мужчина – кровь и плоть – природа требует своё…
Эн обернулась, сердито сморщив носик, и прошипела нараспев:
- Не выношу гулён блудливых, ты же знаешь… - румянец разлился пухленьким щекам, зеленые глазницы заблестели ядом. Выдернув с рук Уфа шлейф, она поместилась в арке центрального окна, поджав под себя маленькие ножки в изящных бархатных лодочках в тон черной сорочки с широким рукавом. Приказав взглядом Уфу достать говяжье ребрышко из Жура из тарелки короля, что Мышъ и сделал, она сорвала острыми зубами мясо, плюнув промо на нос польского курфюрста. Август поперхнулся и оттерся краем скатерти.
- Ну, что ж творишь ты, пакостница, ты моя?! – Уф пожурил ее шутливым голосом, но строго, провожая взором кость, что пулею пролетела за ворот монарха. – Ведь, королевская особа, и, иноземная для них…Да и подумай, он же не монах Христов, не ксёндз, чтоб целибаты соблюдать!..
- Ах, все равно – кобель: - не унималась Эн, подкравшись к япне за скукоженной тарелкой. – Иметь пять-восемь жен и девок в день, и дев и старых кукарач…
- Да полно уж тебе! – Уф подхватил ее и поднял вверх, кружа в неслышимой мазурке. – Пороки кормят нас, не забывай!.. Давай послушаем их разговор, мне кажется, он очень важен…
- Яки крэтын пердолоны мыу гэту тарелку?!.. – очистив свой длинный, с чуть пригнутым к низу кончиком нос от жирного кусочка мяса, Август Польский выплеснул остатки щей под стол.
- Ты, я вижу, друг мой Сильный, также не доволен, деяниями союзников своих, как и врагов… - докушав щи из квашенной капусты, Петр придвинул жаренные белые грибы.
- Да где те други, где вороги – не разберешь: - Август задумчиво вертел в руках серебряную тарелку, обвитую по краю вьющимся стеблем скани. – Волки лисьи шкуры нацепили, лисы овечьей шерстью оплелись, овцы вовсе кукарекать стали…
- Да… И у меня, любезный, точно так… - Петр, не отрываясь от закуски, следил, как тонкие, ухоженные пальцы пшека сворачивают серебро, как тонкий лист бумаги…
- Так-так… - метнул к камину свиток серебра курфюрст. Тот со звоном щелкнулся о зольник. – Подсыпал Карло соли в наши щи с тобой – не размешаешь, не проглотишь!
Русский Петр с легкостью проделал то же, что король со своими блюдами сервиза. – Голштинец гребаный поганец Фридрихо женился на его сестре, и позабыл про мир и договоры, думая, что влез под Карловские фижмы, и черт уже ему не брат!..
- Так-так… - с явным жаром принялся сворачивать серебряные свитки Август Польский. Не отставал и Петр: супы, жаркое, бигосы, журы и борщи летели и лились под стол, тарелки же, чуть скрежеты, сворачивались в мятые депеши для камина, и уж разбили всю его виньетку с амурами и голубями, сплетенную из тонкой позолоты.
- Еще и энти генералы Паткуль и Карлович – свейские вонючие прихвостни!.. Паткуля сам на воротах вздерну на его ж дворе!
- Нне-а, - ковырялся косточкой в тонких и густых зубах Нахцерер, сидя на подоконнике. – Не вздернет – колесует, и вывесит обрубки на его же дворе… - он подмигнул своей подруге, которая играла за ояпной с серебряными трубками тарелок.
- Вот так бы с нашими врагами расправиться нам с тобою, друг! – Петр вдумчиво вертел тарелку, где недавно находилась утка, фаршированная яблоком и черносливом, теперь на опорожненном дне эмалевый орел раскинул крылья, высунул язык и загнутого клюва.
Покрасневший от напряга курфюрст стащил с себя надушенный парик, оттер гладкий и высокий лоб, приготовившись сказать приятелю-кумплю ничто приятное и согласиться с ним, но тут палата распахнулась, и в дверь вошел взволнованный слуга.
- Гонец с-под Нарвы, царь! Гласит, что спешно… - выпалил на ходу щуплый молодец вытирая ладони о засаленный фартук на мягкой бараньей коже. Видно было, что он готовился сопроводить очередную смену блюд, но посланный нарушил планы.
- Должно быть, победили… Кличь сюда!.. – с жаром опрокинул Петр кубок с пивом.
Чирки шпор и стук набоек каблуков о мрамор пола, раздающихся эхом по коридору, приближались. Наконец у двери встала хрупкая, но рослая фигура в треуголке, закутанная темно-зеленой епанчою в тающем снегу.
- Депеша, государь, от генералов Вейде, Бутурлина, Головина и Долгорукова! – гонец старался говорить грубей и звонче, но грудной и низкий голос, не смотря на снег и усталь, все же выдал… Черные, как слива спелая, глаза глядели прямо на царя. Сырые махорки волос чуть взбитой челки на ходу залипли на густых бровях. Багровый румянец на вспухших от недоспанных ночей щеках, пылал скорее от тепла, чем от волненья.
- Да ты ж устала и промокла, лапка… Давай к огню скорей садись... – Петр спешно вскочил с лавки, схватил стоявший у ояпны пуф и приставил ближе…
- Ууу, русский, неуклюжий плотник! Бревна лишь тебе таскать! – выругалась по-немецки и неслышно Эн, доставая из-под пуфа шлейф.
- Государь, дело срочно и важно зело… И не терпит отложений… - девица распахнула епанчу и сняла треуголку. Каштановые волосы разлились по полотенцу эполет. – Прочти, отец, уж сделай милость, а там уж милуй иль казни – как воля твоя будет… - девица лет двадцати расстегнула две верхних пуговицы сюртука, достала сложенный в четверку лист, и шагнула прямо к государю.
Петр радостно подался к ней. – За что ж тебя казнить я стану, голубица – за то, что весть мне с поля брани принести не побоялась?!
- Читай, отец-государь, читай…
Петр принял лист из ало-розовых, но нежных рук девицы. – В каком же чине служишь, лапка?..
- Приказная, государь.
- И не страшно ли, сподручно ли под пулями вертеться? И кто же взял тебя в суровый наш мужицкий строй?
- Да то же, что и с кочергой… И не страшнее, чем увертываться от кулаков взбешенного хозяина «под мухой». А в солдаты к вам сама пошла – хочу с тобою выместь нечисть из Руси метлой поганой, – мести-то скорее бабье дело, нежели мужское…
- Бойка, смотрю, голубушка, ты лапка… Бойка! Ай, молодец! Хвалю!..
Курфюрст польский привстав для церемонии, сел и продолжал жевать жаркое, не проронив ни слова, но орлиные глаза его пронизывали незнакомку, расклевывая по кусочкам каждую пядь тела. Пунцовые ланиты короля пылали не то от жара пройденного и наплывающего хмеля, не то от тайных мыслей и желаний, нахлынувших в сей миг. Курфюрст саксонский сдвигал и подымал густые, будто углем наведенные брови, прикусывал влажные от жира губы, будто вместо яств глотал какие-то слова… Гонец, тревожно повела главою и подошла поближе к топке, скрываясь за перегородкой. Карточная красота и взор курфюрста, которого так явно волновала ни депеша, а она, смущали деву, в трепет приводя…
- «Нонче, 2 декабря 1700 от Рождества, верный тебе раб Иван Бутурлин в числе других твоих рабов и генералов, - начал читать бодрым голосом Петр, но вскоре щеки его вздулись, губы задергались. – дабы не терять напрасно жизни преданных тебе солдат твоих, принужден был подписать капитуляцию королю шведскому.» – У Петра перехватило дыханье. Он подошел к столу и отхлебнул из кубка пива. Отерев уста обшлагом и вспомнив, что не один, он бросил взгляд на Августа, который все жевал свое мясо да глазел на необычного гонца.
- Ай… Так… Порашка… Конфутёж… - поймал не то гневный, не то растерянный взор русского царя.
Петр сглотнул пенно-горький ком и продолжал, понизив голос:
- «Нами было оговорено о починке в ходе переправы моста через Нарову. Карл Шведский дал личные и полные заверы, что пропустит всех сдающихся добром на правый берег без препятствий и глумлений. Поначалу так и было: пускали всех (с почетом даже) с оружием и знаменами, но без артиллерии и обоза – оные шведы оставляли себе. Но как только повезли казну и пушки, враг забыл о договоре, и стал, как варвар отнимать вряд, чинить начальству срам и бить людей. На переправе была отнята царская твоя казна в 32 000 рублей, 210 знамен, 15 пушек и 20 000 мушкетов. Всего ж убито наших за три дня почти что 8 000 человек, немало ранено, бежало и сгинуло от голода и хлада. Шведов мы побили тысчи три и ранили примерно две… В плен попало среди прочих восьмисот десять генералов, десять полковников, шесть подполковников, семь майоров, четырнадцать капитанов, семь поручиков, четыре прапорщика, четыре сержанта, девять фейерверкеров и бомбардир. Среди которых верные слуги и рабы твои: я, Иван Бутурлин, царевич-князь Имеретинский, Адам Вейде – главнокомандующий и твой бригадир-генерал, Автоном Головин и князь Иван Трубецкой, и иные, коих здесь не помянул сгоряча и без умыслу, ожидающие милости твоей и покорны воли Божьей…» - Да как вы смели, черти, как вы смели?!.. – царь закусил губу до крови.
- Фу ты, русский ненормальный псих! – Эн едва успела увернуться от летящего в ее голову кубка.
- Успокойся, мой приятель, успокойся… - курфюрст саксонский понял наконец, что надо бы отвлечься от подрагивающий у камина девы и ободрить друга, хоть и не охота. – Нарва, ведь еще не море, и Ревель это ж не Россия… - Август подошел к царю и оперся на его плечо.
- Да, не Россия, и не море… - Петр понимал, что надобно держаться перед польским лисом, какой бы мелкой сошкою теперь он не был… - И таки, молвите вы, други, шведы над нашим войском викторию получили, что есть бесспорно; - набойки каблуков Петра стучали размеренно и гулко вдоль стола. – Но надлежит разуметь, над каким войском оную учинили, ибо только один старый полк Лефортовский был... два полка гвардии были на двух атаках у Азова, а полевых боев, а наипаче с регулярными войсками, никогда не видали.
- Так-так… Сказать: «Мне больно», - не слабость, слабость – возопить: «За цо мне эта боль?!» - попытался уловить и разгадать мысль русского царя курфюрст, но не смог.
- Прочие же полки... как офицеры, так и рядовые, самые были рекруты... – не обращал уж на него вниманья царь. – К тому же за поздним временем великий голод был, понеже за великими грязьми провианта привозить было невозможно, и единым словом сказать, все то дело яко младенческое играние было, а искусство ниже вида... Не замечанье своего поражения – есть наивысшая трусость!
- Так-так… Ты силен, покуда веруют в тебя. – курфюрсту оставалось лишь поддакивать.
- Долго будет нарывать мне Нарва, дооолго… - теребил манишку на груди, меряя покой шагами, Петр. – Но прорвет!!! Во славу Божию, она еще прорвет! Клянусь…

Нахцерер перелетал с одного свода на другой, вслед за полусаженными шагами Петра. За месяцы пребыванья во все еще наивной Анниной душе, сдерживаемой детскими страхами и взрослыми запретами, он истосковался по свободе и полному размаху крыльев. Наконец, когда цари вышли из палаты: один – чтобы лететь к войскам, другой – к зазнобе, старшей на четверть века короля, Уф присел на подоконник и начал перебрасывать с ладони на ладонь что-то круглое и блестящее, похожее на две монеты.
- И с чем же ты играешь, Уф? – подсела Эн к нему.
- Со шведскими медальками… - обнял Мышъ свою подругу и приподнял медаль на свет. – Карл отчеканить приказал…
- Дай поглядеть… - прижалась к нему Мышка, оттирая ручки об атлас.
- Гляди… - Уф перебросил две медальки ей в ладонь.
На золотой чеканной глади был изображен бегущий, уронивший шпагу и шляпу Петр, надпись на обратной стороне гласила: «Исшед вон, плакася горько». На другой монетке красовался Шведский Карл, стоявший в полный рост с мечем, а под его ногами надпись: «Истина превосходит вероятие, а дело правое торжествует!», на оборотной стороне русский царь грелся, подперши лицо рукою в огне своих пушек, ядра которых летят в реку Нарову и написано под ним: «Бе же Петр стоя и греяся»
- Добивать слабейшего – наивысшая слабость, помочь ему подняться – наивысшая сила. – перекинула с руки на руку золотые кругляши медалек Эн. – Свой хлев надо б разгребать сначала, а там – в чужом порядок наводить!
- Да ты умна не по женски и не по годам, моя родная! – потряс за плечи Энни Уф.
- Покажет русский царь еще, покажет! Дай только срок, и не большой… - задумчиво произнесла она.
 
IV. Поверженные Мороситы

1.
- Пироги подовые! Пироги подовые! А кто хочет пирожочка – с пылу, с жару, с раскаленного пода, прямь из-под печи?!.. Подходи, налетай, кузов со дном – разберут, не зевай!.. – чернобровый, кареглазый востряк в жестком, засаленном картузе из залежалого войлока, в потертых, сморщенных в десяток складок над лаптями штанах шнырял по площади межу рядов, горланя с хрипом во все горло: - Пироги подовые! Пироги подовые! А кто хочет пирожочка… Мальцу и самому давно уж брюхо подвело, и так хотелось ухватить калач с испода – самый залежалый, остывший, пригорелый, впиться в корочку зубами, откусить в полрта, и, не жевать – сосать, сосать кусок, пропитывая его слюной и вытягивая кисло-сладкий сок дрожжей, да жалко было чети иль, может быть, полушки, что могли бы сунуть за него… И девятилетний Алексашка терпел, глотая подступивший ком и надрывая глотку, кричал, осипло средь прохожих: - Пироги подовые! Пироги подовые! А кто хочет пирожочка…
Солнце светило сквозь колонны дворца, предкупольные шатры и барабаны монастыря как раз в глаза Алексашке. Не спасал ни надвинутый на кончик длинного, но прямого, будто бы точеного, носа жесткий козырек картуза, ни то и дело поднятая мозолистая, но чистовымытая с аккуратно стрижеными ногтями ладонь. Мальчишка то там, то тут наталкивался на прохожих или просто зевак не от торопливости и нерасторопья, а от светового ослепления и усталости в глазах.
- Что ж твоя мать-то круглых напекла-то в Иоаннов день?!.. – залепетала проходившая мимо тетка в фартуке, неся квасной кувшин и кружку. – Али не знаете, безбожье, что круглое-ко грех сегодня жрать?
- А что за день-то нынче? – спросил мужик со свесившийся на его плечо от долгой ходьбы под солнцем шеей гусем.
- Да, что за день? – переспросил в надежде Алексашка, что может быть еще какой-то праздник, пропустил и в честь него накинут парочку копеек…
- День секновенья головы Крестителя Иоанна – сентября 23-й день, болван… - ударил в ухо паром неутешительный ответ.
Алексашка помнил об Иоановом дне и о запрете на круглый хлеб и пироги, но вытащил из-под печи у мачехи тайком вчерашние, не проданные, и подогрев тайком, покуда та точила лясы у калитки с соседкой, сгрузил их в короб, в чаянье – авось прокатит, и удастся выручить хоть пару пятаков на новые штаны по росту, а если повезет – и на рубаху, чтоб во приличном виде явится во Потешные к царю Петру. Не прокатило…
Бабы стаей воронья слетелись на него и начали клевать, щипать под ребрами и дергать за волосья – насилу вырвался от них и скрылся за рядами лавок, сиганув за угол монастыря. На углу у колокольни и трапезной Софи он столкнулся с бабою в синем до земли салопе, шедшею с корзиною на рынок.
- Ах ты Господи, да кто тебя, такого сделал, Ирод?!.. – запричитала та трескуче, опуская ноги вниз с поднятым подолом и ища вокруг себя скатившуюся шапку, отороченную мехом.
- Архангел Гавриил на клушу опустился, ****ь – прости, уж имя не припомню… - Алексашка привстал шагах в семи, и жадно поглядел на яйца, выкатившейся из корзины. Четыре – желтых и рябых разбились тут же – у ее подола, но два белёсых, маленьких, помене, катились по наклону прямо к его лаптям. Алексашка ждал, глотая слюни…
- Ах, ты, шельмец поганый!.. Ирод… - бабка сидя отряхала шкарлупу с желтом, растекшемся по боку ее юбки. – Ну, дай яички-то… подай…
Яйца покатились ближе к Сашке, он их схватил и бросил в кузов. – А нынче Иоанн, и круглого нельзя ни кушать, ни носить…
- Так я ж ведь не себе – куме больной… куме, негодник… - кряхтела бабка, и тянулась к шапке, опасаясь за нее, видя прыть поганца…
Поганец, завидев позади погоню из баб и мужиков, бегущих вслед за ним с базара, машущих руками, корзинами и навесным тряпьём, и, жаждущих с ним сделать, явно тоже, что и с Иоанном, сперва укрылся за колонною у входа в монастырь, а после за стеной у рва.
- Лови шельмеца, хватай за полы! – пищали вослед бабы, подбивая на бегу подолы и мелькая бледными голяшками.
- Задирай порты!
- Сыпь по заду, чтобы полнил и день святой, и чин людской! – басили мужики, стрекоча деревянными ложками о кувшины и горшки.
В спину ему сыпались мягкие и ударяющие в нос сырою кислотой огурцы и слепленная в комки капуста. Алексашка бы замедлил, поднял с земли бы что-нибудь, чтоб набить кишки и заглушить урчащий голод – все равно бы не догнали – погоня была далеко, и приостановилась, чтобы помочь еще сидевшей бабе с яйцами и попричитать с ней за одно – чего-чего, а бегать он умел – не впервой уж доводилось, но от «посланных гостинцев» так разило гилью, подогретой долгою ходьбою под еще теплым ярким солнцем сентября, что даже рьяный голод отвернулся в животе и брезгливо отрыгнул.
Сашка обернулся у стены, чтоб поглядеть, далеко ль осталася погоня, и в это время мягкое, моченое яблоко ударилося с брызгам в лоб… Сашка сморщился от кислых капель, потекших на его глаза и открыл их…
Все то же яркое полуденное солнце вливалось густым потоком света в распахнутые ставни и раздвинутую навесь над кроватью. Нефритовая опочивальня капитана бомбардирской роты его величества и его горячего любимца Александра Даниловича Меншикова облила взор плетельным покоем и благоуханной чистой теплотой. От кисло-терпкого привкуса во рту, оставленного сном, хотелось пить, но звать вездесущего Панфутия и требовать рассолу он не спешил. Ему хотелось поплавать, побарахтаться еще в этом уютном покое под лебяжьим одеялом, и осознать, что это его дом, что никто его уж не погонит, не торговать, не предлагать, не кланяться, ломая спину перед такой же проходящей голытьбой…
«Да что ж опять все эти жути снятся? – думал Александра Данилыч, подтягивая ближе уж готовый махровый, стеганный халат, отороченный медвежьим мехом. – Ведь я ж дольно заплатил тому плешивому дьячку за переписку княжьего диплома – разболтать, как-будто бы не должен… Барона Гюйссен хлопотал при венском дворе о его печати… И съезд Литовской шляхты во главе с их маршалом Воловичем, князем Радзивиллом и еще сорока шестью знатными литовцами приложили подписи свои, что я «отчизны их и княжества Литовского являюсь сыном»… Хотя… бумагу можно затерять иль сжечь, а дьяка, того проще подкупить, аль напоить – и разнесет по всей Москве, кто есть таков, откуда бедный Алексашка – молве, ведь глотки не заткнешь!!!.. Однако, что ж я это?! Бумаги есть, печати тут! Со мной сам царь… Сам царь мне брат! – Пусть вякнут только – и не дыбу!
Уж скоро именины, твои именины, Алексашка! И ты царицею Прасковьей в гости зван… А там, в Измайлове, в гнезде затишьливом царей разгуляться будет воля… Потешить и нутро и душу! Потиху надо собираться, все надобное взять, всех нужных пригласить… Хоть недалече от Москвы, да пока со сборами прискачешь – в саму пору и придется…»
- Эй, Панфутий, шельма, плесни-ка рассолу! – зычно крикнул по привычке на паталы три двадцатидевятилетний граф Александр Данилович Меншиков, позабыв о колокольце. «Нет, шельмой звать его, пожалуй, что, не стрит… - осёк он сам себя, высовывая из широкой трубы рукава кружевной волан сорочки. – Не то, как я, в графья наметит…»

2.
Межень под осень поднялась гораздо, и стала выше летней на аршина два. Волны в узких берегах Лебяжьего и Черного прудов подбирались к самым тропкам, подмывая выступившие мосолки корней ольшаника. Взъерошенный чертополох качался на ветру, спутывая сетью свои стебли, готовый вмиг вонзить малиново-махровые булавки в лапки иль штаны прохожего. По веткам иногда шныряли белки, затаскивая в дупла шишки и грибы на зиму, которыми теперь обиловал окрест. У берега одной из таких запруд, не подоплеку от дворца, и застали шедшие на сенокос крестьяне дюжину дворцовых мужиков, капавших зачем-то широкую канаву прямо на поляне вдоль тропы.
- Робята, а для чего канаву роем? – подрапал острием косы у себя под лопаткой идущий впереди мужик. Среднего росту, коренаст, в заправленной в порты рубахе, с добродушным и прищуренным лицом, он был явно только что накормлен щами, краснота и жир, который еще остались на усах и черной бороде, и благотворная лень сытости еще плыла в его чертах и складках, сгонять которую ему так не хотелось. Он подал знак идущим сзади, те – кто с неохотой, кто также с ленью, привстали тоже.
- Сам ты «канава»… - четвертый капавший, лет пятидесяти, оперся на лопату. Он прерываться не хотел, потому как по концу работы все опускались по домам, но показать свою учёность – льстило тоже. – Не канава то, канал! И не для чего, а для кого! Ее величество приказали для светлости его утехи ради!.. – он крякнул, проводя ладонью по седым прожилкам бороды.
- Это какая светлость бухтыхаться пожелала? – крестьянин хитро усмехнулся, прикидывая глубь и длину канала, сравнивая ее со своею бороздой, которую предстояло отмахать косой.
- Да «светлость», почитай, у нас сейчас один – Лександр Данилыч, али не знаешь, темнота?! – копающие закачали головами вслед за мужиком, дивясь крестьянской темноте.
- Это Меншиков, что ли? – пришел на подмогу главному босой крестьянин в армяке.
- Он, родимый, он… - кивнул довольно старый, радуясь, что в разговор сейчас вольются все, канал, меж этим будет рыться всей его ватагой, а поле, данное крестьянам его не волновало.
- Ну да, мужик из наших будет… - закивали те, но с намерением уходить. – И что ж ему в канаве… то есть, в канале плюхаться на ум пришло?
Остальные дворовые – кто кивнул, кто чмыхнул за плечо, но работу продолжали, и ответ держал четвертый:
- А кто их разберет, причуды барские?.. Нам приказали – мы и роем… Наказано поспеть на именины – к началу ноября… Вот мы и роем, как кроты…

3.
Изгибистой тропинкой, уложенною тесанною чуркой, от Просяного сада до Лебяжьего пруда сбежали три царевны от своих учителей, покуда те отворотились по своим делам. Одним бродить им по округе, безусловно возбранялось – старшей Катеньке этой осенью готовился пойти тринадцатый лишь год, а младшей Прасковее лишь восьмой. Анне в январе отправили девятый. Кожаная подошва французских туфель чуть скользила по выпуклым обрубком, обрызганным недавнем мелким дождиком, и, сестры иногда хватались, пошатнувшись за руки друг друга, что доставляло им немалое веселье.
- Ну, и насмешила ты нас, Праскева, своим Мороситом!.. – подмигнула Катя Анне, подсобив Праскеве перепрыгнуть опавшую ветку.
Прасковья Ивановна, пребывавшая сперва в беззаботном настроении, собрала в бантик губки и сузила чуть расскосые глаза, что выдавали в ней красавицу уже сейчас: - Ай, да что поминать-то, Катя… Перестань… - она наморщилась и приподняла платье, как матушка, расставив локти, хотя края жемчужного наряда едва касался косточек ноги.
- Ань, помнишь, как она сказала: Моросит вон там стоит… - продолжала шутку Катя, видя, как она забавно сердит младшую сестру. Средняя же, в тайне радуясь, что шутят не над ней, едва кивнула. – Он у тебя с фузеей или с бердышом за колонной у крыльца стрельцом стоял?.. – продолжила трунить Екатерина, вспоминая, как при выходе их на прогулку, матушка приказала надеть им плотные коруны, а то во дворе-де моросит уже. При выходе же из дворца, Праскева озабоченно спросила Остермана: «Вы не боитесь Мороситов, Иоганн?» «Кого, дитя мое, кого?..» - переспросил, недоуменно немец, перебирая в памяти все русские и странные слова… «Ну, Мороситов же… - невозмутимо поясняла младшая царевна. – Матушка сказала, он во дворе уже…» И пока заморский их наставник разбирался, что да как, старшая и средняя царевны уже смеялися вовсю. И даже сдержанный и погруженный в думы Карион Истомин залился густым, протяжным смехом, приговаривая в бороду, кивая головой: «Детские мысли, детские страхи – без греха, вины, обид…»
- Ай, да полно, говорю же, насмехаться надо мною! – топнула ногой Праскева, но не сильно – подошва была тонка.
- И в кафтане или в сюртуке, как дядя-благодетель Piter иль служивые его?.. – не унималась Катя. Анна видела неловкость и обиду младшей, и искала в уме способ, который бы отвлек старшую сестру и не навлек насмешек бы над ней. Однако же Праскева вдруг сама нашла себе спасенье.
- Глянь ты лучше вон туда… - указала она на поляну у Лебяжьего пруда, посреди которого рылись дворовые. – Что за отроков нагромождение?
Поляна была залита вся солнцем. Гладкий изумруд ольшаника блестел недавним «Мороситом». Вокруг стояли, сидели на корточках или просто на траве с дворцовых и пришлые с других дворов мальчишки, что-то живо обсуждая, почти с криком, переходящим даже в брань.
- Где? Что, снова Мороситы?!.. – завила на палец черный локон Катя, не приметив ребятню.
- Ай, да ну тебя!.. Да я серьезно!
- Да где же, где?
- Ну, вон, у насыпи вон той… - спустив обиду младшая царевна, указала на поляну.
- Ааа… - наконец приметила и Катя, прижимая пальчик с локоном к губам. – Да это дети дворовых, что вон там канал нам роют по вчерашнему наказу маменьки…
- А я смотрю – одеянье не такое, как у теремных или приезжих к нам гостей, да и лица то ли серы, то ль черны…
- Да какое одеянье? – сермяжные лохмотья мужиков! и не лица у них – рожи, рожи холопьи, как говорит нам Иоганн Дитрих Остерман… - деловито заключила Катя, повторив слова учителей.
- Ах, мужики?!.. – качнулся на ветвях Нахцерер. – Ну, так ты ж сама за мужика пойдешь!
- Нет, за мужика – пусть младшая Праскева… - попросила тут же Эн. – А этой просто – пусть не будет счастья…
- Ну, хорошо, будь по слову твоему. – поправил на плечах парчу ей Уф. – Но только не за мужика, а за солдата: не по рангу разума мужик ей будет! А этой, - он кивнул на Катерину, с кокетством расправляющую шлейф. – Этой пусть не будет счастья! Хотя, что оно такое есть – людишкам не дано понять, и в этом их беда…
- А чем они так заняты: столпились в тесный круг, о чем-то меж собой толкуют, и ничего не замечают?.. – обрадовалась младшая царевна, что удалось перевести внимание старшей на других.
- Играют, стало быть, во что-то… - приподнялась на цыпочки и заглянула за пожелтевшие, сплетающееся на ветру ветки ракиты. На другом берегу, залитом густой изумрудью ольшаника носилась шумная гурьба мальчишек. При мимоходном лётном взгляде могла их беготня показаться бесполезной суетнёй и оголецкой дурью, но приглядевшись, замечалось, некая слаженность и последовательность движений всех и вскриков. Ребятня поменьше иль на лица, у которых выражалась досада, грусть или обида,  сидели иль стояли на кромке парка у стволов, подсказывая криком и движеньем что-то бегавшим на середине. Те ж, вскочив один другому на спину верхом, неслись на середину поля и втыкали что-то в землю на бегу, и каждый таковой бросок рождал волну восторга, сожаленья иль негодованья. Разноцветные, но блеклые картузы, шапки, армяки, рубахи, вспотели, красные, живые лица, мешались, путались, мелькали меж собой, и снова отходили к краю поля, чтоб заскочив один на одного нестись до середины, и выхватив у подающих палку, вонзать ее, прицелясь, в землю… Завороженные царевны застыли, наблюдая, на мгновенье.
- Ага… - протянула, подтверждая, старшей младшая, не сводя черных и глубоких, чуть выпученных, как у дядюшки, но куда спокойнее, чем у него, очей с поляны. – Сестрицы, а пошли-ка поглядим…
- Тебе охота, Аня? – скорей для утвержденья своего желанья, нежели интересуясь мненьем, спросила Катя.
- Я не знаю… можно… - старалась равнодушнее ответить Анна.
- Ну, пошли, покуда Иоганн в тени под вишней с сенной Дуней о чем-то распевает, а Карион наш на молитве... В последнее время нас что-то к местным молодцам не подпускают близко… - уже сминая ветки и метлицу туфельками и тафтяным подолом нижней юбки, проговорила быстро Катя.

4.
Царевны сняли было туфли, чтобы стучанье каблуков не выдало их приближение, твердая бугристость чурок колола подошву так нестерпимо, не говоря уж о травинках и репье: чулки их рвались в пять шагов, сырость и липкость вызывали отвращение. Сестры поняли – они скорее выдадут себя невольным вскриком или стоном, нежели шагами, и вскорости обулись вновь. Пробежав с полверсты тропинки, свернув за чайные кусты, преодолев шиповник, они свернули к пруду. Остатки дощатого моста, разрушенного также по приказу – «для светлости его утехи ради», колыхались над водою.
- Что, барыньки, не перейдете?.. – разрушил их оцепенение плечистый, рыжебородый мужик с торчащим черенком в руках. Стоя по грудки в воде невдалеке от их берега, он рылся у себя в ногах, о чем-то размышляя.
- Пожалуй, нет, не перейдем… - вышла чуть вперед Екатерина, отвечая за сестер по старшинству. – Тут, ведь, мост недавно был…
- А как же, был, еще вчера… Да вот, изволишь видеть, матушка твоя сказала, чтобы рыли мы канав… - мужик запнулся, провел череном под бородою, обернулся на других, копающих поодаль, и припомнил. – То бишь, как его… канал…
Копающие в отдалении от него за повтором – их было видно пять иль шесть, кивнули, хихикнув за плечо себе.
- Так как же перейти ж нам, дядька? – чувствуя их добродушный склад и доброе к ним намеренье, осмелев, спросила Катя.
- Так мы вот враз перенесем, коли не погнушаете на руки наши сеть… - плечистый оттер под водою руку о рубаху.
- Не погнушаемся, - обернулась Катя, ища поддержки у сестер. Те кивнули. – Переносите, дяденьки…
Широкоплечий усмехнулся в бороду и похлюпал, разгоняя рябь к Екатерине. – Что, мужики, пособим, что ль, барынькам-принцескам – перенесем их на тот край?.. – махнул он прочим на ходу.
Лопаты в дно воткнули все, стоявшие вблизи. Но, понимая, что нужны лишь двое, старшие отдали «почесть» тем, кто помоложе – черноусому, стриженному «под горшок», в бежевой сермяжке мужику, копавшему возле двух затопленных осинок; воткнув лопату у стволов, он подался за рыжим к меньшей из царевен, сипя, протянув с поклоном руки: - Перенесем, чего же не перенесть? Чай не носилки с насыпью таскать, не ведры… другой – осанистый и гладколицый, подойдя из-за пригорка к Анне, с поклоном совместил и сбор подола: аккуратно навернув обшитый жестким льном вишневый бархат на оголенный локоть, он осторожно поднял и ее, босавя тихо: - Да, энтот груз особый – не тяжел, да ценен будет…
Анне было безмятежно и забавно прислонясь к сырому полотну рубахи, слышать тихий и спокойный стук сердца мужика. Его сильные, мозолистые руки осторожно и бережно прижав ее к себе, чуть водили по плечу и по спине, от чего ей делалось спокойно и тепло. Впервые за несколько ее недолгих лет ощутила она тепло и ласку, исходящую к ней от другого человека. Ей помнилось такое ощущение, когда кормилица брала к груди, и, прижав к себе, укачивая, ей напевала что-то, и она, возомнив ее за мать, благотворно засыпала под тихое журчанье голоса. Но здесь уж был другой покой – доверчивый и защищенный. Анна верила его рукам – что не обронят, не толкнут. Видела, что мужику приятно прикасаться к ней, в его руках нет зла…
Екатерина же украдкой заглядывала в темно-зеленые, как ряска над водой, глаза рыжебородого, и считала извилистые морщинки в уголках: их было пять – две верхние, приподнятых к концу мохнатой брови, самая короткая посередине, и нижние, заполненные капельками пота…
- Сейчас, принцессочка, сейчас перенесем… - шепнул он ей под всхлипы под ногами с хрипотцой.
- А никто и не торопит вас… - как-будто невзначай скользнула тонкая рука по жилистой, мохнатой шеи. – Неси лишь аккуратно, не сорви, платье замочу – замерзну…
- Как можно, боярынька, как можно?.. Доставим в сохранении столь почетный груз…
Праскева просто тешилась всплесками воды и расплываньем крупок ряски под ногами. Мужик в сермяжке будто бы шутя покачивал царевну на весу и гладил ее спину.
- Сейчас, царевна-борынька, спрыгнешь, побежишь по травке… - сипел он тихо, улыбаясь, клоня голову к взбитым, черным волосам от бликов солнца.
- Ага, а ты за мной, вдогонку… - предложила беззаботная царевна.
- Нет, боярынка, нельзя нам… Видишь сколь еще работы… А поспеть ко сроку надо. Скоро барин-то приедет, матушка твоя пойдет дозором, а у нас, вот, не готово… Вы уж лучше сами, аль с нашими пострелами-то погуляйте… Вон они, на полянке как шустрят-играют, так им компанию и составьте… Только шибко баловать не дозволяйте – шустрые они у нас…

5.
Поляна встретила царевен прохладным ветром, отдающим прелой сыростью. Примоченные кое-где после перехода подолы цеплялись за сучки: приходилось приостанавливаться и приподнимать друг другу платья, чтоб не выдать свой побег прислуге и не осрамиться пред царицей…
Ребятня по-прежнему носилась, не замечая пришлых. Раскрасневшиеся лица, заливистые голоса, грубоватые, но свойские окрики, скорые и резкие движения, увертливые фигуры – все это так оттеняло беззаботных сорванцов от чад ближайших ко двору особ или приезжих в гости! «Царевенки» укрылись под ветлой в плетях желтых, поредевших кос.
- Да куда ж ты бьешь, мазила? – кричал пухлолицый малец в алой рубахе, подпрыгивая на траве. – Конца свайки что ж не видишь?! – вопил он сидящему на шее у другого скрюченного, белобрысому, короткостриженому охрызню, мечущему заточенный железный прут. Прут-стрежень вжикнул о быльё, перелетев лежавшую подкову на вершок. Вой разочарованности и подколок пронесся над поляной.
- Аль кольцо тебе тесно? – кричал веснущетый в армяшке паренек, тыча пальцем в подкову.
- А его мамка вместо пшенки мякиной нынче покормила! – махнул рукой черноволосый мальчуган с обочины у липы.
- Да ни его скорей, а его коняшку – Ваську! – нахваливал «возилу» третий, подтолкнув соседа. – Того и глянь, что скоро свалит седока!..
Меж тем «возило» и вправду сбросив седока, выпрямлялся, разгибая спину.
- Ох, гей-гей… Будете тянут мою вы «редьку»! – басил, разинув рот почти уже подрост в косоворотке, вытаскивая прут с земли. – Чур, не за свайку! – прибавил он, прищурив глаз над круглым синяком.
- Еще поглядим, кто чью «редьку-то» потянет… - шмыгнул носом белобрысый, готовясь стать «возилою» недавнему «коню».
- А можно я на нем поеду?.. – спрашивал, прося подрост у белобрысого. – Уж я не промахнусь… Эй?!..
- Э, не… Я уж навозился, дай и мне поездить! – закрутил ладонью перед носом у подроста белобрысый. Расправив плечи, оттянув рубаху, он уже хотел забраться на спину охрызню…
- Ну, может хоть в край поля отойдем?.. – взмолился жалобно несчастный, глядя с опаскою на коренастый подбочень бывшего «возилы» своего.
- Ладно уж, давай… - умилостивился тот. – Хоть я тебя, заметь, от края и от края вез – обратно и сюда, покуда не промазал…
Белобрысый снес обиду и позор ради «лишней» воли, и поплелся, утирая нос за новым седоком.
- Ну, пошли, живей, коняшка, что ли?!.. – последовал пинок в придачу всем его несчастьям.
- Да забивай же, или чокай ты кольцо-то, а мазила!.. Вот мазила криворукий! – голосило поле уж другому верховому. Стержень по прицелу будто бы и проносился мимо, но на подлете вдруг замедлил и на этот раз свайка глухо диньклула и впилась, колыхаясь в землю прямо в кругляше подковы.
- Ох, гляди, верхом я сяду на тебя-то – враз объезжу! – косо погрозил орущим седок во дырявом армячке. Косматый, черный шар волос трепал, ероша, ветер, армячок раздулся тоже, словно бабья юбка, лишь заостренный нос под сдвинутой дугой бровей да белый, тощий локоть, выглядывающий из заплатки выдавали худобу, напор и храбрость не по возрасту мальца.
- Да замкни уж свой кудахтник!.. – запугивал юнец постарше, который должен был метать, но пало не ему.
- Ох, «захлебнись» лишь у меня, ей-ей, смотри! – юнец метнул прут-стрежень и тот «чокнул» о подкову. Юнец победно вздел кулак. – Будешь «редьку» ты мою ты, будешь!.. Не рученкой, а зубами будешь! Так всажу, что сковырнутся, все повылетают зубы…
Юнец постарше подкатил глаза под нависший лемех шапки и недовольно проворчал:
- Не хвастай рано, «захлебнешься» сам, гляди! И свои зубки считать придется на земле!
Царевны долго со вниманием наблюдали, потом неприметно для самих себя вышли из-под ив. Преодолев цепкие ветки кустарника, они вплотную подошли к гурьбе. Несмелость и стеснение поглотил запал и волнение за выбранную каждой пару. Распаленные игрою, юнцы не сразу приметили пришлых девок.
- Вы кто такие и откуд? – отдернув замусоленную и запыленную руку от кремового шелка Праскевы, заверещал лет пяти в подвязанных вереницей штанах, до этого скакавший на пригорке, с завистью подтрунивая игравших. Праскева отступила, жалобно глядя на Катю.
- Ты что, слепой, не видишь – из бояр они, дворцовых… - деловито пояснил резвец, махавший прутом возле Кати.
- Ну да, мы из дворцовых, - будучи всегда смелей своих сестер, поспешила утвердить его в догадке старшая.
- А похожи на самих царевен… - с головы до ног оглянул Анну юнец в суконном колпаке.
- Да?.. И чем же это? – поддразнивая, качнула головою Катя.
- Да одежонкой да фигурой… - оглядел еще раз уж троих снизу доверху юнец. Он вынул из-за пазухи сухарь и начал грызть, чтоб не выдавать волнения. – Ну, бросай в кольцо, как подъезжаешь, не замедляй, и не промажешь! – крикнул он, сдувая крошки через щель в зубах. Скакавший на упитанном «возиле» ездовой «чокнул», не промазав. Раздался возглас одобренья.
- Хм… Вот как? – теперь оценивала мальчугана Катя. Затянутый в тугой армяк, сшитый из солдатского зеленого сукна, круглолицый, большеглазый, он подходил к ее годам: одиннадцати аль двенадцати на вид от роду лет, он улыбался широко, открыто, ничего улыбкой не прося, и, казалось, не имея на уме, редкие, но белые зубы светились влагой при лучах; открытые, зеленые глаза сияли доброй и бесхитростным задором; движенья были быстры и проворны. Коренастая фигура казалась ловкой и изящной. Ее не портили ни сношенные башмаки отцовского размера, ни засученные в семь колец штаны над ними.
- А можно с вами поиграть? – осмелилась и Анна.
- Ну, свайка-то вообще не бабье дело, и девок мы не принимаем – здесь все сурово и серьезно… - надменно хмыкнул ей резвец. Трезубый обрезок ржавой пилы ходил по дубовому пруту, оттачивая конец его в свайку.
- Да полно, Филька, потешатся пусть с нами и они – все веселей, глядишь, и нам… - оттиснул локтем от царевны его юнец в солдатском армяке.
- А тебе что, с нами скучно?.. Может с ними за одно за юбками пойдешь? – насупясь, подступил к нему резвец-задира.
В это время охрызень-«конь» покатился на траву, наткнувшись на бегу на кочку…
- Овса ты мало, что ли ел?! – сплюнул клок травы, вставая белобрысый. Смех прокатился по поляне, под него и встал охрыстень. Оба не довольно поплелись на край поляны.
- Ни чё, ни чё… - хлопали их по плечу на ходу. – Наиграетесь еще, натешитесь…
- Ага, да только вот не нонче… - отвлекся на игру резвец-задира.
Переглядываясь меж собой, часть ребятни от леса обступало пришлых боярынек:
- У вас на выкуп что найдется?
- Да, вот колечко… - сняла перстень с изумрудом простодушная Праскева.
- С камешком?
- Угу…
- С камешком цена поменьше будет… Ладно уж, давай…
Перстенек «ушел» за пазуху рубахи курносому мальцу с вихрастым ёжиком на голове. Неуловимая хитринка скользнула в уголках его припухших губ.
- Эй, Гришка, мне отдай – сохранней будет… - схватилась за его плечо рука задумчивого огольца чуть-чуть постарше в шапке.
- Нет, сей кусок я откусил, добывай ты свой себе… - повел плечом, срывая его руку Гришка. – Шибко много воронья на один кусочек мяса... – буркнул он еле слышно.
- Не доверяешь, что ли, мне?!.. – резко было развернул на себя Гришку оголец.
- Сдурели, что ли вы?! Спугнете ведь… - зашикали на них со всех сторон. – Когда еще такая рыба попадет?..
- А у меня платочек вот… - не заметила заминки, отведенная чуть в сторону от своих сестер средняя барынька-принцесса Анна.
- Шелковый?.. Шитый нитью золотой?.. – затолкались меж собою шельмецы с горящими глазенками.
- Да.
Гладкую, блестящую ткань выхватил из рук ее лохматый, рыжеволосый «возила» в синей рубахе. Только что прогнанный с поля за третий спотыкач и сброс «наездника», он оживился в надежде раздобыть «откуп» на игру, а может даже на гостинец:
- Мал да тонок больно… - сбивал он цену ткани, вертя ее в руках.
- Что, не пойдет такой? – спросила с легкою досадой Анна, потянувшись за нею.
Рыжеволосого толкнули в бок, забрав платочек, и оттеснили далеко за спины к тополям.
- Ладно уж, давай платок… Что ж мы, крохоборы, что ли?.. – протиснулся теперь к царевне Анне юнец в солдатском армяке.
- Эх, на платки, да перстеньки купились бабьи, мужики еще… - обидно шмыгнул Филька, сломав с досады о колено прут.
- Да полно, пусть играют!.. – строго заключил юнец, забрав у всех платок. – Значит так: кто метнет сейчас в кольцо – «наездник», а промахнешься – так «возило»…
- Ага, ты что ж, на бабьей шее будешь ездить? – не унимался уязвленный Филька.
- Да пущай! – Мало что ль они на наших трутся?! – подмигнув своей гурьбе, засунул за пояс платок юнец.
- Да просим уж, что мы звери,  что ли?.. – не обидевшись, поддакнула ему ватага. Поиграть с «дворцовыми» хотелось всем, а уж коснуться, покатать их на себе – предел мечтаний каждого здесь был.

6.
Царевны веселились до упаду. После душных стен дворца, где каждый вздох их сторожит тяжелый парчевой наряд, скованный лентами, поясами, потаенными нитями и нитями из жемчугов на шее, душностью этикета, правил, пристальным вниманием зорких глаз и всеслышащих ушей, поляна им казалась дальнем островком, на который перенесла их птица Гомаюн из сказок нянек и юродцев. Сестры бегали, резвились с ребятней, споря кто попал, кто «чокнул»; со смехом лезли им на спины, легонько ударяли ножками в бока, спорили за цену бусин с ожерелий, как простые девки на базаре. Всем было весело, легко и беззаботно.
- Ах, были б крылья, полетела б ввысь… - взмахнула Анна кружевным монжетом из-под зуфной однорядки.
- И куда бы ты хотела б долететь? – чуть откинул с шеи на лопатки ее «возило», несший на край поля. Царевна оказалась ловкой: из десяти бросков в подкову – всего три раза промахнулась, и то один раз по его вине – загляделся при разбеге на охрызней, дразнивших пальцами его. Он нес «дворовую» легко и нежно, дивясь не бабьей сноровитости ее.
- А туда, где райские поля и рощи… Где нет надзора, где тепло внутри… Туда, где… ты… - задумчиво пропела Анна, наслаждаясь восхищеньем взглядов. Сейчас ей льстил восторг, вниманье ребятни, возможность превзойти сестер хоть в чем-то. И на спине у дюжего «возилы», настроенного к ней так благосклонного, как недавно на руках у мужика, переносившего ее через запруду.
- Эка, глупая… - усмехнулся мальчуган и осторожно почесал себе за ухом. Царевна в шутку почесала ему тоже. Он дернул головой, чтоб дать понять, что бабьих нежностей не стерпит, но тут же, как отпрянула рука, провел по туфельке ладонью. – Да я же здесь… - добавил он, смягчая хриплый голос. – А дом мой там вон… за садом здешним и гумном… - указал он на осины в стороны хлебных дворов. – А надзор за мной такой, что будь здорова: батяня с дрыном, мать со скалкой. Но я от них сбегать ко своим…
- И мы сегодня от своих сбежали из… двора…
- Вот и сбегайте, кто же не велит-то?! – он вдруг понес ее потише, почувствовав, что «дворовой» не хочется спешить и возвращаться к себе в дом. – К нам… ко мне… У нас тут весело, привольно…
- Да, привольно…

Черный Мышъ легко перелетал с ветки на ветку, не напрягая прозрачных крыльев своих, стянутых тонкими струнами перепонок. Его переносил ветер. И черный бархатный фрак его вздувался шаром над спиною, переливаясь топленою смолой на солнце.
- Ишь, распустила хвост прицесска перед мужиком! – ударил он с необъяснимым гневом тонкой плетью с кисточкой хвоста о ствол.
Эн вздрогнула, с недоумением отряхая посыпавшую на нее листву:
- На тебя не угодишь, хвостатый Мышъ: Катька не по нраву тем, что гнушится мужика, эта – тем, что привечает… - поёрзав на скрипучей ветке, Мышъ повис вниз головой. Кисточка хвоста моталась над его мясистым носом. – Да уж больно хвост распушила пред мальчишкой, будто лорд какой или барон…
- Да одиноко просто ей, али не видишь? – кружила беззаботно Энни, не понимая раздраженья друга. – Вот и льнет к тому, кто с лаской к ней приступит…
- Хм… Уф… - недовольно фыркнул Мышъ, понюхов яблоко на ветке. – Одиноко… А мы на что же?
- Так не видимые ж мы – тебе ли это объяснять?!
- Так не видит и не чувствует… Темна ее душа, темна и беспросветна… От грубости, невежества темна… И просветления она сама не ищет.

Анна на опушке попросилась слезть. Юнец аккуратно наклонялся до тех пор, пока ее нога не уперлась о землю. Чтоб задержаться взором без смущенья на смуглом лице ее, он стал копаться в полах армяка.
- О… яблоко в кармашке завалялось… Хошь?.. – протянул он ей желтобокий с черными оспинками плод. – Не ваши барские слащавые, привитые из сада – дичка, с нашенской округи…
- Да… Спасибо! – с радостью и без смущенья приняла она. Частые, белые зубы воткнулись в твердую, сочную гладь. Сок брызнул ей на губы. Царевна чуть поморщилась.
- Что, зубы с деснами, небось, свело?! – сглотнул слюну, смеясь, юнец. Он потянул к ней руку, и, видя, что она не сторониться, оттер ей пальцем уголки. – Говорю же, дичка, с ядрёною кислинкой, значит.
- Ничего, мне нравится… - чуть наклонила к его руке она лицо. Он вздрогнул от тепла ее щеки, пробившего иглой его ладонь. Бойкие крики и шуточная перебранка детворы казались им далекими, чужими и непонятными. Ветер залетел с верхушек деревьев к ним в головы и сердца, сея там приятный беспорядок. – А как тебя зовут?
- Артемий сын Демида… А тебя как величать, принцесска?..
- Анна… дочь Иоа… - запнулась дворовая принцесска – смущать Артемия ей не хотелось. – Ивана…
- Анна Ивановна будешь, значит… - осмелев, новый знакомый взял ее за руку и повел вглубь сада в сторону гумна.
- Угу… Да… - царевна с наслаждением сминала жесткие, колючие былинки, хрустящие под мягкой кожей туфель.
- Да грызи яблочко-то, не стесняйся… - впервые прищурил большие, влажные глаза цвета свежей мяты провожатый.

- Ишь, яблочка ей захотелось… кисленького… Сумасбродка!.. – скрежетнул клыком Нахцерер, плюясь зеленой дичкой.
- Да что тебя сегодня раздражает в нашей подопечной, Мышъ?.. – Эн с удовольствием грызла плод ровными, как жемчуг зубками.
Уф с тоскую посмотрел на дальнюю желтеющую межень, на ширящейся на глазах канал, рванул висящее над головою яблоко и откусил его.
- Да покуда эти недозрелые бездельники тут яблоки грызут, гений где-то там открытье совершает… - он поморщился на крик, доносившейся от ребятни. – А мы тут в свайку с детворой играем!.. Тьфу!..
- Это про какого гения ты пищишь?.. – Эн подбросила скрипучий от расглажки шлейф и подлетела ближе к Уфу. – Уж не про англичана ли Ньютона?..
- Про него, Эн, про него… - его колючий, серый взор смягчился от ее улыбки. И все же Мышъ был удручен. – Пока зеленая царевна тут яблоки грызет с простолюдином, там мудряга англичанин пишет про Луну, что нам силы предает с тобой. Как катится она вокруг земли, а все планеты вокруг солнца ходят… А мы тут яблоки едим да тешимся в садах!
Самка Нахцерера, по обыкновенью звериной натуры, точила выкрашенные кровью ногти о кору, что говорило о задумчивости и желании хоть чем-нибудь помочь родному зверю…
- Слушай, Уф… - вдруг воскликнула она, вспорхнув от неожиданно мелькнувшей мысли с ветки. – А давай ему мы дохлого мыша подкинем!.. Вот забава будет людям навека!..
- Это как?..
- Ну, скажем, он под яблоней вздремнул после обеда, и вдруг большое яблочко на темечко упало, и осенил его синяк великою идеей…
Нахцерер уж с живым вниманьем наблюдал за изворотами полетов Энни, взор его горел огнем и восхищеньем.
- А давай! Людишки страсть легенды любят: медом не пои – дай легенду посмоктать! – ударил он в ладоши, как мальчишка.
- Да, сказки для людей вкусней науки будут завсегда!.. – изворотливая самка Мыша запустила свой огрызок в Анну. Тот застрял у ней в прическе. Но царевна, увлеченная беседою с Артемием, лишь подобрала завиток волос за ухо. – Яблоко, поди, и не упало вовсе, или упало где-то рядом на траву, а людям дай позубоскалить, принизить гения хоть чем-нибудь, хоть как-нибудь к себе приблизить и с собой сравнять!
- А ты и впрямь, проказница, Мышака!.. – на сей раз даже не приметил ее шалости Нахцерер. – И не думал, что такой взрастешь…
- Да вся в тебя пошла, хвостатый Мышъ…

- Барин едет!.. Барин… Которого все ждал!.. – дремавший сад и тропы ко дворцу вдруг оглушили крики мужиков.
- Царицу надо известить! Прасковье Федоровне доложить! Слышь-ко, ты, беги в палаты! – охая и причитая, откликались теремные.
Впавший в забытьё Нахцерер чуть не свалился с ветки… Если б не проворная поддержки Энни, Черный Мышъ зарылся б носом в землю. Умиротворенное лицо его перекосилось, черные ворсинки шерсти вздыбились на впалых щеках. Казалось, он был занят чем-то дальним и другим, важным, чуждым всему, что здесь творилось.
- Фу, черти, чуть все дело не сорвали! – пропищал брезгливо он. Вытянутая мышиная морда, стала втягиваться и приобретать холеность и белизну человечьего лица.
- Ну, тише, Уфик, тише… - похлопывала по плечу подруга, любовно подпевая тонким голоском. – Все успел устроить и подстроить?..
- Да, все успел, - почесал за почерневшим во время забытья ухом Мышъ полусогнутым, еще не успевшим войти в плоть и скрыться когтем. – О яблоке талдычит Лондон и Париж, а скоро и весь мир затараторит…
Пронесся цокот копыт надзорного стрельца.
- А канаву… то бишь, яму… фу ты пропасть!.. Канал, бишь, ихний докопали?..
- Нет еще, сейчас дороем… - отголоски с заводи перемежалися со всплеском.
- Так что ж вы копошитесь, черти, в петлю захотели?!
- Покед расположатся, да приёмы – можно вырыть пропасть хоть до преисподней!
И, словно поддразнивание смотрителю, покатился ему вослед мелкими, насмешливыми горошинами эха крутой, залихватский мотив:
- Мы не сеем и не пашем –
Репку с пряничком едим;
С колокольни шапкой машем,
На устав плевать хотим!..
Вскоре на главной дороге через дворы, сады, зверинец и поля, заволоченные влажной серо-бурой глиной, повис на воздухе визгливо-тонкий скрип колес. Четырехместная, дубовая, отороченная внутри пурпурным рытым бархатом и с развевающимися из окон лиловыми в кистях шелками, карета, катилась, подскакивая на буграх, к главному дворцу. Светлейший князь империи Российской, Священной римской империи и герцог Ижорский, первый член Тайного Верховного Совета, генерал-фельдмаршал морских и сухопутных войск Александр Данилович Меншиков ехал ко царице править именины.

7.
Приметив на ветвях ворону, Анна схватила друга за рукав:
- Нет ли случаем у тебя былинки?
- И горстки ягод про запас?.. – догадливо мигнул он, улыбаясь, светя влажною от сока яблок белью зубов.
- Ага, - задорно кивнула дворовая принцесска.
Выстрел был проворен и меток: сухая, алая горошина угодила птице в хвост, другая – под крыло… Ворона встрепенулась, взлетела на аршин, повисла в воздухе, маша одним крылом и, каркнув, стала падать…
- Попала, попала! Я попала! – запрыгала принцесска на одной ноге.
- Метка, однако… - похвалил, дивясь, Артемий.
Из сада донеслось гортанное гудение мамок:
- Цаааарееевны!.. Матушка зовут!
Ему вторил сонный зов учителей:
- Прасковья!.. Анна!.. Катерина!..
Артемий побежал к вороне. Анна, как ни была ей любопытна трепыхающееся птица, покралась тихо за деревья.
- Как метко – в самое подкрылье… - юнец прижал разинувшую клюв ворону к зеленому сукну армяка, и направился обратно. – Моей бы ребятне вот так палить! Не хило для девчонки, дво-рооо-вая…
Но «дворовой» уж не было ввиду.

8.
Подъезжая ко дворцу, задремавший князь очнулся. Выглянув из-под занавески и увидев дворовых, суетившихся у входа, князь Александр снял с себя шелковую с золотою нитью ленту. Покрытая эмалью и крупным бриллиантом скульптурка белого слона скользила на его ладонь. Врученный пару дней назад посланником из Дании от Фредерика IV Орден Белого Слона скользнул в карман муарого камзола, замест его повисла голубая лента с эмалированным орлом и святым Андреем, распятом на косом кресте. «Свой орденок теплее сердцу будет… - думал князь, облизывая губы. – Прощения просим, милостивый адмирал, – у вас свои там государи будут, а у нас царят свои… Свои святые надежнее хранят! Так что, извиняйте, господин Юст Юль!..»
Карета встала у парадного крыльца деревянного дворца, и чуть качнулась. Князь лениво потянулся и отпер дверцу сам, не дожидаясь стремянного. Хлопочущие девки у крыльца на миг остолбенели. Помогавший им мужик в камзоле и чулках кинулся к карете:
- Ох-те, Господи, государь наш батюшка приехал – Александр Данилыч! – затараторил он по-бабьи, раскинув руки, будто бы хотя обнять, и тряся тяжелым подбородком.
- Очнись, дурак, какой я вам государь! – Меншиков немного отшатнулся. – Царь-батюшка Петр Алексеевич, Слава Господу, в добром здравии прибывает!
- Ну, нынче прибывает, завтра отбывает, - замялся на ходу дворовый, сминая полы синего камзола. – Бог ведает куда, отец родимый, вторым ликом его будешь…
- Так вторым же, но не первым… - князю в тайне нравилась угодливая лесть, но показать сие открыто он не мог, и давил в себе сие пристрастие, зная, что и Петру оно не по нутру. Девки тоже подбежали ближе разглядеть приехавшего князя.
- Нынче вторым, завтра – Бог знает… - самая высокая и молодя стала вровень с мужиком, насупивши серьезно брови. С ворошеньем глянув на него, она потупилась. Тот кивком одобрил. Другая – ниже, в камчевом платке, остановилась чуть поодаль, пряча за плечом слуги веснушки.
- Из последних, стал же вторым… У первого близехонько под боком… - твердый тон ее, однако, заставил вздрогнуть князя. Как не любил его простой народ на первых порах возвышенья, но это было чересчур, даже и для самолюбья:
- Очнитесь, дуры заполошные! На кол с вами, не ровен час, сяду – бок с боком… И где ж царица-матушка? Как поживает? Как здоровье?
- Сейчас оповестим… - отозвалась третья с лукошком, полным листьев.
Тут князь приметил, что двор был чисто выметен к его приезду, несмотря на сильный листопад и ветер, и ступил на первую ступень крыльца.
- Там гостинцы для царевен и подарки для царицы – государь-царь Петр отправил, распорядитесь, чтоб несли за мной…

9.
Петр наказал не ждать его к обеду. Царь был занят картами и планами укрепления Кроншлота. После повторного боя под Нарвой спустя пару лет и оттеснения шведа от Финского залива, нужно было закрыть перед самонадеянным молокососом Карлой хоть один путь к Балтике.
Обед был чинен и зауряден. Здешние царицы и вельможи были рады гостью, но в тайне ожидали главного и тешили себя рассказами о римском Гелиогабале, возомнившем себя равным Юпитеру и велевшем подавать себе на обед горошек с золотою пылью и рис с мелким жемчугом; о воителе Лукулле: о несидевших за столами на его пирах гостях, а трапезнующих, возлежа на ложах, и бравших с золотого блюда по павлиньему яйцу из-под восковой, огромной курицы, облепленной пухом и пером. Яйца были так огромны, что умещали цельного бекаса с луком и в маслинах.
Купец на дальнем краю лавки говорил, жуя куриное крыло соседу:
- Да что там Рим!.. У нас вот на Ижорской ярмарке один купчинка удачно сделку обмочил и ходит, захмелев вдоль рядов, и примечает в клетке залившегося в трели соловья. – кости крылышка хрустели на зубах рассказчика, предавая всем словам особый смак. – Зовет хозяина и спешивает: «Сколько стоит?» Тот видит, что хмельной, ну-й ломит ему цену: «Тысячу рублев!»
- Да ну, неужто, тысщу дурень отвалил за соловья?!.. – спросил румяный от вина и душности сосед, почуявший забавную концовку.
- Сторговались на пятьсот…  Купец приказывает: «Зажарь!» Хозяину-то птаху жаль, а как ослушаться – купил, ведь, уж товар его: «Как прикажет вашество!» - с поклоном отвечает. Заходит, стало быть, в избу, хоронит птаху в уголочке на другой день для продажи, ловит за сараем жабу, ужарил, как французу оторвал передни лапы и подал… Глядел хмельной купец, глядел: там не то, что есть – плевать охота! – купец сплюнул пережеванные щепки костей на блюдо. – Да говорит хозяину той птички: «На копеечку отрежь…»
- Ишь ты: «На копеечку отрежь…» Ловко выкрутился шельма! – хлопнул ложкою по киселю сосед, пиная локтем в бок другого. Натертое после бритья сырой капустою лицо купца сияло от разбрызганного киселя и удовольствия от рассказа и внимания.
Гостей кормили судаком в вине и осетриной, гусями в яблоках и курицей в грибах, ветчиною с хреном, свининою с опятами и квасом. Их потешали карлицы, выскакавшие из туши кабана, и зазванные накануне музыканты. Но главные и более занятные утехи приберегали на приезд царя.
Меншиков же, в честь которого был сей обед, видя, что гости уже сыты и скучают, пожелал взглянуть канал, какой просил он вырыть накануне. Прасковья Федоровна с радушною готовностью позвала гостей и князя в сад.

10.
Канал уж был готов. Дворовые только лишь посыпали к нему тропинки как приказала матушка мятою, корицей и шафраном.
- Вот нам посыпали бы днем, мы б и босиком гуляли… - шепнула Катя в ухо Анне. Сестра ей улыбнулась и кивнула.
- Прошу вас разуваться господа! – будто угадав слова дочери, велела громко всем царица. Гости в недоумении замялись.
- А зачем?! В обувке-то оно забавней будет, матушка… - наклонился к ней тихонько князь. – Да и боярыням, княжнам сподручней будет: их ножки, чай, привыкли по коврам, шелкам и бархату ходить, а тут, не ровен час, на камушек которая наступит – визгу, крику будет, да, не дай Бог, еще и кровь…
- Хм… Может ты, Данилыч-свет, и прав… Хотя, изволишь замечать: тропки чисто мы смели – ни камушка, и не былинки сорной, чай, только лишь не вымели песок земной… И дно в канале, что полы в палатах: чисто-мягко – все, как приказал!
- Да, постаралась, матушка, на славу – поклон тебе за то земной!
- Все для тебя, светлейший князь, все для тебя! Все для твоей утехи! Ну, и царю, конечно, напервой!..
Гости, кто покорно, кто с опаской стали разуваться на траве. Кто-то, кликнув знаком своих холуев, протянули ноги им, кто-то, уловив дозвол, остался так как есть, обутым.
- Прошу в купальню, господа! – позвал в канал виновник торжества.
- Как?! В одежде?.. – удивились в нерешительности гости. – Но мы ж все перемерзнем… Не лето, чай, уже…
- Ничего! А мы всех подогреем… - заверил князь.
Дно и впрямь было выбрано и вычищено, как тропинка. Сверкающие нити от лучей расплывались под ногами. Водяные горки волн мчались к глинистому берегу, чтоб разбиться об него. Гостям, чинами помоложе пришлось спускаться первыми – старшие бояре да князья еще надеялись, что обойдется и минует их напасть, а кому-то надобно идти, иначе гнева князя не бежать, а скоро уж и Петр приедет – поздравлять любимца…
Боярыни, или, как входило уже в моду называть их – дамы, морщили носы, кривили губки, ведь многие забыли, али просто не схотели одеться под наряд в белье. А бархатные, тафтяные платья, камкавые, миткалевые нижние юбки вздымалися волнами вверх, обнажая у некоторой не очищенные от нежелательных волосьев ноги и причинные места. Не дай бог было споткнуться: юбки тут же подымались кругом, неся хозяйку по течению ножками вперед. Ее, конечно же, ловили, помогали встать, держали, но мгновений тех хватало, чтоб рассмотреть, что призвана скрывать одежда… Мужчинам приходилось легче. Но холодная вода пропитывала ткань, которая намокшей пленкой облепляла тело, вызывая сокращение мышц и дрожь. Меншиков призвал в подмогу кучеров и стремянных своих хозяев, и приказал всех строить в ряд, подбадривая их хлыстами. Визг, хохот, толкотня, недоуменье, сменились робким ожиданием – что будет дальше, и какой последует приказ.
- А вы, матушка, изволите ль войти? – спросил князь у царицы.
- Ну, коли ты, прикажешь, братец, али сам изволишь к ним, так мне придется за тобою… - царица, не спеша, скорее для показа, стала подбирать платан, и, будто направляться к берегу.
Князь с почтением удержал ее за руку:
- Ну, как я смею, матушка, приказывать тебе?! Только на твое желанье…
- Тогда и царевен пощади, брат, сделай милость: вода уж больно холодна, а они совсем еще малютки… - с облегчением про себя вздыхая и воздав небу похвалу, с показной покорностью попросила она князя. – Застудят, не дай бог, чего не надо и – беда для рода царского Ивана…
- Как можно, матушка! Конечно, пусть стоят себе в сторонке! – поклонился ей Данилыч, подмигнув племянницам Петровым. Те потупились, зардясь.
- А посланник Юль, что прибыл за тобою вслед, корчится и вертит носом – идти, аль нет, не знает… - осмелев и желая подыграть любимцу деверя, шепнула матушка-царица на ухо князю грудным голосом. – Может и его хлыстом загнать ко всем?..
Меншиков, взглянув, как Юль топчется у дуба, пристукивая каблуками, пряча тонкие персты в обшлага вильветного кафтана и озирается недоуменно на бояр, что подчиняются его забаве, сказал шутливым тоном, но всерьез:
- Нннет, думаю не стоит: посланник, все же Дании и вице-адмирал, а обострения с союзником сейчас нам не к чему… Сейчас мы так с тобою сотворим, что самому ему захочется туда ко всем залезть…
Бояре и боярыни топталися в воде… Кучера трудились сперва робко, но вскорости вошли во вкус. Видя, что их не только не бранят, но и подбодряет светлый князь, а порой – сама царица, они старалися во всю: кому по пяткам кожаная змейка проползала, кому – под юбки, грея оголенный зад, кому-то – меж лопаток мокрый, жгучий червь скользил, считая ребра… Господа сперва смеялись, принимая все за шутку, ожидая, что хлопок ладош ее прервет, потом бранились на своих лакеев, потом, увидев, что царица с князем не прерывают их, а ободряют, смирились, а иные и подыгрывать пошли: вырвали хлысты у слуг и стали подгонять соседей в середину пруда в ряд – как приказал светлейший князь Данилыч…
- Ну что, подмерзли, господа?!.. – осведомился Меншиков, подкусывая верхнюю губу, в предвкушении длительной мистерии. Гул голосов, шлепки хлыстов и всплески чуть притихли. – Ничего… Сейчас вас подогреют… Внесите приготовленные чаши из дворца! – щелкнул слугам он перстами.
С заднего двора старого деревянного дворца из нижний кухни потянулись вереницей слуги, неся к каналу заготовленные чаши, братины, лохани, полные вина, выкатывая пред собою бочки.
- Наполнить все до верха и подать! – скомандовал светлейший князь, сам лично наполняя из первого бочонка изящную эмалевую чашу, усыпанную изумрудной змейкой, для царицы. – Прошу тя, матушка, не сбрезгуй, освяти устами вино сие!
Царица, улыбаясь, приняла из рук его, пригубила вино и подняла чашу над собою.
- Окрияховшему во здравье – змей на выю, чаша в рыло! – во весь голос крикнул князь и челядники, наполнивши посуду, подались в канал.
Чаши были высоки и разностопны. Серебрены, покрыты разноцветную эмалью и камнями, наполнялись тут с бочек и лоханей бражкой и вином. Боярам доставались потяжеле и поболе: вместимостью кружек от пяти и до семи с Бордо, Божоле и брагой; боярыням вручали легче – кружки в три, и изящней, на длинной и изящном черенке иль с завитою боковою ручкой, – их баловали Вермутом, Когором или медом – по желанью, иль как попадет.
- Выпейте за именины за мои, во здравие царя-батюшки Петра, и, конечно же, царицы – хозяйки нашей хлебосольной! – Меншиков снял шляпу с перьями сорвал с себя парик, оттер им запотелый лоб и взбухшие по-молодецки щеки.
Вино пьянило головы и разливалося теплом по телу быстро. Тела же были так близки и чередовались так, чтоб возле боярина стояла непременно дама, что вскоре обвелесевшей череде перестало быть тесно и неловко. Мужчины обняли своих соседок, те ж, не думая сопротивляться, обняли и их… Позванные из дворца музыки заиграли Куранту, захотелось прыгать и приседать, держась за руку соседа, и, приподнять наряд, чтоб не мешал… Подали еще вина. И снова следовало приказанье всем пить залпом и до дна без канители и задержек.
Мужчины притянули дам к себе поближе. Сукно и шелк штанов стал сдерживать, неприятно прижимая естество к ногам иль к животу… Бояре потихоньку расслабляли гашник, развязывая веревки и распуская пояса. Боярыни, чувствуя все это по движениям, и рады были бы зардеться-застыдиться, как велела женская природа и воспитание матерей, отцов да нянек, да головы кружило им вино, холод прижимал к соседям, и дикая, необузданно-приятная охота заставляла подчиняться их желаньям и желаньям кавалеров…
Стали подавать цветочное вино в бутылках.
- Он был так холоден и пылок,
Как пень шампани в льду бутылок… - громко и раскатно произнес князь где-то слышанный им за границей стих.
Отпив, бояре начали поить из горлышек своих боярынь. Сладкое и липкое вино текло им на чело и щеки, попадая струйками и в губы. И без того намоченные лифы платьев облепляли плотно грудь, выдавая ее форму и сосцы…
Привыкший сдерживать себя посланник Юль, стал похаживать от древа к древу, неловко приседая и поглаживая складу между ног, когда царица не глядела. Когда ж поглаживания стали часты и не истовы, дошли до теребенья естества и тупого стона, и Меншиков, и Прасковья Федоровна не вытерпели и пожалели адмирала:
- Да иди уж к ним в водичку! Чего уж ты так маешься, болезный?!.. Боярыню себе там подбери любую – али не видишь, что боярынь больше, чем бояр?.. Да каких еще боярынь!.. А сухую одежонку тебе мы сами после подберем!.. Из гардероба князя самого! Так ли, Александр Данилыч?..
- Да от чего ж не подобрать?!.. Сам лично подберу, и поновее да покраше!
- Вот.. Так что, будь спокоен, адмирал!
- А кто не во грехе, тот вовсе не зачат! – Так сам Петр-царь наш говорит!
Юст Юль сперва робея, а потом быстрей, вприпрыжку, рассыпая брызги, направился в канал… Ему досталась рослая девица в васильковом, кружевном жабо, как адмирал черноволоса и скуласта… Он поднял ей нетерпеливо платье, завернув подолом шею, прижал спиной к себе, ввел уж обнаженное копье в слегка раздвинутые ноги, и стал трудиться что есть мочи – терпеть и церемониться уж не хватало сил!..
Боярынь, и правда было больше чем бояр, да подогнали вскоре и сенных для подогревания господ, для их увеселения и разнообразия. Боярыни стенали и вопили, хлопая сенных по оголенным задам. Те лили на сосцы вино и с жадностью чмокали, оттягивая персии. Князь распорядился бросить им в канал морковь – потверже и длиннее. Овощ по течению поплыл к разгоряченным нимфам и тут же стал заменою оружия мужского. Им яростно и пылко штурмовали лона, производя неистовые стоны и стенания. Кто ж все ж алкал мужской иглы, али наперстков, уже у всех бояр, и, даже старых, затвердевших, подплывали к ним поближе, иногда и под боярынь, скакавших на игле, как пойманная стрекоза, подныривали под них, сминали пирожки в руках али устами, а иногда и просто вынув саблю из чужого лона, вводили тут на упор в свое… Счастливый воин в исступлении, чтобы ни одну из нимф не обделить, когда уж подходило время, вытаскивал свое оружье из одной, поил обеих теплым молоком, которое они же вызвали с него своим старанием… Стоны, крики, всплески, пена наполнили весь сад и заглушили птиц и шорох облетающей листвы…
Александр Данилыч, увидав напряженное томление царицы, густой румянец, заливший полное лицо и поволоку слез, заславшую большие очи, подозвал своего возницу, привезшего его сюда, – еще довольно молодого по годам, но с частой проседью в кудрявых волосах, голубоглазого и рослого детину. Как ни хотелося тому отстранять свое хозяйство от разбухших персий белокурой дамы, которая жаждала его меж раскраснелых мягких вишен с твердыми сосцами так, что он был уже готов излиться весь прямиком в ее уста, он осторожно отстранил ее, виновно бросив: - Милая, прости, я должен… - едва послушными руками натянул штаны, и, быстро, разрывая пену, направился к хозяину. Дама издала жалобный и злобный стон, ударила о воду кулаками. Но тут же, по тому ж приказу князя, на помощь к ней пришла сенная, и стала охаживать ей грудь своею грудью и не насытившие лоно двумя перстами так, что та почти забыла про возницу, не поспел ступить на берег тот.
Князь указал детине на царицу и знаком приказал блажить как надо. Возница, поняв, кто пред ним, и какая ему честь, без слов направился к царице, пал на колени перед ней, рывком сорвал парчу, порвал наперерез все нижние четыре юбки и впился обветренными, жесткими губами в уже роняющие влагу лоно. Прасковья Федоровна закусила губы, но стон сдержать не удалось… Почувствовав, как царская рука, не больно, но с довольной силой его тянет за волосья вверх, он понял, что пора входить, и стал молиться богу, попридержать изверженье хотя бы четверть часа… Возница обнял осторожно царский стан, вынул из штанов набрынялое хозяйство, хотел было войти и пасть с царицей на траву, но услышал властный шепот:
- Нет, чужого мне не надо! Извергайся на траву… Я пособлю, уж так и быть… А мне потом мое отдашь сполна – царицы из чужих кувшинов не пробуют вина… Женская и крепкая рука взяла его горячий хлебец и стала мять, вытягивая так, что из детины вмиг полился белый сок. Он, вздрогнув раз, другой, стараясь поскорей освободиться, потом кивнув ей, отдышавшись, что пуст и ждет ее указа…
- Ну вот и хорошо… Ты парень сильный, наполнишься и выльешься еще не раз со мной – и не таких высвобождала… Не бойся, делай, что велит природа… - Царица подняла обмякший хлебец, провела меж грудью головкою меж губ у лона, и ввела в себя. Возница стал елозить неспешна и аккуратно, поверив женщине, и, чувствуя, что скоро вновь нальется новой силой. Он вновь хотел спуститься на траву, думая, что матушке сподручней будет…
- Хочу, как все – в канал! – обхватив руками жилистую шею, Прасковья часто задышала в ухо. С легкостью подняв увесистую бабу и посадив ее на торс, возница подался в канал, но стал поодаль ото всех под ветвями ракит. Теперь он не боялся кончить раньше – его была забота удержать царицу на весу, а уж она поджаривала, ворочая его пирог в себе так ловко, что он знал – сок из него польеться тогда, когда она сама захочет. А Прасковья только начинала скачку, наслаждаясь, чувствуя, как пирожок затвердевает внутри ее горячей печки…
Князь, радуясь, глядел как хорошо сейчас царицы, как она, еще довольно молодая несется вскачь к блаженству, постанывая, зажимая губы, чтоб не кричать простолюдинкой, но вздохи-вскрики так и рвутся из ее воспламененных уст, как она кусает шею жеребца, чтоб их сдержать и заглушить, как развеваются черные, густые пряди на ветру, выбившись из-под жемчужной сетки, как подтянулось ее тело, и стало легким, грациозным… Князь радовался, что угодил сегодня всем, заставив всех плясать под свою дудку… и даже матушку-царицу!..

11.
Анне не было уж дико. Скрываясь у раскидистых ракит, взирая на ликующую, казалось ей, в безумии мать, она мечтала об одном – чтоб Артемий оказался рядом с ней сейчас. Сестер куда-то увели подоспевшие наставники, иль, может быть, они укрылись где-то рядом, и так же, как она, тайком следили за мистерией – она не знала – не заметила, как скрылись. Ей просто до смерти хотелось к едва знакомому мальчишке, вновь ощутить его вниманье, близость… Вновь забраться на спину верхом, и, доверившись ему, лететь по полю…
- Так ты принцесса, дворовая? – послышался из-за кустов, чуть хриплый, но такой родной ей голос.
- Анна… Просто Аня – для тебя… - почти что бросилась ему на шею «дворовая».
Юнец опешил, но обнял принцессу.
- Ишь ты, как на шею запрыгнула, словно рыба с берега в реку! – заскрежетал зубами, качаясь на тонкой ветке Нахцерер. Скрежет отдался глухим и резким скрипом по всему стволу ивы, под которою стояли дети.
- Да пусть себе любуются! Ты ж так хотел царевну с батраком соединить! – Энни подлетела к Мышу сзади и спустила с плеч кокетку синего кафтана, выпустив наружу белый ободок воротника. С жаром выдохнув в шерстинки уха, озорно, но не до крови впилась в шею.
- Так это все твои проделки-подыгралки? – Нахцерер дернулся от негодованья, а не боли.
- Да пусть потешатся. Царевнушка одна, ей грустно и тоскливо – вот пусть погреется, в крестьянских-то объятьях! – алые губки мышиной самки медленно переползали с шеи на бледную и пухлую щеку, потом на тонкие, чуть с синевою губы, заставляя спрятаться клыки.
- Так дети же еще – сама, ведь, говорила… - не уняв еще шипение, произнес Нахцерер, немного отстранив ее. Но розовая лапа Мыша, мгновенно приняв очертание руки уже нырнула в сеть ее волос, разрушая пышный шар прически, рассыпая пудру и заколки.
- Да пусть потешатся – с нас, ведь, лиха не убудет, даже наоборот… Все по-мышьи будет скверно! Ну же… ну… доверься мне… - вновь овладела его ртом подруга.
- Да, но… - хотел ей что-то возразить Нахцерер, но губы слиплись уж с ее губами, горячие языки перелились, одна рука ползла по черной, мягкой шерсти на груди, другая наматывала на ладонь вынырнувший из-под пояса длинный, тонкий и колючий хвост…
- А что у вас творится тут такое?.. – спросил Артемий у царевны, осмелев, немного погодя.
- Ах, не смотри туда, не надо… На меня гляди – велю тебе! – ей нравилось, как его несмелая рука поглаживает край ее застежки платья.
- Ты мне велишь?.. Уже?.. – юнец старался голосу насмешку и обиду, но выходило мягко и тепло. Его зеленые глаза вновь встретились с ее горящими углями.
- Да, да, велю… - пунцовые уста принцессы коснулись влажных его губ. Артемий пошатнулся, и опустил царевну на земь, чтобы не уронить ее от подступившей вдруг дурноты, и оперится самому о дюжей девки стан… Уже не говоря ни слова, царевна подобрала к подбородку краббовое камкавое платье, вышитое мелкими и частыми звездами и головами языкастых львов. Опешивший вконец Артемий увидел сильные и стройные, как мрамор ноги, затянутые до колен в чулки и взбухший горбик между ляжек с немного красною расщелью… Ему хотелось убежать, но тяжесть, теплота и боль, скатившаяся от встревоженного сердца к низу живота, была, на удивление приятною и странной. Он не смел пошевелиться, боясь выдать вдруг поднявшийся писюн, который в его жизни так себя не вел. Жар обдавал его все тело. Анна, вспомнив мать, потянулась к полам армяка и нащупала веревку гашника. Детская ручонка скользнула по напрягшемуся животу к низу его тайны. Окаменев вконец, подумав, задыхаясь про себя: «Откудава она узнала?», юнец напрягся, как струна. Нащупавши его хозяйство и высунув его наружу и отметив, что оно не столь огромно и увестно, как у детины матери ее, а всего лишь как гороховый стручок, девчонка начала тянуть его к себе, приговаривая взахлеб, робея «Не бойся, делай, что велит природа… Я пособлю, уж так и быть…» Упираясь ей в живот, юнец закрыл глаза и расслабился послушно. Сдерживаемая всеми силами моча полилась на принцессу, обдавая теплыми струями ей живот и ноги. Юнец трясся от страха и стыда. Анна ж потянула его вниз к разбухшей и дрожащей целине горбинки…
- Нет! Надо это прекратить!!! – Мышь высвободился из объятий Энни и начал по-змеиному шипеть – низко, глухо, глубоко вбирая в легкие морозно-прелый воздух. Каждый выдох отдалял неведомою силою Артемия от Анны.
- Да пусть потешатся, – Эн, снова попыталась заключить его в объятья и увлечь любовною игрой.
- Нет, я сказал тебе!!! Всему свой миг и час! Изменим ход событий, суть персоны рано оскверним – история перевернется, а здесь переворот некстати. – Уф заставил взглядом пересесть подругу на другую ветку и стал усильем воли отбирать желанье и пыл юнца.
- Желания не исполняют Мышки,
Они способны лишь носы да уши грызть…
Что ж, грызи тогда до крови уши,
Коль не умеешь губы целовать… - обиженно сквозь слезы пролепетала Энни стих без рифмы.
- Я, кажется, уже не раз просил тебя морочить мысли не мне стихами!!! – на миг он оторвал свой воспаленный взор от батрака и посмотрел испепеляюще на самку. – К том ж, подыгрывать героям иль персонам – заранее проиграть их сцену жизни – пустая человечья слабость и тупость бабьего ума! – И снова его уши напряглись, встав торчком из завитков кудрей, а хвост пополз под пояс кожаных штанов. Юнец, вновь обретя неясное желанье, не чувствуя власть непонятной силы, снова потянулся было к Анне еще прибывавшим в ее воле естеством, но холодная и склизкая волна брезгливости и отторженья с новой силою ударилась о грудь его. Черный Мышъ шипел, скрипя зубами.
- Ну-ну, позлись-позлись, выпусти дымок из-под хвоста!.. – в слабом голосе Эн был яд, но предназначенный не Мышу, царевне. Но Нахцерер сделал вид, что не услышал, и продолжил нагонять незримо-колкий ветер на детей.
- Он рычал на нее и скалился,
Словно чудище наскальное,
Но точила кровушка
Камешек в груди…
Не пой в метель, соловушка –
До мая погоди… - с горечью то ли прошептала, то ли пропела Мышка…
Ощущая, что вернулись силы, живот уж не болит, его обмякший огурец, высвобождения не хочет, а покоя, что делать дальше он не знает, и какой-то внутренний запрет, Артемий резко отстранил принцессу.
- Ты что, охальница, творишь? Сдурела что ли, да?!.. – прохрипел он не своим, не послушным его басом, поднял штаны, и побежал в кусты.
Растерянная, мокрая, обиженная Анна залилась слезами. Желая вытереть нетронутое место, она проникла пальчиком в ложбинку и начала водить туда-сюда. В сей жалкий и обидный миг лишь это принесло ей удовольствье…

12.
Вскоре, как и обещал, приехал Петр. С виду царь был весел, что не давало представления об истинном его расположении духа. Царя могла разгневать малость – не снятая во время танца сабля, за что ныне пировавший князь однажды получил такую оплеуху от десницы царской, что лишился двух зубов и обильно полил кровью из носу обшлага тогда еще капитанского мундира, и привести в восторг сущая пустячность – знанье кузнеца расположенья зубов людей, или владенье конюхом латынью… Хоть и устроил Меншиков свой пир по вкусу батюшки-царя, а все ж-таки таки тайком боялся: придется ль все ему по нраву, али нет?..
Подъехал государь в своей обычной скромной черной карете из тутового дерева с четырьмя окнами, в какую простой купец, али боярин захудалый побрезговал бы сеть…
Не велев докладывать о прибытии своем, он направился один к каналу обычным шагом, за которым даже дюжему и резвому вояке надо было б поспевать вприпрыжку…
- Мой Петр, как ты непривычно тихо подошел… - князь поклонился вдруг выросшему из-за куста царю. – Я и не приметил… - Данилыч не соврал: царь всегда шел громко, не крадясь, отчетливым, военным шагом… Хотя бывали исключения, когда хотел попасть он в спальню некой девы без доклада, когда та не ждала его…
Петр подогнул поля голландской шляпы, в которой, по обыкновению появлялся на Всепьянейшем соборе.
- Не хотел смущать мистерию, она, как вижу я, в разгаре… - он подошел к самому князю и снова глянул на канал, в котором все еще бурлило и кипело – никто царя и не приметил.
- Вот, веселю гостей и царских, как приказал, тебя не дожидаясь, хоть и ждем… - провел рукой вдоль берега Данилыч, и, угадав желание царя пока остаться неприметным, повел его в сторонку, к липам.
- Да-да, все верно сделал, Алексашка. – царь потрепал его плечо мощною, но ласковой теперь рукою.
- Все планы, карты подготовил? Указания будут для меня, мой Петр?
- Указания всегда найдутся. – царь глянул прямиком ему в глаза. Князь выдержал испытывающий взгляд в упор, чем остался Петр доволен. – Вот твои именины отгуляем и с Бориской Шереметьевым на Нотебург пойдем. Настало время грызть Орешек да шведам задницы кусать!
- Ты войско поведешь, как полагаю?..
- Угу… И ты со мной пойдешь… Да, подарочек тебе привез я, кстати… - улыбнулся с лаской в гласе царь.
- Ты сам мне – высший дар… другого и не надо!
Петр улыбнулся вновь и заключил его в объятья. – Верю, что от сердца говоришь, не лизоблюдничаешь, как другие. От того у сердца и держу. – царь выпустил любимца из огромных рук и снова принялся разглядывать всеобщую мистерию. Подметив ближних из Московского двора в пикантных позах, нагишом, при деле, он ухмылялся, хмыкал, что-то занося себе на ум… Бравые кирасники аль полковые – тут их было лишь десяток, на девах ехали верхом, подкомкав под себя, придерживая спину, иль оседлав кобылок сзади, косы на запястья, намотав, хлеща зады им на скаку; ленивые и плотные бояре отдавали свой отросток хватким бабам, и, те хозяйничали им как того хотели сами, бояр была забота подоле продержаться, щедро напоить старальниц, да на ногах стоять, чтоб не свалиться в воду. Было два попа: прицепив к сенным свои кадила один сбоку, другой впереди, вперев затуманенные очи в небо, они молились, оделяя девок благодатью: «Господи, меня помилуй…» и «Отпусти мои грехи, Отец…». Иные пробовали все подряд, на сколько позволяли силы и уменье… Наконец, взор царя остановился у ракиты, где старшая Прасковья доезжала верхом на детине до верха исступления. – Ух, ты! А мать-царица резвится-то, гляжу, со всеми наравне… Недаром, что стара, а курочку свою-то чешет петушком почище молодой…
- О… Да ты еще не видел, что она творит! Возницу моего сейчас, ты глянь, загонит, и другого позовет… Да и не стара еще, как по годам, так с виду…
- Хм… Ну, да, ну да… - задумчиво качнул главу Петр.
- А может, и тебе, мой свет, расслабиться, отвлечься надо пред дорогой?.. – князь угодливо взглянул в его глаза, но без оттенка заисканья. – Ты прикажи, я вмиг нетронутую боярыню представлю, для тебя хранил сегодня…
- Ну, коль представишь… - без сладострастия, чуть устало молвил Петр. – И боярыню не так уж непременно. Можно и дворовую, сенную – лишь бы не глупа совсем была и расторопна… Ну, ты знаешь…
Князь понятливо кивнул. – Да, мой свет… Эй, Карп, - позвал не громко он мужика в камзоле и чулках. Тот, отойдя от бочки, в несколько прыжков предстал пред ним: - Да, государь наш батюшка… - затряс тяжелым подбородком он. Меншиков, чуть побледнев, жестом приказал молчать. Петр, приняв обращение на свой счет, не уловил крамолы.
- Покличь Лукерью, что хоронится у меня в опочивальне ото всех… - сурово, но не громко повелел князь мужику. Через мгновение появилась девка не бойкая по виду, но и не робка, с беломраморным, живым лицом, и туго сбитым телом, какое плотно облегал тафтовый взятый из забытых сундуков царицы сарафан. Лукерья была боса, бледна и грациозна. Распущенные, смоляные кудри чуть вздымая путал ветер, что позволяло разглядеть округлую тугую грудь и темные рожки сосцов, выпиравшие из ткани. Девка поклонилася царю, и устремила синие, свинцовые глаза на князя.
- Ну, милая, потешь царя, как я учил! Устал он от дел бумажных, а ему еще великие вершить… Так что, сделай милость, постарайся… Во дворец аль тут желаешь быти, государь?..
- Тут, со всеми – воздуху хочу хлебнуть, завозился во палатах… Но поодаль бы немного…
Лукерья мягко взяла длань царя и повлекла к березам наперерез через поляну. Петр откинулся спиной на ствол, прижал к себе Лукерью, поцеловал взасос ей губы и расстегнул низ сюртука. Девка поплыла по нему и опустилась на колени… Петр глубоко вдохнул порыв поднявшегося ватера…

13.
После празднования именин Великого князя решено было посетить, как и планировал Петр, Архангельские земли, дабы лучше познать житье-бытье народа северного, обучить его строенью и делу корабельному, пришпорить и покрепче приохотить тамошних купцов в этом деле, и получше подготовиться к завоеванью Нотебурга и Шлиссельбурга. А для того, как говаривал Петр, надо было перево-наперво отгрызть у шведов Орешек – древнюю и стойкую крепость, стоявшую на исконного русской земле – Ореховом острове, поставленную там еще Юрием Даниловичем, внуком Александра Невского.
И если в справлении собственных именин князь Данилыч развлекал царя да гостей, а себе особой воли в делах амурных так и не дал, то во время плаванья по Вавчуге, впадающей в Двину, верстах в семи от Холмогор и гостевания в богатом хозяйстве купцов двух братьев Бажениных, стоивших для царского флота основные на тех землях корабли, запала ему в сердце их сестра Акулинушка, которая за один княжеский щепок за подбородочек отвесила ему при всех такую оплеуху, что Данилыч насилу челюсти сровнял и до следующего дня с трудом жевал все угощения… И все же девка глубоко саднила сердце… Царь, взглянувши на нее, одобрил княжую запалу: «крапивница» - как окрестил ее для Александра Петр, была грудаста и стройна, с кротким ангельским лицом – икону хоть с нее пиши!.. И хвор был ею Алексашка весь их поход до возвращения в Москву, пока не встретился с другой мадонной, краткою не только ликом, но и нравом – Дарью Михайловной, дочкою якутского воеводы при Петре – Арсеньева. Дашенька была одной из трех сестер – детей донского, и стала князю ангельской женою и оплотом на всю жизнь, без которой князь вздохнуть не мог…
А Петр покидать Архангельск не спешил: «Пусть собаки свейские думают, что пойду на Соловки, а после к берегам норвежским, - мыслил он, стоя у окна одного из самых ладных в северном селении Баженинских домов, выделенных ему братьями в жильё. – Да мы еще и слухами сие подкрепим, пущай псы ложный след берет, коли охота!.. А мы тем временем Орешек грызть пойдем…» - Петр глянул вновь в подзорную трубу на реку: шведов было не видать, да и не должны были явиться – порты уже укреплены не худо, плыть сюда, под русский молот – свои же зубы выбивать… хотя кто их ведал, шелудивых псов, что у них там на уме?.. Но Петр ждал свои готовые суда… И вот они пришли и встали наготове против Новодвинской крепости –  «Курьер» и «Святой дух».
То были уж не 32-вёлельные и не 50-вёсельные галеры с 12-18 банками, с одною фок-мачтою и прямыми парусами, заказываемые когда-то в Голландии, и, тащимые по суши по бревенчатым настилам, а нередко прямо по земле. Сей нелегкий путь прозван был в народе «государевой дорогой» и мостили ее все: от местного крестьянина до урядника и сержанта и даже капитана. Около семи тысяч трудовых людей выстилали суднам сухопутный курс: одни рубили просеку, другие убирали с нее камни-валуны, те заготовляли лес, эти мостили дорогу… Из-за необходимости во множестве гребцов палубы галер были почти все заняты скамьями, и, счастье, если умещали двадцать легкозарядных пушек. Нос переходил в бушприт, и лишь на нем крепилось одно тяжелое орудие. С легкостью идущие в таран, потом на абордаж, в каких участвовала вся команда с капитаном, судно часто и теряло всех за слабостью артиллерийского вооружения.
Теперь перед Петром стояли два линейные фрегата, построенные от каркаса и с обшивкой вгладь, что позволяло заранее выявлять размеры, а не строить «на глазок». Линейность фрегатов позволит теперь выравнивать судна одно за другим, что позволит держать неприятеля на траверзе, то есть по одной вертикальной линии, и наносить непрерывные удары артиллерии, не подплывая близко, что уменьшило потребность в абордаже, а значит, берегло людей… Фрегаты эти, как галеры, поставлены были на деревянные катки, которые переносились и подкладывались снова под корабль.
Громовым «Ура!» встретили солдаты, плотники, крестьяне, вышедшего к ним царя перед походом, который и бревна вместе с ними тесал с утра до ночи, и с ночи до утра, и гвозди вбивал, и доски на себе поручь носил, и хлеб да квас в обед делил.
- Воины! – обратился Петр к войску, став средь них на землю в круг. – Топором мы намахались – красавцев вон каких себе отгрохали… Настало время послужить России!!! Настало время отомстить собакам свейским за обиды, за позор и насмеханье и за земли наши – Русские исконно!.. Отняли их у нас когда-то, аки гнездышки у птиц, согнав нас на края земли… И коли мы их не воротим, будут тщетны начатки нашего оружия.
Ёкнули солдат сердца, комья к горлу подступили. Бывалые, припомнив Нарву, сжали ружья, рукояти сабель да клинков так, что пальцы, хрустнув, посинели… Царь, буравя каждого черными, горящими углем глазами, продолжал, прикусывая губы в кровь: - Что касаемо меня, то теперь я буду с вами до конца на бранном поле! Не отступлю и не отъеду на полшага!.. И не царь я вам на поле и в работе – я ваш друг и брат во всех началах и делах для России нашей – я товарищ вам и брат… И на себе вам дам пример – всегда вперед вас поскачу и каждого собой прикрою! Братья, следуйте за мною!..
Царя подхватили, крепкие, трепещущие от восторга руки, и Петр взмыл на живой, людской волне, вплывая на руках солдат на свой корабль. Вплывая в надежных руках будущих матросов на борт и бережно спустившись на пол, Петр глубоко вдохнул еще смолистый дух сосны, про себя чуть сожалея: «Эх, не дали древу отлежаться… Годков пятнадцать бы ему, да время шибко поджимает… Ну, ничего, авось да выстоит в бою…», взмыл взором вверх по гроту до лонг-салинга, с наслаждением сосчитав  косые паруса, пробежал вингард мортир, и оставшийся довольным, отправил трех служивых за вином, остальным велел держаться вольно, пока он обойдет трюм и каюты…
И покуда шкипер Петр Михайлов, в который раз уж обходил дозором нижние шпангоуты, до слуха его доносилась песня, сочиненная тут же – прямо на палубе под походный барабан и валторну, подхваченная десятками бравых голосов солдат:
- Облегчим мы фузеи,
Повиснет швед на рее,
Повиснет швед на рее
И вернемся мы домой!
Бояться нам ли шведа? –
Бивал он в давность деда,
Но с нами уж победа,
Ведь царь наш Петр с нами –
Во здравии, живой!..

14.
У Анны не выходили из ума испуганно-изумленные глаза Артемия. Его слова гудели у нее в ушах пристыженным набатом: «Ты что, охальница, творишь? Сдурела что ли, да?!..» - хрипел ей неокрепший голос, а неумело-трепетные руки прижимали к стану и кружили, подняв над землей.
Царевна вне себя ходила по своей палате и кусала губы. «Да как он смел, охальник, как он смел?!.. Сам удовольствие получил, а как дело до меня дошло, так он в кусты…». Половицы старого дворца скрипели под ее ногой. Полуоткрытая решетка первых ставень изнутри отбрасывала тень на пол. Резные петухи, орлы и голубицы клевались меж собой в ее воображении. Выступившие слезы, горя под самою зеницей, переливались всеми цветами радуги, отражая свет с окна…
Прасковья Федоровна давно уж углядела, что дочь ее не в духе со время именин: бродит тенью по палатам, не замечая никого, то, уж совсем не свойственно ее натуре – усядется за Часослов на подоконник, вперится в одну страницу и сидит часами с наклоненной головой. Просьбы выполнят кротко, равнодушно – будто бы во сне. Царице по душе была покорность, но такое благодушье вызывало подозрение.
- Что с тобою, доченька? Не обидел ли кто, не заболела ли? – царица привлекла к себе Анну и обняла ее.
Царевне были чудны и не привычные редкое внимание и ласка матери, но она все еще тянулась к ней доверчивым одиноким, детским сердцем. Потому и прильнула сейчас к пышной и теплой груди ее, обтянутой мягким черным бархатом домашнего платья.
- Обидел… - вырвалось у нее само собой без злобной задней мысли.
- Кто же?
- Артемий, сын крестьянский из соседнего двора…
- Что же сделал отрастень холопский и чего ты с ними дружбу водишь? – в Прасковье Федоровне шевельнулося волненье, но говорила она все еще спокойно.
- Так и вы, чай, матушка, привечаете сирых да убогих…
- Приветить – дать калеке кров и пищу, сие не значит быть на одной ноге и дружбу заводить… - царица-мать взяла в ладони лицо Анны и строго заглянула ей в глаза. – Ты – кровь царей российских, помни это и честь свою блюди во всем! Тебе и за муж надо выйти за царя, и на троне чьей-нибудь земли сидеть… - мать пронизывала дочь суровым взглядом, но без гнева, который бы сулил ей наказание. – Ну, так что ж он сделал?
- Платье мне задрал, смеялся… - потупилась царевна.
- Вот где оговорщика, соплячка! – скрежетнул зубами Уф под сердцем Анны. У царевны грудь заныла.
- Ну, тише, тише… Все идет как надо – по судьбе… - Эн внутри погладила плечо Мыша.
- Да, все идет как надо – по судьбе… - согласился с Энни Мышъ. Анне тут же стало лучше.
- Эй, разыскать семью Артемия – холопа из соседнего двора! – громко хлопнула в ладони царица и на поклон вбежавшей мамки продолжала. – Дочь укажет вам его.

15.
Привела Анна стрельцов и мамок на поляну. На ту самую поляну, за Лебяжьим прудом, где так весело недавно они с Артемием и сестрами играли в свайку и стреляли в вороньё…
Поляна, как и прежде, была наполнена ребячьим смехом и гадением. Только вот трава пожухла, посерела и втопталась в землю старою, изношенной подстилкой, ветлы бились о свои ж стволы совсем уж оголенными прутами, липы и березы махали скрюченными пальцами ветвей, будто бы грозя. Вороны, чувствуя, что охотникам не до них сейчас, кашлявым карканьем переговаривались друг с другом, покачиваясь на макушках и прыгая, играя в свайку с ребятней.
Юнец ее ни бегал, ни командовал, как прежде бандой, стоял угрюмо на пригорке, глядя куда-то вдаль, на тропу за поворот. Кто-то из товарищей вначале подбегал – то ли в игру позвать, то ли спросить чего: Артемий что-то буркал сквозь раздумья погружался снова в них, плотней запахивая ворот армяка.
- Вот он, вот… - указала на него стрельцам принцесса-дворовая. Стрельцы неслышно подошли к мальчишке сзади, взяли под руки и повели к тропе. Юнец, как-будто был готов к осаде, и, попытался вырваться прыжком, но плечи больно защемило и что-то хрустнуло в локтях. Малец присел, унимая стон усильем воли, прокричал:
- Куда?.. Куда вы тащите меня?.. Чего такого я содеял?.. Упирал он ноги в бугорки земли, но сила двух удалых мужиков его тащила без запинок и напряга. Проползая мимо дворовой принцессы, он все сразу понял. Анна, было, опустила вниз лицо, но сразу же подняла, со злостью и обидой поглядев в его глаза.  «Эх, если бы за ворот взяли, - мелькнуло у мальчишки в голове. – Остался б в их руках армяк…» Обиды и отврата на нее он не держал – лишь одно недоуменье: за что? что он ей такого сделал? ведь она же все сама… он всего лишь убежал, чтобы не стыдно было…
- Пошли, пошли… Царица-матушка тебе все скажет, все толково объяснит… - тянули его дядьки под робкие вопросы детворы и общее остолбенение. Мальчишья банда подалась за ними – поглядеть, что дальше будет.

16.
Пожалуй, лишь один Данилыч ведал все военные намеренья Петра в ту пору. Все держалось в строгой тайне. Петр лишь давал распоряжения секретной почтой генералу Брюсу, ладожскому воеводе Апраксину, да командующему войсками у Псковского озера Шереметеву: «Срочно изготовить для отправки по воде 18-фунтовых пушек, что уже отлили, 12 мортир да к ним неменее по тышче бомб и ядер и пороху поболе, а также шерсти да кульков, мотыг, лопат, втрое, что пред зимним нарядом присылали...». Кузницы Волхова во всю гремели молотами – ковали копья-пики с крючьями, шины для неподвижности колес и саней, подковы, гвозди, топоры и кирки и всякий шанцевый солдатский инструмент. Бабы и даже старухи были заняты тканьем грубой холстины на портянки и порты. Большие мешки, набивали всякою вонючей шерстью и направляли той же Ладожской дорогой.
- И зачем царю рогожки да мешки? – недоумевали бабы за работой.
- Не иначе, как солдатам замест подушек, чтоб с устатку спать мягше...
- Ага… Так голому-то холст не кажется ведь толст. Как аршин, знашь, как копейка...
Меж тем, предназначались для обложения и поджога стен, дабы с помощью ветра пустить густой и удушливый дым на оборонявших крепость. Малые ж мешки могли предохранить солдат от пуль и шрапнели в наступлении…
Даже ветряные мельницы и толчеи при самом малом ветерке в ту пору крыльями махали – солдатам были надобны мука на сухари, да крупа на щи и кашу…
И вскоре двинулися в путь. «Государева дорога» вела по лесистым тропам корабли на Ладогу. И вновь рубились и тесались бревна, подкладывались под фальшкиль, и перекатывались судна по бревенчатым волнам…
- Благо, что дорога без ухабов да пригорков, будто бы равнина в поле… - поговаривали мужики, перекатывая чурки и вытирая пот со лба… - А то бы вовсе употели и сами трупами легли под корабли-то эти…
- А что, будто мало, что ложатся?.. Глянь, сколько за неделю-то упало… И это без войны… А еще катить дня три-четыре, почитай, коли без остановки на ночь…
- Да мы-то что?! Ты глянь, наш Петр-государь – везде и всюду поспевает… Вон, давеча переправлялись через речку, как сваю выбило на середине моста. Наши кинулися вправлять, а их теченьем сносить: ударят раз, другой, и сносит… А остальные все боятся. А он вдруг как кафтан с себя сорвет, как в воду-то с моста-то прыгнет! За ним бояре кинулися враз. А он вбивает и орет им: «Убирайтесь, проку никакого с вас! Вы токмо и умеете мешать!», да кудрями смоляными как мотнет – брызги, будто из-под корабля!
- Ага, - припоминал другой мужик, тянувший сзади лямку. – Тут вслед за ним и наши с топорами… И вбили сваю.
- Недаром северные наши говорят: стоит первому оленю в огненную гарь скакнуть, и все за ним туда метнутся!

Ладогу мутила непогодь. Косматые тучи рвались ветром в клочья и разносились по небу. Озеро бурлило и кипело словно щи в котле. Оно вздымало корабли, неся к скалистым берегам, будто бы желая их разбить в щепы, чтоб не носить по глади…
А Петру не терпелось. Он хотел добраться к Нотебургу и начать грызть Орешек.
- Шведы издавна твердили, - говорил с запалом Петр на вновь собранном совете. – Что Бог им дал благодеянье, отвоевать у русских северные гнезда их, ну, то бишь, наши. И что нам на Балтику закрыты все пути без дозволенья их… Русским де не перепрыгнуть этот ручеёк уж никогда!.. А мы давайте перепрыгнем, господа! Капитанскую каюту  «Святого духа» стряхнуло вновь на волнах. Генералы силой удержался на лавках. Петр не перешагнул, и продолжал спокойным тоном:
- Господа, мы приближаемся к местам, где нам начертано судьбой осуществить давно желаемое нами! Мы идем отвоевывать то, что отняли у России при моем покойном деде. Август обосрал штаны, сказал, мол, не поспеет на подмогу к нам из Польши, а Карло рад, воюя пшеков… Пусть тешатся там оба, а мы исполним свое дело сами. Шереметев разбил шведа у Гумоловой мызы, Апраксин расколотил войска Крониорта. Тыртов готовит осаду под Орешком… К нему и подоспеем мы.
Царь зачерпнул резным ковшом из бочки квасу, отерся рукавом и вновь накрыл боченок. Каюта была низкой для царя, ему приходилось, как во дворцах московских, сутулится и здесь. Но сие царю не причиняло ломоты и не удобства: он делал это с удовольствием – невысокая коморка три на пять саженей, освященная полдюжиной огарков, была ему уютна и светла. Сердце грели тесанные своей рукою бревна для стен ее, не успевшие еще стемнеть от копоти и сыри. Развешанные карты новые и Гесселя Герритса четырнадцатого года, составленная еще по чертежам сына Годунова, в задумчивости останавливали взор его… Вырезанный им самим с поваленного в Зырянском крае кедра стол, стоял упорно, словно царь, будто вбитый в пол. В гостях у Бажениных царь подивился – откуда тут кедровые орехи, какими угостили братья взятого с собой им сына Алексея? Ему поведали, что дикий тамошний лесной народ, думая, что кедрами усеяна земля, валят урожайные деревья от лени залезать на них. Царь, гневаясь на это безобразье, приказал виновных вешать на краёмных кедрах, чтобы неповадно было их зазря рубить, а уже поваленные, кои не гнилые, тащить на верфи для отделки. Ими и отделали его каюту – двери, три окна и стены.
- Борис Петрович, как у тебя солдаты? Каков дух в войсках? – обратился Петр в заключение к Шереметеву.
- Пожаловаться грех, ваше величество. – отвечал ему фельдмаршал. – За последние два года солдаты так поднаторели в ратном деле у Лифляндии, и бьют шведа на размах. Полагаю, что Апраксин и Репнин, - обернулся он на генералов, те согласно закивали. – так же посетуют на своего солдата. Накормлен воин, да одет, вооружен как надо, да если с ним по-человечьи обращаться – любые крепости возьмет. Орешек будет раскушен, но отнюдь не сразу.
- Хорошо сказал. Согласен. – подбодрил царь своего военачальника.
- И все же, надо быть поосторожней: цитадель крепка, скорлупа расколется не сразу. Надобно не забывать про Нарву… - осторожно молвили другие генералы.
- Ничего, расколем на сей раз. – отвечал спокойно Петр. – Несчастья бояться, так и счастья не видать. Прикажите офицерам завершить копание траншей и расставить пушки на осаду не позднее сентября двадцать пятого дня.
На том и порешили.

17.
После недолгого дознанья у царицы, юнца поволокли во двор. Мальчишки из соседних и его села раструбили обо всем мгновенно. Наказания диковиной не слыли, но обида царских лиц, а в особенности, малых, была еще в ту пору новизной. Народу, может столько бы не собралось, если бы Арсения тихо заманили во дворец и там разобрались. Но не догадались. А Прасковье Федоровне за хозяйской хлопотней подумать было недосуг, а после было уже поздно. Дворовые и черносошные крестьяне уже толпились у дворца. Привели и мать юнца – Улиту. Дрожащая, испуганная баба с серым перекошенным лицом, в наброшенном на голое, сухое тело сарафане, тряслась перед царицей на коленях, вздевши руки. Привели, точнее – притащили на себе ее сюда дочь старшая Алина да стрелец. Узнав, что младшего ее сыночка – единственного мужичонка в доме собираются сейчас пороть, Улита в чем была упала с печи на пол вниз лицом – насилу в чувства привели и подняли на ноги. Прасковья Федоровна не спеша сходила со крыльца, обдумывая обвиненье негодяю, чтоб не позорить дочь и царскую фамилию.
- Помилуй, матушка-царица, что ж мой пострел такого натворил?! – бухнулась ей в ноги из с толпы крестьянка. Стрелец и дочь подалися за ней: стрелец – чтоб удержать, а девка – чтоб не дать свалиться со ступеней. – За что ж его пороть-то?!
Царица поняла, что это мать юнца, и переждала недолго вой.
- Это у него сама спроси, что нечестивый лиходей содеял твой?! – царица подступила ближе. Полное лицо чуть сморщилось, глаза застыли, губы сжались. Тихий, грозный глас уже звучал как приговор. – Спроси его сама! А я и молвить не хочу! Да за такое дыба светит, а то и чан с кипящим маслом! А я – порю – всего лишь! За милость спасибо бы сказала, а она – вопит…
- Так семьдесят плетей, царица! Дитё ж не выдержит – испустит дух… - Улита силилась поймать дрожащею рукой край розового платья, чтоб поднести к сухим своим губам, но Прасковья Федоровна ловко уворачивала стан, не отдаляясь. Женщина теряла равновесье и билась о пол лбом. Издали сие было бы похоже на поклоны, если бы не дочь, которая подхватывала мать и подымала.
- Испустит дух – зароем, как собаку – туда ему дорога, не будет не потребное творить. – царица позвала стрельца из охранявших. Тот подскочил и поклонился. – Найти подюжее козла из пришлых.
- Непременно, матушка, сейчас! Любой рад будет штофу водки на халяву… - охранник вышел из крыльца и стал оглядывать пришедших.
- Меня возьми! – поднялась широкая рука из дальних.
- Дай я пойду! – плечистый бородач раздвинул боковых стоявших.
- Нет, я! Я капельки воды сегодня не пил… - передний мужичок в растегнутой рубахе сделал шаг к стрельцу.
- Я пойду, я самый дюжий! – толкнул его сосед постарше.
- Ладно, ты иди… - позвал плечистого стрелец. – Ты и вправду дюж, мальцу ловчее будет на тебе висеть…
- А водки-то дадите? – деловито растолкнул впередистоявших бородатый, пробираяся к стрельцу.
- Отдержишь порку и нальем. – взял за плечо его стрелец и повернул к колодцу.
Артемий, опершись спиною о колодец, ждал. Стрельцы стояли подле, скорей для чина и острастки пришлых, нежели для охраны сорванца. Сосженные на углях стопы горели до сих пор в траве. Мальчишка клял про себя любое дуновенье ветра, что проводило лебедой по пятам, цепляло за кусочки жухлой кожи и язвило мясо… Анну он увидел позади царицы с остробородым и вертлявым дядькой, обряженным в диковинный камзол, машущим руками, словно отгоняя мух и что-то стрекотавшим не по-русски. Там же на крыльце вопила мать.
- Да что ж он сотворил-то, что?.. – выла уж почти не слышно Улита.
Царица огляделась – собралось уже достаточно народу. Показывать великодушье было ни к чему – не подходящий случай, а выдавать излишний гнев – тоже не по чину. Царица вновь сдавила губы и персты и холодно произнесла:
- Еще перед тобой и отчитайся! Выспросишь сама, коли останется живой… Аль нет… Я его в войска пошлю, и выпрошу в передние – пусть там покажет свою прыть!
Стрельцы по знаку отодвинули просящих и Прасковья Федоровна с небольшою свитою и средний дочкой направилась на кресла под навес уж приготовленный заранее.
- Ах, матушка, отца его уж служки деверя тваво царя-то нашего Петра забрали за долги… А если вы теперь отымете и сына, как жить-то бабам нам – осиротеем… - выла ей вослед Улита, поднимаясь на руках у дочки. Девка волокла мать на себе, стрелец ушел к своим, народ к крыльцу не подпускали. Сползая с лестницы на землю, Улита заметалась: куда идти – за царицей или к сыну? Трясясь на подвывавшей девке, мать потянулась в направлении колодца. Люди расступились. Но едва осталось три сажени до сына, стрельцы загородили путь.
- Пустите же меня и бейте с ним! – в бессилье пала на колени мать. Дочь не удержалась, повалилась на живот в траву.
Увидев это между ног стрельцов, юнец схватился за отмостку и подпрыгнул:
- Ах, мамка, мамочка, да не прости ты их! Я выдержу и все снесу!..

18.
Юнец не дергался на вызванном ему козле – лишь первые десятка полтора ударов. Стона или звуков не слышалось вообще. Лишь голова соломенной копной закидывалась на спину за свистом плети.
- Коль хочешь, мне в плечо вцепись зубами – оно сподручней будет не кричать… - шепнул, подтягивая его выше к запотелой, сальной шее дядька. – Вооот тааак, я тя чуть приподыму и на бок сдвину, чтоб и по мне плеть попадала – тебя по меньше захлестнет… А ты вцепись, коли орать не хочешь, сердешный…
- Спасибо, дяденька…  - шепнул Артемий, тыкаясь ему в плечо. – Ты за мое здоровье выпей… и маменьки моей…
- Выпью, сердобольный, выпью… - бородатый осторожно перенес широкую, шершавую ладонь чуть выше локтя парня и подтянул еще. – Из нашей ты породы-то, видать…
- Спасибо, дяденька…  - голова Артемия на спину больше не валилась…
Народ глядел, и охал, и считал, гадая, сколько выдержит малец… После двадцатого удара боль вовсе отступила, сплетенные косицы только щекотали спину, со всплеском хлюпаясь о мясо. Царевна поджимала губы, как и мать ее. Она не отводивола глаз с Артемия. Ей так хотелось, чтобы он повернулся к ней и прошептать… Он и не глядел в их сторону, хотя и аршинах в четырех-пяти, стоило лишь немного приподнять и повернуть главу. Но он глядел на мать, что замерла вдали у самого забора. Шепот чуть прикусанных и влажных от исходящей в выдохе слюны губ его предназначался и был понятен только ей:
- Мамка, мамочка… Я выдержу и все снесу...
Но наконец, он повернулся к трону, и улыбнулся, будто в забытьи, царицам. Мокрое и гладкое лицо его не выразило ничего…
- Прости меня… - вывели беззвучно губы Анны.
- Будь ты проклята, дворовая принцеска… - также беззвучно отстраненно шепнул Артемий ей в ответ…
После положенного семидесятого удара, дядька осторожно опустил мальца вниз животом в траву. Дышал Артемий даже легче, чем его «козел». Но матери с сестрой его не дали, громогласно объявив:
- После излечения направить Артемия, сына Кузьмина в невские полки на передовую под начало подполковника Голицына.

19.
Замурованная в стены замка икона Казанской Божией Матери взывала к духу русскому. Девяносто лет назад оборонители крепости, изможденные многодневной осадой шведов, голодом и жаждой, сокрыли святыню в камнях цитадели, в надежде, что призовет она русских к отчим стенам, и поможет согнать бусурманов свейских с земли родной. Вот и призвала!
Ореховый остров был не велик – девяносто с лишком на сто сорок саженей, весь облеплен кустами лещины, от того и прозвали в народе крепость на нем Орешком. А еще из-за неприступности и несокрушимости своей получила крепость прозвание сие, имевшая тогда еще четыре башни, в шесть аршинов толщиною и девятисот в высоту. В северо-восточной части крепости была встроена и внутренняя цитадель, еще более укрепленная и неприступная. Стены ее достигали двадцать аршин высоты и венчались тремя башнями – Светличной, Колокольной и Мельничной. Бойницы их были нацелены внутрь крепостного двора, дабы в случае прорыва противника обитатели крепости могли продолжить оборону. Кроме того внутри крепости проходил 17-тиаршинный канал, служивший уж не для княжеских забав, а гаванью для кораблей. Воды по него текли и Ладоги в Неву. Быстрое и ледяное течение Невы затрудняло все подходы к башням вплавь, а боковые входы в них – почти при самых стенах, не дозволяли применить тараны. Покуда подберешься – аль течение унесет, али со стены собьют смолой иль камнем. От чего и пришлося тогда шведам крепость брать измором.
Царь Петр употреблял всевозможные способы, чтобы овладеть твердыней. Всю седмицу кряду забрасывали ее ядрами из пушек – стояли стены не рушимы. Лазутчики подпаливали у основания – все тоже. Наконец решили усилить канонаду в одну точку северной стены, чтоб пробить хотя б какую брешь и пусть в нее колонны. Еще три дня стреляли без промина… И вот к полуночи доносят – стена поддалась и упала. Ликованию на кораблях не было предела… Петр хотел вести на штурм немедля – едва уговорили генералы своего царя зори дождаться. Зорей взглянувшивши во трубу, царь увидел чудо: стоит стена на прежнем месте нерушима, и вроде новее еще стала! Царь в лютости велел созвать всех пленных шведов, перебегавших за харчами внепримете за харчами на большую землю, и, схваченных дозором в плен. Привели на палубу и выстроили вряд семнадцать человек.
- Срубить всем бошки и водрузить на мачты, как краспицы! Пущай повертеться… Кто знает, может к ночи прирастут к телам и обновятся, словно стены!.. – царь чуть не до крови прикусил губу.
- Дай сказат, великий русский цар… - один из пленных в сером сюртуке и окровавленной рубахе без ремней подступил вперед к нему.
- Ну, что тебе? Я слушаю, коль дело скажешь… - царь хотя и был горяч, но понимал, горячка воину не друг, тем паче – полководцу.
- Ваше величество, - застрекотал тот языком, припав к цареву уху. – Вы русские уже не раз пробивали наши стены…
- Не ваши это стены, а наши – испокон! – царь снова выпустил свой гнев, схвативши пленного за локоть так, что тот поморщился и застонал, но осекся и сказал спокойным тоном: - Ладно, продолжай… и что?
- Земляки мои придумали уловку… - пленный подхватил отпущенную руку, прижав ее к себе другой.
- Да, и какую? – понизил голос царь.
- За ночь, покуда наступление отдыхает, сшиваем мы рогожи, красим в цвет стены и вешаем в проемы… Вот издалека посмотришь – новую стену как-будто возвели – еще прочнее прежней… - пленный говорил и думал: «Эх, зря своих сдаю… - склизкий червь безысходного сомнения холодной струйкою пополз по горлу. – Не помилует, ведь, каланча – казнит и так и сяк… Ну да, поздно уже, поздно…»
- Ну, добро же, - молвил Петр, постучав носком о доску. – Коль вы к нам с хитростью, так мы – в ответ… Матросы! Отвести плененных снова вниз под караул!
Вторым приказом было навязать побольше чучел из соломы, натянуть на них словацкие мундиры и рассадить по шлюпкам. Из построенной команды отобрали сорок добровольцев на весла, сказав им напрямик, что идут они на верную погибель. Царь обещал их не забыть и, помочь их семьям по возврату.
Плоты с бойцами из соломы поплыли к берегу с судов такой густою вереницей, что пущены с цитадели ядра не поспевали их топить. Очумевший гарнизон, обрушивший на них свинцовый град, не ведал, что и думать:
- Их бьешь, а их все более! – галдели бомбардиры у бойниц. – Собьешь-потопишь плот один, за ним три выплывает из фрегата!..
Добравшиеся с плотов уцелевшие охотники забрасывали замок подожженной ветошью. Пущенные с пушек ядра добавлялись к огненным шарам, и охватывали огнем бревенчатые крыши рухнувших домов. Учинился великий пожар, с коим боролись тринадцать часов…
Сумятица за стенами нарастали. Уцелевшие выбравшись из сгоревших домов – в основном жены оборонцев, тащили за собой детей к земляным укрытиям. Обнаружив, что входы их завалены от взрывов ядер и обломками домов, они, прикрыв собою чад, просто оставались ждать на месте…
- Детей и женщин в погреба, скорее! – пробегая вдоль стены, шведский сухопарый полковник крикнул, пригибаясь к земле.
- А мы-то что же, не бойцы?! – хлипнула, махнув рукой бегущим, она из пышнотелых форм матрон в засыпанном песком кафтане. Круглые, обгорелые дыры на спине, сквозь которые пузырилась цветная ткань ее одежды, говорили, что кафтан был снят с уже убитого бойца. – Давайте, жены, сестры, за смолой!.. И кипятите воду на кострах…
- Мама-мамочка, как шарики шипят… - мальчик в овечьем тулупе указал, тянущей его под навес торговой лавки матери на вертящееся за ними на траве ядро. Шипя и извергаясь дымом, она приглаживало клевер, обугливая лисья. Просвистело и второе, пролетев у них над головами и бухнувшись пред ними ярдах в трех. – Ты слышишь: «шшшшш-шлеп!» Потом еще раз – «шлеп!»… - пятилетнему мальцу и боязно и интересно было наблюдать. – А пульки градом в землю: «шшшшш – бац!» - не долетели, сзади нас вонзились в землю… «шшшшш – бац!» - перелетели – впереди…
- И пусть шипят, дитя мое… Беги скорее!.. – женщина, стараясь не глядеть на трупы, тянула за собою сына, то бьющемуся лобиком в ее бедро, то отскочившего на шага три вперед. – Коль не услышишь их шипенье – ты у Господа, на небе…

20.
Отозванные несколько седмиц назад с Астрахани, где усмиряли бунты, полки Шереметьева и Репнина в пору подобрались к крепостным стенам. Оставив Ромадану на расправу пристальцев с других краёв, тамошних стрельцов и задских поднявшихся, аки медведи среди спячки за отрезанные бороды мужам, укороченные платья от полу и до косточек стопы девкам, а вернее – за новые поборы да налоги, бунтарей, «друг любезный» Шереметьев подоспел как раз ко сроку.
Окружив крепость с северной и с западных сторон, в одиннадцатый раз пошли на приступ. Короткие лестницы, не достававшие до крыш, валились на земь под градом камней и смоляными реками. Опаренные солдаты летели вниз, еще не зная, что больнее: обваренные до озноба внутри, иль удар и перелом хребта и шеи… Отпихнутые от стен рогатинами лестницы подхватывались с низу и снова приставлялись к ним. И новые бойцы карабкались по ним, замест товарищей, еще дышащих на траве.
Видя, как у северных ворот войска Голицына захлебываются кровью при атаках, Петр послал гонца к капитану своему с приказом отступить не медля. Подняв голову и заметив на стене довольное лицо Шлиппенбаха, боярский сын подвел рукой усы, медленно и показно для генерала шведов чиркнул в трубку кремнем, закурил и молвил четко:
- Передай, милейший, батюшке-царю, что Михайло не принадлежит ему сейчас, а только Богу… - не глядя больше на гонца, призвал поближе лейтенанта. – Оттолкнуть от берега пустые лодки, на коих прибыл мой отряд!
Царь, видя, как по Ладоге плывут ладьи, понял все без донесенья, гневаясь за ослушанье, и, хваля одновременно друга за такое дерзновенье про себя, и наблюдая, как покоряются все ж стены Голицынским войскам, и падают с них не только уж свои, но и шведские солдаты. В несколько челнов вскочили, правда, на плаву солдаты с вертлявым прапорщиком во главе. Петр сжал кулаки и приказал догнать.
Но вот снова двинулись в атаку и Преображены. Капитаном бомбардирской роты был Михайлов, то бишь – Петр. Перебираясь с островка, к которому причален был «Курьер», царь с радостью и изумлением в себе заметил перемены: исчез кующий его члены страх, который понуждал трястись и задыхаться, который искажал его лицо уродливой римессою юрода и подымал кодек до подбородка. Который поднял из постели его двенадцать лет назад и понудил скакать в одном исподнем от вздыбившейся своры Нарышкиных и Милославских к браткам Преображенским… Ох, хорошо, что Санька Меньшиков схватил его кафтан и вслед помчался! Предстал бы воинам своим в обосцанном подоле… Ох, как же срамно до сих пор перед самим собой!..
Теперь царь плыл, и чуял силу. Силу воинов своих, в разы превосходящих шведов. Не раз уж с крепости депеши о подмоге отсылали пердошлёпу Кронхиорту, все достоинство которого теперь уж было во его годах – старичку седьмой десяток стукнул в зад. Хотя, может он и подоспел из Ингрии, да перехватывались все посланцы русскими почти что у ворот.
Вот и теперь, едва лишь на стену пошли, чтобы на абордаж уж верный взять, – лазутчик новый из ворот. Преображенцы его схватили на тропе и – капитану… Петр руководил сраженьем у редута. Свист пуль и взрывы ядер подымали дух. Царь уже не раз выпрыгивал на бруствер, побежать вперед, но Меншиков осаживал:
- Рано, мин херц, рано… вот на таран пойдем, пробьем хоть брешь поболе, тогда нас с Богом и веди…
- Ваше превосходительство, - будто бы из-под земли вырос пред Петром гвардеец. – тут лазутчика поймали, говорит, к фельдмаршалу Борис Петровичу с письмом…
- К фельдмаршалу?.. – Петр озорно мигнул капралу, командовавшему перезаряжением. Тот усмехнулся в ус в ответ, вгоняя шомпол в дуло. – А капитан ему не подойдет, не спрашивал?
- Да как-то не спросил, не догадался… - уловив шутливый тон царя, развел руками и снова их прижал к себе гвардеец.
- Ладно уж, зови… Быть может, подойду…
Двое подвели юнца четырнадцати лет в высоком кивере и черной перевязи. Юнец был строг лицом, хотя и перепуган.
- Ну, зачем тебе фельдмаршал?.. – Петр намеренно понизил тон и сделал мягким голос.
- Жена коменданта Шлиппенбаха фрау Альва приказала передать его посланье… - юнец робел, но голосом не дрогнул. Зеленые в цвет кожушка глаза смотрели прямо на царя.
- Он занят на том фланге… Передай уж мне, а я ему перенаправлю. Он не рассердится, поверь…
Конвоиры подвели юнца поближе, похлопав в ободренье по плечу. Шведский визитер сглотнул, пошевелил руками за спиной. Конвойные подумали письмо, хотели обыскать, но ждали приказания. Но швед заговорил:
- Фрау Альва просит выпустить всех офицерских жен, так как беспокойства от огня и дыма им чинят великие страдания…
- Ах, вот как? Ну, так пусть берет с собой в охапку каждая по мужу и уходит – мы препятствия чинить не станем.

21.
Вскоре Меншиков выслал свой отряд на подмогу Голицыну. Часовые выжидания и штурмы длились сутками, сменяясь. Все попытки осажденных наладить связь с большой землей терпели неудачи.
- Ваша милость, надобно сдаваться… - опустив голову, покачивая треуголкой в свистнувшей руке, докладывал коменданту крепости, изнуренный офицер. Мелкие росинки пота катились по зачернелым от дыма щекам. Бойца шатало от устали и недосыпа. Стоя перед не большим столом с картами и не допитым кубком генерала, он думал, как бы не свалиться на него и не пролить вино на карты.
- У нас ведь есть еще боеприпасы… И люди не совсем утомлены… Надо лишь сменять друг друга группами – и все… - у генерала хрустнуло перо в руках. За эти дни его почти что гладкий лоб собрался в частую гармошку, густые брови сдвинулись, а губы посинели. В свои пятьдесят он выглядел на семьдесят, как Кронхиорт, и только быстроты движений, и живость глаз показывали в коменданте силу и решимость.
- Боеприпасы есть, но мало, генерал. Те, что были в стенных тайниках вот-вот закончатся. Отбиваем штурмы стен камнями, да смолою… Пули каждый бережет в себе для ближнего сраженья…
- Ну, так отбиваться до последнего патрона! – Шлиппенбах говорил спокойно, ведая, что офицер не трус, как каждый в замке, и чувствуя его изнеможенье. Вольмар Антон встал и прошелся по покою. Тень на стене вчера еще высокого и грузного военачальника согнулась и осунулась. Теперь он двигался скорей, но тише, сложив за спину руки. – Последняя вылазка, как бы от моей жены, не удалась, как понимаю?
- Нет, мой генерал… Посыльного даже не пустили передать письмо главнокомандующему их… Он говорил лишь с капитаном, который повелел всем женам брать с собой мужей и убираться…
- Ах, варварское племя! Звери, воюющие за свои берлоги… Бывшие, тогда-то…
- Люди гибнут не столь от орудий и картечи, сколь от голода и изнурения… - офицер все ж оперся рукой о стол. – Солдаты будут воевать, покуда пули их не скосят, но женщины и дети падают в бессилье…
- Ах, варвары… Такой оравой на четыреста-то человек!.. Взрыв под окном палаты почти что заглушил последние слова Шлиппенбаха. Рубиновое зарево осветило обвисший ковер на каменной стене и портрет генерала на рыжим жеребце над берегом Невы.
Хрустнули дверные петли, створки с треском стукнули о камень. Русоволосый лейтенант, одной рукой отталкивая часового от себя, придерживая порванную перевязь другою, не отдавая честь, передал, хрипя, скороговоркой:
- Русские пробили брешь на западном участке в три ярда высотою и ширеною в шесть! Уже ее нам не заделать… И плоты все новые плывут с фрегатов!..

22.
Брешь была пробита скоро, и на этот раз легко: тремя ядрами в одно и тоже место - соединительную стену между башнями. Войска Голицына из-за пригорков кинулись в нее. За ними Шереметьев с авангардом. Капитан Михайлов, ликуя, что ядро с его орудия было решающим, – оно разбило центральное перекрытье, и ряд за рядом рушился уж сам, давя собою нижний, выпрыгнул на бруствер – теперь его никто уж не держал, и, криком:
- Давай, за мною, братцы! – повел своих на абордаж.
Для скорейшего введения противника в оторопелость, были смотаны шары из рогожи и сломы и пущены из пушек во все бреши и поверх стен. Крыши кое-где оставшихся домов воспламенялись, бочонки с остатками пороха взлетали вверх и с выхлопом рвались над головами. Жители уж не пытались скрыться, а просто подавали бомбардирам ядра, подымали цепью ведра со смолою, или попросту крестились, глядя в задымленные облака. Ворвавшиеся солдаты не вызвали ни паники, ни страха: пред ними просто расступались, чтоб те не шли по головам. Как только сотня конных за первыми пехотными ворвалась в обгорелый город, кинулись распахивать ворота, чтоб уцелели женщины, и еще живые войны.
Огороженная площадь напоминала треугольник – двести двадцать на триста двадцать ярдов на глаз. Обвалившееся постройки еще дымились по краям. Посередине полыхал костер, над которым на крюках, подвешенным к его вершине, кипятили смолы и воду для нужды. Не занятые обороной раненые, женщины и дети ютились у своих пожарищ, что-то мастеря из уцелевших досок.
Шлиппенбах молча дал ключ от замка офицеру, чтобы вынес, а сам остался ждать позор в своих покоях, обхватив главу двумя руками.
- А ведь могли бы продержаться… Эх, Кронхиорт, старый хрыч, ну, где ж твоя подмога! Ах, Карл, Карл… не туда повел ты войско, не туда… Не Польшу надобно пленить, а Игрию беречь, как на выданье девицу!.. Потеряешь – не вернешь – сцапает и подомнет под себя ее медведь-то русский… Потерял, ты море, потерял… - шептал бессвязно комендант губами.
За несколькими звеньями бомбардиров въехал на коне и Петр. Но без кичливости и спеси, а с почтеньем глядя на жильцов. Тому, кто кланялся ему, он слегка кивал, военных одарял спокойным взглядом. Когда же офицер из башни вынес на серебряном подносе ключ, он потянул удила, остановив коня среди дороги, и ждал, покуда тот не подойдет к нему. Ехавшие войско тоже встало, стрельба затихла, слышался лишь треск огня, пожирающего бревна изб.
- Прими, царь, ключ от Нотебурга, и не оставь в немилости его людей… - только при последнем слове офицер склонил главу перед царем.
Петр принял ключ с протянутого блюда. – Сколько вас было тут?
- Четыреста солдат, если не считая штатских. – офицер быстро отдал честь царю и удалился. Царь медленно поехал дальше. Несколько женщин прошли мимо наперез коням, неся в опаленных ковшах дымящуюся воду и тряпье для перевязок. Подбегали дети, взглянуть поближе на приезжих, иногда кривили рожи, Петр не примечал сих конфузов, а дальние солдаты кто высовывал язык, а кто бросал сухарь, аль маленький кусочек солонины, припасенный в прок. Шельмецы хватали налету и без поклона убегали прочь.
«Четыреста солдат, и – месяц триста моих тысяч не пускали, твари, и пять фрегатов с трех сторон… - подумал Петр, закусив губу и дернув веком. – Да, швед достойный супостат, что там не говори…»
- Дозволить гарнизону выйти с распущенными знаменами, барабанным боем и пулями во рту. – еще не смахнув задумчивость с лица, сказал Петр ехавшему поруч Меньшикову. – И тех, кто не захочет жить под началом русских – тоже отпустить с пожитками на все четыре стороны! – Данилыч в согласии кивал словам царя. – Тебе назначу быть губернатором сей крепости и града Шлиссельбурга…
- Шлиссельбурга, государь?.. – переспросил довольный за себя царев любимец, услышав новое название для града.
- Да, Шлиссельбурга – города-ключа, открывшему дорогу к устью Невы и Балтики желанной…
- Рад служить тебе и Росси, государь!..

23.
Старуху Макрину пробудил истошный вой вчерашней девки Альки, пустившей ее на постой. Пробродив весь день по окольным усадьбам мелких бар и простояв обедню на паперти захудалой церквушки, Макрина едва дотяпала до первой крайней избы села. Переступив порог, она сразу же почуяла запах мертвятины. В избе все были живы, но нюх старую колдунью не подводил никогда. Пронзительный, тухлый запах сырого, гниющего мяса витал невидимою пеленою по избе и подымался к цветастому ситцевому пологу над печью.
Алька приняла радушно: усадила на припечек, послала под ноги рогожку, и, даже плеснула густомятого гороху, но без шкварок. Все выжаренные шкварки и тягучий жир от них достался ее матери, за пологом на перекышке.
- Болеет маменька от той весны… - Алька ловко забралась на печь с глиняной плошкой. – А осенью, как брата в войско увели, и вовсе впласт слегла… - Она подбила матери подушку, приподняла, подтянула к стенке, размешала ложкой кашу, зачерпнула и преподнесла к губам еще не старой, но смученной болезнью бабы. – На, проглоти чуток… Ее й жевать-то, чай, не надо: я все размяла, сальцем полила…
- Ох, не охота, дочка, мне… Чрево уж не принимает, воротит от всего… - скривив и без того морщинное лицо, мать отвернулась к низкому окну с такой же занавесью, как над печью. Но Алька поднесла ложку к стиснутым губам, легонько ткнулась в них, приоткрывая и свой рот для затравы…
«Подала бы мне с жирком… - прошамкала старуха почти немо, рассусливая вязкую, сухую мять. – Все равно не переварит, а завтра лишь червей накормит…»
- Вы что-то молвили, бабуся? – Альке все же удавалось втиснуть в материнский рот четвертую уж ложку…
- Да ничего… Корми, болезная, корми…
Старухе пришлось расположиться на припечье, как бы ни хотелось ей наверх – Алька вскорости, прибравшись, легла с матерью, чтобы не дать скатиться ей во сне…
- Уж как да закатилося, солнце белое,
Солнце белое раным-раненько…
Уж как закрыла ты очи ясные
Очи ясные, родна маменька…
И сложила ты ручки белые,
Ручки белые, да на крепкий крест. – выла вголос утром Алька, подавая чистую рубаху соседкам, обмывавшим ее мать.
- Поплачь, поплачь, Алинушка…
- Повой, повой, голубушка… Авось на полегчает – боль-кручина сердце малость разожмет.
- Ага, ага… И духу новопреставленной Авдотьи легше будет – с песней к Богу отойдет… - подвывали бабы, хлопоча… - Как же ты теперь, болезная сиротина-то будешь? Отца-то нет, и не ведома, кто он… И приданого-то: ложка, плошка, да подушка – кто ж за муж-то таку возьмет?.. И выдавать-то некому… Поплачь, поплачь, родимая…
- И сомкнула ты уста ласковы,
Уста ласковы, да немым замком.
Смолкла горлинка во саду пустом,
Во саду пустом, в неурочный час. – глотая ласковые, но колкие слова, подвывала им Алька.
Облетела там вся листва с ветвей,
Вся листва с ветвей да не вовремя…
Обрядилась ты, да голубушка,
В платье белое, как покров зимой;
И легла же ты, да родимая
На лавочку, да на тесовую,
На лавочку, да на тесовую,
Аки бревнышко не в пору срублено,
Не в пору срублено, косой погублено.
Косой погублено, косой проклятою…
Кто ж меня, сиротку пожалеет,
Кто ж меня голубку-то пригреет,
Кто ж мою-то косу заплетет?..
Понесут тебя, родна матушка,
В поле чистое, в поле дальнее,
В поле чистое, в поле дальнее,
Да под ветра вой, да завывание…
И хотя одетую уж мать еще ложили в гроб, поставленный на лавки, головою под иконы, Алька уж звала усопшую с ней поговорить:
- Расступися ты, мать-сыра земля,
И раздайся ты, гробова доска!..
Расплети-ка ты ручки свитые,
И раскрой-ка ты очи ясные,
Разомкни уста немью сомкнуты,
И скажи ты мне хоть одно словцо…
Хоть одно словцо, слово ласково.
Заплети ты мне, сиротинушке, косу русую,
Косу русую, растепленную,
Как плела досель, плела натуго…
Ох, не даром-то солнце белое,
Солнце белое, да остылое
Закатилося раным-раненько,
Раным-раненько, да не в порушку…
Мужики сбирались неохотно, ведая, что до поминок выпить не дадут. Увязавшись за своими бабами, они все ж были рады «откосить» от сенокоса, и денек передохнуть, балакая о новостях.
- Ох, как воет-то, как воет, и плакальщиц не надо нанимать… - крякнул один сосед другому, нарубливая ель в сенях. Другой кивнул орлиным носом, собирая ветки, чтобы посыпать ими до калитки двор. Другие мужики рассаживались на лавки, ожидая дела. Жизнь брала все ж свое – им хотелось побалакать, и под видом запряжения саней, они спешили в двор, на свежий дух от колких взоров баб.
На выходе беседа продолжалась и текла вольней:
- А в нашем селении, ты помнишь, Сав, жена усопшего так голосила от счастья, что тот не вынес и начал подпевать ей…
- Да что ты! Страсти-то какие! Это ж можно и самим богу душеньку отдать, иль в штаны накласть…
- Ну, да, эгей… Потома оказалось, что сосед под лавку-то подлез, чтобы подтрунить над вдовою, значит…
- Вот шутник, я б ему накостылял!..
- Да бабы сами так отпарили его кочергою да ухватом – месяц в баню не ходил!..
- Дааа, мы, русские такие: на погребении поем, а на свадьбе слезки льём.
- Да уж, это точно… Хоть и плачутся, мол, жизнь – острог, а смерть – освобождение… Но я б хотел подольше потомиться в нем.
- Ишь ты, куда загнул, Саврас седобородый!..
Сани запрягались, бабы выли и шептались, Макрина все вертелась у гроба, перебирая скрюченные пальцы…
Выноса она не стала ждать. Повертевшись возле покойной до прибытия попа и певчих, зацепив лохмотья за торчавший гвоздь из доски, выдернув его из гроба ссохшими и желтыми, как на курьей лапе пальцами, трижды плюнув на него, шепнув как-будто:
- «Будь обороной мне, а заносчивым – проклятьем», старуха сунула его в котомку и исчезла за дверьми в выкошенном поле за стогами…

24.
На Колокольной башне часы пробили полдень. Стройными рядами выпускали шведов из ворот. Барабаны били отступление, но торжественно и чинно. Обгоревшие знамена с золочеными крестами, коронами и львами с огнистым языком, развевались на ветру. Губы отступающих солдат были плотно сомкнуты, а щеки выпирали пули – столько по обычаю припасов разрешалось выносить бойцам, коль те сдались по договору. За ними ехали четыре пушки и следовали жены на возах. Всех погрузили в два их боевых фрегата и отправили вниз по Неве в Ниеншанц.
Царя позвали отобедать – в башне маршалы накрыли наспех стол. Но Петр пожелал присутствовать сперва при наказании беглых.
- Повешением, отрублением головы или колесованием? – спросил его полковой писец, строчивший наскоро указ на ранце.
- Повешением, - кратко молвил царь, ища глазами окна на вершине башни. – Все остальное долго будет, да и не для кого тут стараться: солдаты все устали, а местных единицы – одно дитё, да две-три бабы – некого стращанием поучать…
Во время этих слов, царь перебегал от одной стены к другой. Носившееся следом три солдата передавали нужные слова писцу, а тот записывал, присев на лестнице у входа. Наконец, глаза царя остановились на Светличной башне, с которой только что уехал Шлиппенбах.
- Выставить балку вооон из того окна. – царь указал, прищурившись на смотровое верхнее окно под флюгером над крышей. – Сержанта и кто первый с ним побег удумал – тех туда.
- Водрузим, как Федьку Шакловитого перед очами Софьи?.. – угодливо спросил царя один из бегавших солдат.
- Не поминай дерьма перед обедом! В нос не смерди – не порти аппетит! – сурово оборвал услужливые речи царь.
Наспех тесанную балку высунули в полторы сажени из дозорного окна. Внутри к ней привязали ведра с камнем и песком для перевеса. Сержанта долго не пытали. Покалив наскоро сплетенных из шампуров прутьев в дальней избе, служившей здесь гумном, и вырвав ногти, его отправили на башню под конвоем. За сержантом вели четверку рядовых из пехотного полка Данилыча. Проходя мимо царя, стоящего на тропке в башню, сержант остановился перед ним. Конвойные не стали понукать, видя, что царю угодно рассмотреть виновных. Мгновенье постояв под строгим взором, сержант отдал поклон царю, крестьянский – до земли.
- Фамилия как? – выпученные черные угли жгли сержанта шибче, чем решетка. Кожу холодил не ветер, пронизывающий дыры сюртука, а холод, бьющий изнутри. И все ж сержант поднял зеленые глаза и посмотрел на жилу, вдруг прорезавшую щеку, и появившийся бугор внизу лица…
- Кудрявцев, - слабо произнес сержант.
- Чего бежал? – царь смотрел на рваные нашивки, развеваемые лентой над плечом, на тонкие усы, слепившиеся от смолы, на язвенные пузыри над грудью краснеющие в лоскутах рубахи. Ему хотелось ткнуть их шпагой, чтоб прорвались и брызнули на ткань…
- Да просто жить хотел, всевластный государь… - Кудрявцев опустил главу и шапка покатилась по траве к ногам царя. Петр поглядел на остальных, позади него. Крайний слева был на голову ниже своего сержанта, и глядел в упор на государя из-под густых бровей. Другой, как пес, пощелкивая челюстями, сосал кровоточащую десну, и бегал взором по округе, дрожащим голосом пытая у охраны за спиной:
- Где нас повесят, подскажите, братцы? Неужто без попа и отпущения отправите на свет иной?..
- Тебе ль не все равно теперь уж? – пнул дулом под лопатку конвоир. – Какая разница, как отойдешь?
- Но без прощения и отпуста грех-то отходить… - капая кровянкой с губ, как бы молился тот.
- Раньше надо было думать о грехе, когда побег замыслил, а теперь уж что… И так пойдешь к чертям, вонючий трус…
- Не бойся, Дёма, Бог отпустит… - отозвался кудрявый третий, загорелый старше всех, лет тридцати.
- Отпустить вас, отпустит – на сковородку к черту прямо! – треснул злобною усмешкой, приставив дуло к уху, за его плечом конвойный.
- Да что ж ты так его стращаешь, брат? Не видишь, как боится малый, чай помирает в первый раз…
- Какой тебе я брат, вонючий пес?! – пинок заставил пленника пригнуться. – Ну, ты не рыпайся, давай… Когда бежали тож стращались, пока мы проливали кровь?
- От того и бегли, что стращались… - четвертый, грузный, круглолицый поглядел на башню вверх, увидел балку в смотром окне и понял все, но говорить о том не стал.
- Что, тоже жить хотите? – глас Петра звенел железом.
- Хотим, великий государь, - отвечал за всех четвертый. – От того и побежали… Уж не гневись…
- Угу, - кивнул как бы в согласье Петр. – Еще скажи: «И не вели казнить…» Конвойные и все вокруг расхохотались.
- В бесчестии жить, что мертвым быть. Тащите всех наверх, поближе к небесам, а то душонки испужаются, куда не надобно сбегут – дороги к Богу не найдут...
Конвойные толкнули всех ко входу в башню.
- Ну, как же без отпуста-то грехов? – не унимался Дёма, спотыкаясь на ходу.
- Ну, хошь, я тебе их отпущу? – Петру пришлось замедлить шаг, чтоб не идти вперед приговоренных.
Покуда шли, служивые из уцелевших бревен сбивали виселицы остальным. Стук топора, солдатский говор, шептание оставшихся в Орешке наполнил двор звучанием повседневной жизни. Женщины, опасливо глядя на пришлых собирали уцелевшие пожитки, решая у кого б осесть до новой избы. Оставшиеся рядовые гарнизона бродили, отходя от битвы, по двору. Встречаясь с русскими, то расходились, молча уступая путь друг другу, то садились прикурить и завязать на знаках разговор. Но все не сговорно и тайно ожидали казни, как некого священнодействия аль картин лубочных. Все провели приговоренных взорами по вытоптанной тропке до крыльца о шесть ступень, все наблюдали, как они босыми, сколотыми в кровь ногами поднялись и скрылись за чугунной дверью. Царь преодолел ступени в два прыжка.
- Да, хоть и жалко бедолаг, да бегать от своих неслед… - вздохнул солдат в закопченной рубахе, отесывая доску топором. – И когда я думал, что буду ставить виселицу для своих…
- Да уж… - подхватил напарник, все еще смотря на дверь. – С кем ратиться, с тем и на погост ложиться, а от своих бежать – в поле заячьим хвостом дрожать… Дверь тяжело закрылась. Напарник вытер пот со сгруженного в складки лба. – Да ты еще гвоздочков вбей, а то не выдержит, доска, чай, стольких…
- Так, может, коль не выдержит, обвалится, отпустят бедолаг, по давнему обычаю? – солдат, кряхтя, приподнял доску, вершков на двадцать шириной и приложил ее к лежащему столбу, аршина в три длинною.
- Сомневаюсь… - напарник подал отскочивший гвоздь.

25.
Кудрявцеву с командой сразу же набросили петлю, только лишь они ступили в смотровую, – одну на всех… Четверо солдат, бывших на готове у дверей, потянули пеньковый канат на себя, конвойные толкнули заговорщиков к окошку…
- Надо же, ну прямь, аркан!.. – упираясь босыми ногами о пол, и тряся кудрявой головой, высвобождая вороные пряди из петли, пролепетал со слабою усмешкой старший.
- Ага, еще бы седла наципили… - скрипя по скользкому полу сухою в мелких трещинах пятой, подакнул крулолиций, опираясь на Демьяна.
- Поговорите тут еще…
- Да пусть себе поговорят – заглохнут уже скоро… - теснила все к окну охрана. Солдаты уж обматывали заземленный ведрами конец бревна канатом.
- Ну, как же без прощенья, братцы?.. – Дёмка зажимал колени. Ему хотелось по нужде, он понимал, что выльется, едва повиснет, а попроситься не решался – знал, что высмеют и не отпустят.
- Отпустить грехи тебе? – Петр наматывал канат со всеми и самолично завязал его конец тугим узлом. Потом схватил лежащую в углу лопату подгреб рассыпавшиеся камни, бросил их в ведро и подошел к четверке. – Во имя перда и трясучки, благословляю вас во ад! – перекрестил он всех лопатой и опустил лоток на голову сержанта. Кудрявцев промолчал, но теперь не отводил глаза от выпученных угольков царя.
- Да будешь ты в аду за нами! – Дёмка отпустил себя, решив, что лучше опозориться перед царем, нежели пред всеми с высоты. Вскоре между ног штаны покрылись мокрой кляксой, а на полу расплылась под струю лужа.
- Руки, может быть, освободить дозволишь, царь? – перехватил царскую брезгливую усмешку на себя с товарища кудрявый. – Пенька затылочек щекочет, а почесать-то не чем…
- Освободите руки, коли просят, всем. – кивнул конвойным Петр. – Пущай потрепыхаются подоле, раз хотят… И сталкивайте уж…
- Раз, два… Хватаемся за петлю, братцы! – скомандовал кудрявый почти что налету… Их головы столкнулись с тихим стуком, от которого разлилась темнота в глазах и завертелись искры. Тела прижалися так плотно, что им казалось, слилися в одно. Небритые щетины щекотали щеки и затылки. Пальцы судорожно пытались растянуть петлю, но она сдвигала их все туже воедино. Колени бились о колени и попадали в пах, но боли там не ощущалось. Наконец, сквозь искры просинило небо, но вскорости залилось густой и красной краской…
- Простите, меня, братцы, что подбил… - сдавленно прохрипел Кудрявцев, упираясь лбом в гладкостриженный затылок рядовому, что всегда молчал. Теперь их головы сравнялись.
- Бог простит… - за него ответил Дёмка, упираясь стопой о чье-то колено. – А как я батюшку ославил? Смутился окаянный черт, небось… - от нахлынувшего на него бахвальства Демьян чуть приподнялся из петли. Глаза не без усилья поглядели вниз. Вода с белесой пеной рябила вокруг резного лепестка земли. Обугленный забор в вогнутых пробоинах и щелях окаймлял зеленый травяной настил. Черные холмы сгоревших хат и уцелевших строек как-будто двигались в искрах. Люди капашились муравьями возле них то замедленно, то быстро. По середине территории дюжина военных водружали три столба: два крайние литерами «Г», а между ними – чуть пониже «Твёрдо». Но все сейчас смотрели, подняв головы на них, о чем-то меж собой толкуя и крестясь. Говор их казался отдаленным гудом, и как-то тяжело давил на уши…
- А все же зря мы побежали, - вдруг сглотнул слюну молчаливый рядовой. – Лучше уж от пули сдохнуть, чем вот так в петле, как поросята…
- Да, так и эдак помирать, так лучше уж в почете… - выдохнул кудрявый. – Я отпускаю руки, братцы, простите, нету сил… Через мгновение его черный подборок приподнялся, расколотые губы растянулись и пенистые пузыри потекли густой струей.
Царь вышел на крыльцо. Его воронья шевелюра отсюда не казалась столь густой, а колыхалась на ветру слепленым смолой крылом. Конвойные шагали следом, размахивая кандалами. Солдаты, ждавшие их наверху, тут же и остались, проследить за виселицей, чтоб не сорвалась до поры.

26.
Остальных шестнадцать вывезли на лодках с корабля и с конвоем подвели к столбам. Царя спросили, будет ли какой указ, иль так казнить?
- Какой еще указ им, легкопёдным трусам?! Части больно много. На телеги ставь, набрасывай петлю, а то обед простынет… Петр занял место у кострища. Поруч встали Шереметьев, Меньшиков, Голицын и Репнин. Здешние сначала робко, но после призывающих их ближе жестов и добродушного расположения царя, стали подходить поближе, поглядывая то на колыхающуюся с башни гроздь казненных, уже закончившую пляску осьминога, переставшую стекать струями, захлёбываться кратким хрипом, обрывками каких-то слов и фраз, раскинувшие головы вокруг одной петли; то на приветно улыбающегося и дышащего жаром и волнением царя, одетого почти что так, как его военные и осужденные сейчас, то на его министров, наряженных в мундиры с золотым шитьем; то на несчастных, заталкиваемых в две бендюги, подкаченных из-за дворов…
«Несчастных» привели из западных ворот, доставив их на шлюпках к берегу, с позже всех прибывшего фрегата «Уриил». Наскоро отбыв допросы для порядка, оставив в сохранении члены их и лица, взяв под сотенный конвой, провели по центру крепости, сделав круг из заднего сгорелого двора. Беглецы теснились в середину их ведущих, стыдясь не здешних, а своих.  Шестнадцать изнуренных бегом, страхом и сидением в нижнем темном, влажном доке, пехотинцев шли, понурив головы, не глядя по сторонам, и желая, чтобы все скорее завершилось… Но не все… Некоторые все же озирались, будто бы ища кого-то, привстав на пальцы на ходу и бродили взглядом по смотрящим.
- И царь тут есть? – спросил один из них, идущий во втором ряду, высокий в засмоленной рубахе и треуголкой набекрень.
- Ну, есть. Тебе-то он зачем? – усмехнулся ближний конвоир, подталкивая его в бог. – Привет, что ль хочешь передать?
- А если и хочу, тебе-то что? – конвойный шарил суетливым взглядом по обугленным амбарам, перекошенным избенкам, у которых хлопотали несколько старух с детьми, по дымящемся колодцам с разорванным снарядами венцом.
- Передашь из преисподни, где черти будут бегать за тобой и хлестать по пяткам раскаленным прутом…
Конвойный раскрыл уж было рот, чтобы ответить, но тут за шиворот ему упала капля, он поднял голову: зашарканные трещинами, налиплой глиной стопы качались мерно перед ним в раздуваемых штанах…
- Во-во, гляди, и ты так скоро будешь, только чуть пониже… - передний конвоир, слышавший переговор, поднял треуголку, утирая лоб.
- А ты, как будто рад своих-то вздернуть… - идущий поруч с ним в рубахе стройным шагом, перемещая связанные руки то на правый, то на левый зад, промолвил глухо и сердито.
- Да уж, оооочень рад своих-то трусов вешать, замест того, чтобы за кружкой браги сейчас победу отмечать! – скорей невесело, нежели с издевкой ответил конвоир.
«Свои», не занятые у телег, расположились вдоль столбов, чуть поодаль от царя, и напротив у стены. Всем вправду выдали по кружке браги и обещали знатный пир в крепости с самим царем сразу после казни.
- С телег-то будут дольше удушаться, чем из чурок… - шептались меж собой вблизи стоявшие вояки.
- Это почему же так?..
- Да потому что шея-то не сразу оторвется от спины.
- И что?
- И то, что петли горло просто давят, и воздух медленно доходит до груди, но все ж доходит. А пока доходит – будут жить, понятно?
- Ага, я понял. – хмель из давно изголодавшийся желудков ударял служивым в мозг, но приближающиеся действо, всех держало в напряжении, не дав расслабиться или забыться.
Вступали в разговор и местные, знавшие немного русский:
- Да где ж на нашем островке столько чурок им напилишь?! – откликнулся старик, сидящий на бревне у пепелища и игравший в кости с тремя, как он, одетыми в изношенные шведские мундиры. – Четыре у меня… Давай бросай, щас, чую, перебросишь… - мотнул он белым клином бороды сидящему на корточках пред ним.
- Конечно, переброшу… - тряхнул с легкими щелчками кости в жилистом шершавом кулаке другой, еще старее, лет под восемьдесят, но живой и верткий. – Деревьев-то – раз, два и нет. На большую землю, что ль за ними ехать ради чурок?!.. Вот, на, держи… - на треснутую чурку выпали из скрученных разжатых пальцев две пожелтелые костяшки. – Восьмерка. Перебросил. Угадал… - скрипуче крякнул старец.
- Вот я о чем и говорю… - наклонился третий помоложе к ним. – Свои б сгорелые дома отстроить… Я теперь бросаю, очередь моя… - взял с бревна он кости. – Уж осужденных подвели, вон…
Построившись в косую линию вдоль бендюг и выстроив приговоренных, три десятка с небольшим конвойных отделились и подступили к каждому по паре, чтобы поднять на телеги. Первая четверка у правого столба подошла спокойно без подгона. Солдат с напарником уж ждали на телеге с низкой в одну доску рамой. Набросив петли каждому, они спрыгнули наземь и поглядели на царя.
Петр кивнул и усмехнулся:
- Добро, что эти хоть не просят руки им освободить – пенька затылки не щекочет… - шепнул на ухо Меншикову он.
- А что, батюшка, тем, чай, щекотала? – догадался генерал, взглянув на башню.
- И как еще! Ашь обосцались раньше время…
- Надо же, не постыдились и  царя… - перевел глаза на осужденных генерал. Они топтались на телеге, ища, казалось, дыры в ней, чтобы просунуть пальцы ног, чтоб уцепиться и не дать отъехать. Белизну потерянных их лиц не могли укрыть и угольные пятна. Взор бегал по рядам стоявших, разыскивая то ли понимания, то ль спасения, и, не находя его, застывали в маске обречения. Сырой и пахнущий речною тиной ветер развевал рубахи, надувал штаны, готовя их к низкому, но долгому прыжку. Сливаясь меж собой в одно бесцветное и жалкое лицо, они скрывались от запоминания…
- А что им стыд?! – брезгливо молвил царь. – Кто не стесняется побега, тот не стыдится ничего!
Меншиков поглядел на полковника лейб-гвардии, которому несколько часов назад они с царем пришли на помощь, Михайлу Голицына. Недавно пухлое лицо вытянулось и горело от стыда. Выдерживая боевую стойку, полковник, как и его сейчас солдаты, переступал у царского плеча с одной ноги на другую.
- Не соромься, Михаил, - видя, что творится с полководцем, подбодрил любимца Петр. – Твоей вины тут вовсе нет. Ты показал себя героев. Я буду помнить только это. А шелудивые везде найдутся, даже в добром стаде с рьяным пастухом.
- Благодарю, тебя, мой царь. – Голицын оторвался от казнимых и чуть склонился перед государем. – Но не по себе мне все равно: какие б не были отступники, мои же ведь, из моего полка… Не доглядел, видать, кого беру, али не то сказал, когда на штурм их вел…
- Ну, полно, полно уж тебе себя винить… - похлопал царь широкое плечо. – Отвозите уж телегу, что ли?! Или и тут вам помогать?!..
Кнут засвистел над пегою кобылой. Телега подалась назад ко входу в башню, потом, скрипя колесами, покатилась от дворов, откуда вывезли ее.
- Михаил Михайлович, прости меня!.. – выкрикнул подцепленный ко краю доски с нависшим над бровями русым чубом приговоренный. Дощатый настил телеги медленно поплыл с-под ног. – И вы, служивые, простите!.. – впервые за прибытие здесь поднял он глаза на строй. – Аааахх… кха… ххххххх… - раздался тихий шейный хруст, округлый мелкий подбородок подался к плечу…
- Бог тебя простит… - не громко, но ведая, что тот его еще расслышит, промолвил вслед ему Голицын.
Второй, пониже ростом, смуглый, еще не выйдя с отрешения, глядя, как задыхается товарищ, перебирая босыми ногами по уплывающему дну, не приметно для себя стал переходить за третьего – кучерявого с широкою заросшей грудью и перерезанным кнутом плечом.
- Куда ж ты пятишься, как рак-то?!.. – оттолкнул его коленом третий. – Только путаешь веревки… Я не хочу с тобою в связке помирать…
Оттолкнутый товарком смуглый, сорвался с края отъезжающей телеги и кашлем заплевал лицо того…
- Вот так, от погани не ототрешься… - повел плечами кучерявый, перебирая пальцами концы веревки, связывающей руки за спиной. – Коль сам в нее полез… - то ль сглотнутый воздухом песок, то ли досада скрипели на его зубах. – Простите, братцы, и меня простите… - не упираясь в дно телеги, как двое перед ним, он сполз на край ступнями и поднял к небу красное лицо, которое тотчас же побледнело и задергалось в конвульсиях… Стопы опустились вниз, покачивая тонкие волосья лебеды… Вскорости на них закапала моча, стекаемая со штанов, торчащих на коленах пузырями.
- Скорей бы уж, есть давно охота… - Петр нервно отвернулся к генералам, унимая волей спазм.
- Ну, так пойдемте, государь, а тут управятся без нас… - Автоном Михайлович Головин обнял царя, прикрыв его от всех собою…
- Нет, Антоном, останемся, - на миг опавший стан Петра выпрямился, приобретая прежнюю осанку. – Кишки могут потерпеть, а наказать провинность надо.
- Господи, прости меня! Я и бабы-то еще совсем не ведал!.. – сдавленно вскричал четвертый, ближний ко столбу, чувствуя, как отъезжает дно, а неистребимая тоска переполняет душу и тревожит плоть…
- Где ж я бабу-то тебе сейчас возьму?! – совсем обравшейся царь Меншикову подмигнул игриво. Тут, радуясь, что приступ миновал, разулыбался тоже. – Тут везде почти одни старухи, тебе со старой-то не больно интересно…
- Да что ж мне терять теперь, великий царь?.. Можно и старуху… – телега покатилась чуть быстрее, кобыле не терпелось перейти на бег. Детина тридцати семи вершков с выбритым затылком в партерной рубахе, плотно заправленной в штаны подошел к столбу вплотную и уперся лбом в него… Телега, прыгая на кочках, отъезжала, приближая край.
- «Можно и старуху», говоришь… Да в неподчинении они еще моем… Могут и обидеться, не ровен час…
- То навряд ли, государь… - уловив веселое расположение Петра, решился подладиться к нему Данилыч. – Старухе будет хорошо – ей терять, чай, не чё тоже… - князь ожидал близившийся финт царя, но и предположить не мог – какой?..
Меж тем отъехала телега уж совсем. Тянущееся за нею ноги обхватили столб. – Цааарь, задохнусь ведь… - возроптал детина, соскальзывая вниз запотелыми ступнями по шероховатой твердости столба. Веревка сдавливала горло, стоявшие среди двора фигуры закружились и поплыли пред глазами. Приговоренный ощутил вдруг, как плоть упирается в штаны. Разглядел сие и царь, и все, кто был вблизи…
- Ну, будь по твоему, - перстами щелкнул Петр. – Подкатить к нему телегу!
Несмотря на рерипенье кобылицы, ее заставили пройти назад. Ноги беглого согнулись, но почуяв твердость, снова уперлись во дно. Шатаясь и дрожа всем телом, он стоял, борясь с удушным спазмом.
Царь прошел вдоль дюжины приговоренных. Все с недоумением и ожиданием смотрели на него. Сознанье беглых, отодвинув казнь, старалось разгадать, что скажет царь. Петр остановился на последнем – не высоком как детина, но щуплее, с пухлыми губами и розовым лицом.
- Ну-ка, подвести-ка этого к нему! – царь притянул юнца за пояс, правев другой рукою по втянутому животу и ребрам. – И снять штаны с обоих!
Опешившего юношу подвели уж без штанов к детине.
- Ну, бери его, порадуйся перед концом… - молвил добродушно Петр, глядя на красную, напруженную плоть. – И руки развяжите тоже, сподручней ему будет… - приказал он вскочившему в телегу помощнику-солдату.
- Тааак это же не девка и не баба… - не слыша своего голоса, едва овладевая телом, вымолвил детина.
- А что тебе терять? И разница какая? – царь оперся локтями о края телеги и подпер дланью подбородок. – Отверстье есть и у него… Смотри, как сочен зад, аки у девки промеж ног…
- Нееет… я не хочу.,. Помилуйте меня, избавьте от греха-позора… - взмолился плаксивым голосом юнец, удерживаемый под руки двумя конвойными.
- Ничего, по нраву выйдет и тебе… - приговаривал конвойный слева, разворачивая его. – Что семя выпускать впустую? А так, хоть удовольствие на последок…
- Да и что греха бояться, ты давно уж согрешил своим побегом. – придвигал его к детине правый. – Ну, входи, что ль?!.. Али нам за тебя еще твое богатство всунуть?..
Упершись в теплый зад юнца, фал детины снова стал прочнеть. Он чуть присел, насколько позволила длина веревки и втиснулся в горячее отверстие…
- Ай, ну не надо же… - вскричал юнец и выпрямился, но отойти ему не дали… Член детины через несколько толчков стал ходить свободней и быстрее. Юнец, чувствуя боль от напряжения, покорился, придвигая зад. Стыд сменился удовольствием, набухло и его хозяйство… Койвойные уж не держали, а лишь стояли рядом, и свобоною рукой он мог по очереди с задним подергивать свой член и разминать яички…
- Ату его, давай, давай! – кричали в лад толчкам и к удовольствию царя солдаты.
- Теперь ты испей его… - приказал спокойно царь, когда заглох последний стон и тело перестало биться. – Чай, глотка, вон, и губы в петельке пересохли… Сымите с него петлю и на этого набросьте.
У юнца не было уж сил сопротивляться. Встав под петлю, веревка от которой пришлась ему длинней и опадала на плечо, он отдался детине. Тот, встав на одно колено, на удивление, бережно и чутко заглотил его богатство, обсосалал и вытянул, что было в нем… Юнец погладил выбритый затылок и застыл… Детина выпрямился, отирая пену с губ, и, наклонясь над ухом тихо прошептал:
- Не бойся, это только сразу больно, а потом приятно, как сейчас…
Царь расслышал этот шепот, хлопнул в ладони и чуть хрипло прокричал:
- Вздернуть их в одной петле, как тех… - Петр кивнул наверх в сторону смотрового окна Светличной башни. – Пусть качаются вдвоем, раз уж им пришлось по нраву! И снять штаны и с этих через одного! – царь указал на оживших участи своей.
Детина и юнец обнялись крепко так, что конвульсии и повторное воздение срама были не видны теперь. По выпученным позвонкам ходили волны кожи, густая пена изо ртов полилась за ворот рубах. Но сцепленные пальца на замки – на спине юнца и шеи – у детины поверх петли, не расцепились даже когда их тела затихли, а ноги с мокрыми бороздками мочи и бели перестали биться, заплетаясь друг о друга.

27.
На другой столб старались вешать побыстрее – царь хотел обедать, да и воины устали от осады, а уж скоро отплывать… Шестерыми солдатам помоложе развязали гашники уже в петле: штанов срывать не стали, чтобы опустились сами, когда тело будет биться. Бежавшие не сопротивлялись, покорившись доле и царю. Вешали на серединный столб по четыре с каждой стороны. Две стоявшие при нем телеги отъехали почти одновременно к воротам. Повешенные затряслись в конверсиях постепенно обмякая. Расстегнутые пытались было удержать штаны свеянными руками сзади, но удушье брало верх над срамом и приставленный конвой и первые ряды развлеклись фонтанами, достигавшими груди, а то и лба, качавшихся в петле, обрызгивая их рубахи.
- Эх, не догадались с тех сорвать порты, - Петр вновь кивнул на башню, из которой прогибалась балка с гроздью бледных дезертиров. – Вот откуда били бы фонтаны вниз…
- Бог дарует последнее блаженство даже грешникам пред смертью… - Петр приблизился к последнему столбу, к которому уж подкатили первую телегу.
- Жаль, не успевают оценить и насладиться им… - с тайной, не объяснимой и себе завистью, косился подошедший Шереметьев на еще упругие тела и обвисающие в дрожи члены.
- Не надобно грешить и трусить, и усладишься всем сполна. – царь снова оперлся на край телеги, с которого торчал конец бревна.
- И то верно.
Двоим из тройки вновь расслабили штаны. Телега вновь подрагивала под царем от переступов и волнения. Последних хоть и присмирила неизбежность, но приближенье смерти вырывало безмятежие из тел. Страх и отрешенность уравнивали их и в лицах, как и прочих: в них были обреченность и унынье. На ближний справа столб они старались не смотреть, но любопытство и еще, лишь ведомая черту сила, обращали их к нему. А там еще под хрипы, выдохи и всхлипы вращалися тела на разной высоте. Они толкались, сталкиваясь лбами, пряди волосов сплетались, падая на красно-синие от напряжения, вытянутые от удушья лица, ноги дергалися в невесомом беге, пиная и крутя соседа и себя. Доска поскрипывала под намотанной веревкой и чуть пошатывался столб. Но что он простоит и вынесет все испытания было видно: выбитые вокруг в сухую землю колья не дали бы ему упасть, повесь еще восьмёрку, а то и больше на него. Телега стала отъезжать. Ближний ко столбу с острою бородкой, в коричневой рубахе, вздымаемой от ветра, обнажавшим заросший волосьём живот, спрыгнул с края сам, не обождав отъезда. Ударившись с размаху в столб, он закружился тоже, как и те. Босые ноги стукнулися косточками в край. Но зашагали, дергаясь и скрещиваясь не от боли, а силясь лишками сжать срам. Но это и ему не удалось – Бог вынудил принять и испытать «последнее блаженство».
- Сссстой, государь, мой, стой! – худосочный малый в бежевой рубахе отчаянно переставляя жилистые стопы по бендюге, наклонился наперед насколько позволяли связанные руки, будто силясь дотянуться до царя. Низкий, запотелый лоб морщился от напряжения. – Не вели меня казнить… Я пригожусь еще тебе, ей-богу, пригожусь!.. – тараторил он, хватая воздух между слов, будто бы надеясь запастись им впрок.
- Да? И чем же это? – и не думал отдаляться царь, лишь отстранившись от телеги, чтобы дать свободный ход.
- Йййя придумал, как сподручней зубы рвать… - до края оставалось два аршина, но слабеющие ноги предательски сгибались, норовя спуститься на колени.
- Что же за премудрость в том?! – в голосе царя слышалась насмешка, но и интерес. – Бери щипцы, да дергай! – Петр подогнул ладонь, как бы держа в ней клещи и привычным жестом дернул руку на себя.
- Щипцы-то рознь щипцам… - тараторил чаще парень, стараясь справиться с ногами. – Ууууу тееех, которыми дергаешь ты гвозди, и «щечки» не такие, и заамок, и рукоять… Иии зубы разные бывают, ведь: есть резцы центральные и боковые, есть клыки – к ним пойдут щипы прямые. Есть боковые зубы, есть и теруны – к ним подойдут щипцы с изгибом – и в десницу ловко лягут, на них легонечко нажмешь – и зуба нет… - его же зубы скрежетали, отстукивая с каждым словом дрожь.
- Да, мастак ты по зубам, я погляжу… - хотя царь потешался, но малый пробудил в нем любопытство.
- Скорее – по щипцам, мин херц… - дружески похлопал по спине царя подошедший ближе Шереметьев. – По зубам ты бог у нас – не превзойти…
- Что, вижу, помнишь, как избавил тя от кутового? А?!..
Граф потупился при сих словах, берясь за дряблую, но пухлую ланиту. Тем мигом малый захрипел, уже переступая над травою, но все еще прося царя, борясь с удушьем:
- Цаааарь, дозззволь мне показать… Еще повесить, ведь, успеешь… - жилы вздулись на его висках, щеки налилися кровью, но не от смущенья, как у графа…
- Ну, черт с тобой, показывай! – махнул рукою царь и приказал вернуть телегу.
Его сосед – высокий, смуглый, с впалыми щеками, в растрепанном, но сохраненном парике и влипшей в серые от пыли боковые букли треуголкой, стоявший в двух вершах от края перекладины и в четырех – от зубодёра, казался вовсе отрешенным и безучастным ко всему. Он глядел поверх голов за каменный забор на гладь пенистую воды; его мысли плыли с ней куда-то далеко отсюда ни за что, ни за кого: нахлынувшие с недр его сути забытьё одела его в бронь бесчувствия. Переступая шаг за шагом к краю, он не смотрел на дно телеги, не упирался, не искал бугров, чтоб задержать опору. Лепетанья, дрожь товарища, разговоры, взгляды, хрипы – все плыло мимо, никак его не задевая. Когда телега встала, а потом, подскочив на кочке вверх, поехала назад, он, как бы невзначай свел брови, остановился на краю борта, и снова зашагал, держась на месте.
А «зубодёру» быстро развязали руки и сбросили петлю. Хватая мокрыми губами воздух, потирая горло с чуть приметной бороздой, на корточках подполз он к бортику телеги.
- Ну, показывай, что там у тебя за чудо?.. – царь буравил взором то его лицо, то руки, которые полезли снова за спину и достали из штанов свернутую свитком шапку.
- Вот, гляди, надежа-царь… - суконный свиток развернулся и из непослушных еще рук со стуком выпали три небольших – величиной с ладонь, железки.
Царь поднял их и повертел в руках. – Хм… Мелковаты как-то и легки…
- Так зубы, царь, они ж не гвозди, тут плоскогубцы ни к чему…
- Ишь ты, как красно лепечешь! А в деле щипчики твои-то не погнуться, не рассыплются?
- Так сам ты и проверь…
- Хм-хм… На ком прикажешь их проверить? Не на моих ли генералах?..
При сих словах все полководцы отшатнулись, но перечить государю пока не торопились. И следующий миг показал – что верно сделали.
- Не, на моих верных, удалых испытаний на сегодня хватит. Проверь их сам, хотя бы вот на нём – твоем соседе по петле…
Уже достаточно окрепнув в членах малый взял у царя щипцы с загнутою головкой и подошел к соседу в треуголке. Царь впрыгнул на телегу и направился за ним.
- Открой-ка рот, Макар… - малый приподнялся на пальцы пред соседом, скрывая за боком щипцы.
- Тебе зачем? – бас Макара был негромок, но отчетлив. Не выходя из забытья, он с насмешкой оглядел соседа. Увидев тонкий и рифленый штырь, зажатый в кулаке у ребер, он догадливо кивнул. – Ааа… Свое уменье хочешь показать на мне…
- Ну, открой же рот… Ну, чё те, жалко, что ли?..
- Ну, да… Штаны содрали, хозяйство выставили напоказ, теперь еще и зуб давай… Штаны еще не спали у Макара, он придерживал их сзади, подвернув ладони в гашник.
- Открывай-ка рот без спора! – сурово Петр приказал.
- Ааа, царь?! – Макар не примечал до этого царя нарочно, и теперь глядел как будто сквозь него. – Еще потехи захотел?.. А так ее сегодня было мало. Да и вообще, вокруг тебя потехи маловато – со скуки можно помереть… - приговоренный шуточно повел плечами.
- Рот открывай, тебе сказали! – крикнул у телеги Шереметьев. – Эй, рядовой, поди сюда! – подозвал он ближнего из строя караульных.
- Нет, не надобно, я сам! – Петр остановил его. – Раз мне потехи мало, так я сейчас потешусь… Царь приблизился к Макару, встал вровень с ним и сжал перстами ноздри. Тот в единый вдох набрал побольше воздуха и стиснул зубы.
- Ничего… - царь с жаром выдохнул в его лицо. – Дышать захочешь, расхлебанишь варьку! А мы тут возле обождем, хотя и жрать охота…
Впалые щеки бедокура раздувались. Он попытался вывернуться из-под царских пальцев резким повтором в бок, но царь держал аки клещами, и нос  лишь хрустнул меж перстов. Смуглое лицо Макара наморщилось, но рот не открывался. Тогда царь силою протиснул в челюсть другие – загнутые вниз щипцы для вырывания корней из нижний части рта, как объяснил ему их мастер. Как ни упирался бедокур всем телом, а челюсти пришлось разжать.
- Ну, покажи на деле инструмент… - обратился к «зубодёру» царь, встав сапогом на ноги Макара. Тот был вынужден согнуться, чуть повиснув на петле.
- Смотри, надёжа, царь, - малый поднял инструмент над бровью у Макара. Тот лишь смог прикрыть серые, блестящие от слез и гнева очи. – Берешь щипцы, хватаешь ими нижний клык… Прости, Макарушка, меня… - сжал он в щеках щипцов третий нижний зуб.
- Будт ттты поклят… Спасашь сою шшшкуру… - проверещал, давясь слюною и обидою, Макар.
Малый уж не обращал вниманье – мастерский запал уж охватил его. – Чуть нажимааааешь ввввнизззь иии… доооостаешь… легко.
Длинный, желтоватый зуб с двумя кровавыми корнями держался под замком щипцов.
- И ты будь проклят, живодер России! – пенистый, густой плевок, переливаясь, как рубин, ударился в висок царя. Удар в широкий подбородок откинул голову Макара на лопатки. Державшаяся доселе треуголка сорвалась, ударилась о борт телеги и отлетела вниз под колесо. Влажный от поту парик упал мочалом в пятки. Короткие, каштановые волоски, слипшись в острые сосульки, заколыхались, отлепляясь от главы.
Царь оттер обшлагом сюртука плевок, нервно шаркнул сапогом и отвернулся от Макара, выхватил у ловкача щипцы и повертел опять в руке, теперь уже с трофеем.
- Ну, хорошо, пойдешь в передние войска – будешь кровью трусость искупать. – тыкнул он в распахнутую грудь юнца. – Кончайте с этим поскорее и обедать… - царь даже не взглянул на уже полувисевшего, пускающего кровяные струи в остатки села, покрывающие дно телеги, Макара. – Уста глаголят, власть неволит, кишки «хлеба дай!» – урчат… А щипчики твои себе возьму, ты новые склепаешь недосуге. – Петр сунул инструмент под клапан сюртука.
Ловкач проворно спрыгнул с отъезжающей телеги под конвой, Макар же выпрямился и все также отрешенно глядел уже не вдаль, а вниз…

28.
Стол для царя и генералов приказали накрыть на третьем предпоследнем ярусе-бое башни прямо перед арковым окном-бойницей, пред которым весела четверка во главе с Кудрявцевым. Пройдя по крутой, врезанной в стену, лестнице первый, перекрытый каменным сводом ярус, и минуя второй – деревянный, гости оказались в небольшой, по теремным меркам, комнате, устланной к их приходу коврами из апартаментов Шлиппенбаха, оттуда же перетащили и его небольшой стол, над которым еще так недавно комендант обдумывал план обороны. Трапеза, также была скромной, но сытной: только что изловленный карп, запеченный в тесте с уксусом и оливковым маслом – которые так обожал царь и не ел без них почти никакого второго блюда, густая уха с хреном и морковью, поджаренный с честном, перцем и сметаной хлеб, несколько бутылок красного и белого вина.
Ведая пристрастие царя к изувеченным телам и искаженным гримасой боли или мукой лицам, стол поставили торцом ко входу. К нему – походный стульчик-трон со спинкой, обитый тонким, черным бархатом в мелкий золотой зубец. Генералы опустились на четыре деревянных стула с двух боков стола.
- Итак, Орешек раскусили… - царь поднял кубок и разом осушил его. По высохшим и чуть обветренным устам и заблестевшим, круглым уголькам очей, было видно, что жажда мучила его давно. – Сколь ни зело жесток был орех, как камень, однако, слава Богу, разгрызли мы его и скулы шведикам свернули!
- Твоя правда, государь! Все по твоему вышло, во славу Божью! – вслед за ним поднял кубок холодного Мысхако генерал Репнин.
- Что от Апраксина слыхать? – Петр оторвал куриное крыло, щедро зачерпнул горчицы, и захрустел, не сплевывая кости. Первая четверка главарей все еще крутилась на весу, качаясь. Глава Кудрявцева свалилась на бок к застывающему зазубринами шраму на плече. Закаченные вверх зрачки уже прикрыла пелена бесцветия, но еще зеленый тон угадывался сквозь тускнелоть. Полуострые уста немного вытянулись, будто бы просили пить. Чуть свернутые пальцы рук подрагивали на ветром раздуваемой рубахе, словно приготавливаясь взяться за петлю и вновь растягивать ее, борясь со смертью.
Сидевший по левую руку от царя за Репниным Борис Петрович Шереметьев отхлебнул ухи, и, улучив момент, покуда царь разглядывает мертвых, прожевав, ответил:
- Да, государь, когда мы двинулись на приступ, пришло уведомленье, что адмирал наш тоже крепость взял своей эскадрой, – Ниеншанц… - фельдмаршал потянулся в железный зарукавник за листом, но Петр жестом показа – не надо.
- Ай, молодец старик! Не зря ему я в Выборге наш флот доверил!.. Не подвел нас Федька, не подвел татарский сын!
- «Татарский сын»?.. – Данилыч Меншиков спросил скорее для того, чтобы развлечь Михалыча Голицына – он все еще сидел мрачнее тучи, почти что ничего не ел, не считая ломтя хлеба, густо смазанного горчицей, да вина.
- Ну да… Дальний предок-то его берет начало от татарского мурзы Солохмира… - царь ответил для приличья – о происхождении адмиралтейца знали все. – Ну да не важно… Теперь Ниеншанц надобно сравнять с землею…
Медленно подплывающий по кругу Дёмка оскалился кровавыми деснами на царя, откинув голову назад. Штаны его уж высохли давно и терлись о колено загорелого и длинного товарка, схватившего его за локоть, и не отпустившего до сей поры в предсмертном спазме.
- Почему же, государь? Крепость, вроде как крепка – нам могла бы послужить еще… - князь Репнин, вздувая пухлые и без того ланиты, отправил в рот кусок гуся.
- Ниеншанц мал, далек от моря и место не гораздо крепко от натуры…
Обмякший, самый грузный из четверки, выпучив живот перед царем, будто бы подмигивал ему, прикрыв плотнее правый глаз. Левый продолжал блестеть на солнце. Кончик языка с налепленною мошкарой дразнил, свисая на губе…
- От натуры?.. – переспросил Голицын, чтоб не глядеться истуканом.
- Да, Михалыч, - порадовался Петр оживлению князя. – город будет недалече тут – в самом устье Невы… Новая столица, Вавилон… Ниеншанц же свое отжил. Неписаный закон гласит: захваченную крепость либо надо укрепить, чтоб не досталась вновь врагу, либо поровнять с землей, коль важности она лишилась…

29.
- Судьба в петельке трепыхалась,
Под ногами жизнь клепалась,
Кость обгладывал червяк;
Потрясенный дух размяк:
До неба он не долетел –
В лапти висельника сел... – поматывала ножкой Эн, вцепясь за деревянный свод крюком крыла.
- Опять стихи клепаешь, рифмоплетка? – игриво лаптем потрепал пучок волос, оплетенный вокруг косою на затылке, Уф. Мышъ пронесся над столом, наполняя холст рубахи ветром, и со свистом сел на дверь.
- Ага… - не то чтоб рассердилась «рифмоплетка», но подлетев, звонко хлопнула по лысине его крылом. Уф аккуратно отклонил ее крыло и отвернулся. Эн поняла, что обидела Мыша, но было поздно. Покружив немного над столом, она решила посмеяться над гостями: забравшись в тело загорелого детины, она махнула Дёмкиной рукой царю и окрестилась, высунув ему язык.
- Довольно быть Москве старокупчихинской столицей, надо строить новый парадиз на диво всем заморским мордам!.. Здесь!.. На Неве! – как ни в чем не бывало, Петр налил себе вина, опустошил в один залп кубок, и продолжал знакомить генералов с планами своей стратегии.
Энни стало грустно. Она взглянула на Мыша. Тот, полусогнувшись, продолжал сидеть спиною к ней, покачиваясь на дверях. Мышь вышла из повешенного и полетела снова к Уфу. Нахцерер, обмакивая гусиное перо в походную чернильницу за пазухой, мелко исцарапывал листок, лежащий на коленях…
- Эй, а что ты сам черкаешь там?! Ну-ка, дай-ка, поглядим… - Энни вырвала исписанный листок из розоватых лап Мыша, и отлетела к лестнице. Не успевший ничего ответить Уф, то ли сердито, то ли в шутку качнул вослед ей головою с еще густыми, смоляными завитками по краям.
- «...амазониды, значительно превосходящие ростом прочих женщин, отличаются красою и здоровьем, остроумием и легкостью своею...» - прочла она горящим взором в темноте. – Ну-ка, ну-ка, кто такие амазониды?.. Признавайся!.. – в гулком коридоре раздался легкий скрежет зубок самки.
- Ну, там все сказано, читай…
- Так-так… Угу… - искала Мышь потерянную строчку. – «Амазонки – дочери коварного бога войны Ареса и наяды Гармонии, которые поклонялись ему же и Артемиде – богине охоты». Ага-ага… Так-так… - закусила пальчик Энни. – «Наш лагерь находился в долине Боготы, мы получили известия об одном народе женщин, живущих без индейцев; посему мы назвали их амазонками»… Ннну, так кто ж такие амазонки?.. – опустилась на колени к Уфу Мышка.
- Ну, там же сказано: воительницы, девы…
- Угу… Угу… - кивала головою в такт слов его она. – А почему о них ты пишешь?..
Эн подбиралась к нему все ближе… И, опасаясь за чернила, Уф, всунул медный колпачок в отверстье, и убрал чернильницу назад под крылья.
- Хочу сравнить мужскую с женскою природу… В чем их суть и разность… А что, лишь тебе дозволено писать, рифмачка, а мне нельзя?..
- Ах, так вот оно… И ты писать мастак у нас… - Эн потянула за кушак.
- Ну, не без этого… - вся мелкая обида Уфа испарялась на глазах. Вдумчивый и отстраненный взор теплел. Он упрямился слегка, но лишь для шутки. – А кстати, как тебе? – в голос Мыша проникла прежняя серьезность.
- Ну, ничего… Довольно интересно и забавно… - подразнивала Энни, борясь со внутренней тревогой. – Думаю, получится неплохо…
- Ты, правда, так считаешь?..
- Угу… - Энни прикусила кончик языка. Легкая и тонкая рука, скользя по мягкой шерсти живота, теплела. Поняв, что лучше поскорей сесть поудобней, Уф прижался к косяку. Миг спустя Эн скакала уж на нем, откинув на задние лапы в лаптях подол льняного платья…
- Бесстыдница, не носит и белья… - подтрунивал блаженно Мышъ, покалывая грудь ее щетиной. Он дал себе слово, что продержится, покуда Энни не устанет, и не попросит стоном вылиться в нее, И держался… и  поддерживал ее за талию, чтоб она не сорвалась и не ударилась лбом в стену…
- А где видал бельё ты у простолюдинки?.. – и не думала сдаваться самка Мыша, оттягивая и паля внутри его богатство.
- Ну, ты же у меня не простолюдинка, хоть и примеряла ее наряд… - Уфу так хотелось хлопнуть и пришпорить забияку, но он знал, что Энни это не по нраву, и поэтому лишь гладил и легонечко сминал своею теплой лапой небольшой, но упругий и горячий зад.
- А эти амазонки только выдумка твоя?.. – Мышь немного приустала и прижалась к Уфу, замедляя скач.
- Ну, почему же? Они жили несколько веков назад, глупышка… - Уф погладил мокрое лицо, выпустил в нее немного капель, чтобы предать ей сил, и принялся сам пронзать горящие нутро. Эн доверчиво и с благодарностью прижималась все сильнее, чувствуя, как каждое вонзание льет в нее потоки сил.
- Порою кажется, убью –
Не дрогнет рука…
Но я люблю тебя, люблю
Сейчас на века.
Изволю простить
Все разом грехи,
Спешу посвятить
Всей жизни стихи.
Казню и предам
Всем пыткам зараз,
Но тронуть не дам
И мухе сейчас… - нашептывала Мышка, сдерживая стон. Стихи ее звучали музыкой теперь в его ушах, и он готов был попросить еще… И вдруг, как только Уф хотел уже излиться, она поднялась вновь и поскакала…
- Поторопись, ускорь свой скач – проснется Анна скоро, надобно в нее влетать… - усильем воли, но не без удовольствия, сдержал себя Нахцерер и откинулся назад.
- А куда спешить-то нам?! Везде успеем… - Энни, как и он, угадывала каждое движение, которое ему хотелось, и Мышъ взлетал уж, не паря на крыльях.
- Блажен, кто верует не видя,
И кто видит не узрев...
Вместо сердца – уши,
Вместо чести – хвост,
Вместо сути – первородство,
И оттенки звуков сути.
Мышъ, иди – дам ломтик веры в самость... – распласталась, обнимая его Энни, боясь упустить каждый выдох и толчок.
- Мышка моя… - Уф отдавал ей все, но ему казалось мало… Упругий хвост плетью обмотал ее все тело, подрагивающие ухо склеилось с ее маленьким и влажным. – И верно, некуда спешить, везде и все успеем… - Уф чувствовал, что скоро наберется новой силы, и дал себе и ей передохнуть минуту перед новой, еще более долгой и горячей скачкой…

Давно уж вышли генералы во главе с Петром. повешенных качал холодный ветер в тьме ночной. А нагие Мыши-Нахцереры писали, положив бумагу друг на друга, не расплетая хвостов, не расцепив ушей, не выходя из самости-нутра: он – про амазонок, она – про то, что видит – про казненных:
- Рвутся вены от предчувствья,
Бродит холод по костям.
Нет искуснее искусства
Видеть, что тебя нет там –
На другом кольце петельки,
С тыльной стороны столба.
Проболтаешься недельку –
Печать судьбы сойдет со лба.
И останется лишь маска,
Что рассыплется, как прах.
Бледная, немая краска
Сойдет на кисть в сухих руках…

30.
После того, как мамка и сенная облачили Аннушку в ночнушку и расчесали ее длинные густые волоса, она отправила их спать, пожелав сама умыться, прочесть молитву и пойти ко сну. Холодная вода с отваром ели и накрошенными лепестками роз сняла усталость дня с лица и напряженность с глаз. Царевна поигралась с волнами в корытце, шутя плеснула в зеркало перед собою, и повернулась к балдахину. И тут ей показалось, что одеяло приподнято продолговатой горкой, а на подушке голова, повязанная старой тряпкой. Анна зажмурилась, протирая очи еще влажную рукою. Виденье не исчезло, похрапывая также ровно в ее чистом, белом ложе.
- Эээй-эй, вы кто такая?.. – царевна тронула мизинцем храпящий бугорок и он зашевелился. Мгновение спустя из одеяла вылезла старуха, одета в черный балахон с котомкою через плечо.
- Я Макрина, гадалка из соседнего села. – трескучим голосом, похожим на вороний карк поведала старуха. Маша костлявою клешней, Макрина продолжала. – Меня позвала твоя матушка-царица, попотчевать и погадать – потешить душу среди прочих…
- Ну да, и что?.. – почти беззвучно спрашивала Анна.
- Мне холодно спать в сенях средь прочих – там дует изо всех щелей… - махала старая широким, черным рукавом, будто бы крылом ворона, указывая на угол с образами. – Зима уж скоро на дворе… Пожалей мои больные кости, дозволь мне тут, с тобою ночевать… - старуха залилась каркающим кашлем…
«Спать с ней – с вонючей, старой бабкой, всю ночь слушать ее храп и жабье клокотанье, и путаться в поганых лохмонах?! – молнией пронеслося в голове царевны. – Но зачем? Ведь я царёва дочка… И матушка сама сказала помнить это и честь свою блюсти во всем».
Анна молча указала ей на выход. Старая гадалка, кряхтя и охая, поковыляла к двери. Анна потянулась к простыне, чтобы сорвать ее и лечь на не покрытую перину. И вдруг расслышала тот же каркающий кашель:
- Будь ты проклята, холодная, бездушная зазнайка! Век будешь спать в холодных тюфяках одна – никто не обогреет! Одна и сдохнешь, от боли на перинах корчась!..
Царевна уж открыла рот, чтобы позвать на помощь нянек, но Макрина растворилась без следа, а грудь кольнуло что-то больно слева. Анна опустила вниз глаза и увидела у ног открытую булавку с серебристым завитком. Булавку эту подарила ей Малашка – знакомая ведунья и гадалка, прикормленная милостью царицы и жившая в хозяйственной постройке. Малашка ворожила всем дворцовым. Аннушка слыла любимицей ее, ведунья величала ее внучкой. В день рождения, года три назад, приколола бабка ей булавку эту, и приказала настрого: «Носи и не сымай! – Сие – твой оберег, дитя мое…» Теперь сей оберег валялся на полу, а там, где он был приколот – на сорочке слева на груди алело красное пятно…
Макрина же ворча себе под нос проклятия, со скрипом запахнула дверь светлицы, и вытащила из котомки ржавый гвоздь.
- «Сырость жабой пожирай,
Гнилость чистоту вбирай;
Девичья краса ржавей,
В одиночестве старей.
Как сему железу гнить,
Так тебе беды не сбыть!» - шептала заклинания Макрина, выбивая толстою клюкою гвоздь в порог светлицы.
Анна не видела, не слышала сего, но смертельная тоска сжала ее сердце коваными обручами. Как ни старалася потом Малашка развести ее тоску горячим воском, хоть и нагадала ей и земли дальние и влиятельного, молодого мужа, и приколола новый оберег, тоска не унималась и давила сердце… «Что будет с ней?.. Что будет?..» - холод и уныние кололи ее грудь расстегнутой булавкой…

31.
Небо заливал серо-розовый кисель тумана. Испеченный майским солнцем, расползался он сгустками облаков по закипевший глади. Наползающая тьма с востока не в силах поглотить всю облачную рязь останавливалась там, за окоёмом низких крыш построек и хлебала малыми глотками дымленную пену. Очертания зданий покрывались дымкой и белели, колыхаясь на ветру. Речные волны пенились, краснели от факелов, горящих в выступах полуразрушенной стены и на бортах кораблей. Клокочущая беззвучно накипь отражалася в реке, предавая ей свинцовость.
Каждый шаг по глинистой, холодной хляби глухо цокал в тишине. Петр прогуливался по склизкому, катистому берегу после сытного ужина с другом своим Данилычем, обдумывая план будущей крепости.
- Ах, как светом Бог играет дивно! – молвил Меншиков на полубегу, не столько из-за любования небом, сколько, чтоб замедлить шаг царственного друга своего. Петр мельком поглядел на небо и с сарказмом хмыкнул, выпуская легкий пар:
- Не Бог играет светом, а свет с творением Божьим. Это солнце не зашло за горизонт, болван, а мы на низкой широте, ну, в низине, как бы… - к  счастью Алексашки, без досады, что прервали его думы, а даже с некою усладой, что ведает ответ научный, пояснял ему царь Петр. – Вот от солнечных лучей не остается в этом месте, не сникает. Понял?
- Угу… - Данилычу по-прежнему пришлось бежать за ним по хляби, как не протестовал его наполненный желудок.
- Вот так мы обведем куртины, - Петр зигзагообразно обвел тростью в воздухе воображаемый многоугольник. – Вот там и там – выложим мы в стенах равелины… - в воздухе появились воображаемые треугольники.
- Да, государь, как тебе угодно будет…
- А вот так, бастионы в них протянем…
- Угу, мой мудрый бог… сие так мудро… - провел Данилыч носом по ветру, чтоб царь уверился, что он все представляет. Задача Алексашки была сейчас поспеть за ним и не отстать. – Славная боевая цитадель выходит из-под тросточки твоей…
- Какая боевая, остолоп?! – рыкнул опять в запале, но без злобы Петр. Меншиков, конечно, не обиделся и не испугался – он знал, то деятельный запал царя, опасности нести не должен за собой… Хотя, кто ведает, какая искра промелькнет в главе царя в последующий миг?!.. – Она, скорее охранительною будет – она закроет вход в Неву, и даст спокойно строить на Ладожском нам флот. Понятно?
- Да, мой государь. Князь Яков Долгорукий в свое посольство к пшекам толкового фортификатора нанял.
- Кто таков, откуда? – замедлил Петр шаг и вновь взглянул в расползающуюся манку неба. – Да нет, ты все же погляди: не надо фонарей и фейерверков – сама природа край сей освещает!.. Так кто таков тот твой фортификатор?
- Гаспар Ламбер, из французов. Это он с Аллартом осаду крепостей готовил, хотя тот ему лишь помешал изрядно, как я приметить мог…
- Зови его ко мне. Хочу узнать. Люблю толковых. Толковые нужны нам… О, гляди, сосна какая… - от внезапной остановки государя, Меншиков едва не ткнулся носом в его спину набегу… На пригорке, саженей в двадцати от них точно высилась косматая сосна. Врастая в побережный гладкий скат, качаясь мачтой на ветру, она краснела под бронзовыми всполохами неба. Оголенный ствол ее, аршинов в тридцать, держал размашистую крону над расплавленным свинцом реки. – Влезу-к на нее, да разгляжу округу, чтобы крепость лучше расчертить… - Припустил шаг Петр к склону.
- Нет, дозволь-ка я полезу, государь… - один из двух охранников Преображенского полка, идущих до сих пор беззвучно за царем и князем, опередил Петра, и кинулся к сосне.
- Ну, что ж пострел, давай… - только и успел промолвить Петр вослед.
Широкими и быстрыми прыжками, будто по полю заснеженному волк, преодолел солдат все расстоянье, опёр свою фузею в ствол, и также ловко и легко полез на дерево.
- Ну, что видать-то там? – подоспел к сосне и царь.
- Дооо неба также ддаалеко, - карабкался все выше Преображенец, скрипя корою под ногами. Сухие чешуи коры облетали в треуголку и на плечи царя. – А так весь остров заячьим ухом на ладони, не даром, заячьим прозвали, корабли – скорлупки на волнах, руины стен отсюда, как кусты…
- Обожди, я за тобой полезу… - царь сорвал с себя кафтан и треуголку, плюнул на руки, и обхватил уж было ствол.
- Обожди, великий царь, не лезь… - в голосе солдата пронеслась тревога.
- Ну, что еще?! Боишься, что как ты, поближе к небу стану?..
Раздался приглушенный выстрел из крепостых руин, за ним шлепок о воду… По тревоге была поднята охрана, расположенная в лаберинте уцелевших стен. Несколько служивых бросилися в воду за царем, остальные побежали за торцовую обугленную башню, откуда был выстрел.
Преображенеца вытащили из реки уж без дыханья. Младое, гладкое лицо блестело в свете факела от мокроты. Губы выпускали струйки крови и воды. Полуострые глаза тускнели.
- Ну, благодарствую, пострел… - царь осторожно опустил ему веки и положил голову с колен на свою треуголку. – За меня ты принял смерть, опередил…
- Сволочь свейская стреляла… - выпалил запыхавшийся охранник, бежавший впереди других из-за стены. – Помер, что ли, наш браток? – он опустился на колени и поднял из песка разомкнутый кулак «пострела».
- Да, отдал Богу душу за царя. – тихо отозвался Меншиков. – Поймали, кто стрелял?
- Бежал скотина. Стрельнули на полреки в темяшник, он и на дно ушел… - поведали другие подбежавшие солдаты.
- Коль есть семья – всех обеспечить из моей козны. Его же схоронить с большим почетом. – проговорил царь Петр спокойно, будто бы очередной указ Даниловичу, подымаясь.

32.
Петр в задумчивости был не долго. Отсчитав аршинными шагами мили три вдоль изгибистого побережья, и вспомнив о не прочтенном донесении с Мариенбурга, он достал листок из застежки сюртука и быстро прочитал донос. То был отчет о Ладожском сражении со шведами под командой вице-адмирала Нумерса. В нем говорилось, что полковник Тыртов и даже сухопутник Шереметьев проявили героизм и овладели замком за день.
- А старик-то наш не промах: лихо крепосцою завладел… - Петр довольно положил листок обратно.
Александр Данилыч на ходу мекнув, о чем сейчас царь говорить, все же осторожно уточнил:
- Мариенбургом, что ли, Шереметьев?
- Ну да, - пояснял охотно Петр, встав на скользкий выступ края, чтоб полюбоваться блесками воды. – Вот только Тыртова мне жаль: потопил три парусника из шести, две лодки, полсотни пушек свейских захватил, а сам погибнул, бедолага…
- Но старичок-то наш справляется, не трусит, как при Нарве, - попробовал вернуть на добрую волну царя Данилыч. – И кралю, говорят, взял в служанки удалую…
- Не даром он Петрович… - усмехнулся в ус царь Петр, отразив в зрачке искру реки. Нева при видимом спокойствие билась об уступ. Гладь свинцовая рябилась, кипя, как-будто изнутри. – Да пущай себе берет, только не силком при всех в полон – того не допущу! Младое государство позорить на глазах нельзя… - царь быстро поднялся, продолжив обходить зубчатые руины. Припустил, качая обреченно головой и князь – ужин не улёгся еще в нем. За ними шли уж два десятка из охраны, стараясь быть поблизости, но не на глазах – в сгустевшей дымке, за спиною князя.
- Да нет, говорят сама к нему пошла – по доброй воле: - скороговоркою под шаг заверил князь Петра. – воспитанница лютеранского святоши, была женою шведа-трубача, который и погиб от пули Шеремета…
- Ну, дай ему Бог силы на вдову!
- А мы что, на закладку крепости с тобою двинем?
- Нет, друг Данилыч – двинешь ты, а я произведу на Люстэйланде рекогносцировку, и на Ладожское снова поплыву – поглядеть, как строят флот…
- Твоя воля, государь! Надо – так и башню до неба воздвигну и назову во славу именем твоим на страх врагам!.. – Данилыч приотстал, чтоб выпустить зловонный дух.
- Да… - щелкнув пальцами, остановился и его беду и Петр. – И приготовь указ… Меншиков вздохнул и подал знак: факел, перо, бумага и спина гвардейца тут же были под его руками.
- Пиши: «С приближенных к сему месту городов, посадов, дворцовых волостей, поместьев, вотчин и с крестьянских, бобыльных дворов брать по десять человек. Чтобы шли сюда со снастями плотницкими, с топорами; чтоб у каждого десятника было бы по долоту, по бураву, по позыику, по скобелю... А хлебу и запасу брать с собой работным только чтоб в дороге сытным быть до места. А более запасов брать не надо. Мы и здесь накормим всех». – палил, как будто из картечи Петр. Данилыч знал, что переписывать придется тотчас во палате ночью, и кропил слова, лишь бы разобрать и вспомнить весь текст указа самому.

В крепость возвращались за полночь: еще писали три указа, потом отправились на корабли и выпили с командой рома.
Баюканье поместной бабы, качавшей на руках ребенка у разрушенной гауптвахты, звучало, будто предсказание:
- Черт жил в местах обетованных еще до своего рождения, и гнездился он в болотах райских... – таинственно и строго напевала длинная, худая баба, кружа вокруг избы. Дитя не успокаивалось – кряхтело, силясь вывалиться из пелён.
- Эк, какой ты сильный богатырь, - грудным и низким голосом шепнула мать, отвернув цветастый клин с лица младенца. – Прямо как из песни-байки… - и она запела:
- Богатырь его устроил,
Топь костями забутил:
Черта с ада подневолел,
Тот ладонь его раскрыл,
Скалы на нее поставил,
Во вторую молот дал,
Из ребер скобушки исправил,
Ими крепко швы сковал...
И воздвигнул град на топи –
На быстренькой Неве,
Чтоб и  в Азии и в Европе
Был он славен на земле.
- Слышали? – шепнул князю и солдатам Петр, усмиряя шаг, чтобы пройти потише. – Черт в строении нам будет помогать, из ада выйдет даже для того…

33.
Где только не был царь в ту пору… Покуда Афтоном Головин руководил приготовлением закладки крепости на Заячьем островке и Петропавловского храма, а друг его и губернатор Шлиссельбурга – Меншиков – себе дворец готовил с балюстрадой, который после и Посольским домом должен быть, Петр мотался по Сестре-реке до Олонецкой верфи, где ставили на плавь корабли да шнявы, потом – от Ям в Ругодево, где Шереметьев шведов бил, с Ругодева – в Москву на ночку к Анне Монс – любовнице своей в немецкой слободе, (которая – признавался царь себе – уже порядим надоела своими просьбами пожаловать в подарок деревеньку)…
Заплывал он и на Васильевский остров к Данилычу поглядеть, как ставит тот свои хоромы, а то и подсобить в постройке их. Как отгремели все салюты по случаю закладки Петропавловской крепости и «Парадиза на болоте» – Петрополиса-Петербурга, царь стал гостить на Мешковской стройке чаще.
Скрипя изрядно погнутой рессорой от подпрыгивания с кочек на холмы, карета встала меж раскатившимися кеглями возводимой балюстрады. Вельможа в широченной шляпе с наложенной горой перьев, опираясь на подножку, высунулся вполовину, огляделся. Дворец почти уж был готов. Центральная его часть, обращенная к реке выделялась ризалитом с пилястрами коринфского ордера и высокими циркульными окнами. К главному корпусу с двух сторон примыкали два изогнутых дугой крыла, заканчивающиеся восьмигранными павильонами и увеченными куполами с княжеской короной.
- Эй, друг любезный, - щелкнул пальцами вельможа полусогнутому верзиле в темно-зеленом сюртуке, копавшему лунки у подъезда. – Покличь-ка мне царя… Да поживее!
Верзила выпрямился и провел по лбу обшлагом. – А на кой тебе он сдался? – звучно выпалил верзила, расправляя тонкий ус.
Приехавший опешил от нахальства: - Ну, надо, стало быть, коли зову…
- Нет, ты доложи сперва, а я подумаю, стоит ли царя тревожить, али нет… - копавший вынул из глубокого кармана желуди кидать в лунки их, направляясь от приезжего к каменному гроту.
Вельможа еще более опешил, напомаженные маслом щеки вздулись. – Да как ты смеешь, остолоп, перечить?!..
В это время из внутреннего свода вылетел хозяин новостройки. В таком же рядом кафтане Преображенского полка, как и верзила, но без парика и треуголки, он, к изумлению вельможи, поклонился наглецу:
- Прости, мин херц, замешкался, хотелось позументы снять, да попросторнее одеться…
- Да, ничего, я без тебя справляюсь, - добродушно бросил ему царь.
- Давай, хоть поливать, что ль буду… - развел руками Меншиков, ища глазами вокруг что-то.
- Давай-давай… Ведра там, вон, за колонной, - Петр указал на крайнюю колонну с крестовым сводом. – А колодец знаешь где…
- Угу… - Данилыч подхватил веревочную рукоять ведра и припустил по не крутым ступеням. – А, Дорофей Семенович, здоров! Что, приглашения к новоселью выслал всем, как приказал?
- Да, батюшка, всем на Москву и за пределы… - вельможа низко поклонился. – А это, что же, царь? – голос напомаженного бара в парике заметно дрогнул. Указал он на царя трясущимся перстом.
- Ну да, он самый… - пожал плечами безмятежно князь. – Ну, вы знакомитесь тут, я за водицей…
Преодолев смущение и страх, вельможа подошел к царю.
- Прости, за то, что не признал и нагрубил… - утопив остроносые ботинки в грязь, Дорофей Семенович склонился, чуть ли не до лунки.
- Да ничего, брат, всякое бывает… - царь сплюнул на ладони, взял лопату. – Ну, ты лицо-то убери, а то, глядишь, землей присыплю…
- Да как же царь и желуди сажает?.. – вельможа неуверенно, но выпрямься по приказу.
- А что тебя смущает в том? – царь уперся высоким каблуком в копач лопаты. – Аль царь белоручкой должен быть? – глинистый лямец земли шлепнулся в лунку.
Вельможа заглянул в лунку и задумался. – Но покуда вырастут дубы-то эти…
- Что, намекаешь, их я уж не застану?.. – усмехнулся Петр, заравнивая землю.
Вельможа отступил на шаг и прижал шляпу, вдавливая перья, к груди. – Дай Бог тебе жить многи лета!.. Но век дубов от нашего отличен – намного дольше, медленней…
- Да ты, Семенович, как есть дурак!!! – зычно рассмеялся Петр, переходя к другой лунке. Он оглянулся: из-за правого крыла цокал по грязи великий князь, неся, покачиваясь, ведра. – Я не застану, ты, но дети наши-то застанут! И Парадиз сей град не для себя я строю, не для Даниловича, аль тебя – на следующие поколенья град и все завоеванья наши! – царь обвел рукой пространство. Набежавшая в сей миг волна расшиблась с плеском о валун…

34.
Дворец построили в четыре года. Как и стольный град вокруг, он подымался, будто на дрожжах. Сгоняемый народ корячился, не разгибая спин. В округе не хватало камня для домов и мостовых, и его несли с собой в котомках и подолах. Иноземельные негоцианты и здешние купцы не принимались на причал без трех аль десяти валунов с носа корабля. Людишки падали, стелились лагами под стенами домов и зданий с неимоверной быстротой.
После празднования закладки крепости «Санкт-Питербурх» в Троицын день и церкви во имя оной Тройцы, в которой царь молился за победы и поминал погибших, заложили храм Петра и Павла. Вскоре царь утвердил и первый план застройки и домов окольных для разнородных жителей: именитых, зажиточных и подлых. На Троицкой площади, берущей свой исток от храма, вырастали новые дома канцлера Головкина, вице-канцлера Шафирова, князя Бутурлина, князь-папы Зотова, сибирского губернатора Гагарина. Тут же за мостом встала каменная типография. Из Москвы и иноземья заранее были привезены царем два печатных стана и мастеровые люди: четыре наборщика, четыре печатника, два изготовителя красок. Вскоре вышли из нее первая новопрестольная Библия, указы из ближайших канцелярий, карты, чертежи, и поучения для детей. Недалеко от Троицкой встал гостиный двор, дабы иноземные и местные купцы не шатались меж прохожих и прилавков под открытым небом, как в Москве старопрестольной, а заплатив налог в казну, стояли чинно по местам.
После торговли удачливые продавцы могли спустить заработанные барыши в «Австерии четырех фрегатов», куда заглядывали и послы, и царь, и прилично одетые горожане.
Дворец Данилыча, как и новопрестольный град, расправлял крыла, взмывая ввысь со скоростью полета чайки. За четыре с лишним года отразился в темных водах Невы массивный главный корпус с рифлеными пилястрами вдоль окон и завитыми капителями врубленных в фасад колонн и двухскатной кровлей с княжеской короной. Фасадные работы были все завершены. За боковым крылом пристроилась и княжеская церковь с колокольней, откуда доносился нежный перезвон, посажен регулярный сад с решетчатыми оградами, живыми изгородями, рощей, домиками садовников и нужные дворы для держания птицы и скотины. Убранства внутренних палат еще не завершилось. Но главные приемные покои, личные палаты князя и его домашний, некоторые гостевые, две большие залы для балов были уж вполне готовы. И князь решил отправить новоселье.
Гости, колыхающиеся по волнам Волги, Вытегры, Свири и Невы от Москвы до Питербурха, тряслись от пристани по деревянной мостовой, выплескивая думы и заготовленные на память речи по дороге. Но приглашенные мчались со всех колес и парусов из Москвы, Твери, Ярославля, Череповца, Белозерска, Свири к Невским берегам к Нижнему густому саду и арочному гроту княжеского дворца за благословеньем Божьим и милостью царя Петра. «Вся ваша Россия – болото…» - думал им вдогонку черт, сбивая паруса Петровых кораблей, подбрасывая камешки и бревнышки в колеса, толкая экипаж в овраг…
Сам Петр был в те поры на Олонецкой верфи и ставил корабли на плавь. Прибыл он на праздник в сей раз позже всех гостей, уж за полночь. Скромная дорожная карета, обтянутая облупленной, от времени и переездов, кожей, подкатила ко дворцу. Усталый, но всегда и всюду бодрый Петр, не дожидаясь стремянного, вышел, разминая приседаньем ноги, направился к крыльцу. У входа в сени, дымясь на влажном ветре, горели факелы, но холопьев не было в дверях.
Смазливая, дородная тетеха в клетчатой поневе, каких любил потискать Петр между делами, сидя на каменных ступенях, обложенная ветками березы и сосны, вязала веник, и мурлыкала под нос. Царь прислушался к гортанным с выщелком словам:
- Не воруй мою портянку –
Не чем пяточку прикрыть…
Пожалей меня, служанку –
Я могу царицей быть:
На трон, ведь всходят портомои
С-под царска чрева с перепоя… - цедила девица, обматывая ветки коноплей.
Царь подивился пенью и затейливым словам, повел главою и спросил:
- Что все там гости собрались?
Тетеха подняла румяное лицо, чихнув в кулак, перекрестила рот. – Да, вроде, все, помимо одного… Уж, чай, поди, с полудня ждут, пляс и базар как след не начинают…
- Уж не меня ли заждались?..
- Да, заждались, да только не тебя!.. – тетеха, прикрыв от факела густые брови, щурясь, оглядела гостя с ног до головы, и принялась опять вязать.
- Не меня?.. Конфуз какой… А я приперся… А кого же ждут-то все?
- Да царя, милок, царя… - баба, корча равнодушье, уже главы не подымала от работы.
- Так вот он, я и есть… - развел руками Петр.
- Кто?
- Царь…
- Царь!.. Веники скатились по ступеням, а баба, встав, упала на колени у ботфорт царя. – Прости, отец всевышний, не признала… Одет ты больно по-простому, не по царски…
- Ну да, в перья бальные еще не облачился… Да, встань, ты, встань… - царю было приятно поклоненье. Но он поднял деваху, желая разглядеть ее, и придавил к себе. Она с покорностью прижалась к сюртуку. – Не ползай уж, будто бы в ногах у Бога, ботфорты-то грязны с дороги, испачкаешь румяную мордашку… Лучше проведи к гостям. Путаюсь еще я в этих лабиринтах Алексашки…

35.
Преодолев восемь пологих ступеней дубовой лестницы, царь и баба попали в большие сени со сводчатыми потолками, резными колоннами с крестовою абакой, светлыми стенами, расписанными под мрамор и статуями муз в глубоких нишах. Заметив между поварской и каморой для гребцов незанятую каменною девой нишу, царь вдавил в нее тетеху, засучил в разрез сорочки клетчатый подол и высвободился от семени, накопленного за дорогу. Баба оказалась скромной, но горячей: стыдливая в начале, как только оказался царь внутри, она стянула из него все соки, и для задору простонала.
Заправив холщевую рубаху в штаны и отряхнув камзол, царь выскочил из ниши, в несколько прыжков преодолел ступени на второй этаж к стеклянной двери и бодро зашагал по каменному полу. Баба оставалась при стене и переводила дух. Приглядевшись к балюстрадам, Петр, не без удовольствия различал в кованых решетках листьев свой и Меншикова вензель. «Помнит, сучий сын, кому обязан», – пронеслось средь прочих мыслей у царя. Миновав ряды колонн, он свернул к парадной зале, откуда доносились музыка и топот в такт. Толкнув от выхода лакея, успевшего произнести сквозь трели скрипок: - Великий государь Российский, царь Петр Алексеевич!.. и отскочил назад. Скрипки и валторны, трикнув, замерли на полутакте. Танцующие пары, разомкнувшись, встали вряд и поклонились. Хозяин дома, сидевший во главе стола, о чем-то ворковавший с чернокудрою особой, выхватил из рук ее кувшин, наполнил золоченный кубок и помчался с ним к царю.
- Мин херц, душа, а мы уж заждались! – широкие обшлаги рукавов вздымались на расставленных руках, будто крылья.
- Но ассамблею все же без меня начали… - шутливо погрозил царь Петр перстом, приняв вино от губернатора.
- Так это, чтобы не томить гостей… - возрадовался князь доброму расположению царя, взял его под локоть и повел к столу.
- А и верно сделал!.. – осушил царь кубок на ходу. – Незачем гостей томить… Ведь я же мог вообще и не заехать – на верфи дел невпроворот…
Ореховый покой сверкал позолотой и свечами. Золоченые наличники, врубленные в дерево, слепили глаз. Расписной плафон на середине потолка с большой серебряной звездою отражался в зеркале паркета. В него танцующие дамы могли глядеть, не выбился ли локон из-под парика, не оторвалось ли кружево от нижней юбки. Каждый звук, изданный струною скрипки или клавишей клавира вздымался ввысь и отраженный мрамором, парил по залу долгим эхом. Гостей в парадном собралось не мало. Прибыли и иноземные послы, отвлечься от забот иль разрешить дела за штофом в бане князя – места за столом их были ближе к трону, и местное дворянство, приехавшие показать себя с детьми по нововведенному обычаю, и из дальних волостей – кто по принуждению с докладом о делах, кто – поглядеть на новую столицу и подумать, не переехать ли в нее, ведь добровольцам царь давал хороший куш… Прибыли в который раз и Измайловские гости – Прасковья Федоровна с дочерьми. Князь усадил их за послами – чтобы не далеко от трона, и не слышали их тайн с Петром. Царица Прасковья в угоду дорогому зятю решалась на переселенье в новый град. Указы возмужалого царя бомбили именитых москвичей, особо тех, у которых подрастали дети, переселяться на брега Невы. И чтоб потрафить молодому зятю и наметить партии дочерям, отправив погребение любимой тетушки Петра – Татьяны, дочери Михаила Федоровича, Прасковья стала собираться…
Поздоровавшись с гостями, царь с опустошенным кубком подался в сопровождении князя к трону. Легкий кресло-трон, подбитый бархатом и мехом, стоял у окон, во главе стола, перед хозяйским кабинетом, отделанным черепахою и причудливой чеканкой.
- И много ль кораблей на плавь поставил? – Данилыч отодвинул кресло от стола. Гости подошли к своим местам и ждали, пока сядет царь.
- Да пока что три за две недели. – Петр уселся и кивнул гостям. – Но в команду я надежных подбирал с Немцовым – управляющим на верфи, кто Нарву и Ругодево прошел, и здесь повоевал со мной за Шлиссельбург…
Данилыч занял место подле. – И верно, надо верных подбирать… Не хочешь, царь, анчоуса отведать? – Меншиков придвинул блюдо с мелкою рыбешкой.
- А что за диковина такая?
- Да рыбка, Петр, заморская, купцы, вон, привезли…
- С селедкой нашей больно схожа… Только мелкая уж больно, не козиста…
- А это, мин херц, выкидыш от их селедки!..
- Вот как?! Стало быть, не только бабы скидывать умеют… - царь поковырялся в рыбке вилкой и насадил с десяток. – В Кунсткамеру б ее… - Петр подмигнул Данилычу, обмакнул две рыбки в густой сметанный соус с пряным перцем и отправил в рот.
- Ну, можно и туда… но лучше съесть!.. – тоже самое проделал князь. – Итак, государь мой, Нарву русские все ж взяли, старому знакомцу Шлиппенбаху и Левенгаупту начистили носы мы при Лесной; флотилия строится – корабли вздымают паруса; парадиз, с Божьей помощью выходит из болота – вот Адмиралтейство уж возводим… Куда теперь направим стопы? – в зале были иноземные послы, в том числе из Швеции и Польши, потому Данилович повысил голос, чтобы потрафить гордости царя.
Царь понял это.
- Да, Нарва все же прорвала, хоть и четыре года нарывала… Лежат поверженные мороситы по дорогам нашим к морю… - Петр провел рукою над столом, который представился ему сейчас полем славной битвы.
- Мороситы, государь?
Услышав потайное слово, Анна вздрогнула и отщипнула кулебяки.
- Ну да, младшая моя племяшка невидимых врагов так называет… - Петр подмигнул краснеющей царевне.
- Вот же выдумщица-то… - Данилыч шутливо погрозил Аннушке перстом. Дочь Ивана поперхнулась, но запила застрявшую в горле крошку сбитнем.
- Да… - ободрил ее кивком царь Петр, а старшая сестра похлопала по спинке. – Нам бы с Курляндией породниться… Хоть и мало герцогство, а все ж союзник…
- Так дело-то за чем стоит?.. Вон племяшек целых три и все на выданье почти уж скоро…
Прасковья Федоровна насторожилась, Анна же оправилась – теперь внимание перешло к Екатерине.
- А свадебку вот тут, в моем дворце сыграем… - затряс довольно париком Данилыч.
- Все может быть, все может быть… - Петр опустил главу и оробел, приметив ту ж клетчатую поневу с красную оборкой. Колыхаясь трубчатыми фалдами на паркете, она плыла за тенью дутого тяжелого кувшина.
- Вина желает, государь? – пролился знакомый грудной голос над царевым ухом.  Петр поднял голову. Пред ним стояла та ж служанка, пригревшая его в княжеских сенях. Растрепанные четверть часа назад смоляные пряди были аккуратно спрятаны в чепец, но на щеках не мерк румянец. Объемные чресла и грудь все так же колыхались при ходьбе, как и в его руках. Теперь, при ярком свете, гляделася она по-прежнему дородной, но на десятка два годков моложе. Черные глаза под цвет волос горели углем. Кончик маленького носа едва заметно шевелился при улыбке. Зубы были мелки, но белы и часты. Несмотря на скромность своего костюма, несколько жемчужных нитей с позолоченными и серебряными цепями обрамляли крепкую длинную шею спутавшимся хомутом.
- Ну, да… Плесни, пожалуй… - царь подставил под кувшин свой кубок. Золотистая струя, пахнущая летним лугом, ударились о дно и, пенясь, стала подыматься по блестящим стенкам чаши. Царь снова ощутил желанье. Ни будь здесь незнакомых иноземцев и царевен… да хотя бы только иноземцев! – он овладел бы ею на столе, заставив выпить сей нектар из своего разбухшего кувшина!..
- Мин херц, знакомься, это Марта… Я еще тогда, на Люстренде рассказывал тебе о ней… Ну, помнишь, государь?..
- Не помню, не вели казнить… - ответил царь, шутя.
- Ну, как наш старый, бравый Шереметьев отбил ее у шведов в Мариенбурге…
- Ну да, припоминаю что-то… А ты, стало быть, отбил ее у старика? Иль у того все ж силы не достало на вдовицу?..
- Про силу уж не знаю, но мне ее по дружбе уступил… За аглицкую саблю и три рубля в придачу… - Данилыч постучал тремя перстами по столу, показывая долю барыша. – Хошь, и тебе я уступлю сегодня ночью, царь, ее затак? Вижу, глянулась тебе девица… Проворная, хозяйская, скажу тебе, девица – справляется и в доме, и на простыне…
Царь видя, что Данилыч угадал его желание, замял салфетку и улыбнулся во весь рот.
Музыки, помня, что царю по нраву веселье и стремительные танцы, заиграли Аллеманду. Вихри звуков подхватили дух царя, и он сорвался с места. Вырвав у нее кувшин и поставив возле трона, Петр схватил ее в объятья и пустился вкруговую.
- Всем плясать! Чего расселись?! – грянул бодрый, но уж изрядно хриплый голос Петра, притопывающего маршем вдоль стола. Марта прыгала, сжимая его руки, легко и невесомо. – Потом дожрете все, потом… После пляса больше влезет! – немного задыхаясь, хрипнул царь, летя к окну.
Гости помоложе встали и пустились вкруг за ними. Сперва купцы с поклоном звали молодых боярынь, воспользовавшись случаем. Родители взирали косо, но перечить не решались. Потом и именитые пошли, схватив кто дочерей, а кто соседок. Круг ширился. Скрипки, дудки и виолы еле слышались сквозь гул. Зал наполнил топот, смех и взвизги…
Марта прыгала и терлась чреслом о царя. Ее цепи, пояс и браслеты позвякивали, словно сбруя. Черные глаза пылали, как недавно в ниши. Царь едва гасил желанье танцем и увлекал ее на выход…

36.
После танца Петр усадил Марту на свое колено и отпускал лишь по нужде да за очередною порцией вина.
Говорили о флоте, о постройках, о войне; рассуждали каким товаром торговать с Голландией, Польшей и Данией; с Данилычем решали, какие судна пустить в бой; с гостями мерялись на брудершафты и на локотки; ладили перегонки по залу с царевнами на шеи… После снова ели, пили, танцевали, играли на стульях и небольших столах у стен в шахматы и подкидного… Но царю все более не терпелось на постель.
Наконец, в четвертом часу ночи, спросив хозяина дворца, в той ли палате ему ночевать, выложенной Дельфийской плиткой, что и в прошлый раз, и получив ответ, что весь дворец к его услугам – царь волен почивать, где хочет, но хозяин послал ему вновь там же, Петр направился к сеням.
- Пусть возьмет вина, подсвечник и посветит мне покуда буду раздеваться… - шепнул он в ухо Алексашке пред уходом, кивнув на Марту, оставленную им сидеть на троне.
- На, ступай и посвети царю, в той спальне, где мы с тобой ему стелили… - князь сунул в руку Марты хвост серебряной русалки, державшей ветви с чашниками для свечей.
- Но, Александр Данилович, как же?.. – замялась застенчиво девица.
- Иди, иди… - подтолкнул ее князь. – Прокладывай дорогу к милости его…
Марта догнала царя в предспальной. Палата была вылажена плиткой на образец китайского фарфора, от чего казалась и светлей, и больше настоящего размера. У окна стоял овальный стол, накрытый вышитой ковровой скатертью. При стене стеклянною горою высился трельяж с лучшей даренной посудой напоказ. В центральном месте на креслами и малым письменным столом весил портрет хозяина в огромном парике с почетной лентою и орденами.
- Довольно ль я зажгла свечей? – голос Марты был не громок и не робок, он не царапал слух, но проникал на дно души и там плескался пенистым вином.
- Да, в самый раз, душа моя… - Петр подошел к ней ближе и мельком глянул на подсвечник. – А что же ты вина не захватила?
- Как я могла ослушаться?.. Оно при мне…
- И где ж? Не вижу и кувшина…
- И не в кувшине, а в бутыли… - Марта кокетливо подняла локоть. Тут только Петр приметил под кофтой выпирающий сосуд.
- И ты меня им напоишь?.. – Петр властно придвинул девицу к столу. Хоть царь привык, что удовольствие стараются ему доставить девы, сейчас он захотел доставить удовольствие ей.
- Если после царь напоит и меня… Подсвечник, покачнувшись, стал на стол. Петр быстро поднял ей подол, Марта выдернула пробку с всхлипом и полила красную струю себе на лоно… Петр с горячей жадностью, хватая брызги языком, всасывался в ее плоть. Дева уж теперь стонала не по надобности, а от наслаждения. Царю приятно было это сознавать, желанье и в нем распалялось.
В царе боролись человечье и животное начало: животное вопило – «Овладей!.. Войди в нее и обуздай… Насыть меня и сам насыться, чем желаешь…», а Петр-человек просил смиренно – «Не спеши… Дай насладиться ей, и будет и тебе услада…»
Ослабленную наслажденьем Марту царь подхватил на руки и перенес в отведенную хозяином им спальню. Хотя и дева была в теле, но веса он не чуял. Не стаскивая покрывал турецких, царь бросил девушку на них, нетерпеливо опустил штаны, упал на Марту и забился уже не в силах сдерживать себя…
- Откуда ты такая прикатила? – откидываясь на подушки, царь прикрыл глаза.
- С Ливонии, государь, отец мой рано умер, - девушка перекрестилась пятерней, вздрогнула и нанесла трехперстное знамение. Петр, поглядев на это вскользь, блаженно улыбнулся. – И принял в услужение пастор Глюк… - умелая и ловкая рука вернулась к царственному жезлу, который потерял упругость, но все еще был тверд.
- Стало быть, читать умеешь? – Петр придвинулся поближе, полностью доверясь ей.
- Катехизис знаю наизусть… - Марта оробела от вопроса больше, чем от близости с царем.
- Что ж, это похвально… - царь высвобождался до конца, разглядывая плитки на стене, расписанные синей краской, с единорогами, пастушками на них и пастушками, седлавших дев кто спереди, кто сзади. – А за мужем была?..
- Была, великий царь… Отец Эрнст обвенчал меня с драгуном. Но жили мы при нем – не поспели завестись хозяйством… А тут война… и я попала в плен к… - у Марты чуть не вырвалось – «к солдатам», но она во время поправилась. – … к фельдмаршалу Борису, после Александр Данилович в услуженье к себе взяли…
Царь ее уже не слышал. Не отвернувшись, как от прочих дев иль когда-то – от жены своей, Авдотьи, а оставив руку на груди, сжимая уж почерневший и тугой сосок, царь провалился в глубокий и здоровый сон.
Марта, разглядывая бородатого сатира, поблескивающего свежим лаком над кроватью, не отпуская царский жезл, уснула тоже.
На заре за место жезла в разомкнутой ладони был червонец. Царь уехал уж давно.
- Экономку не меняй! – наказал он пред отъездом Алексашке. – Возможно, у тебя перекуплю в услужение себе. А свадьбу с герцогом курляндским тут, у тебя сыграем, только вот решу, которую племяшку выдать… А впрочем, - царь махнул рукой на отпертую дверь кареты, и заскочил в седло сопровождавшего его драгуна. – Что тут думать?! Надо засылать сватов!..

37.
В Берлине было все спокойно. Неслышно было взрывов шведских пушек, кои клокотали в Польше, ни воплей-криков зачумленных, корчившихся в узких улочках Курляндии. Здесь, у родственников матери –  Софии Бранденбургской, укрыли от напастей маленького герцога Фридриха Вильгельма. Покуда его старший брат от первой женушки отца сражался под польскими знаменьями у Риги, а герцогиня-мать вела незримый подковерный бой за власть с дядюшкою Фердинандом, задумчивый и худосочный гер Вильгельм блуждал по длинным и зеркальным залам Гумбольдтфорума. Ему мерещился гончие и лани, бегущие от лошадей в леса под свист охотников. Тогда, лет шесть назад, когда отец взял на охоту, ему понравился безумный скач и ветер, забивавший ноздри до задыши. Но ланей, трепетных и тонконогих было жаль. И одиннадцатилетний Фридрих радовался робко, что две из четырех сбежали в чащу, и гончие не окружили их, сбивая лаем с толку.
Скользя по лакированному полу, Фридрих представлял себя то ланью, то оленем, убегающим от нарисованных ежей и гончих… Юный герцог приказал созвать друзей-баронов из соседних замков и устроить всем охоту в Грюневальдском лесу, в чащах которого несметными стадами водились дикие кабаны, косули, лани; на дальнем западном отшибе располагалось кладбище самоубийц и обманутых служанок. Но разболелась голова Вильгельму, и дядя Фердинанд, который был еще его опекуном, сказал, что никаких охот!, что надо отсидеться дома, пока пройдет мигрень… И вот герцог Бранденбургский охотиться в мечтах, бродя по длинно галереи замка, возведенной пращуром его – курфюрстом Фридрихом II, прозванным «Железным зубом»…
В раскрытое окно дворца в конце пролета перед мраморною нимфой, застенчиво прикрывшею рукой лицо, влетела растепленная ворона. Промелькнув над изразцовой анфиладой, соединяющей две залы, маша смолистыми крылами, она уселася на раму портрета дядюшки. Длинный и костлявый клюв сжимал какое-то блестящие кольцо. За ней, присев на край немного облуплённой рамы и повертев сероватою и гладкою головкой, влетела и другая, чуть поменьше. Первая ворона, сунув клюв за раму, сделав вид, что бросила кольцо туда, зарыла его в перья и подалась к окну, увлекая карканьем преследовательницу помоложе. Та, не поддавшишь на призывы, ринулась к портрету. Щательно обследовав его, убедившись в отсутствие кольца, она погналась за обманщицей, которой уж и след простыл за фонтаном Нептуна с всклокоченною гривой, который раздражал гостившую здесь мать Софию пронзительным и любопытным взором выпученных глаз, заглядывавших прямо в ее спальню. Нептуна, сестре в угоду, дядя приказал повернуть спиной к ее апартаментам…
«Нет, я все ж направлюсь на охоту! При вольном деле и хандра пройдет!» - решительно подумал герцог, наблюдая выходки ворон. Но тут к парадному крыльцо подъехал экипаж.
«Неужели кто-то из друзей ослушался приказа дяди или не получил его?» - радостно подумал юный герцог. Ожидания обманулись – то были знакомые вельможи дяди из курфюрстского совета.
С 1663 года Рейхстаг, наряду с императором стал заседающим ежегодным конгрессом от 300 государств. Он делился на три курии: первую – князей-курфюрстов, вторую – более мелких князей и представителей от рыцарства и третью – курию городов. Олигархия князей провела через рейхстаг несколько важных решений, усиливших их абсолютную власть: право облагать своих подданных налогами на военные нужды без утверждения их местными ландтагами, а также, в случаях крайней надобности – провозглашала будущих курфюрстов совершеннолетними.
Вот такие посланники, только без увитых до лопаток буклями париков и алых мантий, подкатили сейчас ко дворцу Шпрееинзель.
Четверо вельмож в сливовых шаубе и фиолетовых фальтроках, один затянут был и в старомодный вамс, захлопали широкими туфлями по паркету.
- Вот, мой мальчик, к тебе посланники с совета… - торжественно с величьем молвил дядя, с поклоном выступив вперед гостей. – Не зря тебе я запретил охоту, как впору вышла-то мигрень, уж прости меня, племянник…
- Да, слушаю, почтительные герры, и тебе, дядюшка, поклон… - с неохотой, предвкушая нудную беседу, поклонился юный герцог.
Натужно кашлянув и легким махом распушив бородку, за дядей выступил старейший из вельмож в открытом, золотистом вамсе.
- Решением курфюрстского совета его высочество, светлейший герцог Фридрих Вильгельм объявлен совершеннолетним! – высоким гласом, чуть ли не с припевом, зачитал вельможа. – С предоставлением всех полагающихся прав! – прибавил он, вручая Фридриху Вильгельму трубку желтого листа скрепленного печатью.
- Но мне же год еще до совершеннолетия… Мне, ведь, только девятнадцать. – с радостью, что будет он свободен от опеки, и с грустью, что обременен делами, Фридрих принял грамоту, бегло проскользнув ее глазами.
- Таково решение высокого совета. Курляндия ждет тебя, мой мальчик, ждет правителя страна…

38.
Изнуренная чумой и межусобицей принцессы Бранденбургской с братом ее мужа Фердинандом, Курляндия встречала Фридриха Вильгельма с восторгом и надеждой. И юный герцог не обманул надежды горожан. Освобожденный от попечительства неугомонной матери своей и дяди, он приказал немедля строить лазареты для больных, восстановить строенья горожан, отстроить заново разрушенную крепость, прибавить продовольствие военным, полностью сменить обмундирование, для чего дал средства из своей казны.
Горожане герцога боготворили, видя в нем уж ставшего легендой, его деда Якоба.
России же, отвоевавшей  Выборг, Ригу, Ревель, иметь влиянье хотелось на Курляндию. Добиться его силой было не с руки: Курляндия все еще была «под пятою» Речи Посполитой, а воевать еще и с ней  у России не было ни сил и ни резону, к тому здесь уже располагались русские войска. Потому вопрос решен Петром был просто: выдать за муж русскую царевну, которую не жалко ни ему, и ни Прасковьи. Решили – Анну. И когда еще несовершеннолетний герцог хоронился от невзгод в Германии, в Берлин был дан запрос. Берлин не возражал.
Фридриху Вильгельму от имени царевны выслали выслали письмо, писанное подиковку граммотною поподьею ближнего прихода:
«Полученное давиче письмо от Вас весьма обрадовало меня и взвеселило душу. В нем сообщалось мне, что Вы, король присветлый намеряны стать по повелинью дядюшки мово и Бога моим всеблагостным супругом. При сем не могу не удостоверить Ваше высочество, что ничто не может быть для меня приятнее, как услышать Ваше объяснение в любви ко мне при встрече. От себя же уверяю Ваше высочество совершенно в тех же чувствах: что при первом сердечно желанном, с Божией помощью, личном свидании намереваюсь повторить. При сём остаюсь покорнейшею услужницею Вашей, светлейший герцог.»
Для герцога же самым важным было обещанье получить 40 тысяч рублей приданого от принцессы Анны и 165 тысяч рублей ссуды, чтобы выкупить заложенные имения.
Снаряжались недолго. Четыре дорожные возка с дорожными припасами, подарками невесте и дядюшке Петру были готовы за две недели.
Герцогу рекомендовали взять со собою Катехизис, на случай, если некий любопытный русский и пристанет с лишими вопросами в прозжем яме или кабаке, – притвориться, что читаешь писание святых отцов, и не станут докучать расспросом. Фридрих с удовольствием захватил с собой и карты герцогства, и карты небосвода, и томики Шекспира, Данте и Сервантеса…
Январский снег скрипел под полозами. Вороны с каркаьем летели вслед в ожидании брошенных объедков. Выехав из герцогских поместий, поезд скрылся в бурунах. Редкие дома, дворы проплывали за окном, будто бы во сне, приподнимая пелену с очей. Герцога спасало чтенье. Хотя, он с удовольствием слушал разговоры на дворах и в ямах, сперва на родном, понятном, плавном немецком, потом на возбужденном, похожим на брань, русском. «Боже мой, неужели и она так будет на меня орать?.. – проносилось у него в уме. – А я даже не пойму, о чем она. А может и хорошо, что не пойму…»
Русские, и вправду были любопытны, но назойливыми – редко. Увидев, что вельможный господин, вперившись в книгу, углубился в чтение, они мысленно махнув рукой и обругав его занудой, отставали, и герцог редко прибегал к сему приему.
Бесконечная дорога, почти что однотонный вид и глубокое чтенье распологали ко сну. Фридрих незаметно закрывал глаза, уронив том на колени, денщик или фельдъегерь, захваченный любезным герцом попутно, чтобы скрасить разговором время и лучше выучить язык, укрывали его шубой и дремали вместе с ним…

- Сударушка его убьет, убьет;
Фройлека его задушит… - напевала белобородая карлица в кремовой тафте, кружась и подпрыгивая по облаку вкруг кипящего котла.
- Герцог черта перепьет,
Только черт его изсушит… - подпевал ей горбатый лилипут, подсоливая бурлящую похлебку. – Как думаешь, не пересолим?.. – спросил он подругу, прерывая пенье.
- Солью кости не переломаешь… - прошамкала она беззубым ртом, зачерпнув половником рассол для пробы. – Ах, хорошо мясцо в кипящий водке! – выдохнула она, проглотив кусок мяса и бульон.
- А герцог на жаркое подоспеет? – кувырнулся лилипут в пару и брякнулся в лиловые клубы. Коротенькие, толстекие ножки в шелковых рейтузах задергались в полах кафтана.
- Куда он денется, Фридрих-то Вильгельм наш?! – карлица радостно смотрела на забавы лилипута. – К жаркому точно подуспеет!
Лилипут тем временем спускал с себя штаны. – Поди сюда, скорее! – проскрипел он, напрягаясь.
- Так похлепку же варю… - притворно заартачилась подруга.
- Не томи, иди, стручок зачахнет без поливки, опает… Видишь, вон как поднялся…
- Вижу, либен, вижу… - карлица подняла плятье и, раздвинув маленькие ножки, оседлала друга. – И дрожит, бедняга… Сейчас его накрою, орошу…
- Вот да, давай… - лилипут, приподнимаясь, обхватил ее за талию и помогал скакать. – А герцога там вином и водкой так вздобрят, не надо будет и рассол варить!..
- Вот и ладно, готовым к нам на ужин попадет, - причмокнула распаленная чертовка на скаку. – Ему-то с новобрачной позабавиться дадим, иль сразу приберем?
- Чего ж не дать?.. – лилипут перевернулся и накрыл собой подругу. Клубы дыма почти что скрыли их. – Пусть вкусит сладость первой ночи, глядишь, сам слаще будет.
- Фридрих Вильгельм под Российским маринадом… - простонала, в засос целуя лилипута карлица, от удовольствия.
- Москва, великий герцог, Мосвка!.. Мы прибыли… Бог велик, Россия! – тряс Фридриха за плечо денщик.
Герцог силой отгнал морок, смахнув испарину со лба.
- Но царя, царицы и царевен нету во дворце… - доложили жениху в покоях.
- Вот как?.. Где ж они?..
- В столице новой – в Парадизе… Вас приказано принять, отпочевать медами, снедью и отправодить туда на свежих лошадях до пристани, а там – на судно…

39.
Чтобы доставить зятю удовольстввие, Прасковья Федоровна, как и обещала, последнюю часть пути проплыла морем. Перебравшись с поезда карет на присланный за ней корабль, царица с дочерьми от Кронштадта до Васильевского добиралась по реке. Там ждал ее уже дворец. Нанятый Петром Трезини возвел его не вдалеке от дамика царя. И хотя дворец был поставлен на «Московской стороне», где повыше и посуше, привыкнуть к новому «регулярному» государству и покоям, простроеным по новым, чужеземным кононам было трудно. Да и прохлождаться во покоях Петр долго не дозволил. Переместив свою фамилию: сына Алексея с выбраною для него невестой, снох и племянниц в новую столицу, царь исполнил давнюю «угрозу» – стал приучать семью к воде. Под грохот пушек, он посадил всех вдов покойных братьев на яхту и поднял парус. Когда укаченные на волнах царицы, увидели представший взору Петербург, впечатленья рая он не произвел: все здания возле низкой крепости жалися к земле, кругом же хлюпало болото. Но город статус получил, семья должна была жить в нем хотя бы при присутсвии Петра.
Как только срочная депеша вырвала царя из Парадиза – шведы перешли Березину, семья отправлась в Москву до новых маскарадов.
И вот теперь он должен быть: досель невиданное действо – русская московская царевна венчалась с иноземным принцем и уезжала прочь к нему от кремлевских мамок.
Все вновь приплыли в Петербург и ждали жениха…
Петр выслал за Вильгельмом свои сани. Меншиков в который раз хотел заимствовать царю свои для особенного случая, но царь сказал, что случай уж не столь особый, и с герцога Курляндии вполне хватит чести и в его санях. Экипаж забрал Фридриха с самого причала и повез, запряженный одним, но борзым рысаком прямо к графскому дворцу. Царь и Меншиков подались на осмотр строений, но обещали скоро быть. Герцога встречала снова челядь.
- Да больно хил и неказист… - шепталася она, пока курляндец выбирлся из возка.
- Ничего, откормится на русских кулебяках!
«У моих придворных экипажи побогаче будут… Неужели так уж беден русский царь? – пронеслось у Фридриха в уме по пути к парадной лестнице. – А если он настолько беден, как приданное мне даст?..»
Герцога провели на верхние покои. Мельком оглядев наружи много корпусный дворец в торжественно-помпезном стиле; пройдя почти бегом за слугами по лестнице, и оказавшийся покое с золотыми ткаными обоями, обставленным причудливой массивной мебелью с китайской и японскою поссудой герцог подумал, что не так уж эти русские бедны… мало ли какие у царя причуды.
С дороги он был напоен медом с квасом и оставлен отдыхать до прибытия царя. С его причудами лишь пресдстояло герцогу знакомство…

Герцога Курлядии разбудил трехкретный выстрел пушки. Не сбросив чары сна, ему подумалось, уж не пришли ли шведы?.. Но, очунувшись, подойдя к окну, он понял, что пушка возвестила полдень и что приехал царь и князь с обзора…
- Ну, как добрался наш зятек?.. – двухметровая махина в зеленом полевом мундире с рапрастертыми руками ринулась на герцога из распохнутых дверей.
- Благодарю, ваше величество, гуд… неплохо… - еще хмельной, немного сонный герцог сразу понял, кто пред ним по поклонам за спиной царя и умилительным улыбкам. Он упал в объятья великана, пахнучего глиной и дождем, от легкого толчка его ладони.
- Рад, рад тебе, зятек, безмерно рад! – казалось, великан его вот-вот поднимет и выбросит в окно… - Ну что, в баню?.. Там подпишем документы и на свадьбу! – грохотал раскатным тоном царь. Позади стоял вельможа много ниже в парике, хитро улыбаясь герцогу и раздавая приказанья подходившим слугам.
- Кккак документы в бане?.. – герцог осторожно высвободился из царственных объятий.
- А где ж еще им быть?! Тебе ж с дороги вымыться-то надо! Потом – веселье, свадьба… Какие будут уж дела?! Недосук уж будет!
- Да, мин херц, уж все готово – и договор о доброжелательстве к России, и обязательства содействия купцам в придоставления мест, и в проезде по дорогам на Европу… - поклонился Меншиков Петру.
Фридриха почти что силой разоблачили сенные в присутвии Петра. Смущенно дал он с себя стянуть кафтан, затем рубаху. Проворные женские руки тихо прикасались к ткани и ползи по коже, возжбуждая плоть.
- Позвольте я, позвольте сам я… битте… - шептал ошиломненный герцог, отпуская ткань.
- Да не робей, зятёк, не надо… - Петр снова подошел вплотную и потянул шнурок штанов. Перечить Фридрих не решился, лишь отступил на шаг от будущего дяди. – Привыкай дичьей ласке, привыкай… Инче ночью орабеешь, почет у жёнки потеряешь. – царь быстро, но не грубо взял достоиство курфютрта. – О, повезло моей племяшке, в обиде оставаться не должна, коли сама ловкой да горячей будет…
Петр хотел было обучить будущего зятя любовному исскуству прямо на полках, но видя крайнее смущение, занялся утехой с Алексашкой, в назиданье молодым, а Фридриха оставил девкам просто смыть дорожный пыл. После подписания бумаг, оставив несколько не очень важных для подписания при народе, и облачившишь праздничный наряд, помчались ко дворцу царицы за невестой.

40.
Энни стало душно в бане, и она вылетела вон, чтобы хлебнуть свежего воздуху. Уф занимался последними приготовлениями Анниного сердца перед встречей с женихом.
- Смотри, не переусердствуй, милый, девочку уж сильно не пугай, еще успеем и на свадьбе, а пуще – после… - напутствовала друга Энни перед вылетом.
- Не учи ученого, съешь артоса моченого! – отшучивался Нахцерер, впиваясь в мякоть сердца. – Сама женишка-то не перестрадай.
- Мышъ наукой баловался: запрыгнул в колбу и распался... – передразнена его подруга, вылетая из подопечной.
Наслав на герцога в дороге несколько странных снов про карликов и юродов, и припугнув не сдержанным распутством будущего августейшего родственника, самка Мышь решила, что пока с юнца довольно будет, и захотела отдохнуть.
Январский колкий ветер ворошил ей перья, сдувая с них горячие и тяжелые капли банного пара. Мышь-Нахцерер немного покружила над новым градом-островом, похожим с высоты на рыбу: пролетела зубчатой стрелой каменного бастиона, над вытянутою вдоль рва Никольскою куртиной, покружилась, уцепившись рукою и одной ногой за холодный шпиль собора, пронеслась над черепичной крышею Монетного двора. На Петровском мосту ее остановила случайная встреча и незатейливая беседа.
Из города к Петровским вратам брел немощный старик с увесистой котомкой. За ним бежал юнец, лет десяти в свисающей на плечи шапке и широком зипуне.
- Дай пособлю, дедуля, тяжело, поди… - подхватил малец котомку и забросил на плечо, значимо замедлив шаг.
- Вот спасибо, сердобольный… - крякнул, распрямляя горб, старик. – Как прозывают тебя, отрок славный?
- Родители Мафусаилом нарекли – так все и величают… - юнец, напротив, потупился, переставая прыгать по понтонам, пропуская старика вперед.
- Славное, древнее имя. А что оно обозначает, знаешь? – не заметив огорченья мальчугана, продолжил спрашивать старик.
- Не ведаю… - с тоской взглянув на дальнюю решетку, пожал плечами отрок. – Отец сказал, в Писании прочли и родился я в Мафусаилов день – так наш поместный поп сказал… А по мне бы лучше Пашкой, али Федькой быть… А то робяты меж собой рогочут, Мафуской-гускою внасмех зовут… - Мафусаил смыргнул носом и подошел поближе к старику, чтобы тому не оборачиваться.
- Ну, и пусть себе рогочут! – ласково положил ладонь на детское плечо старик. – Что за печаль тебе?! Не имя красит человека, а дух и помыслы его, да добродетель…
- Неееет, честный отче… - Мафусаил подстал поближе, чтоб старику было удобней. – Пущай бы Мишкою назвали! Кликали бы кореши медведем… Уж лучше быть мишуткой, нежели гусём… Так и пошли они к вратам, качаясь…
Полетела дальше и Энни.
- Фройлейн, кар, Фройлейн! – раздалось у нее над головой истошное карканье. – Вас зовет гер Фриц! Вас зовет Фриц!
Энни посмотрела вверх: над ней кружилась черная ворона со сверкающим кольцом на лапе.
- Какой гер Фриц? – пожала плечами Мышь, пролетая надо рвом. – Не знаю я такого…
- Знаете, иль нет, мне до того нет никакого дела, кар… - черная ворона с трудом держалась в воздухе. Кольцо тянуло вниз, едва не отрывая лапу. Птица помогла себе другой поджать ее к перьям. – Мне велели передать, вот я и передала… Он ждет во флигеле дворца царицы Прасковеи… Кар!
Передав сообщение, ворона тяжело поплыла к югу – к Брбсову особняку. Немного подождав, Энни подалась за нею. Минуя ров, спокойную сейчас Фонтанку, роскошную громаду русского Барокко – Меншиков дворец, Мышь паря по январской легкой прозрачной прохладе, свернула в сторону Пушкарского двора. Влетев в крайнее открытое окно второго этажа, она укрылась за китайской ширмой, стряхнуть с крыл снег и снять пуховую накидку.
Тут за неслышным скрипом размыкающихся кирпичей, пропускающих невидимое существо, раздался плавный и приятный голос:
- И платье за одно сними, оно мешать лишь будет…
Энни, не подумав выполнить совет, вылетела из-за шоковой перегородки и стала ждать появления незнакомца. Пред ней предстал брюнет лет восемнадцати, высокий, худощавый, в облегающем оранжевом хубоне и подбитых паклею штанах. По сгущенной морозом затхлости и уменью проходить сквозь стены, не растеряв своих частиц в инородном материале, Эн догадалась, что он, должно быть из своих Нахцереров, уже давно летающих сред люда.
- Что значит, платье снять? – Эн не придала голосу сердитости и женского смущенья, полагающихся в этих случаях.
- Ну, не удобно в платье будет мне тебя ласкать – чего ж тут не понятного?! – Не понимаю! – искренне дивился тот, протянув к ней тонкие, но мускулистые руки.
Эн подлетела к незнакомцу, но держалась высоко над головой. – С чего вы вздумали, что я позволю вам себя ласкать?!
- Негоже девушке одной томиться, когда поблизости гуляет сродник и тоскует тоже… - от волнистых волос веяло пряным ароматом южных гор. Мышь удрученно заметила, что запах лаванды и корицы немного опьянял ее. –  Хоть вы из Нахцереров, как я, то не оправдывает наглость…
- Помилуйте, разве я позволил себе наглость или оскорбление?! – незнакомец с реверансом отступил назад.
- Да на каждом слове! – Энни с удовольствием заметила, что, наконец-то натиск отражен.
- Но я почуял, что сеньора, пердонеми… фройлен, одна кружится по морозу в неприкаянной тоске, и хотел согреть ее в объятьях…
- Вряд ли можем мы согреть кого-то…
- Пардон, я перешел на человечий говор…
- К тому ж, я вовсе не одна…
- Вы имеете в виду гер Уфа? Так он меня к вам и направил! – будто за спасительную нить схватился незнакомец.
- Уф!.. Вас?! Ко мне?! – Эн прижалась в нерешительности к стенке.
- Ну да… Зачем же вам одной скучать, пока он тешится с царевной?! – незнакомец подлетел поближе и стал расстегивать корсет.
- Он не тешиться, он готовит дух ее для тьмы… - Энни слабо упиралась в его грудь. – то есть для борьбы со светом…
- Ну, так пусть себе готовит, а мы тут с вами тьму прославим! – нити лопались под крепкими когтями.
- Отлетите прочь! Я не хочу! – первые слова вскричала, а потом сказала властно Эн.
- Что за ханжеская верность деревенской бабы из 15 века?! у которой вся мораль скованна желтками христианства… – потерял терпенье незнакомец, но прикоснуться к ней уже не мог – отторгающий холод исходил от самки-Мыши. – 18-й уж начался у нас! Сказано вам, Уф сам меня послал! Вам, ведь страсти от него не достает… Он слишком холоден и сдержан – настоящий престарелый немец…
- Он сам пусть это мне и скажет – прислал кого-то или нет. – Эн решительно связывала порванный шнурок корсета.
- Ну, вам же хочется тепла и пылких слов любви… Чего так в нем не достает... – убеждал, отгоняемый колкой, ледяной волной к окну наглый, молодой Нахцерер.
- Чего мне в нем не достает, скажу ему сама. – Эн, сама управившись с корсетом, уже застёгивала платье.
- Мужчине можно предаваться многократной страсти, а женщине – нельзя?..
- Мне полигамия пред хвостом не чешет… - в ярости Мышь бросила в него жемчужные пуговицы, оторванные от застежки.
Эн опустила голову, чтобы расправить складки, и в этот миг раздался теплый и знакомый голос: - Так вот какая ты, самка Черной Мыши…
Над ней кружился тучный и тяжелый Уф. Казалось, крылья едва удерживают тушку на весу. Шерстинки на одутловатом теле чуть шевелись из-за сквозняка.
- Уф, что это за шутки? – Эн пыталась голосу придать сердитость, но прозвучало ласково и мягко.
- Так… Захотелось поиграть… - Мышъ опустился перед ней.
- Такие игры до беды доводят… - руки Энни сами легли ему на плечи.
- У людей, но не у нас. – Мышъ без усилья посадил ее себе на пояс и прижал. – Мы куда мудрее твари!
Платье вновь пришлось расстегивать…

41.
- Что ж, пора к парадному дворцу… Жених и сваты уже едут… - Уф знал, что Энни не любила, отстранения сразу после слитья, потому и не спешил отдаляться от подруги. Лежа на короткой, но широкой кипарисовой кровати, он нежно гладил ее горячие и круглые бедра, подрагивая от проходящего экстаза.
- Погоди еще немного… Не спеши… Еще успеем…
Мышъ почуял, как естество его снова сжала и втянула ее жгучая плоть. Он хотел прерваться, но не смог… не захотел… Предпочел остановить время, укрылся с ней в невидимом круговороте бездны, отдавшись и растворившись в  единственной, близкой твари без остатка…

- Как надо Анну подготовил к взрослой жизни? – Эн знала, Уф не любит расспросов и проверки его важных дел, но из любопытства все ж спросила, облетая шпиль собора. Облитый позолотой купол горел на выходящем солнце, ослепляя взор. Эн захотелось плюнуть на него, что она и сделала, немного поотстав от Мыша. Заметив эдакий проказ, Уф, не обижаясь на вопрос, ответил гордо:
- Мышъ знает свое дело! – Душа дрожит, поджилочки трясутся… Невеста приготовлена к венцу.
Выезд Анны с материнского двора Нахцереры проспали. Да и смотреть, как уверял Уф Энни, было нечего: Петр велел свернуть все старые и бабские обряды и ехать поскорей венчаться и праздновать по-европейски…
Пришлось лететь на северную набережную ко дворцу Меншикова. Фейерверки заряжены и развешены гирлянды. В третьей четверти девятого утра причалила, гремящая то маршами, то вальсом первая шлюпка с музыкантами из немецкой стороны. За нею шлюпки обер-маршала со свитой, роль которого выполнял, конечно, сам царь Петр. Облачен он был на редкость по парадному: алый кафтан с собольими отворотами облегал его высокий и проворный стан, грудь и плечо охватывала лента с Андрея, черные власы скрывал напудренный парик, в руке был маршальский жезл с большою кистью, украшенною золотом и серебром. Обер-маршал вел с собою жениха в белом, затканном золотом и жемчугом кафтане. Немного отоспавшись после бани, Фридрих выглядел теперь и свежим и румяным.
Анну вела сама царица-мать Прасковья и Меншиков, который был посаженным отцом. Невесту облачили в белое бархатное платье-робу и царственную мантии, подбитую как ворот дядюшки-царя белоснежным горностаем. Особенного случая ради, дядя дал племяннице и царскую корону на два дня, с коей Анна, бывшая и без того немалой, теперь казалась выше всех мужчин на две головы. За невестою шли царственные тетки, сестры и статс-дамы.
Чуть процессия выбралась на сушу, выстроенная вдоль берега до самого дворца рота Преображенцев отдала честь прибывшим.
Домовую церковь отделать не успели, а потому архимандрит Феодосий встречал царя и новобрачных у походного шатра.
«Паки-паки миром Господу помолимся», - зачастил дьякон из распростертых створок входа
«Господу помолимся», - заливно повторили певчие.
«И на постелюшку обронимся…» - вторилось в голове Петра…
«О свышнем мире и спасении наших душ…» - ектиньялся во все горло дьякон.
«Чтоб не пустел вовек наш куш…» - спрятал за парик ухмылку князь, подводя к вратам невесту.
- Здравый будешь, царь великий, на многие леты! – поклонился Петру Феодосий, прочих одарив кивком.
- И тебе не хворать, пречестный отче! – Петр выпустил руку племянницы, чтобы перекреститься. Архимандрит поднес крест к устам царя для целованья, и, кланяясь ему повторно, направился в шатер. Царь со скрытою насмешкой наблюдал за раболепием старца. Умчавшись от наставника и покровителя своего Иова, который приютил его во младости в Троицком монастыре, скрыв от опалы за клевету на архимандрита Варфоломея, Иов, видя в нем задатки к скорому и внятному трактованною священных текстов, приблизил инока к себе. Феодосий вскоре стал митрополитом, выполнял важные поручения архимандрита, и стал поверенным во всех его делах. Но став, однажды посланным за типографией Полоцкого в первопрестольную Москву, встретив там царя и проведя с ним ночь в кабаке за чаркою и книгой, митрополит стал увиваться за царем, поддакивая всякой выдумке его. Петр был раб такой поддержке чернеца, и тотчас потащил его в Кукуй, а после и надел клобук архимандрита. И вот теперь, во избежанье недовольства старых служников священной церкви, доверил повенчать племянницу с католиком иноземелья.
- Pater noster!.. Vae soli ... – костлявый, невысокий дьяк объяснял жениху суть таинств на латыни. Курфюрст внимал, украдкой глядя на невесту. Росту она была подстать дядюшке под три аршина. Фридриху Вильгельму дали липовую тумбу из мастерской царя Петра, чтоб не уступал невесте в высоте. Стать ее была дородна, но не толста. Гибкие, тонкие руки держали одна свечу, другая – край фаты. По мановению Феодосия царские венцы сменили на венчальные, которые держал над женихом сам Петр, а над невестой Меншиков.
- Славою и честию венчаяя… - вновь за ектиньялся дьякон.
- «Девичья краса ржавей,
В одиночестве старей…» - раздался в ушах у Анны старуший каркарющий голос. Она взглянула на икону Богоматери, лежащую пред ней на алтаре, и та… о ужас!, подмигнула ей, скосив невинную дугу брови!..
- Опять твои проделки, Энни?.. – покачивался на вратах иконостаса Мышъ. Его забавляли женские покрытые головки молодых и пожилых боярынь, что падали в поклонах в пол и, как жемчужины качались при шептании. Дальние приподнимались на носки, пытаясь разглядеть чету с царем.
Эн сидела на противоположной створке и била пятой в лоб евангелиста. – Угу… ну, как же мне без них?!
После чина и недолгого катания на судах под музыку и пляс юродов, отправился во дворец на пир.

42.
На этот раз в одном парадном зале все не размещались. Распахнули двери во втором и следующей за ним – амфорной приемной. Молодых усадили в первом под лавровыми венками. Рядом сели Петр, князь с царицею, сестры и стац-дамы.
Еще гости не расселись по чинам, Петр поднял первый кубок:
- Что ж, господа, за молодых царей! – громогласно призвал он, возложив руку на плечо курфюрста. – Чтоб им жилось ладком, да правилось мирком да разумом смышлёным!.. Едва лишь кубки опустились, и Фридриха ударил хмель, он тотчас вздрогнул от раскатистого залпа под окном. Стекла дрогнули, в шкафах зазвякала посуда. Гости тоже было встрепенулись, но услышав смех царя, все поняли, и принялись за угощения. После тост сказал и князь, желая ласкового мужа подопечной. Потом царица-мать наказала быть женою доброй и послушной и ласковою матерью ниспосланным им Богом чадам.
Тосты лились из Петра и приближенных, как вино с сосудов и каждый завершался залпом четырех десятков пушек… Курфюрст вздрагивал три первых тоста, пробовал недопивать и выливать под стол, но посаженный отец невесты подошел и объяснил, что это есть обиднейшее оскорбление царя и русского народа, и Фридриху Вильгельму оставалась пить до дна, все, что наливали в его кубок.
После обеда подали пиво и курительные трубки. Кавалеры говорили о политике, дамы разводили политес. Танцевали в думе до упаду. Царица в первый день, уступая просьбам деверя, не позвала юродов и шутов на пир. На исходе третьего часа ночи, Прасковья Федоровна накрыла дочь отброшенной на стул фатою и повела ее в опочивальню.
- Делай то, что муж велит! – наказала средний дочке мать, пособив ей влезть на взбитые перины, покрытые отборными шкурками соболей и лис. – Не перечь ему ни в чем и не робей! – царица подняла сборчатую дымку фаты, и подозвала следовавшую за ними сватью. Та протянула к ней серебряный поднос с душистыми маслами, румянами, красками для бровей, ресниц и губ…
Анна и не думала перечить и робеть. Вспоминая вакханальства в банях, пиры по случаю спуска кораблей, именин, или закладки града Петербурха, царевна ведала, что ждет ее без увещаний нянек, и уж тем более – матушки-царицы!..
Вскоре Петр поднял очумевшего жениха с его трона под венком и повел к невесте. По восшествии жениха с Петром, в завешанную парчою дверь опочивальни вбежала рослая и в теле, как царевна жена тысяцкого. В руках ее был поднос с рубленным, душистым хмелем и зерном.
- Чтоб спалось вам сладко-сладко,
Чтоб дитё с сей ночи;
Чтоб не глянули украдкой
Вслед другого очи! – бубня, носилась баба по опочивальне, подскакивая и тряся одетой навыворот овечьей шубой. Хмель обсыпал головы, засланные коврами рундуки, застревая дрожащими гроздьями семян на атласном балдахине.
- Аааа-пчи-а!!! – чихнул Нахцерер, едва не свалившись с верней перекладины навеса. – Что за дурацкие человеческие обычаи! То воют, то сыплют всякой дрянью!..
- Если б не обычаи, не было бы нас с тобой… - кружилась Эн под потолком, подхватывая рисовые зерна.
- Это почему же?!.. – с усильем смыгнул носом Уф. Вылетевшее из ноздри зерно упало на фату царевны.
- Да не придумали бы нас тогда… - достала из корсета шелковый платочек Эн. – И не верили бы в нас.
- А про длинный волос и короткий бабьий ум – не про тебя у русских поговорка! – Мышъ ласково сквозь ткань коснулся зубом ее кожи…

Петр подхватил уже весившего на плече его курфюрста в две ладони и усадил на шкуры. Все удалились за царем. Дверь неплотно затворилась.
«Матерь Божья, как кружиться все вокруг…» Золоченый обод балдахина, ангелы на потолке в дымно-рыжих облаках поплыли. Курфюрста повлекло к невесте. За время пира он приметил, что Анна  хороша собою, хотя сверх меры и дородна.
- Зен зин гуд фрау, я счастлив быть ваш мен на эту ночь… - горящая щека курфюрста упала ей на грудь, а прохладная ладонь с короткими, но тонкими перстами оперлась о ее колено.
Царевна, видя слабость и неловкость  Фридриха Вильгельма, принялась расстегивать его кафтан. Две жемчужные горошинки скатились с ворота на пол.
- Гуд, май либер, гуууд… - закатил глаза курфюрст, откинув голову назад. Взбитый и надушенный парик, разделенный посреди главы пробором, упал на одеяло.  Смоляные, липкие от поту ленточки волос облепили шею. Глубинный голос говорил, что, несмотря на блаженное оцепление и лень, надо что-то делать и ему… Он повалился на подушки и обнял ее за талию. Она была на удивление тонкой. Фата мешала разглядеть лицо. Фридрих приподнял ее, Анна же сама достала боковые шпильки и сбросила покров. Застенчивая улыбка осветила смуглое лицо, глаза смотрели прямо и открыто. Герцог улыбнулся ей в ответ и стал помогать бороться со шнурком корсета. Но пальцы путались в веревках, а веки отпускала тяжесть, и только плоть еще взывала. И чувствуя, что может и заснуть, не выполнив свой первый долг, курфюрст заторопился к юбкам. Анна поняла, и пособила со штанами, ведь если простынь будет без следов, позора ей не избежать, а значит – монастырь, иль жизнь опять с постылой матерью-царицей. «Не бойся, делай, что велит природа… Я пособлю, уж так и быть…» - будто бы по памяти шептала Анна жениху.
С ее, на удивление, ловкими руками и податливой проворностью, все вышло быстро и легко. Но едва преодолев препятствие и поцеловав невесту после стона, герцог сдался чарам сна, не сняв с себя наездницу-невесту…
Перетерпев иголки боли, Анна пала на него и обняла… «Ну вот, теперь и я жена… Жена!.. Жена! Какой ни есть, а он мой муж. Хоть хил, но добр и ласков… Стерплю, привыкну, полюблю… А там, и дети будут…» Ей сделалось спокойно и тепло. На мысли наплавала дрема.
Привиделось круглое лицо Артемия. Его большие, мутные глаза. Послышался глухой и хриплый голос: «Ты мне велишь?.. Уже?.. Принцеска-дворовая…». Анна сжала естество Фридриха в себе и закрыла очи. Жених блаженно простонал, вздрогнув, протолкнулся вглубь влажной мякоти ее, но не проснулся…
«Ты что, охальница, творишь? Сдурела что ли, да?!..» – чудился ей хриплый бас юнца из сада…
- Хотя бы запищала для приличья, все снесла, как богатырка!.. – упругий хвост Мыша размяк и лег на поднятый каркас измятой фижмы Энни. Мышка провела по хрящикам рукою и ласково потерлась о лоб друга: - Она ж принцесса, не простолюдинка, Уф…
- Да уж… Зубки сжала и терпела… - перевел дыханье Мышъ.
- И это все?.. – хмыкнул Петр за дверью. – Кажись, перепоили…
- Да, ты перестарался, деверь… - без нот упрека шепнула на ухо ему царица.
Дверь наглухо закрылась.

43.
Под окнами опочивальни раздался гул веселых голосов. Слышно было больше девок – их беспечное журчание, вскрики, всхлипы, шуточная брань. В сей беспечный щебет вкрадывались и мужские низкие тона и шутки. В них помалу вкроплялось тренькание струн и рожковое гуденье. Вдруг, как по команде, все умолкло, и полилась песня:
- Куда, кукушечка летишь, да летишь?
Что ты, девица, все спишь, да все спишь?..
Кому несешь свое добро, ты добро –
То злато, серебро, серебро?..
В какое гнездышко приплод, ох, приплод –
Какому соколу умножишь род, его род?..
Время, девица, вставать, ох, вставать,
Ясна сокола встречать-привечать…
- Вставай, девица-жена, вставай!
- И ты, муж младый, пробуждайся!.. – раздались вскрики после пенья и перебора струн. Насмешек в возгласах не слышалось – зов был добр, хоть и шутлив, хлопки и вскрики не навязны. Молодежь будила пару и предупреждала о проверке…
Царевна приоткрыла очи: лучи утреннего солнца рассекали складки балдахина, плотная ткань хоть и заграждала свет, но была пронзенная сама сотнями иголок, нити от которых падали на молодых. Анна уж сползла давно с Фридриха Вильгельма на постель. Муж бережно прикрыл ее медвежьей шкурой, но оставался в той же позе. Рука ее лежала на его груди, прикрытая его рукою. Открыл глаза и герцог: голова гудела, нутро палило, горло теребила сушь, тело мучила ломота, но опьяняющая благодать под кожею блуждала тоже, обволакивая расслаблением и покоем. Он вспомнил ее каждое касанье, потянулся к ней, поцеловал сперва залепленный кудрями лоб, потом и в губы…
- Пора вставать… Надо в мыленку идти… - Анна ленно потянулась, но сымать руки с груди младого мужа не спешила.
- «Мыленку» есть вас из дас? – герцог выпучил зеленые глаза, ища в отуманенном уме неведомое слово.
- Ну, в баню, то бишь, в баню… - пришла на помощь Анна, проводя перстом по ямке подбородка.
- Да что ж вы русские все в баню-то бежите? – пожал плечами молодой супруг. – По любому обстоятельству – все в баню! Рожать – вы в баню, пир ли, радость ли какая – в баню, перед путешествием – вы в баню, по возвращенью из него – вы тоже в баню… ну, тут понятно – пыль дорожную смыть надо; - не поддельно удивлялся Фридрих, не выпуская Анну из объятий. – умершего тоже моете, чуть веником не бьете только!.. – вспомнил он о горестном, не к месту, сокровении. – Ругаете кого сердито – в баню гневно шлете; И после первой ночь любви – вы тоже в баню, будто с прокаженными соединялись…
- Ну, надо же грехи смывать пред тем, как в храм идти, к святым иконам приложиться… - пыталась оправдаться юная жена.
- Побудь еще со мною, Анна, битте… - словно извиняясь, Фридрих опустил разрез пониже, осторожно взял в ладонь горячую и пышную персию и притянул алеющий сосок к устам.
- Я б с радостью… - упрямилась словами Анна, с тихим стоном поднимаясь выше, поглаживая голову супруга. – Но вскорости придут – постель проверить… И дядюшка пообещал какой-то нам сюрприз… - сама боясь своих же отговорок, царевна вновь забралась на него верхом.
- О, как я уже страшусь сюрпризов ваших!.. То есть, ЕГО сюрпризов… - поспешно стягивал белый, мягкий бархат со стройной и массивной талии, Фридрих.
Во время ласк в церевненых ушах звучала песня, слышанная ею в детстве на девичьих посиделках. Кто-то напевал ее сейчас докучливым, мышиным писком:
Петр Первый мылся в бане –
Черт болотный во сутане.
Черта парили плутовки –
Четыре знатные чертовки:
С волнистой шерстью на низу,
С чертовщинушкой в глазу.
Извивался черт, сопел,
Но чертовок славно грел,
И кряхтел: «Парку поддай,
Парь мне, шельма, хвостик, парь!
Чреслы пуще натяни –
Весь мой зуд с хвоста сгони!»
И чертовки всласть старались –
За хвост нечистого бодались...
Ох, и потная работа –
Парить черта из болота!..

44.
Карета ждала у крыльца. Обтянутая шкурой вепря снаружи и утепленная медвежьей изнутри, она качалась, будто короб при нетерпеливом перешаге лошадей. Смещенные щипы подков кололи лед на мостовой. Два дебелых гайдука качались на концах рессор.
Гурьба, созванная царицею не расходилась. Девицы и парни бродили вкруг кареты и по мостовой, лузгая семки и бренча на балалайках.
Фридрих, не поддавшись уговорам, в баню не пошел, сказав, что его вера это дозволяет, однако ж, удалился не надолго, дав невесте привести себя в порядок. После смотра простыни, Анну проводили с пеньем мыться. В мыльне по знаковому уговору, ей наскоро обрызгали лицо и руки ледяной водой и стали снаряжать к веселью.
Анну попросили нарядиться в то же бархатное платье-робу, в каком она венчалась. Да она его и не снимала. Мамки лишь стянули грудь корсетом, да распрямили фижмы утюгом на ней же, подведя к столу.
Морозный воздух освежил лицо, как капли ледяной воды. Анна была рада, что ее не раздевали по обычаю, как перед венцом, и дали все свершить самой, наедине. После ласк и прикасаний Фридриха, ей не хотелось ощущать лебяжьи бабьи руки и быть под стрелами пронырных взоров.
Небо уронило занавес тумана в металлическую гладь реки. Проходившие мимо зеваки и просто осведомленные о царском выезде горожане толпились у правого и левого крыла замка. Их плотною стеною сдерживали Преображенцы и стрельцы царицы. Встретивший у входа Анну Фридрих прорвался сквозь кольцо служанок и подал ей руку. Они почти сбежали с лестницы. Несущие за нею мантию девки едва поспели, чтоб не дернуть и не оступить царевну. У крыльца им подали поднос с медовым пряником, сахарными петухами и мелкою деньгой.
Курфюрст, не поняв для чего сие, взял один и начал грызть.
- Эй, жадобина, а нам?!
- Что ж ты трескаешь-то наше угощенье?!
- Ты на пиру наешься – тебя, ведь там накормят до отвала. А это – нам, за то, что вас будили-веселили! – загалдела зычная ватага, обступая их.
Фридрих покраснел и положил надкушенный пирог на место. Анна нежно улыбнулась, загребла сластное в обе длани, и бросила ватаге. То же сделал и жених одной рукой, второю он держал поднос. Девки и юнцы запрыгали, ловя пироги и сласти налету и подбирая с мостовой монеты.
В задорный визг и гомон вновь вкрались трели балалаек и гудки. Благодарная ватага закружилась перед ними в хороводе и запела трубным скорогласьем:
- Ох, как рады мы невесте,
Ох, как рады жениху!..
Хоть и девство не на месте,
Краса и младость на виду!
В карете Анна угостила Фридриха припрятанным петушком и кулебякой. Муж, надкусив пирог, поднес его к ее губам. Обняв его ладонь своими, царевна откусила тоже.
Попрыгавшая на камнях и ямах, карета объезжала двор и катила молодых к походному шатру, где вчера венчали их, а сегодня ждал давно уж царь со своим обещанным сюрпризом…

45.
Прокатясь вдоль побережья по Финляндской стороне и объехав двухэтажную домину князя Черкасского, карета завернула на Гостиный двор. Он был еще разрушен от летнего пожара. Обугленные бревна от брусочных лавок иглами ежа торчали из-под снега.
Толпа зевак с обоих корпусов текла в два русла за каретой до медоварни и Большой Невы. Стены бастиона плыли ломаною линией пред окном, то скрывая, то являя взору очертания водной глади. Но вот проехали Зеленый мост. Толпа с восторженными криками осталась позади. Вот и стены бывшего Мытного двора, переведенного в Гостиный. На четырех его концах со вчерашнего дня стояли крестообразные виселицы…
- Ват из казнь? – умиленный мирною картиной, высунул в окно напудренные щеки герцог.
- Да, любезный, казнь… - мотнул главой мужик во взъерошенном тулупе, проходивший мимо.
- Детер? Вабахя?.. То ест прэступник?.. – морща носик, подбирал еще с большим трудом слова родного языка своей невесты Фридрих.
Мужик в тулупе понял и кивнул – он был не прочь занять почетную особу разговором и пригодиться разъяснением:
- Так и есть – преступники и тати, пламя адово на их пяты! Вишь, удумали чаво: посля пожару, пока мы честный и торговый люд считали свои беды, они, шельмовщики, тут шастали да подбирали, все, что огонь себе не взял!
- И вы за то их будет вешат?
- Как миленьких цыплят на шест – отродье воровское!..
Мужика прервало пенье, издалека похожие на вой. Его сбивали четкий шаг и барабаны. Конвой вел осужденных ко столбам. Продрогшие, в одних рубахах без штанов – в назидание другим, как бесстыдно воровство, и что сымут за него последние потки, сминая онемелыми стопами смешанную с грязью сапогами снежную крупою, они шли к месту преступленья. Кто-то из срединных выводил осипшим басом:
- Резвы бесы вдарьте в струны,
Затопи, антихрист, печь!
Хлопцы млады, хлопцы юны –
Им бы пяточки поджечь, –
Больно белы, шибко шустры,
Над землей парят легко…
Души тяжелы, хоть пусты –
Не вспарить им высоко.
Подпали же их, нечистый,
Чтоб подпрыгнули оне…
Саван облака лучистый
Прожги на адовом огне…
- Ох, вы скоро допоётесь, прохиндеи! – замахнулся ближний рядовой прикладом. – Вот скоро Петр-царь приедет, он покажет вам, как надо петь!..
- А что он нам уже покажет? – отозвался задний третий из неслаженной, косой шеренги. – Так и эдак – помирать!
- Вот помрете вы, помрете, тати, как куницы во капканах!.. И черт в аду семь шкур на вас спалит за воровство!
Анна и ее жених пытались разглядеть поющих, но плотные ряды гвардейцев позволяли видеть зелень рукавов да красные обшлаги…
- Анфарен, анфарен!.. Но!.. Вонштаттен! – скомандовал герцог кучеру, привставшему на козлах.
- Не, погодь, боярин, царь не велел, - остановил один из гайдуков ворчливым басом их обоих. – Царь повелел его дождаться тут.
- А мы-то думали, он в церкви, ожидает нас… - растерянно отозвалась царевна.
- То и ест его сюрприз?.. – не переставал глядеть в окно курфюрст.
- Не думаю, едва ли… - В Анне начал просыпаться бунт, что-то ей опять кольнуло сердце. И, не жданно для себя самой, царевна привлекла Фридриха к себе и заняла его любовною игрой. Тот, немало подивясь, повиновался…

Вскоре прибыл государь. И, свита, царственные молодые, гости и народ смотрели казнь, коей государь же лично правил. Тот час, как был вздернут последний вор на западном конце Гостиного двора, Петр призвал всех на молебен и обед. Он был весел и обилен, как и накануне. Лишь у стеклянных кабинетов на краях столов высились огромные, как башни трехъярусные пироги, обмазанные взбитым кремом из белков да варением с цельными плодами персиков, медовых груш и яблок. Царь наказал его не трогать до приказа. Все, конечно же, повиновались, хотя исподтишка косились на диковину. Когда же приближалось время собираться на вечерню, Петр одним и быстрым взмахом вынул маршальскую саблю из серебристой портупеи и рассек один за ним другой пирог. Куски рассыпавшись, упали на пол, а из подносов прыгнули две карлицы, в уменьшенных, но точных копиях нарядов Анны. Петр схватил их каждую на руку, и отнес в другой край зала – к молодым. Карлицы немного пожеманясь, разбросали блюда на гостей, не задев, однако жениха с невестой. Под громогласный крик и хохот, подав знаки музыкантам, станцевали менуэт, топча и руша остальные блюда… Опешившая Анна запомнила лишь родинку на сморщенном лице одной кривляки, да родимое пятно  под локтем в виде длинного со шляпкой гвоздя у другой…
- Ну-с, гости дорогие, на вечерню, - поднялся царь из-за стола, едва затихли звуки менуэт и карлицы отпрыгали заключительные па. – Воздали славу Бахусу и Ладу, теперь всевышнему молитву вознесем!
- Ох, я так насытился, не знаю, как стоять и бить поклоны буду… - признался, приходя в себя от потрясений, Фридрих Анне.
- Вы обопритесь на меня, я оконфузиться не дам… - шепнула на ухо ему в ответ невеста.
- Ох, данкишен, май либен, данкишен… - прижал губами ее мочку захмелевший Фридрих. – Если бы еще после молитвы в личные апартаменты, вот это подлинный был бы парадиз!..

46.
- Свадьба едет, едет свадьба! Спешите в храм, честные христиане! – горланил карлик в шубе горностая, сидя на возке, запряженном тройкой хряков. Ездовые хрюками и визгом оглашали весь проспект так, что правящий сей тройкой прилагал немалые усилья, чтобы их перекричать. Его тонкий и куриный голос вскорости осип вообще, и честные христиане слышали лишь поросячий визг да скрежет полозов.
Но все обитатели Парадиза уже знали, что будет и вторая свадьба какого-то Якима Волкова и Анины Поварской. Никто не ведал, кто такие эти господа, откуда, догадывались, что приближенные царя, и все спешили к месту.
Во все той же домовой церквушке ждал все тот же Феодосий и немецкий пастор Плант. Молебен начался со вчерашней ектеньи венчанья Анны. Но царственная пара была сегодня в стороне. Над Волковым – статным, хоть и пожилым коротышкой в высоком парике над мясистым носом и густыми, серыми бровями, – держал венец, по-прежнему Данилыч, над Поварской – любимой карлицей царицы Прасковьи, – наряженную в бархатную робу, как и царевна Анна, с горностаем, держал венец, как и вчера, сам Петр.
Скликанная из всех краёв России сотня карлов, для их знакомства, сведения и приплоду, толпилась посреди церквушки.
Когда архимандрит Яновский громогласно вопросил: - Желает ли раб божий Еияким сочетаться честным браком с девою Анитой?, тот без раздумья ответил: - На ней и ни на какой другой, пречестный отче!
Девица же Анита на вопрос: - Не обещала ль ты себя кому другому?, хихикнула в рукав и отвечала: - А что же, вот была бы штука!, и громкий смех всех карлов и гостей не дал расслышать Феодосию ее робкого последовавшего за этим «Да!». Ответ священник угадал лишь по движенью уст двухсаженной невесты да по кивку царя.
Карликов-молодоженов сразу после пира отправили в опочивальню самого царя. В ту самую опочивальню, где был царь давеча с Мартою Скавронской. Покой был прибран сушенными ветками дуба, ели и берез – то бишь накануне обнищили губернаторского банщика, изъяв у оного три сотни из запаса веников. В углах – у расписной, Дельфийской плитки, по заведенному обычаю, стояли бочки с пивом, квасом и вином. Дух в опочивальне был смолисто-пьяный.
Невесту Поварскую отнёс к постели Петр на руках. Якима Волкова привел, немного погодя, Данилыч.
- Царь-батюшка, дозволь уж нам в бочонках-то не мыться… - взмолился Волков, простирая плоские, широкие ладони, обтянутые мятой кожей, к самому лицу царя. – Ведь мы с невестою моей не вышли ростом – того гляди, утонем, не изведав брачной ночи…
- Как и быть, не мыться дозволяю, - снисходительно ответил государь. – Но ночь пройдет пред нашим взором.
Услышав это, герцог покраснел, и попросил дозвола удалиться с Анной.
- Что ж так?! Али боишься пуще распалиться и молодую притомить?!.. Ну, ладно уж, идите, так и быть – и это дозволяю. Вас уж мы видали в деле, теперь на них посмотрим…
И бедному Якиму и Аните пришлось при всех и никого не замечая исполнить супружеский свой первый долг…

47.
Молодых поселили в новопостроенном дворце под боком матушки-Прасковьи. Но долго прохлаждаться в зимнем Парадизе Петр не дал. После нескольких недель с веселыми пирами, банями, фейерверками и маскарадом в честь курфюрста и царевны, намекнул приказом дядя-царь, что пора и ведать эту честь: Курляндия ждет де русского надзора, и Анне надобно спешить в пределы мужа... Собрали поезд за полдня и со знаменьем крестным проводили…

Нахцереры летели за каретой. Белая гладь полей рябила взор. Пригорки чудились горстками крупы, насыпанной с небес невидимой рукою. Осевшие, распластанные избы чудились разваренным изюмом в кипящей каше, а купола церквей – опущенными в гущу черпаками с торчащим черенком. Поезд из семи возков с герцогской каретой во главе скользил по проторенному пути меж двух сплошных барханов.
Проехав застылый задубевшей глиной Заячий остров, промчавшись Гатчину с глухим когда-то лесом, ныне прорубленным, пересеянным в разноплодные сады и парки со дворами, они направились к горе, заросшей сплошь сосной да елью. Издавна высокие макушки сосен были любимым местом воронья. Гору и прозвали так – Вороньей. По левой стороне горы вела тропинка и подымалась вверх, но не узилась, по обыкновенью, как вдоль многих гор, а ширилась к косматой и крутой вершине. Объехав сплющенную гладь глухого озерца, преодолев еще две снежных целины, карета впрыгнула с пригорка на широкий двор, который показался убран и довольно чист. То был первый ям из Питера в Ливонью – Дудергоф, в котором порешили ночевать. По обеим сторонам двухэтажного, рубленного дома располагались крытые конюшни.
Трактирщица – еще не баба, но перешагнувшая уж девичий порог, выбежала в валенках и овчиной телогрее навстречу царственным гостям.
- Ой, добро, добро жаловать к нам, гости дорогие! – голосила она будто песню грудным и мягким заливанием. – Мы уж ждем вас, ой, как ждем!.. – пухлые перси колыхались при подскоках, норовя высвободиться из распахнутой сорочки.
- Откуда ж ты проведала, родимая, про нас? – спрыгнул стремянной с обода, едва карета въехала в ворота, распахнутые живеньким мальчонкой.
- Гак, сынок мой, Ванька, уж оповестил давно… - хозяйка чинно зашага за каретой, робко, но с интересом вглядываясь в бархатные занавески.
- А, так это ты, пострел, нам дорогу перебег и сиганул по целине за полверсты отсюда? – пройдя обитые досками вереницу стоил, стремянной, перескочив бугор, направился к уже открываемой курфюрстом дверце.
- Я, барин, я… - мальчонка кинулся к первому от входа стойлу за ковром.
- Какой я тебе барин? Стремянник я, стремянник… - прислужке лестно было это величанье, но при царственных особах он не мог вольности сей попустить…
Просторный зал трактира удивлял обильем света. Толь от выложенных белым камнем стен и высоких, сводных потолков, то ль от больших, квадратных окон с привязанными к оконницам занавесями. Пляшущий огонь в большом камине в противоположной выходу стене был нужен только для тепла. Вход венчала арочная ниша, сложенная из кругляшей булыжника. Казалось, что и ночью залу не понадобятся свечи, вогнутые в зазубрины отъездивших свое колес, подвешенных цепями к потолку. Столы из клена и осины были не длинны, лавки узки – у каждого окна по два и по две лавки у ребра да по два стула на высоких ножках и обитою медвежьею и волчьей шкурой спинкой у торцов.
- А где твой… гостибар? – курфюрст, поддерживая Анну, вошел, оглядываясь в каменную арку.
- Так вот… Нынче гости вы и есть… - трактирщица раскинула руками, мотнув по лавке сброшенною телогреей.
- Да, ннет… хозяин дома… дакюхе… харчевни?.. – курфюрст помог жене усесться на один из стульев у окна.
- Да на лавке где-то возле печки – греет яйца, обормот… ой… - пухлая ладонь прикрыла губы. – Ну, то бишь, боки чешет…
- Я тя саму вот ща скалкой обогрею!.. – за вносящими за молодыми коробы и сундуки стремянными и стрельцами вышел рыжий, долговязый бородач в полосатой безрукаве, натянутой на маслянистую рубаху. – Гнешь тут горб, да надрываешь пуп, а сварливой бабе всё-то мало!.. Дрова колол я для гостей, дрова! – поставил в угол он топор. С рыжей бороды-лопаты и с рукавов рубашки и впрямь слетели на пол стружки. Хозяин быстро их подмел и бросил в топку. – Подумал: вот как будет мало для гостей, отапливать опочивальню…
- Это ты-то надрываешь?! – тряхнула черными кудрями его «баба», расправляя скатерть перед Анной. – Вот царевна, может зря ты за муж вышла: по первости-то все они ласковы да добры – моркошкой лезут тебе в рот, а после поживешь, дитё родишь и «Доброй ноченьки» не скажут, не приобнимут на печи… - хмыкнула обидчиво себе в плечо хозяйка. – Так что, держи сваво в вожжах, царевна по первости и до последа!..
- Вишь ты, «Доброй ночки» захотела, приобнять!.. – хозяин подал Фридриху корзину, на которую тот указал. – То же новобрачная нашлась мне… Я с ней тут петухом весь день кручусь, кабак рублю и камешки кладу один, что не достроил ейный прадед, дед с отцом, а ей тут «Доброй ночки» подавай! – Трактирщик наклонился за курфюрстов, будто помогая разбирать припасы. – Держи в вожжах свою царицу – от первой ночи до последней! – шепнул он в ухо герцога тихонько. – Не то распустит волоса и шею али пузо оседлает – оглянуться не успеешь, а пяточка ее в твоих зубах – не скажешь ничего, не охнешь, а  лишь скачи под норовистой бабой!..
Попочивав гостей не хитростным, но сытным ужином: тушеной курицей с грибами и орехами, слоеными блинами и вином, хозяева их проводили на второй этаж в самую просторную опочивальню и, пожелав им доброй ночи, удалились.
Анна с Фридрихом уснули сразу. Не спалось в эту ночь двоим.
Уф и Эн седели на подоконнике и лакомились той же курицей. Теплое вино лилось по жилам, согревая, будто кровь. Тьма же разливалась по небу пролитым чернилом. Сквозь разжижённые расплывы зияли звезды. Луне еще не доставало сил пройти густую синеву и осветить простор. За печью под совком скреблися мыши. Насыщенный опилками огонь похрустывая, грыз смолистое полено.
- Ишь, барыня какая: «Доброй ночи» захотелось ей услышать, из-за такого пустяка на мужа злится! – обгладывая хрящ, Уф кивнул на дверь, за которою недавно скрылася хозяйка.
- Она чего-то дерзкого иль не дозволенного захотела?! – всего-то мелкой ласки да вниманья! – со стуком и негодованием Эн поставила не допитый сосуд на подоконник.
Уф немного отстранился. – Он намаялся, как вол, а ей, вишь ласки подавай! Капризные вы, твари, бабье племя, я скажу…
Эн спрыгнула с окна, пронеслась по комнате, шурша то ль крыльями, то ли шелками, и опустилась на ухват, лежавший у заслонки. – Вот не приглажу тебе уши после труда какого, иль как загрустишь вдруг от чего-нибудь – погляжу, как легче тебе станет без ласки-то моей!.. – в светло-голубых ее зрачках плясали огоньки.
- Ну вот, обиделась и эта! – А спрашивается: от чего?! – пожал плечами Уф, изобразив недоуменье.
- От невнимания, болван, от невнимания! – вскричала самка-Мышь. Царевна вспрянув ото сна, удивленно огляделась и вновь прижалась к мужу.
- Потише, заполошная, разбудишь подопечных! – зашикал, негодуя, Мышъ. – А завтра ждет их испытанье… то бишь, беда…
Но вместо тишины, Мышь, чуть ли не глотая слезы, принялась читать:
- Как проглотить свою обиду,
Как за сахар принять соль?
И как при всех не подать виду,
И не выдать свою боль?
О как, о как мне соли кружку
Запить расплавленным свинцом,
И булавку, как игрушку,
Прижать к сердечку остриём? – огонь трещал, усиливая нотки слез и грусти.
- Ну вот, опять стихи пошли!.. – теперь захлопал крыльями Нахцерер. – А я, заметь, тебя не обижал, Мышака… Ну, все, я – спать… - Уф полетел за дальний свод. – Много бед нам завтра натворить для этих надо, а устал, как человек, под ребро ему перо и к богу под мошонку!
А Энни до утра давясь слезами, под треск огня читала «про себя»:
Когда взывают: «Помоги!.. »
А ты, ну, черт возьми, не можешь,
Ты от бессилия беги –
Ты этим скорбь его умножишь.
Согрей продрогшего нутром,
Зажги потухший взгляд ты взором,
Ты стань подушкой меж крестом,
Бесплатным адвокатом вора...
 
V.

1.
Карета вновь влетела в рыхлую целину. Полозья мяли хрусткую и скованную стужей гладь. Подпрыгивая и опадая вглубь, дорожный короб тряс своих питомцев беспощадно. И хоть они седели на подушках и на многорядье шкур, тряска выбивала дух, обманчиво клонила в сон, и пробуждала. А за окном белело покрывало с извилистой оборкою лесов и редкими зубцами горок. Разорванный зарёй и загнанный за окоём звереныш-ночь собирал свои разбросанные клочья вдалеке. Ветер довывал серенаду уходящей в облака ночи и начинал степной дорожный плач встающему из дымки дню…
Свернуть с дороги попросила сама царевна Анна. Ей захотелось прогуляться по опушке, да и герцога мутило четверть часа, едва они отъехали от яма. Пройдясь по полю при опушке леса, курфюрст почувствовал, что полегчало. Держась за предложенный с ласкою с ободреньем локоть, он все тревже и быстрее делал шаг. Валенки, подаренные новоиспечённою тёщею в дальний путь, непривычно жали ногу, однако ж, грели так тепло и мягко, что ходилось, будто по коврам светлицы. С хрустом промяв тропу по целине и дойдя до молодых березок, молодые вовсе кинулись бежать по запорошенному мху и папоротнику, сбивая меховые шапки.
- Анна, зизент майн инсперацион!.. – герцог резко повернулся и пошел спиной на лес, глядя на царевну. – Анна, вы мое вдохновенье! Вы мне силы предаете! Сейчас вот вышел из кареты, держась за вашу тонкую, но крепкую, уверенную не по-женски руку, и будто по небу меня вели, по облакам, ведая, куда и для чего идти… - бледные, впалые ланиты Фридриха точно розовели на глазах.
- Ну, так вот она – всегда к услугам вашим, - Анна протянула герцогу, взмахнув широким рукавом, придерживая муфту, руки. – Надо будет, опирайтесь!
- О, мойн либен, вы прелестны! Вы прелестны и сильны, как юная Афина!
Фридрих привлек жену к себе, прижался к ней всем худосочным и высоким телом и поцеловал в уста. Чувствуя, как просыпается желанье, и, понимая, что не место и не время для него сейчас, царевна вздумала отвлечь обоих, не подавляя страсть, подразнив ее:
- Может в прятки поиграем?.. – она взглянула в очи мужа. – Глядишь, и немочь ваша вовсе улетучится от бега…
- А давайте, моя чудесная богиня! Весь я в вашей воле и полностью подвластен ей! – подпрыгнув, поклонился Фридрих, чернув краем треуголки по снегу. Царевна же прижалась к стволу ближайшей липы и принялась считать. Герцог, отбежав недалеко, схоронился в можжевельник…
Нахцереры, наблюдая свысока за парой, придумали свою игру: кто кого перехлестнет хвостом.
- Мышъ, а мы с тобою где? – смеялась звонко, но беззвучно Энни, увертываясь от колючей плети Уфа.
- Мы в жизни. – Мышъ явно был настроен на раздумный лад. Однако хвост его не часто щелкал по ветру – он то и дело попадал то по грабу юбки Энни, то по шнуровке на ее изящной спинке.
- А что такое жизнь, и где она и как ее с иным не спутать? – перелетела через его кудрявую главу Эн, слегка задев макушку каблучком.
Уф без обиды встрепенулся, вдыхая встречный ветер. – А жизнь меж остом и вестом ворсинкою трепещет, и это когда ухо твое чует, как шуршит хвост того, кого ты любишь по мягкой, шелковистой мураве. – Мышъ бросил взгляд на молодых. Они весело кружились в тонких и колючих ветках, друг друга обхватив руками.
- Мышъ, а ты меня любишь? – застыла в воздухе вдруг Эн.
- А любить, это ползти вперед, хвостом колючки подметая, чтоб не вонзились они в того, кто за тобой... – легонько щелкнул по красненькому носику подруги Уф загнутым, но белым, чистым когтем.
- Так что же ты хвостом колючки не метешь, ведь ты же впереди? – высунула Энни язычок.
- Ну, зачем же мне мести?.. – пожал плечами Черный Мышъ. –  Я что, дворник, что ли?! Я давно их грудью все собрал... – он выдернул из шерсти под рубашкой несколько еловых и рубиновую кисть сосновых игл. – Так что ползи вперед по мягкой и душистой мураве!..
А молодые снова разбежались и принялись искать друг друга.
- Я нашла, сыскала вас! – Анна бережно и нежно высвободилась из объятий мужа. – Вам теперь меня искать! – перебираясь с проталин на пригорки, царевна бросилась к густому сосняку, трещащему, как мачты кораблей.
- Найду и расцелую, можете не сомневаться! – бросил ей вдогонку Фридрих.
- Не подглядывайте только! – Анна, наконец, нашла широкий и наростный ствол и укрылась за него. – Играйте честно!
- Яволь, майне фрау, яволь! – послушно отвернулся герцог и принялся считать:
- Я считаю до пяти –
Мочи нет – до десяти.
Eins, zwei, drei, vier, f;nf,
K;ss mich mal zw;lf … – герцог запнулся и не стал подыгрывать себе.
- Раз, два, три, четыре, пять,
От меня вам не сбежать!
Анна умилительно смеялась, прикрыв уста руками, выглядывая из-за ствола. Герцог повернулся в ее сторону, но пошел чуть влево, очевидно желая продлить томление царевны. Она, желая подразнить его, неприметно отошла подальше. За ее спиною хрустнула ветка. Пнутым от земли комком взметнулась ввысь ворона, и разлилась на облачном ошметке черной кляксой. А в кусте шевелилась сгорбленная тварь в изодранных лохмотьях.
- «Сырость жабой пожирай,
Гнилость чистоту вбирай;
Девичья краса ржавей,
В одиночестве старей.
Как сему железу гнить,
Так тебе беды не сбыть!» - заскрипел в ушах царевны, казалось, уж забытый, но колючий булавкой сердце голос. Макрина сверкнула серыми, туманными очами, погрозила Аннушке жилистым перстом с загнутым когтем и растворилась будто в дымке…
«Господи, Всесильный Вседержитель! Неужто сызнова она?!» – мысль жгла огнем главу принцессы. Деревья, ветки, вороньё и облака кружились в диком, бесконечном хороводе и вызывали тошноту. – Казалось, уж избавилась от ведьмы… Сколько уж акафистов отпела и молебнов отстояла я невинно-грешная.… И вот, опять!»…
- Фридрих! Фридрих, там… она… колдунья… клятая… Спаси меня, укрой и берегись! – по кочкам, спотыкаясь, наступая на подол, царевна мчалась к мужу.
- Вас ис лос, майн либен?!.. Что произошло?!.. – услышав в голосе тревогу и испуг, герцог вышел из укрытия.
- Там… там она, проклятая старуха! – спеша навстречу мужу, Анна указала на все еще дрожащий от прикосновений куст.
- Вас?.. – герцог вдруг остановился на пригорке средь трясины, побледнел, взялся за грудь.
- Фридрих, там она… - царевна подбежала и прижалась к мужу. Он опустился на колени, обвив слабеющими руками ее талию, и упал, роняя голову на вздувшуюся юбку.
- Фридрих, мой любимый, что с тобой?.. – Анна сняла прилипший к редким и кудрявым волосам парик, гладая белое, как цвет воротника, лицо.
Но он уже не слышал, не дышал.

2.
Анна припала к сердцу Фридриха. Оно не билось. Ей отвечала тишина. За ней, немного погодя, истошный крик ворон, скрипучий кашель ведьмы и хлопанье ее лохмотьев.
Спустив главу супруга на выступавший рядом бугорок, Анна бросилась к карете. Заприметивший ее один из двух дебелых гайдуков, что встречал когда-то у дворца после брачной ночи, первый одолел неловкость, поняв, что случилось что-то, поспешил к царевне.
- Там герцог… ему надобно помочь… Скорее… - безнадежно и нервно выпалила Анна. В ее ушах звучал плаксивый харк Макрины:
- «Сырость жабой пожирай,
Гнилость чистоту вбирай;
Девичья краса ржавей,
В одиночестве старей.
Как сему железу гнить,
Так тебе беды не сбыть!» - скрипело не отступным приговором.

Каретный поезд воротился в Дудергоф. После нехитрого осмотра стало ясно – герцог мертв. Несчастного курфюрста поместили в деревянный короб, купленный его женой у почтовых: письма и депеши уместили все рундук с поломанным замком, найденный на заднем. Гроб достойный герцога Курляндии рубить никто не взялся, да и недосуг. Тело обложили льдом и отправили на родину с вдовою, пока держались мороза…
Долго взор Анны не сходил с заметенной обочины, скользящий вдоль полоза возка взбитым лисьим воротом, густо усыпанном алмазною крошкой. Гора и лес остались позади. Холмистая с голубоватыми затонами и черными проталинами бель сливалась с горизонтом. Набитые разбухшей снежною крупою облака свисали тяжкими мешками над дорогой. Казалось, сердце Анны наполнялось такой же серой и тяжелой  густотой. Становилось тяжело дышать. К горлу подступал комок. Но плакать не хотелось.
Ей вспоминалось первое свиданье в Питерском дворце, когда державный дядя-Петр представил жениха. Его припухшее лицо с датскими, но умными глазами. Его любезные манеры, робкие прикосновенья. Первый менуэт после венчанья. Руки Фридриха были робки, но властны – никто, до сей поры не обнимал так Анну: нежно, но с чувством, что имеет право. Их ночь. Он был хмельной, но не нахальный, как мужики в рассказах девок… И утро… Первое их утро… Она проснулась НЕ ОДНА, а с ним… с мечтами и надеждой… с человеческим теплом, которого ей до сих пор никто не дал – ни матушка, ни сестры, ни уж тем  более сенные и юроды!.. Лишь Карион… но он – учитель и отец… но не отец…
И вот – надежды и мечтанья на тепло, свободу от надзора матери и теплоту родной души – в сём угловатом коробе для писем, купленном за три копейки, лежит окоченевшим телом, скрестившим руки на груди! Оно уж не подарит ей ни ласки, ни любви и ни защиты, ни детей, ни будущего – НИЧЕГО!
Что ждет ее в чужой стране? Дозволит ли царь-Петр вернуться? Отдаст ли снова за муж за кого-нибудь или отправит в монастырь?.. Хорошо б в Измайлово вернуться – там всё родное и тепло, спокойно…
Отрывал царевну от мрачных мыслей лишь гайдук. Тот самый. Он назвался Лукьяном. На вид ему, как матушке – за сорок, но, как и в царице, жаркий сок бурлил по жилам всем и щеки наливал румянцем. Он утешал царевну анекдотами и сказками своей станицы. Но, понял, что царевна в них искушена, перешел на жизненные «случаи»…
Царевна, чтоб размяться, часто выходила из возка и шла за ним. По обычаю, первым ехал гроб с покойным, за ним – по титулу и сану вдова-царевна. Анне волею-неволей приходилось видеть постоянно гроб и за ним идти. И все, едва рожденные какой-нибудь историей мысли перетекали на усопших и связанное с жизнью вечной…
- Давеча в станице нашей один шельмец-казак чего удумал… - гайдук снял рукавицу и провел широкою ладонью по жесткой бороде, смахивая иней. Он видел как царевне грустно и силился ее развеселить. – Возил в своем возке он рыбу в соседние и дальние селенья, какую сам же и ловил… И, видишь ли, чего удумал… - гайдук чуть выступил вперед к возку, в котором гроб, и легко коснулся дна настила. – Смастерил второе дно…
- Да. И зачем? – делала вид, что ей занятно Анна. Она сама просила поначалу, чтобы гайдук слезал с дуги и шел за нею – дескать, так спокойней. Потом казак и сам, едва царевна выходила, соскакивал со спинки и шагал об руку, сколько бы она не шла.
- Ну, как зачем, высочество… - гайдук живо воротился к локотку хозяйки. – Казаки ж на месте не сидят – из одной своей станицы скачут ведь в другую: кто по делу, по какому, по торговле, а то воюют с кем, али просто седла задом трут… Ну и на чужбине, знамо дело, ведь житьё – и помирают невзначай. А лежать в чужой земле кому охота?! Так он шельмец чего удумал? – он в тайно дне усопших и перевозил – под рыбёшкой-то холодной: и представленному благодать – в земельке почивать родной, и сродникам могилка недалече, и перевозчику – деньга… Кто хочет рыбки – на-те рыбу, кто привесть родного на покой – извольте…
- А, понятно… - царевна снова погрустнела.
- Ну, потом приметил атаман… - захваченный своим рассказом и воспоминанием служивый не примечал ее кручины. – Велел ему плетей отвесить, возок сломали. Усопших стал перевозить другой. У шельмы же и рыбу покупать не стали, хоть мертвечиной, говорят, не пахла… Так и по миру пошел негодник…
Тропинка ободрительно хрустела под стопой идущих, мороз живительно щипал им щеки и покусывал носы. Воздух был не колок, хоть и хладен. Шлось, на удивление, легко. И Анна, как не звала ее сенная, не возвращалась в свой возок уже как с четверть часа. Она почти не замедляла поезд, и шла военным шагом вровень с гайдуком. А он все вспоминал и вспоминал:
- Или вот, мой шурин… Горилочку хлебал безбожно: в кабака чекушками, в родимом погребке – и вовсе под бочонками валялся, да к слову-то сказать, наш брат мужик с братом черта – хмельным змеем тесно дружат… Ну, так вот… о чем-то я?.. А, да… шурин, значит… Ну, раз так под бочкой прихватило, что кликнуть никого не смог, и представился без отпущения, бедолага… Так жена его придумала чего: «Положите с ним чекушку, - говорит, - что на том свете горло не пересыхало…». Потом и прибаутку затравили и распевали на застольях:
- Помер толстый старик –
Муж средних лет.
Был здоров, как бык,
И вот его нет.
Родня хлопочет,
Жену утешая;
Та косынку мочит,
Глаза утирая…
Лобызнула в лоб,
Слезу обронила:
«Бутыль ему в гроб,
Чтоб веселей там было!» Во как… - прищелкнул языком мужик, стегнув себя по каблуку хлыстом.
Анна все кивала на ходу, не перебивая человека. Могло ведь быть, что иных историй он не ведал, и вовсе б замолчал.

3.
- «Херувим в аду рожденный
От двуглавого орла,
В кольчугу правды облаченный,
Чтоб бороться с силой зла,
Защити ты голубицу –
Черный вьется уж над ней:
Заточил ее в темницу
И погибель прочит ей...
Бьётся-бьётся мать-голубка:
Но решетка так прочна,
Каменная душегубка,
И царица-свет одна...
На тебя надежда, сокол,
И в тебя вся вера, свет –
Долети до скрытых окон,
Принеси с собой рассвет.
Разруби мечом решетку,
Словно когтем цепь грифон;
Пусти на волю мать-молодку,
Поквитайся ты с орлом!..» - Негромкий, но глубокий и густой, как тесто каравая голос матушки Авдотьи, теперь уж – инокини Елены, еще звучал в ушах царевича блаженным гимном. Здесь, в холодной сыри, средь чуждых душ, суетных холопов, мельтешивших пред глазами, стремящихся лишь угодить отцу, он успокаивал его. Алёша был еще в ее объятьях. Он вспоминал, как раскинув широкие рукава рясы, мать его к себе прижала… Тепло родного тела, знакомый с детства запах любящего существа утешили его. Инокиня Лена долго качала голову сына на груди, гладя длинные до тонких плеч и жирные, будто смазанные елеем волосы его… Она расспрашивала о новостях и говорила о своем житьи-бытьи, перебирая с частым щелком четки…
Монашенкою она стала не по воле – это зверолюд-отец ее постриг, чтоб без помех резвиться с немкой Анной Монс, веслом махая по Кукую…
Алексей, размякший телом, но с напруженной душой, покачивался в венском кресле с загнутыми полозами. За решеткою окна висел туман. Тесьма реки едва синела за откосом. Редкие прохожие выползали из-за дымовой завесы, скользили лаптями иль башмаками по камням, и снова исчезали в дымке.
Царевич чуть поглаживал свою ладонь, которую слегка прижал к груди. Она обыкновенно ныла к непогоде, а в сыром и чуждом Парадизе с вечными дождями и туманом – постоянно. В раннем отрочестве, не желая батюшке отвечать урок фортификации, он стрелял в нее из пистолета, но левая рука дала промашку, пуля улетела в пол, а искры опалили низ ладони.
- Что это?! Что за конфуз такой?! – уставился в него сердитый царь.
- Обжегся, батюшка… - пожал плечом царевич. Врать отцу он не посмел, да и не имел на то манеры.
- Как обжегся? Чем?
- Стрелял в мишень из пистолета… - пробовал отговориться Алексей.
- Гм… И промахнулся, чай, поди?..
Царевич больше не ответил.
- Али нарочно?! А?! Признайся?!
Царевича не мучил страх пред гневным взором, как подданных его, – он просто не желал ответить.
- Ну, что опять умолкнул, как телок?! – вертел указку Петр. Царевич снова  не ответил. Царя уж начало бесить молчанье и упорство сына. – Ладно, убирайся с глаз моих, невежда! – указка, пролетев через плечо, воткнулась в шкуру барсука в пороге…
Алёшка знал урок, он выучил крепленья и засеки уж давно и «на зубок», но отвечать отцу «Корове, Жибанде, Засыпке» не хотел, и, удалился.
Длань вновь кольнуло изнутри и потянуло жилы. Надо бы спиртовую примочку, но Ефросиньюшка еще спала в покоях дальних – скрытая от посторонних глаз, а звать прислугу не хотелось – вновь будут вынуждать идти к отцу на пьянку, а значит, надобно ссылаться на недуг и отлёживаться на постелях…
Да еще нечаянная авантюра натрудила царевича десницу. По дороге из Московии – в верстах семи уж от тверского яма напали на кареты тати.
- Эй, чего в возках у вас?! – Вымётывай, давай!
- Потроши-ка коробы, карманы! А нет – распотрошим кишки!
- Эй, Федька-барс, взгляни-ка на персон – кого нам леший подослал сегодня?!..
Лес гудел от треска веток и гарка сиплых голосов. Как только, прыгнув на последней кочке, карета, заскрипев рессорой стала, с ближних елей, распустив лохмотья: зипуны, кафтаны и рубахи, сыпанули люди.
- Ох-ти, господи, что будет?!.. – бледная, круглолицая девица в  беличьей накидке бросилась в объятья к Алексею.
- Погоди-ка, Евдокия! – резко, но не грубо царевич отстранил девицу, достал из шкур сиденья пистолет и шпагу и выскочил наружу. – Не выходи с кареты! – хлопнул дверцей за собою он…
Первый мускулистый бородач в гвардейской треуголке, вершка на три повыше Алексея, уткнувшись чревом в острие, согнулся и опал. Не глядя, вырывая шпагу из бородача, царевич выстрелил в бегущего за ним в разорванных ботфортах сивого верзилу в камковом кафтане. Тот растянулся рядом на траве.
- А-ту его робяты! Громом налетай и комкай! – ярый вопль из-за кустов опередил две дюжины бандитов. Гурьба метнулась на царевича, махая саблями и кулаками, плюясь проклятьями и матом.
- Раааазойдись, бесня, это ж царь наш батька! – завопил осипшим гласом кучер, в догонку угукающей охране.
При слове «царь наш батька» «бесня» привстала. Царевич продолжал атаку, но пули уж не выпускал – стрелять в ненападавших – было для него бесчестье.
- Царь Петр!
- Царь ирод-Петр?!.. Братцы, нас повесят!
- Да цыц ты! Нас и так повесят за разбой…
- Ага-ся! А за «ирода» еще и колесуют и жопы кольями повздрючат!
- Да неужто энто царь?.. Тот, вещают, как оглобля, длинен да широк в плечах… А энтот больно складен, как для политезу… - гудела меж собой братва, собравшись в кучу.
Тем мигом, улучив момент, кучер подошел к царевичу и обнял его за плечи:
- Ваше высочество, пойдем в карету, пока они не разобрались… - шептал он ласково и торопливо, увлекая за собой. – Охрана наша разбежалась, болбесня, по дороге собирать придеться… А одному против эдакой оравы – не с руки, Лексей Петрович…
Царевич нехотя повиновался, хоть и готов был принять бой… Но орава была точно велика и дерзка – исход борьбы был слишком ясен, и, что бы стало с Евдокией в случае чего?..
Под шепот татей, уканье совы карета Алексея и привязанная к ней сметливым кучером вторая скрылился в ночном лесу.

4.
- Лексей Петрович, Лексей Петрович! Батюшка зовет на ассамблею!.. – скользя по полу подошвами голландских башмаков, распахнул дверь Меншиков.
- А нынче, что за ассамблея? – не повернув главы, спросил царевич.
- О государственных делах: о губернском управлении и назначении ландратов из дворян… - тараторил Алексашка, подавляя запыханье.
- Ой-ли, матушки Устиньи байки… - усмехнулся Алексей, поймав увесистую книгу, поплывшую по шкуре на коленях. – Должно быть, пляски да прославление Бахуса… Ох, Данилыч, лучше здесь я посижу: недужно мне – рука бол… - царевич тут осекся, - голова болит и сердце ноет…
- Как можно, Алексей Петрович, ну, как можно?! – развел руками прихвостень царя. – Сам, ведь, батюшка всея Руси зовет…
- Зевес идет ко Крону на съеденье… - царевич сбросил шкуры горностая, укрывавшие колени, на пол, и поднялся с кресла.
- Кто, кто?..
- Да нет, никто… Ты их не знаешь, князь…
Паркет скрипел под каблуками. Царевич слышал каждый шаг – свой и Меншикова-подхалима. Он шел потише впереди и чуть пригнувшись. Отполированные зеркала отражали их фигуры: склоченную немного наперед в гранатовом вельветовом кафтане, во взбитом сером парике, наполнявшем зашеек ощетинившего пса, и, худощавую, но сейчас из-за прямой осанки и твердого, не сдерживаемого раболепием шага, казавшеюся и стройней и выше.
Паря под сводчатыми потолками из бело-голубого и золотистого мрамора над ними реяли два существа. Незримые, с иного мира, наделенные людскими чувствами и мыслью, они парили над царевичем и князям неуловимой взором тенью. Резные, перепончатые крылья беззвучно ударялись друг о друга, будто хлопая в ладоши, как развеселые вельможи в балагане у царя на представлении.
- Ступает, и не ведает – куда?.. - Эн едва коснулась ножкой тщательно расчесанных кудрей царевича. В голосе ее звучала жалость. – Загонят, словно дичь лесную, выгнанную на опушку…
- Ну, почему ж не – не ведает, он знает… - возразил ей Мышъ, огибая встречную колонну. – Да куда ж деваться от борзых?.. – Уф нарочно поддел шпагой буклю парика, чтобы Меншиков привстал и почесал за ухом.
- Ах, если бы ему звериное чутьё, не заблудился бы в дворцовых коридорах, нашел бы выход без подсказок лизоблюдов… - Эн присела на камзол царевича и провела рукой по гладкой розовой ланите. Алексей чуть встрепенулся и посмотрел в невидимые очи Мыши. Ток бурлящей и горячей крови застучал в ее висках.
- На то и звери, Энни, чтоб иной мир лучше видеть. Им не нужны ни трубы и ни телескопы. Для связи с неизвестным им не нужен бог, гимны аль иконы, али прочие культуры воссоздания. Они лишь ухом поведут, и слышат шорох звезд, и ведают, куда идти, чтобы попасть в нору родную… - На этот раз не только мудр, но и на удивленье многословен, оказался Мышъ.
- Ну, впрямь, как мы с тобой! – захлопала крылами Энни над головой царевича.
- Ну, впрямь, как мы с тобой, - ответил добродушною улыбкой Мышъ. – Однако рано опасаться за него, – опала грозного отца еще не близко, топор еще не занесен и даже из чехла не взят…
- Но точило уж готовят…
- Точило уж готовят…
Коридор меж тем кончался. Густой табачный дым, подсвеченный десятком не одним свечей, взволнованные голоса и крики давно пылающего спора, и, среди них осевший от усталости и водки, но все также властный, стишающий других, Петра, вырывались из распахнутой палаты для гостей у лестницы за поворотом.
- Думаешь, что надо набирать вояк из бывших пшеческих земель, государь? – глас Петра Толстого был по-старчески хрипуч, но звучал, как прежде, бойко.
- А, обрусеют среди наших! – отозвался государь. По приподнятому, благостному тону, казалось, Петр в недурном расположении духа, хотя за длительность сего расположения не поручился бы никто.
- Однако, пшецкий корень в них глубоко пророс… - вставил кто-то из вельмож, Алексей не понял, кто…
- Будем лаской привечать и пирогом, а не прикормим, кнутом и палкой выбьем дух вонючий! – о пол стукнулась серебряная чаша, алая, густая, жидкость расплылась по отполированным доскам, острый наконечник трости с треском проломил брусок.
- А хорошо танцует, бестия… - незнакомый голос пробовал отвлечь царя.
- Извивается, как червь на рыболовной леске… - добавил сладости в свой глас Толстой.
- Сейчас я вот эту бестию на свой крюк-то подцеплю… - царь поднялся со стула и подался к музыкантам, но тут зашли князь и Алексей.
В лицо царевича ударил тяжкий дух, смешанный с вином, отрыжкою и дымом. Стол был поставлен закругленной буквой «П». Концы, направленные к двери уже почти соединились от ударов кулаков и горячности сидящих. Новоиспеченные бояре и князья сидели вперемешку со служивыми и избранными корабельными царя. Боярынь Алексей с прихода не приметил.
Извилистые переливы гуслей, бубнов и рожков струились на чужой манер. Посаженные в углубление музыканты одеты были в расписные кафтаны, обвешенные мишурой и яркой паклей, с тюрбанами на головах, изображали турок. Перед ними, на покрытой бархатом и чьей-то рубахой бочке, тряся смолистыми кудрями, танцевала дева-турка.
Турчанка извивалась угрем, гремя монистами на белой камке. Две прозрачные, как сетка, ленты чуть прикрывали наготу: одна на поясе крепилась, свисая клиньями по чреслам, другая стягивала перси, дрожавшие, как груши в непогоду при каждом дуновении ветерка.
Царевич, кабы ни отец, еще бы долго любовался, завороженный ни столько прелестями девы, сколь грациозностью и пылом танца.
- Ааа, вот и сын – моя надёжа! – раскрыл ему объятья царь и подался навстречу.
- Батюшка, рад вас видеть в добром здравье и радостном расположении духа!.. – царевич ели улыбнулся, но с радостью прильнул к груди отца и обнял.
- Когда ж я был тебе не рад и в дурном расположении?! – хлопал ласково, но больно по спине отец. Царевич не ответил, хотел поймать для лобызанья руку, но Петр засосал его уста. – Садись, отведай хлеба нашего и меду… - повлек к ореховому кабинету во главу стола его отец.
- Хоть на ночь перед сном не ем – сказывают вредно для здоровья, но с вами, батюшка поужинаю с удовольствием, чем угостите…
- Это кто ж чушь такую городить, что на ночь вредно жрать?! Уж, чай, не пузатые ли московиты?! – царь звучно засмеялся в сторону бояр, мимо которых проходил. Те дружно грянули в ответ. – Так ты не слушай их: кто ладно ест, тому и труд не в ломоту… Сами-то, небось, до утреца свинину с хреном мнут…
- Да нет, я то в трудах заморских мудрецов прочел… - царевич подождал, покуда царь опустился на высокий стул, и рядышком присел по знаку.
- В трудах заморских мудрецов?.. Хм… странно, странно…
Музыки принялись тянуть Гавот. Турчанка села на сгруженный стопами бархат и принялась перебирать монисты. Хотя в палате было и тепло, укрыться чем-нибудь она была б не против – разгоряченному и потному от танца телу было зябко. Но подойти, прикрыть ее кафтаном не догадался иль не осмелился никто – ведь она понравилась царю.
- На, выпей, что ль, мозельвейну со мною – купцы из Вены только завезли. – белая, искрящееся при свечах струя полилась из наклоненного отцом кувшина царевичу в стакан.
- Совсем немного, батюшка, совсем немного… - попробовал сдержать душистый ток царевич.
- Ах, как ты батюшку не уважаешь, - ударил кулаком по утке в блюде тот боярин, которого он не признал. Им оказался Ромодановский, прибывший в парадиз «помочь чинить порядки» государю. Красное лицо его, туманный взор явно возвещали, что он уж в полной Бахусовой власти. – Не принимаешь даже угощенья от доброй царственной руки и любящего сердца!
- А я-то думал, что любовь выказывается не выпитую чаркой или заздравным словом… - едва ль не про себя вздохнул царевич. Но Петр его расслышал.
- Ух-ты, черт курчавый! А чем еще выказывают-то любовь, скажи сынок?..
- Словом веским, добрым делом… - Алексей забыл про страх и говорил от сердца. Царь видел это и не осерчал. Бояре ж заглушили разговоры и тихонько ели.
- Словом, делом – говоришь?.. Ну что ж, хочу тебе дать дело, для того и вызвал из палаты – знаю, ведь не по нутру тебе мои пиры и люди – всё к Московии старой бородатой льнешь…
Придав себе виновный вид, Алексей пожал плечами, и, чтоб порадовать отца, единым вдохом осушил стакан и откусил зайчатины, зажатой у царя в перстах. Царь громко рассмеялся и хлопнул сына по щеке.
- Да надо бы у пшецкой шляхты во Смоленске зерна бы на хлебец набрать, ребятишек дюжих да здоровый приглядеть для войск в Борисове и Минске… - царь прожег его насквозь черными углями глаз.
Царевич не запнулся и не побледнел, как многие при этом взгляде. – Сделаю, отец, исполню все…
- … С западных земель в твою Москву сгонять – понаблюдать за укреплением фортеции… И сие тебе хотел бы поручить…
- Выполню и это, батюшка… - под одобрительные шепоты бояр заверил Алексей Петрович.
- … И отослать оттуда в Петербург свейских полоняников – заставим их сушить болота да прокладывать дороги в граде… Нечего «затак» им хлеб да наши щи хлебать!
- Уразумел и это. Хорошо, исполню. Будет воля ваша!
- Достойная смена у царя растет, достойна! – шептались гости, чтобы было слышно. – Держава в крепкую десницу попадет!
- А то меня, на все дела, как видишь, не хватает, хоть лошадями разорви по разным сторонам!.. – довольный царь опять налил ему вина.
- Но пить не стану боле, не взыщи, отец…
- Ну вот, опять отцу перечит… - утопил в рассоле утку Ромодан.
- Хоть глоток пригубь, для уваженья… - лисой подкрался к уху Алексашка. – Тебе не стоит ничего, а батюшке приятно будет… - упрашивал ни столько бывшего ученика, сколь показывал свое раденье пред отцом великий князь.
- Не буду, не взыщи, отец… Не дужно мне с обеда… - не повернул главы на князя Алексей.
- Ну что ж, не стану принуждать… - к облегчению всех гостей царь выдохнул беззлобно, хоть и грустно. – Принужденье – та ж неволя… А мы вот выпьем за твое здоровье!
Кубки всех гостей взметнулись вверх.
- Дозволь, отец, к себе мне удалиться, истинно – недужно от чего-то… - подождав пока царь-батюшка закусит, обратился с просьбой сын.
- Так может, лекаря позвать, маво особого, с Голштинии? – провел рукой по черным волосам его отец. Жирная, густая смоль напомнила ему пропитанные маслом волосы Авдотьи… Петр отстранил ладонь и снова выпил кубок, уже наполненный проворным Алексашкой.
- Не нужно, батюшка… Благодарю, тревожиться не стоит… - уловил брезгливость сплывшей длани Алексей. – Отлежусь и всё пройдет…
- Ну, как знаешь, сын, как знаешь… А то бы с нами посидел да покалякал о делах, да о житьи… - царь, уняв в себе сопротивленье, прижался вновь к его плечу. – Скоро к нам прибудут дамы – будет бал и танцы… А хочешь, уступлю турчанку – для сына ничего не жалко! Глянь, как хороша… Такие чресла так согреют, вся хвороба вмиг отступит…
- Нет, батюшка, не нужно ничего… Дозволь уйти…
- Иди…
Гости все уже шумели, каждый о своем. Никто не встал на выход Алексея. И даже Меншиков занялся обсуждением дел с Толстым.
- На, прикройся, холодно, небось… - сбросил на ходу кафтан свой Алексей турчанке, которая по-прежнему была на бочке, лишь скрестила ноги под себя, загорелые и тонкие, как щупальца сипеи, раздвинув острые колени. В руке ее дрожала кем-то подданная чаша с шипучей, алой пеной по краям.

5.
Царевна довезла мужа своего в отчизну. Похоронила в склепе родовом под истый плач и вопли горожан. Ни дядюшки, ни маманьки не было на погребении: первый жил в ту пору в Гданьске под крылом у Речи Посполитой и заручался подмогою ее в овладении землями племянника, а вторая – в Германском Эрлангене на самом берегу реки Регниц, с третьим мужем-стариком, в подаренном ей замке, названым в честь ее – Елизаветинским.
- Вот и слава Господу Христу, что эта свора ни примчалась, раздирать нас меж собой!
- Этот с виду хоть дитя, а дал нормальной жизни хоть отведать: подати срезал, голодным закрома открыл, бездомным своей землею наделил – лишь знай, паши: на ноги встанешь, так расплатишься с курфюрстом!..
- Да… Что теперь иная флейта продудит? В какие болота или в поля потащит?.. – вздыхали грустно горожане, провожая в усыпальницу обитый златом гроб курфюрста.
Анна была рада и не рада выполненному долгу своему и призрачной свободе. С одной стороны ей на родину хотелось: хоть и не ласковая мать, а все ж там дом родной, понятливая речь, обычаи свои, учителя, сенные, мамки, сестры; с другой – вдовою быть, еще такою молодой да еще и без дитяти, срамно и неприютно на Руси – или сосватают опять не знамо за кого иль – в монастырь до скончания дней – все воля батюшки-царя… А он удумает не знама что… И он удумал… Промаявшись горячками и непонятной коликой в боках то в Москве, то в Петербурге, царевна, наконец, узнала его волю: ни монастырь, ни венец незнамо с кем ей не грозил пока, ей надлежало вновь отбыть в Курляндию ко праху мужа, и держать сей Кетлерский надел под русским неусыпным взором.
- Не противься, дочка, выполняй волю батюшки всея Руси и дяди-благодетеля семейства! А что ты ждала?.. Добро, ни монастырь, вон, как его Авдотьи или Софье, ни иноземный фрукт опять, которого не раскусить… Хозяйкою своих владений будешь, в чужой земле устав свой заведешь. – напутствовала мать в дорогу. – Лишь под пяту иноверцев-латинян не подпадай! Блюди свой истый крест и божие писанье проповедуй! И обретешь ты благодать… Да там по-бабьи, знаешь, не шали, не то, мое проклятье на тебе!..
В след за герцогинею курляндской послан был царем Бестужев-Рюмин – граф и бывший воевода города Симбирска. Оставивший жену, троих детей престарелый сей гулена недальнего ума нужен был Петром в подмогу молодой, неопытной вдове в ведении делами, для чего возведен был в новый чин гофмейстера – то бишь управляющего хозяйством герцогини. Но главная его забота, как шепнул на ухо царь, была – взымание налога для вдовицы в сорок тысяч ежегодно, который весь шел в русскую казну, и, главное – «для присмотра политического интереса»: чтобы дяде Фердинанду и прочим оберратам ландтага с Речью Посполитой ни ввергнуться в соблазн прибрать к ногтю Курляндию…
- А будет кто препятствие чинить в сём исполнении твоей службы или какие неудобства вдове али обиды, - прибавил царь, - зови на помощь русские войска, которые близь Риги, оная от вас в двух часах проезду будет! – Петр грозно стукнул по столу в знак поддержания сего слова.

Теперь дорога Анне от Петербурга до Митавы в шестьсот семь верст показалась короткою, словно хвостик воробья, изодранный когтями кошки. Хоть дома некому ее любить, кроме старого Истомина, хоть ее душе давно уж было холодно везде и среди всех, но Русь, особенно Измайлово с Москвою, еще таила теплый дух, осенявший сердце в стужу. Там же – в стороне чужой, было чуждо всё – и дух, и люди. В Митаве, столице герцогства Курляндского ее младого умершего мужа, было половина немцев – не дядюшкиных немцев из Кукуя, а чужих, с устоями и нравами своими, глядевших на царевну, как на приживалку, прибывшую отбирать их хлеб… Провожали ее после похорон с радостью и честью, а больше – с безразличьем, встречали взглядами косыми, встречали вновь – с пренебрежением.
Покуда старый Петр Михайлович тёр то седло, а то сидение кареты, спеша за ней вдогонку, она вселилась в Кетлеровский замок Аа и Дриксы, построенном еще в 13-м столетии гроссмейстером – предводителем рыцарей немецких Ливонского ордена. Соединял его с главною дорогою в столицу небольшой горбатый мост из камня. Оттеняли крепостные стены, повернутые к лесу под прямом углом, небольшие, но ухоженные сады из лип, дубов и яблонь. Оба замковых крыла не смыкались к задним дворам, как было принято у зодчих, а сворачивались на город, как и главный вход.
Карета уж давно остановилась, а из дворца никто не выходил. В центральной арке, ведшей в замок, нетерпеливо цокали копыта о булыжник. Стрельцы недоуменно ждали в седлах. Царевна, а теперь уж герцогиня, в своей карете ждала тоже, медленно, но с нервностью перебирая четки.
- Подожди, подожди, - захлопал крыльями Нахцерер на резной короне крыши. – Теперь тебе придется долго ждать…
- Ты думаешь, что долго, Уфик? – Энни выбралась из сердца Анны к Мышу, и царевне легче задышалось. Она решительно открыла дверцу и позвала гайдука.
- Долго, Энни, очень долго… По человечьим мерам… Но нам-то что с тобой? – Что век, а что мгновенье – все едино. Минутка будет пошалить… - Мышъ обнял свою самку и смачно чмокнул в щеку. Эн обвила пояс друга, радуясь нежданному приливу ласки, и чтоб не соскользнуть с позолоченной дуги короны.
Гайдук помог выбраться царевне, и дал приказ стрельцам спешиться и выносить все привезенное к крыльцу.
Тут и двери замка распахнулись, со звоном ударяясь в завитки перилл.
Мадама с русою косою, бившейся по вышитой звездными крестами черной юбке и бирюзовой душегрее, неспешно прошагав ступени, степенно подошла к царевне.
- Добро заехать, фрау-пане! В дороге вас не растрясло? – на ломанном гортанном русском с натужливым и чопорным поклоном холодно произнесла она. Анна не успела обидеться иль возмутиться, как увидела полдюжины мужчин за ней, одетых то ли в словацкие, то ли в цивильные кафтаны.
- Ну ты, возница, снимай скарбы все с возов, да тащи их в замок! Шнель! – поторопил ее служивых в круглой, толстой, как лепешка дрожжевая шапке, шедший впереди плечистый бородач. Он взмахнул кнутом у самых спин стрельцов, возившимися с перевязями у первого возка.
- Какой возница я тебе, курляндский недотёп? – ближайший резко развернулся и выхватил у немца кнут. – Я капрал российского пока! – служивый гаркнул во все горло, ломая палку о колено. – Царевну в вотчину сопровождаю… В земли, стало быть, ее!
Бородач в полосатом, стеганом кафтане отступил от внезапного напора. Отступили и иные коренасты, шедшие за ним. – Какая ж то ее земля?! Это герцогство курфюрста нашего, ***нос! – щеки немца надувались и краснели, рука, обтянутая лайкрой потянулась к сабле.
- Какой, какой я нос, ну-ка, повтори! – подступал служивый, к нему, оставив разбирать царевнино добро, подходили остальные…
«Что ж мой Фридрих таким хлипким уродился, эти, вон, какие каланчи?..» - мелькнуло в голове у Анны в суматохе. Царевна было потянулась к сабле гайдука, но тот, смиренно улыбаясь, принудил сесть ее в карету, и, повернув серебряную ручку, громко, но не криком приказал:
- Стать в оборону! Первым в бой не лезть, но оскорблений боле не сносить!
- Нет! – выглянуло из-за занавесок алое лицо царевны. – Проучить невежд!!!..
- Ребяты, вы слыхали?! – «Проучить невежд!!!» – выкрикнул приказ гайдук.
Курфюрстские служаки попятились к крыльцу. Засверкали, заскрежетали сабли. Русская охрана, коей надоело уже тритию седмицу седла протирать в полях, была рада поразмяться. Не столько в боевом порыве мести, как по запалу, теснили русские то ль бюргеров, то ли вояк к стене. Те, сперва дерясь взаправду, стремились нанести смертельные удары в шею, под ребро, иль в грудь. То рассыпаясь, то собираясь в гроздь, они стремились вырваться к карете, где сидела Анна, дабы, захватив ее, обезоружить всех. Но осознав напрасность всех стремлений, и что русские играют с ними, они также стали забавляться: ронять, как бы невзначай, свои сабли, и, налету подхватывать оружие врага, брать нескольких стрельцов в кольцо, и не давать им дольше прорываться; порвавшейся же стрельцы прижимали тучных немцев к стенам, и, опустив лепешки-шапки на носы, звучно хохотали.
- Ihre Hoheit! Ваше высочество! Ваше высочество! – гортанила мадама, тряся карету за другую дверцу. – Велите прекратить! Велите прекратить!.. Бите, бите… умоляю вас…
- Ничего, пусть с дороги разомнутся ребятишки… - царевна лишь подмигивала гайдуку.
- Ишь, расхрабрилась как принцесска наша дворовая! – покачивался Уф на острие короны, взмахивая крыльями, чтобы не соскользнуть с креста.
- Что ж не храбриться-то храбростью и силой рук других?!.. – вспархивала вслед за Мышем Энни.

6.
Выехав из псковского яма еще до зарницы, Петр Михайлович чаял быть в Изборске до темна. Но метель, заставшая его поезд на пятнадцатой версте в полях, крайне замедляла путь.
Возница приподнял смотровое окошко впереди кареты, и, оттянув залепленный снежною окрошкой ворот, прохрипел:
- Своротить бы к лесу надо – там и нас нитак задует-заметет, и лошаденки отдохнут. А то падут, не приведи Господь, на полпути от яма – из снега свежих-то не слепим…
- Поступай, как знаешь, по уму… - крикнул князь ему почти в лицо, чтобы тот его расслышал. – Ты бывалый, тебе и вожжи в руки…
Возница кивнул, скинув с шапки ворох снега на скамью.
- Вон, уж кромка недалече. - махнул рукою он вперед, на темнеющую зыбь. Но князь не видел ни кромки, ни взмаха. – Туда направлю, переждем…
- Давай!..
В лесу вой ветра перешел на треск. Мелкие прутья и шишки валились на карету снегопадом. Но ее уж не качало. А вскоре перестало задувать и в щели.
Пробыв с четверть часа под трескучими елями графу захотелось выйти – в карете стало душно от чада фонаря, дыханья его, секретаря, и, захваченного с собою в псковском яме для дорожных нужд поденщика. Выход пришлось откапывать вознице, с чем он справился, однако скоро.
В лицо ударил ветер булавою. Казалось, сотни две колючек вдруг проникли в грудь. Холод леденил зрачки и онемлял тупою болью кожу. Темень, упавшая пред взором балдахином сверху, постепенно начала редеть. Проявились очертанья деревьев и кустов.
- Так мы не далеко отъехали от поля, стало быть?.. – Бестужев обвел взором засыпанный небесною мукой простой, холмисто легший за его каретой.
- Ну, так, зачем же далеко? – пожал плечом возница. – Лощадей сморить да заплутать? – нам это ни к чему. А здесь вот переждем в сторонке – хоть и заметет – не сильно – отроем, барин, вас и лошадочек опять на утро и поедем. Петр Михайлович вздохнул покорно в ворот. Лезть в карету не хотелось – хоть и темен был простор и хладен, а всё ж простор… Он опустился на ступеньку. Мрак делал особыми простые очертания. Кусты качались воронами на снегу, взмахивая и дерясь между собой крылами. Совы пролетали взлохмаченными ядрами над головой, и разрывались с уханьем в ветвях.
Поденщик попросился выйти к ним, и, отбежав не далеко, вернулся в утоптанную графом и пришедшими с других возов стрельцами ложбину. Бестужев молча разрешил болтать им, каждый о своем, в его присутствии.
Вскоре, и в звучную ночную тишь, и в тихий человечий говор, влился вой. Сначала тонкими, неуловимыми струями, чуть задевая и тревожа слух, потом все громче и напорней. Во тьме зажглися алые и бирюзовые огни. Пылая раскаленными в горниле пятаками, они, как искры взворошенного бревном костра, рассыпаясь, подымались вверх, то затухая меж стволом, падали на темные сугробы. Приближался быстрый и тревожный скач. Будто сорок с лишним пик вонзали из задымленной чащобы невидимые руки воинов, и, стремительно выдергивая их из снега, бросали ближе – в сторону карет… Стая чудищ мчалась к полю. Матерые, взъерошенные туши, перескакивая и обгоняя одна другую, стремились вслед за вожаком, который был в полуверсте от всех, и, не оглядываясь, чуял каждого из стаи.
- Волки! Надобно стрелять! – хрипнул сдавленно поденщик, слегка тряхнув плечо стрельца.
Тот спокойно подтянул ремень фузеи: - Еще не время, не трясись. Они ж к тебе не подошли…
- Да, зазря пугать не надо. – кивнул граф, соглашаясь. – Волк первым редко нападает, да и не видят они нас…
- Вот-вот, и я о том же, - поддакивал заядлому охотнику стрелец, ходивший часто с барином на зверя в воеводстве. – Не суйся без нужды в дымящую берлогу, не улюлюкай волчьим спинам…
Лошади, почуяв зверя, зафыркали, пустили струи и затоптали снег.
- Приказать возницам, чтоб завязали морды тряпкой и отогнули шоры! – отдал распоряженье граф. – А то и впрямь всю стаю призовут…
- Счастье, ветер дует в нас от них – пока не чуют… Возницы и стрельцы направились к возам.
На поле межу тем вдруг выскочил олень… Подрагивая тонкими ногами и наклонив ветвистые рога, он встал посередине и заблеял. Зверь едва не падал от изнеможенья и призывал с последних сил природу в помощь. Вожак вцепился ему в горло и повис. Как по команде, стая стала рвать бока. Суматошное брыканье и беспорядочные взмахи головой уже не выручали: два волка, вцепившиеся в стегно отпрянули в сугроб, на смену им пришли четыре. Расставленные для равновесья ноги дали доступ к животу и паху. От нового толчка в ребро олень не удержался и упал на бок. Еще один матерый, бурый волк вцепился в шею ближе к морде. Зверь, издав последний истошный, смертный визг, затих. Стая с огрызаниями и рыком окружила тушу, и принялась рвать дымящееся на морозе мясо…
Коней насилу сдерживали по двое-трое человек. Казалось, они шкурой чуяли опасность, которую от животин не укрывали ни попоны, ни тулупы со стрельцов, ни шоры. Люди висли на уздах, чтобы не дать заржать косматым и буянам…
Бежавшим впереди и завалившим с вожаком оленя, дозволялось первыми к трапезе приступить. После постепенно подпускались остальные: подгодки, симки, няньки и щенки. И лишь один – лиловый с прижатыми ушами и подогнутым хвостом, примчавшийся последним, когда уж хруст костей и мягкий, сочный чмок смешались с паром и ослабленным рыком, ходил вокруг дюймах в сорока, перелезая кочки. Едва он приближался хоть на вершок и норовил схватить оброненный объедок иль окровавленный кусочек шкуры, ближайший сродич хватал его зубами за бок иль за щеку, лиловый, жалобно скульнув, принужден был отойти.
- Изгой… - выдохнул горячий пар возница. – Они его подпустят, но попозже, когда насытятся уж все. – он завернул плотнее полы кожуха на скульном гребне вороного. Конь снова дернулся, но кожаная пелена сдержала ржанье.
- Ага… - мотнул главой стрелец у дуба. – Когда одна лишь шкура задубеет на морозе… - он помогал держать двух пегих кобылиц другому долговязому вознице и рядовому из его полка. Лиловый всё ходил кругами, поджимая к втянутому брюху хвост, заглядывал сородичам в глаза, поскуливал, как только кто из них хватал его за бок или морду, и слизывал с их мокрых скул теплую, густую пену.
- Да нет, когда вожак дозволит ему есть. – бывший воевода не отводил глаза с волка-изгоя. Какая-то печаль и жалость томили всё сильнее сердце к голимому созданию…
- Да, верно. Им пользы нет, чтоб он от голода издох. – подтвердил слова барина-охотника возница. – Тыррр, ты… дурень долговязый… Постой чуток спокойно, не хрипи! – сдерживал он своего коня. – Не то, вот так же им на трапезу пойдешь…
- Не, не пойдет, не отдадим! – уверил бравым шепотом еще один стрелец эскорта из-за тьмы.
- Само собою – не дадим!..
Пронзительное завыванье заглушало бравость. Многим из сопровождения графа хотелось ускакать из этой лютой тьмы самим: вскочить в седло и улететь на первый теплый постоялый двор!.. Но всех держал и долг, и стыд, и бесполезность сей затеи.
- Над кем тогда глумиться-потешаться будут? – отвлекал всех мудрым рассужденьем граф. Он с усилием глотал холодный и колючий ком, подкатывавший к горлу всякий раз, как взвизгивал лиловый.
- Другого слабого найдут. – бравому стрельцу хотелось пошутить, чтобы приподнять дух.
- Пока искать, уж есть готовый. – разумно толковал Бестужев.
- Ну, впрямь как люди… - с легким кряхтением подтягивался на стремени своей упряжки какой-то рядовой из заднего возка.
- Нет, у них, порою справедливей, чем у нас… - с важностью заметил графский возница.
- И довольно чаще… - глухо добавил будущий гофмейстер герцогини.
Покуда люди рассуждали, стая насыщалась. Кто-то, оторвав недюжие куски, отходил чуть-чуть поодаль и глотал их торопливо, или бросал своим щенкам. Лиловый лег на снег и подполз на брюхе к вожаку, пронзительно и жалобно скуля. Перевернулся перед ним на спину, дал покусать себе живот, слизал запекшуюся кровь с осклабленной, но не рычавшей морды. Серый волк встряхнулся и пустил изгоя к черепу, который был уже обглодан, но блестел еще от влаги при луне изломанными щепками костей.

7.
«Полтину тысячи из договоренной сотни придержать пока, но не давать курляндцам. Обойдется немчура скупая той полтиной, что герцог получил перед венчанием с Анькой!.. И казне не надо будет год иль более выплачивать вдовице из обещанного содержания. Окромя того, напомнить этим пятипалым выстроить в Митаве православный храм, чтоб было где царевне помолиться за упокой младого мужа своего, да искупление своих грехов, дабы не забывать средь чужеверов истинную веру, данную отцом в купели…» - повторял Бестужев-Рюмин наказы, данные ему царем и матушкой Прасковьей пред отъездом. Пальцы старого вельможи трепетно перебирали золотые в потаённом сундуке, когда попутцы выходили из кареты, или спали. Оправясь от холодной волчьей ночи, путники и кони обрадовались городским стенам, выступившим издали кисельно-снежной дымки, и, разглаженной прилежной кладкой, мостовой.
Объехав, расплесканную ручейками на поля, оттаивающую крупчатой манкой, заводь, минуя башню лютеранской кирхи, ведущая карета с графом нырнула в арочный проем дворца. Строение встречало и глотало в себя путников размашистой громадой с незамкнутою перспективой. Бартоломью Растрелли (иль на русский, свойский для царя Петра манер – Варфоломей Варфоломеевич), здесь не очень постарался. Приехав за отцом своим по приглашению государя в Петербург, он налегал на чертежи, которые, пока что более ясно отражали замыслы его, нежели реальные строения.
Фестоны, маски и лепнина висли, будто сталактиты над строем бесконечных и огромных окон и головами проходящих. От сырой, холодной непогоды, от пустынного, безлюдного простора, в стеклах отражалась тьма и пустота…
Курляндской герцогине доложили о прибытии графа. Анна отложила рукоделье и подошла к окну. Каретный поезд, растянувшись возле левого крыла дворца, стал главою пред парадным входом. Возница ловко соскочил с высоких козел и отпер дверцу. Вышел среднего росту господин, закутанный в медвежью шубу. За ним шмыгнул куда-то в хвост не то ярыж, не то крестьянин, и начал там – у крайнего возка распоряжаться сундуками.
«Вот и явился надзиратель от маменьки Прасковеи и дядюшки Петра…» - глубоко вздохнула Анна. Ей был заранее ненавистен граф, она хотела отойти, сказаться хворой и укрыться во палатах, но любопытство и провинциальная тоска взяли над обидой верх – она осталась наблюдать.
- Это разве надзиратель? – взметнулся вверх Нахцерер под глазурный потолок. – Ты под нашим взором, голубица, и под нашим ты крылом…
- Уже грызу сердечко тонким зубом и впрыскиваю яд сомненья и тревоги… - отозвалась самка Маша изнутри.
- Молодец, моя мышака, молодец! – похвалил ее Нахцерер. Слова его ей грели собственное ледяное сердце. От них хотелось ей парить. Страсть и любовь текла и разжигала жилы в Эн по-человечьи. – Но смотри, не перестарайся все же… Нам некуда еще спешить…
- Эй, осторожно! Береги сундук!.. – распоряжался граф своим добром. – В нем фамильная посуда! – Бестужев сбросил шубу в руки своего возницы  остался в плотном сюртуке цвета недозрелого ореха. – Да не бросай ты так лукошко – в нем ложки, вилки из серебра – погнешь, не приведи Господь! – граф Михаил подался ко второму возу, с которого сгружали плетенки с коробами.
Слуга нагнулся ниже и опусти тяжелый короб сперва себе на рукавицы, потом покряхтывая, распрямился. – Так я же осторожно, барин… погляди, ну, как ребенка наземь ставлю..
- Вот я тебе! Дождешься у меня плетей! – замахнулся на него Бестужев, но ударил плетью мимо – по сугробу.
- За что же, Петр Михайлович, за что?.. – чуть отпрянул от него слуга и поспешил за новою корзиной.
«А вот и сломанная вилка, которой еще в детстве есть учила маменька меня… - граф остановил слугу, бежавшего с корзиной от кареты, и вытащил из-под атласного покрова черен. – Еще о двух зубцах… Вернее – уж давно с одним – второй-то обломил о край дубового стола, когда стремился муху насадить – большую, презелёную с розовым отливом на спине…» - граф долго, бережно вертел погнутый черенок с одним отставшим зубом у себя в руках, и чему-то детски улыбался до ямочек на уголках заиндевелых уст…
- Да… - покачивалась Энни на коленях Уфа, сидевшем на вылепленной маске льва над окном царевны. – У людей привязанность к вещам, иной раз, сильней, чем к детям, аль к любимым!..
- Это не привязанность, Мышака, а связь с потусторонним миром… - Уфу было трудно удержаться на узкой и заледенелой гриве, но он не отстранял подругу, чувствуя, что ей тепло от пупыристой и мохнатой кожи.
- Через вещи, Черный Мышъ?.. – она приобняла его за шею, слегка покусывая ухо. Граф приказал грузить не все, лишь некоторую утварь для дворца, дабы нужное все было во время делового пребыванья его с Анной во дворце.
- Не совсем… Через воспоминания, связанные с ними… - пояснил Нахцерер Мышке, покуда выгружали свечи и постели. – Этим тоже люд разниться от животных тварей… Вещь связывает их с потаённой думой или действом, что исполнялось в этот миг, как человечье существо ее держало у себя в руках или глядело на него.
- Кучней давай, кучнее! Эй, не растягиваться по двору! – кричали друг на друга слуги и стрельцы, сопровождающие графа. Горы багажа меж тем росли у главного крыла дворца. Бестужев медленно переходил от скопища корзин к ларцам и сундукам, по-хозяйски деловито высчитывая и прикидывая, надобно ли это здесь, иль вести в свой дом невдалеке отсюда.
- Этот кованный рундук обратно погрузить в возок… ууууммм… - граф прижал в раздумии палец к седеющей щетине. – И вон те корзины, тоже… Да, те корзины, тоже… А те два сундука с оружьем и сукном, пожалуй, что и тут сгодятся…
- Кучней давай, кучнее! Не растягиваться, поживее! – безропотно кивнул проворливый слуга и заорал своим опять. – Кучней давай, кучнее!..
- Вот дева, например, - говорил спокойно своей Мышке Уф, не замечая грохота, возни и крика, – приданное себе готовит – она, ведь думает о женихе, и платье дорого уж ей, ведь в мыслях она уж в нем венчалась при народе, ну и при господе их вышнем…
- Ах, вот от чего мы саван свой грызем, чтоб не привязываться к могиле, в которой закопали нас… Ведь привязаться можно и к худому, что сковывало или связывало нас… - Эн погладила заросшую щеку Маша и смачно чмокнула ее. – Но мы не люди! Мы не привяжемся, и потому грызем! – Эн так хотелось убедить Нахцерера, что она уразумела всю мудрость Черного Мыша.
- Ну да... – ответил Уф, - Ну да… - не желая тратить время на спор и показать, что Мышка и в этот раз не поняла его…
«А вот и памятный кушак с вышитой ромашкой на конце, - граф подхватил широкий алый пояс, конец которого выбился из короба с приотворенной крышкой, – что подарила девица-краса – смуглявая крестьянка… Тогда еще я не был воеводой…» - граф бережно поднес кушак к устам, вдыхая с трепетом неуловимый аромат…

- А давай-ка ты меня представишь герцогини, что ли? – предложил граф своему стрельцу из воеводства.
- Да можно ли?..  – подивился неподдельно тот. – Кто я таков – простой служивый, ни церемониал какой…
- Да ей, ведь разницы уж нет… - граф вытянул сорочку из кафтана и расправил кружева. – Ни царевна, чай уже, а герцогиня захудалого курляндства…
Герцогиня скрыла неприязность белоснежною открытою улыбкой, что предавала ее мужественному виду женственные чары. Да и русский среди чужих, холодных и бездушных немцев и поляков, был здесь все равно своим, даже если соглядатай…
Граф ей показался скрытым, старым, но не лишенным обаянья. Его пронзительный и беглый взор улавливал, казалось всё – от скромной обстановки коридора, которым провели его к гостиной, приёмной и самой палаты, до убранства самой Анны. Хозяйка встретила его в атласном чайном платье и кружевною сеткой с серебристою пыльцой на черных волосах, уложенных в тяжелый валик на затылке.
- Я прибыл по веленью батюшки Петра, быть помощью во всем вам, герцогиня… - граф ловко приложился к ручке, бледные и синеватые досель уста налились алым цветом, в зеленых матовых, по-кошачьи суженных глазах зажегся огонек. Граф выпрямился и стал почти что вровень герцогини.
- Надеюсь, ваша помощь будет истинной подмогой, граф… - голос Анны звучал немного хрипло, но приятно, а непринужденный наклон главы свидетельствовал о расположении к гостью… Пригласив его к горячим щам, и дозволив провести себя под локоть, герцогиня наблюла себе твердую, но грубую походку, какой ступают простолюдины или новобранцы на плацу. Она была знакома Анне с детства…
- «Он слыл знатнейшим лошаком
И по уму и по породе:
Его папаша был ослом,
А мать – кобылой царской, вроде...» - пришла ей в голову припевка то ли солдата, то ль юрода с материнского двора.
- Не про того поешь царевна, погоди… - покручивал косичку парика над головою графа Уф, от чего Бестужев то и дело оборачивался, не понимая, откуда ему в ухо дует. – Твой лошак еще за окоемом скачек и пробует простых кобыл, не царских…
- Ты думаешь, что сей лошак ей не подстать? – отхлебывала незаметно из царевнинного блюда Энни.
- Ну, пусть пока на этом чуть поскачет, и вдовий зуд угомонит немного… Потом другого рысака ей подведем – помоложе, порезвее…
За обеденными щами, разогревшись теплою похлебкой, и душевным разговором, к которому граф перешел опосля четвертой стопки, Анна жалилась заступнику от дяди, что престарелый герцог Фердинанд – бывший опекун ее супруга, отказался выплатить вдове обещанное в договоре содержание в сорок тысяч, что тамошняя шляхта пшеков тоже за него: не желая облегчать свои карманы, польские паны и лизоблюды Августа плетут интриги, дескать Фридриха Вильгельма лишь на бумаге объявили совершеннолетним, а так он был еще ребенок – и в поступках, и в летах; что свадьба в Петербурге была чистой фикцией и театром; что чуть ли не она – сама же Анна отравила мужа своего, не доехав до Курляндии, чтоб стать единою хозяйкой…
Анна говорила срывающимся на рыданья приглушенным гласом, стыдясь неловкости и положенья своего…
Граф подошел к ее спине, сжал плечи крепкими руками. Широкая спина вдруг распрямилась, плечи перестали вздрагивать и стали еще шире. Тонкие и алые уста Бестужева приблизились к прижатым сеткой волосам, небольшой округлый подбородок утонул в пахнущем дешевыми духами бугорке… Голос Михаил Петровича звучал настойчиво, но хрипловато-нежно и успокаивал ее, как песня сенной мамки в детстве:
- Успокойся, герцогиня Анна… Утешься, Анна Иоанновна, царевна… Теперь ты под моей защитой и покровом! Недаром батюшка-царь Петр меня сюда направил! А я уж меры-то на них приму – уж можешь быть покойна… Анна…

8.
Дабы не носился глупый сын Алёшка тайно в Суздаль в монастырь – проведать матушку свою – постылую Авдотью, которая все не желала слыть монахиней Еленой, царь направил его в Дрезден к немцам – постигать науки.
«Чужая сторона лучше снадобья, кнута и пряника излечит от тоски, любовной дури и упрямства… - мыслил царь, лаская персии Марты, которая готовилась к крещению, чтобы стать Екатериной. – К тому ж наука всяку дурь с бошки теснит. Острым разумом Бог его не обделил – сумел бы только применить…»
Царевич послан был инкогнито, дабы все профессора его сана не смущались, спрашивали честь по чести, как с обычного студента. Помимо всех ученых дисциплин, коие ему давались просто, Алексей увлекся музыкой и танцем. Здесь, вдали от царского надзора, тупых, остервенелых слуг отца, царевичу дышалось легче и привольней. Лишь одно томило его душу – отдаленность Ефросинии – его любой милой девки, какая также постигала знания по избранным им книгам для нее, спрятавшись от всех в каком-нибудь гумне…
Зима здесь, на земле Саксонской была не очень хладной. Трескучие морозы, если и стояли, то совсем короткий срок. Однако мостовая была скользкой, и, нужно было выбирать: любоваться ли роскошными многоэтажными и пышными дворцами Пёппельмана с увесистыми куполами, взбитыми, будто сливки с кофеем, башнями, завитыми сотней волн, каменных вьюнков, власами нимф фронтонами, иль поскользнувшись поломать бедро иль ногу, иль угодить под колесо карет… Но волны Эльбы увлекали взгляд и уносили мысли куда-то несказанно далеко – в упоительное, колдовское забытьё…
Царевич, отпустил свой экипаж у самого двора университета. Он пожелал пройдись после занятий, поразмыслить. Отцу надумалось его женить, как бедную племянницу свою – дочь дяди Иоанна. Друг батюшки-царя Август польский во время очередного променада по лесам, дворцам да кабакам развратный пшек шепнул ему на ухо, что, дескать, есть одна смазливая саксонка из рода Вельфов, воспитанная при его дворе. И не смотря, что юное сознанье герцогиня – в роду ее все короли!
- Начать хоть бы из того, - витийствовал поляк. – что сестра ее родная за мужем сейчас за Габсбургом австрийским – Карлом VI…
«А поддержка австрияков в баталиях грядущих, нам зело бы пригодилась…» - уже домысливал себе царь Петр.
И Алёша понимал, как не вывертывайся он, и как не умоляй отца, дать время выбрать по сердцу невесту, а уж не отвертеться первенцу никак – коли решил, так женит, даже на царице Савской!.. И он поддался в Дрезден доучиться и хлебнуть свободы напоследок.
Волны уносили мысли вдаль… То к ласковой любимой Ефросинии: бережным и трепетным рукам, теплой, отдающей свойской парностью груди, на которой он стихал под утро, чтобы вздремнуть хотя б часок перед дорогой во дворец к постылому извергу-отцу, к его пустым затеям и забавам… то к матушке далекой в Суздаль – к заботливым расспросам об его житьи-бытьи, молитвам тихим, трепетным неназойливым советам к месту…
В думы царевича вкрался женский разговор. Он близился, делаясь отчетливей и чаще. Алексей с неохотою отвел взгляд от воды. Он был на мостовой – на правом берегу от леса напротив замка Брюля. Ему навстречу от иезуиткой школы в числе других прохожих с главного моста сходили дамы. Одна высокая, почти что в рост его, в пурпурной лисьей шубе и капюшоном на буклистом парике. Другая поскромнее – видимо служанка или компаньонка – в бархатном манто и шапочке, похожей на чепец, прятавшая что-то осторожно за застежку… Обе были веселы и в легком настроении духа…
- Осторожно, битте, Торес… - чуть тронула за локоть компаньонку дама, помогая ей спуститься со ступеней. Сея забота той польстила, изобразив смущение на лице, она, приблизясь к госпоже, чуть приоткрыла одеянье, показала нечто ценное для них. – Розу береги, не поломай… Олле-ботаник вырастил ее и срезал только для меня в оранжерее…
- Да, Ваше Высочество, живая роза в зиму – это чудо!.. – служанка снова запахнулась.
Ступив на мостовую, госпожа пустила ее руку. – Вот я о чем тебе?! Взяла б к себе, да корсет тугой – сломаю…
- Я сберегу сокровище, keine angst !.. Ja … - заверила ее худая, как она, но румяная от легкого мороза своим естественным румянцем Торес. – А ведь, чтоб вырастить такое чудо в стужу, а после срезать и отдать – ведь надо истинно любить!.. – вновь подобралась она к смазанной густою краской щечке госпожи своей. Видно было, что сея небрежность тешила ее простое самолюбие. – Ах, как он любит вас, Шарлотта! Это ясно, он влюблен!
Госпожа, однако, дозволяла и небрежность, и подшучивание над неизвестным кавалером, лишь изображая возмущенность. – Ах, не болтай ты чепухи, also bitte ! Ни холодно, ни жарко мне от любви его, поверь…
- Ваше Высочество, читали ль вы Корнеля? – нежданно для себя самой и для Шарлотты вдруг спросила компаньонка, оставив позади поток прохожих, мост Аугустс, свернув немного с мостовой к деревьям.
- И читала, и смотрела в театре у отца трагиков приезжих… - скрыв за беззаботность удивление, отвечала герцогиня. – А что?!
- Да ничего… - забыв об осторожности, подпрыгнула, всплеснув руками, Торес, но тут же вспомнив о цветке, прижала его к груди. – Олле ваш – ну, точный «Сид» Корнеля! Ну, прямо, вот – точь-в-точь!
- Ах, перестань дурачиться… Ну, Тори… К тому ж Корнель Сенеки жалкий подражатель. А подражательства я не люблю. Ну, правда, он исправился – писать стал набожные песни, и довольно не пло… хие… - в пылу литературных рассуждений, Шарлотта вдруг столкнулась с юношей. Заслушавшись их разговора, он, также не успел ей уступить дорогу…
- Bitte, tut mir Leid … - чуть искоса подняла черные глаза Шарлотта. След от масленых румян остался на камзоле Алексея.
- Нет, это вы меня простите…Это я не расторопен… - извинился перед ней царевич в свой черед. – А я Корнеля тоже не люблю… Уж лучше Мильтон, Расин иль Мольер...
Служанка отошла к реке и стала тихо напевать любимую элегию Шарлотты:
- «Сторона ты родимая-дальняя,
Берег Эльбы тенистый, лесной…
Песня сердца искристо-хрустальная,
Морок тайный и зов вековой.
Мне дворцы твои стали пристанищем,
Купола твои – высью для крыл…
Дух познанья пьяняще-дурманящий
Моим мыслям свободу открыл…
Не забуду тебя, не рассею
Облаков кучерявую сень.
Понесусь я волною твоею,
Чтобы влиться в Окер в ясный день…». – и поглядев, как весело щебечет герцогиня с незнакомцем, – Ах, бедный мой цветок… Замерзнешь, видно, все же позабытый… - шепнула она розе, прижав ее сильней к груди.
Шарлотта оказалась не глупа – Алексей проговорил с ней с четверть часа обо всем, потом был позвал в дом на пиво с дичью…
И оказался этот дом дворцом Софии-Шарлотты Брауншвейг-Вольфенбюттельской – третьей дочери герцога Людвига Рудольфа Брауншвейг-Вольфенбюттельского из династии Вельфов…

9.
Нева оттаяла на удивление скоро. Уже к исходу февраля. И тотчас же рабочий люд по приказанию царя принялся готовить порты для швартования судов. Сам царь метнулся из Варшавы в Амстердам – встретиться с приемником Вильгельма III – потолковать о крепости союза русских и голландцев, а за одно и поглядеть, как там гранят алмазы, и захватить их инвентарь себе для образца. Петр отбыл налегке с торговым судном, чтоб также и вернуться – не узнанным и не открытым, без лишних церемоннов…
Капитан торгового пинасса оказался добрым малым. Взяв шкипером к себе на рейс до Питера царя, он с ним живо подружился: оба знали и любили дело, оба были расторопны и педанты в мелочах, обоим было по сердцу веселье за кружкой пива или грога перед сном. И вскоре спали оба чуть ли не в одной каюте.
- Ну что, Рейн, взял бы ты меня на службу?! – спросил нежданно Петр капитана, уж подплывая к устью Невы. – Гожусь ли я такой на службу моряка?..
- Да хоть до скончания века моего, возьму! – капитан уныло потрепал острый клин своей бородки, буравя друга быстрой искрой серых глаз. – Таких проворных моряков, как ты, в штиль с фонарем, аль в шторм у реи поискать!.. Иль вырастить в бесчисленных походах при себе лишь только!..
- Ну, коли так, приди в мой дом, и будь в нем гостем дорогим! – Петр с напускным смущением раскинул руки другу.
- Благодарю, почту за честь, мой дружище-шкипер! – ничего не заподозрив капитан, хлопнул по спине его в ответ. – Однако, кажется, Нева, мы в устье уже вплыли…
Морской простор и вправду обрамился берегами. Соленый воздух опреснел и стал сырым. Туман повис над низким тыном изб, скрыв под собою стрехи и дворы.
- О да, Нева… - царь с усладою вдохнул широкими ноздрями вязистую сырь. – Родной мой Парадиз…
- Парадиз?.. – удивился Рейн и кашлянул в рукав. – Такой туманный, слякотный, похожий на деревню?.. – торговый капитан бесстрастно усмехнулся, разглядывая в трубу пробивающий кисель, золоченый шпиль собора.
- Погоди, он столицей царства скоро станет!.. – Тут Петр осекся.
- Столицей?! Ишь, куда махнул! – Рейн, однако, метким взором не мог не заприметить крепость бастионов и куртин. – Ну да, впрочем, где свои по духу люди, и где нам духом хорошо – там истинно столица и Парадиз для нас… А мне дай Бог, удачной тут торговли – ничего бы боле не хотел от Парадиза твоего… ха-ха…
- Клянусь тебе, она удачной будет, как ни одна до этого торговля!..

Дом шкипера, на удивление капитана Рейна, предстал внушительной постройкой. Сложенный из тесаных сосновых бревен на манер простой избы, он был выкрашен под красный камень, как причуда той поры голландских зодчих. В тылу, недалеко от центра крепости, скрывался он в тени берез и елей. Огромный с мелкой расстекловкой окон дом… был вид ему открыт его на всю ближайшую округу – на водные просторы, постройки крепости и бастионы. Сени разделяли построенье на две части: входную и приемную, за ней был справа кабинет хозяина, налево же – столовая и спальня.
Сени же и выдавали деревянную суть дома: непрокрашенные бревна были выложены шестистенком, изрядно просмолены и обтыканные мхом. Малая сенная печь сразу обдавала пришлых жаром.
- Ну, вот, дружище Рейн, дольний вход мой в Парадиз! Входи и  ощущай себя, как дома иль на корабле своем!.. Шкипер сбросил на пороге треуголку, гостя пропустил вперед и крикнул зычно, но не с привычно нежным отзвуком: - Марта, принимай гостей! Что есть в печи – на стол мечи! Да где же ты, хозяюшка моя?..
Из гостиной выплыла девица, не ранней юности, но очень статна и мила. – Иду, иду, соколик ясный! – ласковый, веселый голос, густым, бодрящим ромом лился из уст ее. – Приплыл, наконец, мой мореход отважный…
Раскинув рукава багряного салопа, девица кинулась в объятья шкипера и замерла на шее. Тот приподнял ее и потрепал за пухлую ланиту. Не смущаясь капитана, хозяева друг друга одарили долгим, сочным поцелуем…
Многократно за сей вечер голландский капитан дивился, хоть и без излишней вычурности, но солидному убранству дома, богато убранной, но простой и ласковой хозяйке, не хитрым, без изыска, но вкусным, придающим силу разносолам. Легко и весело прошел обед, плавно перешедший в ужин. Рейн рассказывал о море: о пережитых бурях и штормах; о том, какою ласковой и тихой может быть стихия – качать твою скорлупку на своей груди, дышать тебе в лицо теплым и соленым бризом, и вдруг разбушеваться из-за внутренних волнений, толчками, ополчиться на тебя всей сущностью своею, пойти поднявшийся до облаков громадой, закрыв и свет, и небо, и надежду. И тогда уж ты не с небом, и не с морем, и даже не с судьбой идешь в атаку – ты борешься с самим собою со смятением, ленью и страхом – за жизнь друзей, команды и свою…
«Природа и женщина затихают перед бурей…» - в задумчивости добавлял шкипер к рассказам капитана, глядя в глаза своей подруги, и видя в них то бархатную гладь, то обжигающие грудь искринки и ревущие барханы волн…
Он часто отходил куда-то, оставив Рейна попечению супруги, но очень скоро возвращался, и они втроем осушали новую бутылку рома, или кувшин медовой браги.
Когда же Рейн вспомнил, что ему пора на судно, вынул из обшлага рубль серебром:
- Вот тебе, друг мой, за службу – не за гостеприимство я плачу – не думай! Сердечное тепло и чаша с медом от души не покупаются – я знаю! – Рейн раскрыл ладонь Петра и вложил в нее монету.
- Принимаю с удовольствием и благодарю! – запросто ответил тот и положил ее в карман. Тут постучали в дверь, и Марта побежала открывать…
Нахцереры вылетев из сердца Анны, давно уж следовали за царем. Чужеродным тварям тоже захотелось морем подышать. Митавская затворница сделалась грустна и недалёка. Желания ее сводились к сказкам да нарядам, а то и вовсе – жирным щам. Ей не хватало болтовни измайловских юродов, чтения житья святых по вечерам наставника Истомина, его простых увещеваний, и потаённых зарослей в саду, где проводила она время в играх с Артемием-холопом, а то и в забытьи сама с собой…
- А царёк с бабёнкою и впрямь гостеприимный! – Эн игриво размывала краски смоченным в квасу крылом на висящей возле шкафа с книгами картине, изображавшей медведей в глухом лесу.
- Так гость, ведь, что пришелец, Энни, его и надобно задабривать чем можешь… - Мышъ обмакивал в свою палитру кисть и исправлял заплывшие в ненужный край холста разводы. Картина на глазах менялась: поляна превращалась в море, сосны – в паруса на кораблях, медведи стали плавать, как дельфины за кормой…
- Ну да, голландец он из Амстердама, помню, что не из их краёв – не русский… - проказница набрала квасу полный рот и брызнула на полотно. Ветер вздул на мачтах паруса и поднял волны…
Уф погрозил ей пальцем в шутку и выпустил из облаков семь кипящих золотом лучей. – Да нет, не в этом дело вовсе… - Мышъ протянул полоску света к вздевшим руки морякам.
- А в чем же, мудрый Уф? – Эн послушно стала уменьшать последующие за девятым валом волны.
Мышъ подал ей чашу с ромом и привлек к себе. – А в том, что так уж испокон веков ведется: пришелец – это враг, он, как бы из иного мира…
- Вроде, нас с тобой?.. – глотнув немного жгучего питья, прижалась к нему самка.
- Ну да… - отлепив через несколько долгих, словно забытьё, мгновений, губы, выдохнул тихонько Уф. – И может принести с собою зло. – он с изумленьем осознал, что хотел бы целовать, а не объяснять ей человеческий порядок, но Мышь с такой не скрытой жаждою внимала, что он продолжил. – И их – заезжих, то бишь, в других эпохах люди просто ели или в жертву клали на алтарь…
- Ну, точно мы! А еще  твердят, что мы не люди!.. – Эн догадалась, чего хотелось ее другу, набрала рому полную гортань, и, в неотрывном поцелуе начала его поить.
- А после, стали угощать и выполнят капризы – что не попросят – все дарить, дабы задобрить пришлого, чтоб зло тот не чинил… Так и пошло… - выпив из нее всю ласку, и, цапнув с негою за ушко, окончил пояснения Мышъ.
- Ты мое вино,
От которого пьянею,
Тайна ты моя,
Что раскрыть не смею;
Капелька моя –
Никому не дам!
Как тебя мне пить –
Ты решай уж сам!.. – Эн думала, он разозлиться на стихи опять, но Мышъ, прижав ее к себе сильнее, стал с неистовством кусать…
В сенях послышались шаги. Вслед за хозяйкой шел боярин в стеганом кафтане голландского шитья и сапогах из крокодильей  кожи, выкрашенных в алый цвет.
- Петруш, к тебе Данилыч с донесен… - Марта, поглядев на мужа, вдруг запнулась. – С доклад… с каким-то делом важным… - искала она в мыслях слова.
- Гер Питер, у меня доклад о наборе зерна и войска под Смоленском… - прочастил боярин, встряхнувши черными до плеч кудрями, как у шкипера.
Рейн в замешательстве поставил чашу на стол, взглянув растерянно на друга своего, жену его и гостя.
- О, этот обалдуй-пирожник сейчас его и выдаст… - хихикнула злорадно самка Мыша.
- Нет, не выдаст – выкрутится на сей раз царёк. – твердо возразил проказнице Нахцерер.
- Алексашка, да ты что, ты ж не мой матрос сейчас, - Петр наскоро схватил его за плечи, подтащил к столу и сунул свою чашу. – А я сейчас не капитан тебе, а шкипер вот у этого гер Рейна, капитана… - замедляя голос, объяснил боярину хозяин дома.
- Ааа… Так ты, дружище только что приплыл… - как всегда, Данилыч наскоро смекнул в чем дело, рассмеялся, отхлебнул вина, и дернул шкипера за ус. Новоиспеченная троица друзей расхохоталась уже хором и просила Марту вновь наполнить чаши.
- Ну, что я говорил? – праздновал победу и Нахцерер.
- Поглядим, что дальше будет… - прошипела его самка.
После нескольких обходов Марты вкруг стола  с кувшином, важных и сердечных тостов, поочередных танцев с хозяйкой дома под живую дробь хозяина на барабане, хоровода с куплетами немецкой песни, умиленный капитан открыл походный короб со словами:
- Да, принял ты меня, дружище, как и в раю не принимают! Вот голландское сукно – твоей забаве на рубашки… - и вынув пять аль шесть локтей гладкого, как шелк, белого и легкого, будто пух лебяжий полотна, вручил его хозяйке. Та, раскраснелась от смущения и танцев, с дозволительного жеста шкипера, взяла подарок. – Бери, красавица, и мужа соблазняй, как будет возвращаться он с дороги! – Рейн отправил мягкий, светлый, как пшеница, завиток, за ушко.
- А я везде и всюду буду рядом с ним – в любых дорогах! – потупившись, но уверенно и твердо ответила она.
- Ай, вот хозяйка, вот  жена! Повезло тебе с такою! – вскрикнул восхищенно Рейн Петру.
- Не то слово – «повезло»! – многозначно подтвердил боярин.
- В рубашках из такого полотна ты будешь впрямь императрица, Марта! – одарил горящим и любовным взором Петр свою зазнобу.
Не успела бедная Скавронская смутиться пуще, как в дверь снова постучали. На этот раз явился офицер Преображенского полка, и, не смотря на подаваемые хозяевами и боярином знаки, поклонился шкиперу, как королю, отдал честь и доложил по форме:
- Ваше величество, явясь из Дрездена, царевич Алексей благополучно справился с заданием: привез из западных земель четыреста пудов зерна, а с собою в Петербург три с половиной тысячи полонных свейских!
- Дааа… Что справился, так это хорошо… - почесал затылок мнимый шкипер. – А вот, что выдал ты меня, браток, сейчас, как петьку с потрохами в котелок с похлёбкой – неприлично…
Офицер осекся с опозданием, а Рейн, взяв со стола кувшин, осушил его одним глотком. – Питер, друг… Да нет… Ну, что я говорю… - он начал было запинаться, но скоро справился, и перешел на твердый капитанский тон. – Ваше королевское величество, верните мне мои подарки и оплату… И, простите, я не знал…
- А вот это – даже не проси! – обнял его за плечи шкипер. – Эко, ты корыстолюбив, купец! Твои рубашки с женушки срывать – теперь моя забота! – царь подмигнул уже не знавшей что и делать Марте. – А рубль твой – на шею я повешу – амулетом! Что дадено – то не берется взад!!! И торговля будет бойкой, как и обещал тебе – век не забудешь Петербурга!
«А жениться все ж на Марте надо… - подумал царь уж в хороводе пятерых с кувшинами, братиною и кружкой. – И имя новое ей дать, чтоб русскою была. Вот выйдет хохма – царь и на шлюхе оженился! Ничего, путь стерпят всё боярские холопья-лизоблюды! Я – ЦАРЬ! А потому – дозволено мне всё!»

10.
Петр твердо решил расширить и укрепить в Курляндии русский двор, а потому упорно отправлял царицу к дочке. Но та искала отговорки, чтоб остаться. И тут представился достойный повод: царь, наконец, решил жениться, уже «по волюшке своей», и наречь женою Марту, пред тем крестив ее в Екатерину и дав ей отчество своё порфирное Алексеева. Скавронской, – ливонке запанной закваски, не впервые было сменить и крест, и веру, и молитву, и число перстов для крестного знаменья. Побыв сначала католичкой в Литве, родившийся по божьей воли в семье простого крестьянина, после его смерти, пойдя к духовному отцу в служанки, девица сала лютеранкой… Так что теперь сам Бог велел, чтоб стать супругою царя, принять православное крещение!
Венчание состоялось у Адмиралтейской верфи на лугу – пристроенном чертежному амбару колокольни с высоченным шпилем и небольшую главкою над алтарем. Часовню, сложенную на скорую руку, освятили в честь Исаакия Далмача, на второй день памяти, которого родился царь.
Прасковью Федоровну позвали посаженной матерью для зятя, а старшую и меньшую дочь – Екатерину и Прасковью – в подруги для невесты. Царица постаралася на славу, исполнив всё, чтоб угодить царю. И намеренье, и дело об отбытии ее в Курляндию забылось и замялось. Да и содержать в Митаве еще один обширный двор Прасковьи накладно было, да и неразумно!..

А средней дочери царицы Прасковьи становилось все труднее. Жизнь в Курляндской стороне была безрадостной и одинокой. Едва ль не каждый день под окнами ее дворца сбиралось быдло шляхты, и, будя несчастную остервенелым рёвом, требовало убираться с их земель.
Вот и сейчас поднял ее с постели еще не ясный с полусоннья, но пугающий злорадством шум. Герцогиня, набросив изрядно уж потертый в локтях шелковый салоп, с волнением, возбуждавшим дрожь и омерзение, подошла к окну. Ватага из наёмных местных «черных» мужиков и убогих рыцарей поместной шляхты топталась по газонам у окон, рядилася с ее дворецким и охраной из стрельцов Петра Михалыча.
- Эй, пропусти к заслонке русской! – на ломанном картавом языке,  напирал на вставшего пред ним Данилу-денщика.
- А что те надо от нее?! – подоспел к Даниле дворецкий-конюх Мокей. – От царевны – герцогини вашей?!.. – отклонив решительным движеньем секиру от лица Данилы, он, не робея, сделал нисколько шагов вперед, мерно ударяя свернутою плетью о свою ладонь.
У ватаги, видно, не было еще четкого указа ворваться в замок, доставить герцогиню дяде Фридриха Вильгельма, выслать из Курляндии, иль сделать что-нибудь еще, а только, как обычно – попугать «нахлебницу Митавы», а потому «борцы за справедливость», ерошились, аки воробьи у врат, «выписывались» перед стражей да орали чем погромче:
- Ну, тебе она может и царевной быть, а нам она и ни герцогиня ни какая!
- Это вам, дремучим медведям она царевна в соболиных шкурах, а для нас она – ярмо, что надо на себе тащить!
- Вот-вот… Ярмо, ценою в сорок тысяч в год! Так что пропусти, нас герцог Фердинанд послал – истинный наш герцог!
- Ну ты, поосторожней прись-то! Мы жа русские медведя – сам, кажись, так обозвал? Ненарок напорешься на коготок – так и кишки поплывут и кушака… - сознавая пустоту угроз, шла в напор охрана Анны.
Но царевну то не утешало. Беспомощность, смятенье и страх ковали исполинскую, но женственную стать холодными, тугими обручами…
- Ах, я не знаю, что мне делать! – кинулась она в объятья вошедшего к ней в спальню гофмейстера Бестужева в рыдании. – Куда, к кому бросаться за подмогой?! Где и в ком искать опору, на чьё прильнуть в отчаянии плечо?! – почти что причитала, смачивая слезами шероховатую ткань парчового камзола, Анна. – Граф… пресветлый граф мой, Петр Михалыч! я одна, совсем одна!..
- Как одна?! А я на что?! – бережно провел по разбросанным смолистым прядям трепетной рукою граф. – Вот соберу своих драгун, да увещу курляндских комиссаров нам послужить за не большой барыш – соберу все, что причитается тебе на вдовье содержанье с этих препушистых охламонов! Все, до копейки соберу! – Бестужев поднял покрасневшее и влажное лицо, пристально взглянул в синие проникновенные глаза царевны, коснулся, впитывая слезы, сперва их – поочередно, а потом и тонких уст, и тихо вышел.

После его ухода Анне стало боязно и тошно. Ватага еще ерепенилась в разгорячении и для отчета перед знатью. Крики, шум, щелчки затворов, железный лязг бердышей и сабель о железную решетку отдавались в сердце герцогини колким хладом. Одинокость сдавливала горло. Но поцелуй Петра Михалыча все еще колол уста ее не бритой с проседью щетиной, отдающей, так приятно и забыто по-мужски водкою и табаком… Меж ними было тридцать лет: гофмейстеру – уж сорок восемь, Анне – только восемнадцать. Однако граф сохранил быстроту движений и грациозность, свойственную молодым. Лицо его было приятным, даже милым. Густые, чуть изогнутые брови, сходились на покатом, гладком лбу. Борозды морщин, еще не смяли кожи: ланиты были гладки, хоть и бледны. В устах уже поблекла краска и закралась синева, и все ж они еще так притягательно нежны… Став рядом, он оказался вровень с нею ростом, и, показался той отеческой защитой, которой ей всегда не доставало…
И вот уж снова прежний холод, бесприютность и боязнь…
Граф, меж тем, разогнав своими силами ватагу, послал депешу в Ригу, как повелел царь Петр в случае неудобств или иных препятствий, причиненных герцогине, и нанял средь дворян двоих курляндских офицеров победнее, чтоб собирать налог.
Вернулся граф уж за полночь, Анна не ложилась – ждала его под сказки местной приживалки… Царевна кинулась опять к нему на шею, дав знак старухе уходить…
- Больше уж тебя, мой свет, никто не обеспокоит – хоть до полудня можешь спасть, и собирать в казну налоги будут в срок… - только и успел шепнуть ей в ухо граф меж поцелуев, сбросив на пол с ее помощью камзол.
Граф был нежен, хотя и волен. Но это нравилось царевне. В отличие от Фридриха, одаривал вниманьем и заботой. Он не сразу ею овладел. Скинув, так и несмененный шелковый салоп, распутав верхние завязки, он обласкал ей  пышущие жаром пирси, уверенно скользя по полотну сорочки, потом прижался к животу и начал целовать его…
Царевна, не избалованная лаской и заботой, остерегалась глубоко вздохнуть, чтоб не прервать блаженство. Но граф вдруг часто задышал, стал кусать ей чресла, хоть и нежно, резко выпрямился, и только расправил гашник, как проник в нее и застонал. И хоть до того, как пасть в постели, все было уж завершено, он продолжал ее ласкать, не давая волнам возбужденья еще долго покидать ее.
И заснул он лишь тогда, когда она, измученная негой, укутавшись в его объятья, как ребенок на руках отца, уже сопела ровно и беспечно…
Царевне снилось, будто граф седой и бородатый старец Саруман – крысолов и скандинавский бог тепла и света, ее поит молоком из глиняной крынки, усадив с заботой на колени у крыльца Измайловского дома… И только карканье ворон да писк мышей из-под крыльца мешали раствориться в неге…
- Вот видишь, Уф, как нежен с ней старик? – Эн выбралась из сердца на плечо царевне, шурша под фижмой припасенной горскою орехов, собранных намедни у дворца.
- На что ты намекаешь, Энни? – Нахцерер замер и невольно уши навострил. – Что я с тобой, не нежен, что ли?
- Нежен, да вечно где-то там – за горизонтом… - раздался громкий хруст ореха.
- Не дергай ухо! Я всегда с тобой…  - Нахцерер, прерывисто дыша, как граф, стал обводить хвостом следы царапин на спине царевны. – Но мне еще и за бытьем следить… А ты, порою, мне мешаешь, Мышь… - старался он шипеть как можно отстраненней.
- Ну, конечно, вечно я мешаю… - скорлупки сыпались в распахнутый разрез сорочки Анны.

11.
Карета поднималась и опускалась, качаясь на косогорах, словно лодка. Молодому генерал-аншефу Василию Салтыкову неймелось. Он плохо спал всю ночь. В короткие мгновенья забытья грезилась ему родная сердцу Пелагея – сенная девка из его двора. После смерти горячо любимой Анны Долгорукой – первой в его жизни женщины-жены, Пелагея лишь смогла смирить и боль, и стужу в изнывающей груди. Ему снились ее ласки, уговоры не оставлять ее одну в усадьбе под надзором царственной сестры его. И как только члены все немели от истомы, и забытье, казалось, брало верх над сущим, карету встряхивало с адской силой, макушка генерала ударялась в потолок, другая, нелюбимая рука хватала за плечо, и давила генерала, книзу. Он открывал глаза и видел пред собой Саньку... Ему хотелось на коня – лететь то ли на службу, то ли на охоту… На худой конец – обедать…
- Короб с серебряной посудой погрузила? – пытал он, не довольно отстраняясь.
- А как же, батюшка мой, приказала, - как на зло, покорно щебетала Александра, указав на заднее окно. – Вон в том возу с третьего ряду за столовыми приборами за нами едет…
- А золотой сервиз, что батюшка наш царь на свадьбу нам вручил, прихватить, небось, забыла! – разум самопроизвольно вымышлял причину ссоры.
- Его в отдельный короб уложила, Василий Федорович, и исподним бархатом да камкой завернула, чтоб не оцарапался при встряске… - предусмотрительно ответствовала дура.
Карета глаже поплыла. Сугробы поменялись на деревья и кусты. Лес вился черно-белой лентой с искривленными штыками сучьев из стволов. И все еще хотелось есть и пить – на удивление боле, чем браниться…
- Пожрать-то чё-нибудь взяла сюда, в карету, аль все в дальние возы позапихала, и теперь весь поезд надо становить, чтобы перекусить в дороге?
- Взяла, Василий Федорович, взяла, а как же?!.. Вот, изволь… Тут кулебяка, солонина… тут вот – каравай, яблочки да ягодки сухие… А это щи: в платки горшочек обернула, чтоб не простыли, чтоб горяченьких тебе откушать… вот, изволь…
- И сметана, чай к щичам-то есть?..
- Ай, вот ее-то позабыла… В третьем возе – сливки, молоко…
- «В третьем возе, в третьем возе»… И что теперь – весь поезд становить из-за башки твоей дырявой?! Не буду ж я не забеленные-то есть! Дура пустоголовая, балда, ослиха!..
Эн давно уже в карету залетела и ждала Уфа из нутра царевны. Он вскоре появился с кусочком сердца на зубах. Присев на тисовую поперечницу карниза, он начал ковырять в зубах костинкой от куриной дужки, и наблюдать за ссорою четы.
- Эхе-уфы… Как вдруг за муж захотелось!.. – запорхала над княжною Александрой Эн, когда Василий Салтыков немного стих, став звучно щи отхлебывать с горшочка.
- Что ж это тебя, самочка, на человечью-то обрядность потянуло?! – Уф впервые назвал Эн самочкой. Иной порой она бы подивилась, но сейчас приняла сие как обыкновенное.
- Да хочется, чтоб нас скрепляло тоже, что людей… - смахнула Эн крылом слезу с ланиты Александры. – Земной уверенности что ли…
- Ты про обычаи, что ли говоришь? – они земные узы укрепляют у людей.
- Ну да, обычаи… Что-то в них святое скрыто – без соотношения с богом…
- Эко, как тебя метнуло, и – куда!.. – по-человечьи удивился Мышъ-Нахцерер.
- Да просто, захотелось очень…
- А ты послабже-то хоти, глядишь, и – сбудется… - перешел вдруг на мужичий говор Мышь…
- Это почему же, если слабже хочешь – сбудется? – Эн присела на карниз, поближе к Уфу, в ожидании мудрой речи, и не обманулась. Под плавный перекат кареты, убаюкивающий скрип полозьев, всхлипы Александры и долгие сопящие хлепки аншефа Салтыкова, Уф начал рассуждать:
- Да потому, что мысли ставят частокол желаньям, и им – желаньям, стало быть, до мира правильных вещей не долететь, чтобы, соединиться с ними, и возвратиться вновь к тебе – уж исполненьем… Али сама не замечала: когда чего-то сильно хочешь, аш шерстка на спине скрипит, то не сбывается никак, когда ж желанье в реку камушком бросаешь и забудешь про него, оно исполниться, и домой дойти не успеваешь…
- Но хочется, так хочется, что прямо мочи нет! – забила крылышками самка Мыша.
- Хоти слабее – исполнится скорее!

После страстных писем и молений Анна все же вырвалась домой в Москву – дядюшка-царь Петр дозволил малость погостить. Но дорога вышла трудной: воспоминания о несчастном муже, пережитые тревоги и лишенья совсем оставили без сил. И в родное, милое для сердца своего Измайлово царевна въехала уже в горячке. После дико разболелась поясница, и лекари определили камни. И как ни кликал дядя Петр на балы да променады в град свой любимый на болотах семейство брата своего, матушка Прасковья Федоровна осмотрительно отписывалась секретарю его Макарову с поклоном:
«Алексей Васильевич, на множество лет здравствуй в любви Господней без печали! Донеси царственному зятю моего с невестушкой-царицей Екатериной Алексеевной, ежели мой поход замешкается до февраля или до марта, чтоб на меня какова гнева не имели – воистинно, мешкаю не из-за праздности – из-за печали. А печаль у меня та, что неможет у меня дочь, царевна Анна. По первости с горячкою лежала, а ныне камни болью донимают, о том и ты известен, потому как был у нас в гостях. Однако, ежели царям моим угодно – скоро буду и дочь с собою привезу, хоть и больную. Сделай милость, отпиши мне, какова их воля, чтоб мне царей моих не прогневать. Остаюсь царица Прасковья. Измайлово. 15 декабря от Рождества 1714 года».
Меж тем, как Петр Михайлович Бестужев – обергофмейстер дочери частенько узнавал о здравии, царица заподозрила о связи их сердечной. Хоть Анна не обмолвилась ни словом – Прасковья Федоровна поняла всё по томным и украдким вздохам и потаённой частой переписке. Ее гневила ни столько тайна связи, низкий чин, возраст любострасца-старика и Божий гнев, сколь самостоятельство и вольность дочери-тихони…
И вслед за ней, надзора ради, послала брата своего – Василия Федоровича Салтыкова с семьёю.
Оплакав первую любимую жену, он женился для порядка на княгине Долгорукой, которая за десять лет ему порядком надоела и опостылела до омерзенья!..
Теперь, покуда благоверный отхлебывал с горшочка щи, даже не узнав, хочет ли его жена покушать с ночи, она сидела, прикусив губу, выглядывая в окно кареты – благо, ей сегодня это дозволялось с молчаливого согласия мужа.  Бескрайние поля сменились на дворы – какая-то деревня развилась змейкой на пути. Двухрядный стой деревьев расступился, хрустящие персты бескафтанных часовых перестали задевать, ломаясь за окна и за крышу. Карета въехала в протоптанную гладь дороги. Дома стояли редко, дворов с полсотни было. Топились бани. Начинался пятничный денек, через воскресение заканчивалась Масленица. Темно-серые столбцы дымов кольцами тянулись в небо.
Возле одной, присевшей до самой земли двускатною щепцовскою крышей, потемневшей избенки, исходившей парами изо всех щелей, избенки, ворковали, опершись на крепившуюся то ль гвоздем, то ли щепой дверёнку, четыре молодых девицы. Из прикрытья был у кого цветной, обклеивший горячее сырое тело плат, у кого исподняя рубашка али юбка на плечах. Утаптывая рыхлый талый снег босыми покрасневшими ногами, они посматривали в сторону реки, где у многоствольных, переплетенных бугристыми ветвями тополей, среди возков, карет проезжих, поглаживал гнедого, разнузданного наспех рысака высокий, моложавый странник. По приталенному, выкисленного скорняком до тонкости и блеска сюртуку из хоря, расшитой серебристым позументом треуголке и похожего в набор узора убранства всего странника и конской сбруи, видно было, что тот издалека и не простого роду.
- Ой, девоньки, глядите-ка, кузнечик из-за морья прискакал! – высунула руку из-под платка пухлолицая девица. Два капельки с запястья, поблескивая на свету, упали ей под ноги.
Другие сами не сводили глаз с «заморского пришельца», и обрадовались, что одна о нем заговорила.
- А с чего взяла, что из-за морья, Галка?
- Так на нем, гляди какой тулуп – легкого, расшитого серебряною ниткой по лазури… Вон, ашь ёжиться от ветерка, бедняга – продувает-то нестеганую ткань… И на седле – не нашенская оторочка – завитки, что гребни на реке…
Девки сжались поплотнее, уже ловя из потаенных мыслей озорную блажь.
- Ну и глазастая ж ты, Галка! – поддразнивала свою товарку русая, с цветастой юбкой на плечах, подруга. Ветер, просушив льняную ткань, все норовил поднять ее повыше, и русая могла лишь при затишье обнять Галку, и вновь ловить раздувшийся подол.
- Глазастая, глазастая… А одурачим-ка его, и познакомимся с заморским?.. Молоденький какой, глядите…
Приезжий уж давно заметил особое внимание к своей особе, но не знал, как на него ответить. Он отходил от рысака, приближаясь к выездным воротам, то обнимал ствола, крутясь у них, то снова принимался за расчесывание гривы, уж утомленного стоянием коня.
- То можно… Только как? – к себе спроста не подзовешь… - рассуждали уж смелее девки.
Прикрывая наготу платками, они плотнее стиснулись в кружек и зашептались, взвизгивая смехом. Вскоре, сбросив цветастые, прикрывающие их холсты на дверцу бани, они помчались к полынье.
Не поспевшие остыть тела жадно впитывали холод. Под стопами хрустели прутья, слегка покалывая розовую кожу. Сознание резвила мысль возможной встречи с кем-то из односельчан. Но вдогон орали только петухи, как-будто на заре, да надрывалися собаки. Река, покрытая уже непрочным льдом, блестела в полуверсте от частокола. Надо было минуть несколько дворов, выбрав место, где деревья гуще, пересечь проезжую дорогу, на которую уж въехал со стороны большого града чей-то знатный поезд, – а там уж – кромка леса, да река…
Полынья была просторной. В ней сутра уж полоскали тряпки, охлаждались мужики с соседних бань, и набирали воду приезжим лошадям, чьи хозяева не могли платить постоя.
Распаляющая хладь обдала тела не слабже банного парку. Все существо воспаряло, встрепенулось, наполняясь восходящим жаром изнутри. Брызги, крики, визги вились над полыньею, смешиваясь с паром.
-  Ах, хороша, водица, хороооша! – прыгнувшая первой невысокая подруга Галки теперь могла уж волю дать своим  рукам. Брошенная пред разбегом в банник юбка не сковывала вспархивающие, будто крылья утки, взмахи, и волны брызг летели вверх, окатывая сторонящихся подружек.
- Ага… Крещенской мало чем уступит! – вынырнула, икнув из воды кудрявая, широплечая девица. Колоски ее пшеничных прядей распрямились, облепляя порозовевшую от напряженья шею и лопатки.
- Ну, Танька, на макушку-то не лей, задирка! – прыгнувшая, окрестившись, третьей, Галка, проплыв немного, развернулася к подруге и хлопнула со смехом перед носом.
Танька зажмурилась, потеряв на миг околицу из виду. – А ты, лицо мне не брыжи! Тополя поплыли нитями в глазах, дома слились в один огромный холм, который тут же и распался на сотню черных валунов, и, вновь сквозь пелену стал различаться незнакомец в треуголке, уже намного отошедший от коня.
- Ай, святый дух!.. благодать-то божья, девки… - четвертая и самая младая девка плескалась в малом отдалении от всех, наслаждаясь хладью и сдобой.
- Но долго в холодце сем не пробудешь – кости сводит не приметно… - ведая, что эту не так-то просто будет выжить из воды, предупредили девки.
- А мне вот благодать!.. – чуть запинаясь, крикнула она, с удивленьем замечая, что все ее движенья, не смотря на внутренний задор, и в правду стали медленней и тише.
- «Благодать!», а губы, вон, поди, уж посинели, и зубы в часту дробь пошли… - не приметили сего, но остерегли ее подруги.
- А «кузнечик» наш глядит сюда?.. – повернулася спиной к деревни Галка
- Глядит, и глаз не сводит… - все еще бравилась из последних сил меньшая.
- Ага, да и не только он один глядит… - подтвердила Танька, окидывая взором проходивших мимо мужиков.
Шедшие мимо мужики, отпущенные приезжими постояльцами возницы и охранники, и вправду собрались толпою у опушки леса поглазеть. Девок это не смущало: свои – пущай глазеют – авось какой в невесты наглядит, а от приезжих, что за срам – молодые бабы, в самом соку – есть чего и показать, таить прилестье время не пришло, еще успеют спрятаться под кожухами. Пусть видятся их прелести в снах потаённых мужикам! – разве жалко?!..
Однако, Галка видела, что меньшая подруга замерзает, да и саму уж начало слегка знобить. Отплыв немного от подруг, и сделав вид, что хочет выбраться на берег, она неловко поскользнулась, и стала погружаться глубже в воду.
- Ох, батюшки, тону… Спасите! – захлебываясь и неловко взмахивая руками, гортанно вскрикнула она.
- Отцы святые, впрямь же тонет! Помоги! – подхватили крик подруги. Взбив до пены полынью и наделав плеску бурные фонтаны, все кружились в середине полыньи, пытаясь выловить подругу, но та всё как-то ускользала, хлопала руками и ногами по воде и скрывалась ненадолго в ней. – Да пособите ж кто-нибудь! Что встали, аки остолопы!..
- Oui-oui! Maintenant!  Бегу… держиш! Спаснья… - иноземец, бросив треуголку и тулуп по разным сторонам, кинулся с разбега в полынью. Девки, будто ожидая, расплылись, дав подхватить и вытащить Галину на сугроб.
- Сударыня, вы живы?.. – дрожа то ли от холода, а то ли от смятения, освобождал ее лицо от липких прядей, прижимал ее к груди, встав на одно колено, иноземец.
- Ну да… кажись, жива… - распахнула синие бездонные глаза Галина. Девка с упоением вдыхала диковинный и тонкий аромат его духов, исходивший от рубашки.
- Он спас ее!.. Он спас… - кружась, подпрыгивали девки голышом. Восторг помогал им и согреться, и предать уверенности иноземцу, который в радостном смущении улыбаясь, все крепче прижимал к себе Галину…
- Вот шельмы, так уж шельмы! – шептались меж собою мужики, подмигивая и делая руками знаки. – Вишь ты, удумали чаво!..
- Ты спас ее! Ты спас! – кружилась в исступлении Танька, развив пшеничные колосья по ветру.
- Ты спас ее! Ты спас! – младшая, поджарая девчонка, подбрасывая алые, заостренные пятки чуть ли до зада, стуча коленкой о коленку.
- Дай я тебя уж поцелую… За подругу хоть отблагодарю… - кинулась ему на шею русая и старшая подруга.
- И я!..
- И я!.. – поспешили вслед за нею остальные.
«Кузнечик» еще пуще покраснел. Ему становилось все теплей и благодатней. Его свободная рука, унизанная многими, но тонкими перстнями, тонула то в одной промокшей гриве, то в другой, то гладила тугою косу…
- Как зовут тебя, спаситель мой? – обвила его обеими руками Галка, отталкивая шалостные щупальца подруг.
- Жан Леруа. – вновь утонул в ее глазах француз…
- Вот погляди, бесстыжество какое! – рванул за руку Александру и повел к карете Салтыков. – Вам, бабам только волю дай – на все пойдете, чтобы оседлать да в грех ввести!
Княжна насилу поспевала, то спотыкаясь, то скользя по талой грязи, за супругом. Она себя уж проклинала, что попросилась выйти из кареты – хлебнуть весенней свежи и поглядеть окрест…
- Вам, бабам только волю дай – на все пойдете, чтобы нас в грех ввести! – сипел разгневанно аншеф, подталкивая Александру в дверцу…

12.
Близ Митавского замка княжне Александре было также не спокойно. Василий Федорович  по-прежнему серчал на малейшую ее провинность.  Если ж Александра Григорьевна осмеливалась вдруг оправдываться в своей вине, али досаждать ему слезами, в ход шел праведный мужской кулак аль поучающая оплеуха от супруга, дабы глупая жена сейчас же встала бы на место, и не смела мужа отвлекать по пустякам…
Одно у Александры было утешенье: часами говорить с племянницей супруга своего – курляндской герцогиней обо всем – такою же несчастной изгнанницею, как она, без внутренний опоры и силы внешней…


Гофмейстер же за это время вывез из Симбирска в замок по соседству с герцогиней, двух сыновей, оставив в воеводстве лишь жену – приглядывать за ладом. И в сём роскошном замке, неменее пышном и достойном, нежели у Анны, граф справлял приемы и балы чуть ли ни на месяц по два раза. Празднества предназначались ни столько для увеселенья окружения и самой герцогини, которая и выговорила этот замок у бюргерства Курляндии в счет прощения изрядной доли долга за пять лет, сколько для самих детей, чтобы потешить младость.
- Пусть покрасуются, пока пора, - приговаривал Бестужев, отвечая на благодаренья с кубком пенистой шампани. – после жены к рюшам-то пришпилят, да служба царская к ружью, али к столу с чернилом прикуют!
И все кружилось и сверкало в блеске мраморных колонн, начищенных паркетов и зеркал… Полухмельные оберраты солидные и толстые, затянутые в тесные кафтаны, толпились по пятку иль боле при стенах, рассуждая о законах и приличии, исподволь бросая взоры на проплывавшие с шуршаньем разрюшенные кружением подолы. Младые бюргеры сменяли в парах дам во вьющемся тонким и изящным кружевом Контрдансе. Постарше дамы – жены, или даже матери оберратов и родители прекрасных пар, сидели несколько поодаль – в стороне за столиками с кофеем и Баккарой.
- Мазурка стала замедленной, вы приметили, Фаина? – стараясь говорить учтиво и примерным тоном, Пелагея взялась за оборки, оттягивая вновь корсет.
- Да, остренькие каблучки с Голландии повыщербили весь паркет… - Фаина Петровна, коею назначили распорядительницей бала, потому как Пелагея могла себя бы выдать и движением и словом, держалась доброжелательно, с вниманьем. – Хозяева балов стелить полы не поспевают: мало что расходы на прием, так после и за бал еще плати!.. – Боронская кивнула, чтобы та оставила корсет в покое.
- А кто вооон тот высокий иноземец в черном и блестящем фраке? – Пелагея указала на дальнюю колонну зала не по-девичьи широким безымянным пальцем, являя взорам дам увесистый и златый перстень с большим рубином – сегодняшний подарок князя к балу.
- А, этот… - Боронская скользнув по пальцу с перстнем взглядом, хмыкнув про себя: «Хвастливая чернавка! Ни пристойности, ни вкуса нету… Нашла чем бахвалиться… Перстеньком с ведро размером! Вот что значит кровь не чиста! Подцепила графа – друренька старого, которому все равно обо что тереться: о печку или девку, лишь бы грела да ласкала мощи, а он за это и увесит, как новогоднюю ёлку Петр…», устремила взор к колонне. Там стоял весь в черном немец – долговязый и поджарый, беседуя с самым толстым и солидным и оберратом на балу и двумя чинами помоложе. – Говорят, кудесник, из неметчины приехал… Искусен в колдовстве и приворотах…
- А предсказывать он может? – оживилась дама в легкой кремовой накидке из тафты.
- О да… и довольно точно! – уверила распорядительница бала. – Недавно нашей… то бишь, приезжей той княжне хромоту внезапную предрек… Так та с лошади своей упала на охоте… - Боронская направила свой веер на отдаленный столик, за которым тихо пили «Херес» и играли меж собою в карты Анна с Салтыковой. – Вообразите, дамы-сударицы!..
- Да ну?! А ведь, наездница же превосходная, не чета российским герцогиням всяким!.. – затрепетала Пелагея, желая всем явить свою осведомленность.
- Ах, тише, вас прошу – услышит!.. вон она сидит, напротив канделябра… - зашикал на нее вполголоса кружек сановных дам. – Разбирательств ведь потом не оберешься с опекуном ее – Василием Федоровичем…
- А грустна-то как, бледна… Уж не больна ль она?.. – проговорила тише Пелагея, прикрыв веером для верности уста.
- Не больна, а одинока… - веско вставила Фаина Петровна, многозначительно подмигивая всем подругам.
- Да… Одиночество порой ужасней хвори… - Пелагея неловко взмахнула веером и вздохнула.
- Однако ж, не позвать ли нам кудесника, на самом деле? – напомнила в нетерпении совсем юная знатная дама. Ей, как и иным в кружке, вникать во вдовьи печали чужестранной отщепенки.
- И не спросить ли у него о судьбах наших?..
- К слову, как его зовут? – оживились прочие беззаботные девицы. Каждая лелеяла надежду, что чудный немец погадает только ей, и, именно ее судьба окажется самой необычной и счастливой…
- Дайте-ка припомню… - притворилась, что забыла и припоминает имя немца Боронская. –  Альберт-Газзо-Горст, здаётся… - щелкнула перстами в воздухе, нечаянно попав в такт литаврам, Фаина Петровна на удивленье всем. –  Ну да, Альберт-Газзо-Горст… - на самом деле, баронесса знала, кому захочет погадать кудесник, и была на этот счет спокойна и снисходительна ко всем. Кому, ведь, как ни ей – самой знатной и почтенной родом во всей Митаве, быть избранницей судьбы высокой. – Сказывают, что он был в пещерах Гваделупы, и там нашел останки древних мертвецов… - продолжила она подогревать интерес своих подруг и выявлять осведомленность.
- О Боженьки, страсти-то какие!
- …Которы жили еще до Езуса-Хрыста…
- А разве до Исуса жизнь была?!..
- Такие, как сей доктор, сказывают, что была…
- Зовите же его скорее! – щебетали словно пташки дамы. Анна наблюдала молча и за неслышными разговорами в кружках, ведая, что большинство о ней ведутся, и за танцами, и за жестами других, прикрыв свое вынужденное неучастье задумчивостью над игрой…
За немцем-кудесником послали лакея, велев передать, что с ним желает говорить сама графиня и хозяйка сего бала. Кудесник тот час же пред дамами предстал.
- Говорят, вы ловкий предсказатель, господин Альберт? – раскрыла веер у груди графиня, когда немец слегка, но с почтительностью поклонился всем, в особенности ей. – Кудесник просто в этом деле…
- Вы выразили верно, занятие мое в последней фразе, фройлен, - черные, остренькие глазки со вниманием, но без сладострастия, скользнули по всем дамам. – Ибо я не считаю свои способности, даденые мне природой с детства ни колдовством, ни увлечением, а именно работой – делом жизни.
Альберт выпрямился пред графиней, стал неподвижен, но небезучастен: его живое, круглое и доброе лицо ко всему являло интерес.
- Ах, расскажите нам о чем-нибудь…
- Здесь так скучно – на всех этих приемах и балах…
- Но без них еще скучнее, - ненавязчиво заметил немец. – Где бы мы искали партии и показывали себя во всей красе? Где б менялся, хоть немного круг родных, но опостылых лиц?
- О, да вы закоренелый моралист…
- О, нет-нет… - качнул главою немец и русая прядь зачесанных назад волос упала на густые брови, выскользнув из-под плоской, синей шапочки ученого. – Скорей – естественный философ и натуралист… Так о чем вам рассказать?..
- Да-да, расскажите нам о дальних странах, коих вы бывали…
- И о вас самих… - вновь защебетали хором дамы.
- Обо мне? – насмешливо переспросил философ. – Ну да, обо мне вам интересно было бы узнать… Но вам не терпится узнать другое – о себе самих, не так ли?..
Дамы смущенно замахали веерами, те, кто помоложе – закивали.
- Хотя я не понимаю, что нам так интересно про себя: в свой черед мы всем узнаем и поймем, что нам дано понять.
- Но хочется заранее – такова природа человечья… - вставила графиня. – Так уж Бог создал людей…
- О да, супротив природы не попрешь, как говорят в народе…
- Ах, расскажите все же о себе сначала… Ну, хоть бы вкратце, что ли… - не унимались дамы, каждая стараясь подойти к нему поближе, чтобы овладеть вниманием. Сохраняя беспристрастие к каждой, немец пристальным и цепким взглядом изучил их судьбы всех.
- Ну, вкратце, думаю, не выйдет: жизнь моя пестра, событиями изрядна – время долгое займет, - деликатно молвил он. - А вам не терпится всем знать, что впереди… Вот вы, фройлен… то есть, госпожа, - обратился он к даме напротив себя с золотистыми буклями и набелёнными ланитами, которая во время разговора умудрялась черпать из серебристого стакана мороженное миниатюрной ложкой с длинным тонким черенком. При обращении к ней, дама вздрогнула, едва не выронив стакан, и вперила влажные зеленые глаза на немца. – Вы недавно от болезни… сильная простуда… так что кушать сие ледяное лакомство, я бы вам не рекомендовал пока… хотя бы месяц… - дама, опустив глаза, прикашлянув, поставила стакан на стол. – А вы, - взор кудесника перешел на даму позади нее. – Не бойтесь доверять своей матроне – она фрукты не ворует ни на кухне, не из детских каш… Дама часто замахала веером и согласительно кивнула. – Ваш муж еще не изменяет вам. – дама в меховом боа и пышной фижме укрылась за плечом Боронской. – Свадьба была ведь недавно… два месяца… нет, три назад… Да, он смотрит на маркизу Ройшаву из Франции, но опасайтесь через восемь месяцев, после того, как дочь у вас родится. А пока, он полон страсти только к вам…
Все заулыбались, а дама в меховом боа вздохнула и тихо молвила: - Благодарю!..
Меж тем, с позволения Анны, Салтыкова отложила карты, и с помощью юного, высокого клеврета, схватившего ее под руку по дороге, подковыляла к ним. Внутри она тряслась от страха перед мужем, но любопытство и желание поговорить со знакомым искусником взяло верх.
- О, княжна, нога уже проходит, как я вижу… - немец пододвинул ей учтиво стул.
- Да, благодарю вас, Грон Горст… - она кивком поблагодарила и клеврета, желая отпустить его, но тот с поклоном, встал поодаль, ожидая, когда вновь понадобятся его услуги.
- …И скоро вы направитесь к отцу… - продолжал предсказывать кудесник.
- К отцу?! – недоуменно спросила Александра Григорьевна. – Но ведь он сейчас в Варшаве…
- О да, именно туда вы и направитесь за своим спасеньем! – не сомневайтесь! Но боюсь, что сея мера, как и остальные, будут бесполезны…
Княжна Салтыкова хотела что-то далее спросить, уже набрала воздуху и смелости, вдохнув, но Боронская ее опередила.
- Ах, не пугайте нам княжну, Альберт! – взмахнула веером графиня. – Видите, она и так вся в страхе! Что ей начертано, то произойдет… Авось Бог милует да и спасет гостью-горлинку-то нашу!.. А то, как напророчите, он и отвернется… - на очередной порыв княжны заговорить графиня повысила свой густой напевный голос на тона полтора, так, что начавший играть вступление клавир на миг затих, и продолжил переливы, когда  Фаина Петровна кивнула музыканту. – Всевышний, ведь волхвов не любит – так Писание говорит…
Дамы вздрогнули, но одободренно зашелестели просьбой снова в тон графини…
- И что ж вам рассказать, любезные фройлен? – притворно сдался немец, чтоб не изводить и без того живущую в постоянном страхе Александру.
- Ну, хотя бы, как вы стали осознанным пророком?..
- Осознанным пророком?.. Гм… Не плохо! Вы сказали это так определенно, будто сами были там!..
- Говорят, что колдуны в мир иной уйти не могут, пока знания не передадут…
Веера порхали вкруг него, обдавая прянью, кисловатой свежестью и резко-терпкой солью ароматов, а голоса почти сливались с нарочно приглушенным менуэтом.
- Да, знания передать необходимо, - уклончиво ответил немец. – Иначе это мертвый груз, гниющий вместе с человеком…
- Но как они к вам все же перешли? От зверя или от пророка?
Круг неприметно расширялся: дамы оставляли кавалеров и робко подходили ближе, прислушиваясь и вникая в смысл речей.
- Да, вы осведомлённы чудесно, в самом деле! – Горст нарочно сделал комплемент чуть громче, что доставило большое удовольствие графине. – От природы, фройлен-графиня, от природы… От иного мира к этому ведут таинственные нити. И наша суть, у кого она подвижна, находит нужную душою, и за нее цепляет нас…
- О расскажите, Горст, мы просим, расскажите!.. – неприметно к просьбам присоединяться стали и только подошедшие к столу.
- Но эти знания передаются тайно, и действия эти не для праздных разговоров…  - оправдывался кудесник Горст учтиво. – А кто их разгласит, наказан будет строго: лишение способностей своих – ничто в сравнении с последующею карой! – Горн понимал, что от рассказа не уйти, и отбирал в уме картины, которые можно было бы открыть без опасений…
- Но что-то все же можно ведь другим узнать… Хоть незначительную малость… - на сей раз к удовольствию всех, мягко настояла Александра.
- Мы просим, доктор, вас… - присоединились дамы к ней.
- Что ж… пожалуй, немного удовлетворю любопытство ваше, фройленяй… Рискуя кару на себя навлечь… - вновь умышленно стращал опасностью их Горст.
Дамы все притихли, чтобы лишним словом не навести кудесника на мысль о чем-то умолчать, что-либо утаить, иль вовсе передумать говорить о сокровенном…
- Во Франции на перекрестке Сона и Лаура есть одно аббатство… - начал он. – Его возвел аббат Бернон уж более пяти веков назад. Потом, на протяжении столетий его достраивали аббаты, главенствующие в нем и грабили бюргеры-односельчане и приезжие бесстыдно…
Блуждая в переулках узких меж каменных, зубчатых стен, я чувствовал, как дышит время, и вьются духи меж колонн. Из гнезд колодцев веет свежесть: еще к венцу не подошел, уж слышен плеск воды, и легкая прохлада стремительной струей в грудь проникает, и оживляет, и бодрит нутро… Вся крепость, как корабль, плывет в века, и башни-пирамиды задают ей в вечность курс. – в голос немца стал будто проникать орган. Звуки становились все торжественнее, глубже, строже…
- У входа в монастырь мне встретился монах проворный, у входа разводящий глину для вставки выбитых камней и смотревший в книгу, открытую под кадкой у окна. Он вытер руки о тряпицу, и пригласил меня войти. – Горст снял плоскую и мягкую, как лепешка на дрожжах, квадратную шапочку, из темно-синего бархата. Не длинные, завитые густые пряди покрыли не высокий его лоб. Альберт вспомнил речь монаха, его голос стал еще учтивее и ниже:
- «Сын мой, он ждет тебя давно, по обители ночами бродит, и нам покою не дает. – говорил он мне, ведя по длинным колидорам вдоль статуй пап, святых, евангелистов и Христа. Статуи у стен глухих сменялись витражами с мозаикою, слепящей взоры разноцветием и богатством вымыслов причудных: тут были и библейские картины, стращающие адом, и обнадеживающие праведников раем, и сказания дивных стран далеких. – Во время соймовых молитв свой вой в наш хор вливает, и путает, сбивая одногласье…» - говорил монах, дав мне полюбоваться фигурками из фарфора и слоновой кости в глубинных стеллажах аббатства. Наконец, он ввел меня в молельный зал. Стены мрамором облиты, витражи под потолком… Это в них гудит органом, его ж не видно самого – искусно в нишу замурован, лишь гром небесный от икон из алтаря летит, все волною накрывая… Молиться не приучен я, но в сём возвышенном великолепии хотелось на колени пасть, и вознести хвалу творцу и небу, создавшему все это!
Полумрак вдруг озарился. Яркой дымкою всклубилась высь, как-будто с неба облака просочились в пирамиды башен... И морок, смешенный с органным гулом, окутал все, и суть мою… Поплыло все, картины стали оживать. Шатры и облачения чистой девы колеблил ветер, единороги, копытами взбивая землю, стремились вдаль за вихрем, вырываясь из узды святых…
Шелест вееров затих. Дамы и вздохнуть уже не смели. Кавалеры, позабыв про этикет, клали руки им на плечи, с легкостью сжимая их. Но никто не возмущался, напротив, дамы были благодарны, чувствуя присутствие и поддержку… Музыка затихла вовсе. Музыканты слушали рассказ, облокатясь кто, припав колонну, кто к камину, кто, упершись о край ямы.
- Существо неясное предстало мне в облачении из вериг… Дым с хоров его скрывал – пахнущий небесной свежью, серый, сумрачный, густой… Лишь лоскутья рукавов разрывали клочья дыма у пояса с златою цепью. Звуки в темень голосов сливались в хор единогласный. Из них вдруг громовой пронзил мое сознание:
«Ты будешь говорить от имени меня! Ты будешь видеть все, в сердцах читая тайны! – существо снижалось на пол. Но лик его не различим был. И лишь в очах огнеподобных кипело пламя недр глубоких. – И силой будешь ты владеть, что усмиряет боль и убирает немочь!.. Лишь пей с источника познания, пей не спеша, каждого глотка вкус распознав!..» – существо в дыму звучало, как орган на сто хоров.
И окутав мои очи дымом, оно приблизило уста ко мне. Густая магма полилась в меня, обжигая мне гортань и грудь. И я в беспамятство упал. И образы иных веков и стран в моем сознании начали мелькать. И говорить, перенося в иные дали, обрывки фраз коротких, но по смыслу ёмких…
- И так вы стали будущие видеть… - позволила себе распорядительница бала перебить помпезную речь кудесника.
- И зреть я стал иное: что было и что будет… - еще не выйдя из воспоминаний, продолжал витийствовать Горст.
Дамам было интересно его слушать. Но каждой все же не натерпелось знать, что будет с ней.
- Ой, а расскажите, господин кудесник, что остальных нас ожидает?..
- Да-да, расскажите, расскажите!
- Ведь судьбы вы поведали еще не всем… - вновь зашелестели веера и складки юбок. Круг снова сузился возле кудесника.
- О да, судьбою избранные лица остались тут без моего внимания… - загадочно сказал кудесник, глядя на всех, и в то же время – мимо, еще блуждая взором в призрачной дали.
Графиня вздрогнула и затаилась.
- …А помнишь, Мышек, как мы там под сводами летали? – Эн пропорхнула над люстрой со свечами, задевая наконечники пламеньев качнув их за собой. Ни легкая, полупрозрачная ткань платья, ни перепончатые, посыпанные мелкою блестящей крошкой крылья, при этом не зажглись.
Уф покачивался на высокой спинке стула Горста, часто с сосредоточено посматривая на его лицо, останавливая взгляд на переносице кудесника.
- Ты о том, как мы с тобой летали за герцогом Аквитании, лет, кажется восемьсот, тому назад?.. – не отвлекаясь от какой-то тайной медитации с немцем, уточнил Нахцерер.
- Да нет, Мышонок, Аквитании – это основатель самого аббатства. – Эн видела их внутреннюю связь, но знала, что давно уж не мешает Мышу, он привык, да и любил ее нечастое, и уместное чириканье. – Тогда оно лишь деревянным было – едва со сруба поднялось. Я про аббата Гугу, который над апсидами косыми начал башни возводить. Потом его святым признали… А мы его за сутану и на Дээр – в сойм философов болтливый! Ох, рассудок закипел аббатский!
- И все же мудростей томов немало набралось там, согласись, моя шалунья Энни… - добавил Уф почти в такт музыке, что тихо зазвучала снова и голосу Альберта, принявшему прежний светский и спокойный тон.
Воспоминания Энни навеяли катрен:
- В особняк аббатов Клюни
Мы с Мышонком забрались:
Потекли у гуру слюни –
Средний век до кровли сгрыз…
Мышъ даже подивился сатирическому остроумью самки, и наградил ее укусливым лобзанием в плечо, когда та пролетала мимо…
Кудесник же меж тем потребовал чашку горячего кофе и порцию мороженного, обложенного льдом. Когда лакей исполнил поручение, и, оставив зеркальный в мелких камешках поднос на столе, с поклоном удалился, Горст, убрав мороженое, вылил левою рукою кофе на поднос. Затем, отдав ложку с длинным черенком какой-то ближней даме, попросил ее у Боронской из ее стакана. Будучи совершенно убежденной, что сейчас гадание для нее, она с любезною улыбкой подала то, что у нее просили…
Растворив ледяной комочек в чуть рябистом от мелких волн и легкого покачивания кипятке, кудесник отпустил поднос и дал возможность пенистой и исходящей паром жидкости остановиться и расплыться по подносу.
Причудливые кольца, линии, завитки то разносились по краям, то собирались птицами, облаками и неизвестными зверями, что видел Альберт в древних манускриптах и на стенах аббатства, в середине блюда…
Все затаились, вглядываясь в знаки, ища в них ответ каждый на свой внутренний вопрос.
Наконец, все знаки собрались в единый – большую, белоснежную корону, застывшую посередине блюда. Боронская радостно, но все-таки беззвучно всплеснула ладонями. Пораженные и раболепные взоры устремились на нее. А когда кудесник Горст торжественно изрек:
- Дамы и господа, среди нас есть будущая королева ледяной империи! – все уже не сомневались, что предсказание касается графини.
Но кудесник, подхватив поднос, с ним устремился к герцогине, к дальнему и одинокому столу, и пав перед ошеломленной Анной на одно колено, торжественно и ровно произнес:
- Ваше величество, примите от меня первого пока что ледяную корону ближней нам, заснеженной страны!..

13.
Пораздумав над словами кудесника, Александра Григорьевна решилась-таки ехать к отцу – тайному советнику и кавалеру, Григорию Федоровичу в Варшаву, где тот обретается чрезвычайным и полномочным министром.
Дабы обезопасить себя от вконец облютевшего супруга, они с Анной накануне сочинили письмо:
«Дорогой, уважаемый, любимый супруг мой (при написании этих слов, Александру затряс озноб, ибо накануне «дорогой и любимый супруг» вновь избил ее до полусмерти), принуждена я нынче ехать на перекладных в Варшаву, не по своей, друг милый воле, а по повелению отца.
Не смела я его воли прислушать. А коли вы изволите с Москвы вернуться – я готова. Не надеюсь я от Вашего на то гневу, понеже имела давно от Вас дозволение».

После золотого века расцвета Польши, Варшаву ожидали испытания. Сперва Россия укрепилась, и стала предъявлять претензии на земли Киевской Руси. Потом и Бранденбург и Пруссия – на западные и северные земли. Османская империя открывала рот на южные пределы...
И вначале шестнадцатого столетия король Александр принял конституцию, получившую название «ничего нового», в соответствии с которой парламент обладал равным голосом с монархом во всех вопросах государства, в том числе, касавшихся дворянства.
Вскоре Альбрехт Бранденбургский, великий магистр тевтонских рыцарей, принял лютеранство, и польский король Сигизмунд I дозволил ему взять владения Тевтонского ордена в наследственное герцогство Пруссия под польским сюзеренитетом.
Польша достигла наибольшего могущества. Она присоединила к себе Ливонию, а в разгар Ливонской войны с Россией, личная королевская польско-литовская уния была заменена Люблянской унией. Единое польско-литовское государство стало называться Речью Посполитой – «общее дело». С этой поры один и тот же король должен был избираться аристократией в Литве и Польше; действовали один парламент (сейм) и общие законы; в обращение вводились общие деньги. Польша стала проявлять терпенье к христианам, все больше обживавшим ее земли.
Смерть Сигизмунда II потянула вереницу выбранных бесправных королей… Совет из 16 сенаторов, диктовал рекомендации. Если избранный король не исполнял какую-либо, народ в лице того же сейма мог отказать ему в повиновении.
Во время правления сына Сигизмунда – Владислава IV украинские казаки подняли восстание против Польши, к тому же войны с Россией и Турцией ослабили страну, а шляхта получила новые привилегии в виде политических прав и освобождения от налогов на доходы.
При правлении брата Владислава Яна Казимира казачья вольница стала вести себя еще более воинственно, шведы овладели большей частью Польши и столицею ее – Варшавой, а король, оставленный своими подданными, принужден был спасаться бежать в Силезию.
Польша отказалась от суверенных прав на Восточную Пруссию. Магнаты, создавая союзы с соседними землями, преследовали собственные цели. Шляхта стала защищать свои свободы.
После слабовольного короля Михаила Вишневецкого, отдавшего под нажимом Габсбургов Подолье туркам, на трон сел Ян III Собеский. Сей король вел победные войны с Османской империей, спас Вену от турок, но был принужден уступить некоторые земли свои России по договору о «Вечном мире» в обмен на ее обещания подмоги в борьбе против крымских татар и турок.
Уже знакомый нам курфюрст Саксонии Август подкупил избирателей и занял польский трон. Создав союз с Петром он вернул Подолье и Волынь обратно и прекратил турецкую войну. Но еще одна напасть настигла Польшу вскоре: шведский Карл не позволял отвоевать Балтику, да к тому же взял Краков и Варшаву. Август отдал трон Станиславу Лещинскому – ставленнику Швеции, но судьба его вернет вновь на престол…
И проезжая по заснеженному граду, любуясь скатными крышами, горбатыми мостами и спокойными лицами прохожих, княжна забыла на мгновенье о своих печалях, задумавшись, сколь много для сего покоя града положил ее отец в переговорах!..

Князь встретил дочь со слезами радости и радушия. Но, прижав ее к себе и ощутив ее трепет, а после разглядев синяки и потеки на шее, запястьях и щеке, проступающие сквозь тщательную пудру, пришел в бешенство.
- Эта тварь бьет тебя сызнова, дочь моя?!..  – вскипел князь, но не выпустил локтя дочери на скользких ступенях крыльца.
- Василий Федорович за дело наказали… - полушутливо, полувсерьез попыталась оправдать мужа Александра.
- За дело?! Это ж за какое такое дело, дозволь тебя спросить родимую жену муж как скотину какую лупит?! – князь дрожал всем телом, и торопливо стукнул в дверь, чтобы лакей скорее открыл.
- Я вазу фарфоровую уронила, и с обедом не вовремя приказала… - потупилась Александра Григорьевна, входя в гостиную.
- Вазу?! С обедом не вовремя приказала?! Ах, я ему, охальнику, прикажу! – Григорий Федорович едва держал себя от гнева. И если б лисья шубенка была сейчас не на плечах его Сашеньки, на широкой выпуклой спине зятя его, он разорвал ее бы в клочья, вытрясывая душу из него! – Я ж его тоже, негодника поподчую!
Полномочный министр в бешенстве тут же громыхнул письмом к царю в Петербург: «Негодяй царицын брат, дочери моей супруг бил ее безвинно… морил голодом… такие гонения терпела, что и описать невозможно… что было ее, все ограбил».
Прознав о челобитной, Прасковья Федоровна испугалась и за себя, и за брата своего – защитника и помощника, и немедленно написала в Митаву, бросай-де все и поспешай в Петербург, дабы на месте разобраться с этим делом.
Салтыков тоже ответил челобитною царю: «Дескать, не бил, не морил, не грабил я ее… Наказал немного для острастки, чтоб послушнее была… Обычное, ведь дело».

Матушка-царица от гнева за помощь Анны княжне прокляла ее. Любовь к дочери оказалась вновь ничтожной по сравнению с любовью и привязанностью к брату. Анна ничего другого и не ждала. Гнев матери – крест тяжкий, но куда более тяготила ее опасность накликать нелюбовь государя-дядюшки и супруги его.
Однако ж матушка некоронованная царица – уже не Марта, а Екатерина даже после потери первенца своего и наследника престола Петеньки, или как прозывали его вслед за любящими родителями все – «шишечки», нашла время и силы ответить и ободрить курляндскую затворницу. Видно испытанья и беды, выпавшие на долю юной матушки-царицы, понудили ее быть сердобольной к несчастьям вдовы.
И беда на сей раз пролетела мимо.

14.
Колкий январский ветер обдал бодрительной свежестью лицо царевича. Выбравшись из тесных, хоть и широких душных палат, наполненных спёртым ковровым воздухом, невидимыми  всезрящими очами и внимающими каждый шорох ушами, он, наконец, вздохнул свободно и расправил плечи. Проходившие мимо в этот ранний час бояре кланялись, приподымая шапки, а старого порядка люди еще и добавляли:
- Здраво будяши, царевич наш надёжа царь-свет Алексей!
Царевич отвечал кивком смиренным, а кому – полупоклоном.
Денщик хотел было приказать закладывать дрожки, чтобы докатить его до Преображения Вернего Спаса, но царевич пожелал идти пешком. Зимняя воля и мороз очищали и отбеливали его душу от церемной скверны, будто бы от сажи. Дорога и поблёскивающий снег на ней манили словно в небеса. Встречающийся на пути люд, погруженный в свои мысли и заботы, был приветлив или равнодушен – кто его не ведал.
Царевичу пришел на память кондак из «Единого Человеколюбивца», который перевел он вольно по наставлению своего духовника Якова Игнатьева:
«Меж добром и злом,
Между тьмой и светом,
Между плахой с топором
Истина, которой нету.
Между сердцем и умом,
Между сном и явью
Кипит тот самый суп с котом –
Близость бьется с далью.»
Духовник похвалил ученика за старанье и сметливость, но пожурил за дерзость изложения слов святых, и добавил, помолчав немного:
- У каждого из нас в душе и аисты, и жабы; жаб, понятно, больше добрых птиц. Они дерутся меж собой, кричат… И кто кого перевоюет, тому душа подвластна будет: коль жабы аистов перекричат – душа ко дьяволу, в пекло отойдет; а коли птахи-то ряпух переклюют – в рай, значит, добрый дух отходит… Но лишь у нас сачок и камертон – в нашем разуме и воле…
Ближе Якова и Ефросинии у царевича, пожалуй, что, и не было теперь людей…
Не так давно при зажженной пред образом свече пообещал он духовнику своему слушаться его во всем и почитать, как святого отца своего.
Выйдя спешно за предел Кремля, отковавшись всем, кто слал привет, царевич зашагал еще вольнее и скорей. Денщик ехал тихим шагом чуть поодаль, не сбивая его с мысли. Несмотря на отговоры, он все же прихватил другую лошадь – на случай, если он устанет, которую тянул с собою за узду. Но подопечный денщика – Петрович, как звал его служивый про себя, принимая и любя, в тайне, как сына своего, и не собирался на коня садиться. Дорога увлекала болезною думы в дальний и неведомый простор для грез. Снег скрипел в лад мыслей и воспоминаний. Алексей не примечал ни устали, ни сажень, которые шагами уж отмерял.
Идти пришлось недолго. Собор входил в дворцовое собрание Кремля, и находился в полуверсте от Ивана Великого и недалеко от Грановитой. Первый пятиглавый собор Михаила Архангела был воздвигнут еще во время княжения Михаила Хоробрита, брата Александра Невского. Теперешний каменный собор возник под надзором итальянца Алевиза Нового при Василье III. Шестистолпный храм из кирпича сиял золоченной увесистой шкатулкой, обсыпанною белым камнем. Сюда и был поставлен протоиереем служить панихиды во дни поминовенья князей и царей русских духовник царевича.
Игнатьев встретил Алексея у расписного радующим глаз узором трав и мелких алых и желтых цветов притвора ласково и добро. Любимое угощенье Алексея – просвиры с гречишным черным медом и вином уж ожидали гостья на подносе пред протоиереем на златой треноге для подсвечника.
- Здраво будяши, сыне мой царевич! – Яков обнял названного сына, погладил приклоненную пред ним главу, поцеловал и окрестил высокое чело. – Что кручинен так? Аль обидел кто? Так прости вину глупцу, коли не велика и сносна для наследника земли русской… Ибо сам наследник трона неба все простил и даровал обидчикам своим! – Яков внимательно заглянул в глубокие и грустные глаза.
- А коли бы его обидел не заслуженно отец, он простил бы отче? – Алексей благоговейно поцеловал, приняв его благословенье, руку.
Игнатьев, взяв тремя перстами просвиру, мокнул ее во блюдце с медом, дал надкусить царевичу и отщипнул немного сам.
- Вышний наш отец последней твари неприметной не обидит, а уж тем более – беспричинно, ибо он есть всепрощающий Бог и милосерд!.. Али забыл, сын мой?..
- Ну да, он не обидит…
- Не обидит, не обидит,
Благодатию не сыдит!
Только где ж та благодать,
Коли дух щипцами жать?.. – Энни покачивалась на левой дверце врат над головой Архангела.
- Уууф, - тягостно вздохнул Нахцерер. – Что-то и правда трудно сегодня дышать и летать, будто бы точно кто грудь щипцами жмет… - Мышъ расправил крылья, попробовал взлететь, но чуть не сорвался с карниза вниз.
- Что с тобою, Уфик? Что с тобой?! – всерьез заволновалась самка, подлетев к нему.
- Не знаю Мышенька, не знаю… - кудрявая голова Нахцерера упала на ее плечо. – Человечьи недомогания… Видно в душах засиделись мы… - пытался шуткой успокоить он ее.
Самка осторожно прислонила его к стенке и порхнула за царские врата. Через несколько мгновений бутыль с Кагором и потир были перед ним уж на подносе. Вино гортань лишь увлажнило, но сил не придало…
А Голоса беседовавших хоть и были тихи, но все же отражались от высоких, золоченых стен в резных окладах. Святые лики взирали на них строго и бесстрастно. Архангел Михаил, раскрыв житье, будто б вопрошал царевича младого: «Ну что ты, плакаться, жалобиться на батюшку пришел?! Давай же начинай, безвольная душа!» Царевичу от этих мыслей становилось на душе еще больней и горше…
- Ох, - спохватился Алексей. – Я просфору вкусил… А ведь исповедаться хотел я, бестолковый!
Царевич поглядел на белокаменные хоры, и вспомнил мать: как видел ее только раз здесь в раннем детстве, пришедшую на службу помолиться о милосердии царском не подстригать ее, или хотя бы дать видеть чаще сына… Лицо ее было бело, как сей кирпич, из которого  стена перед вратами с маленьким резным окошком для обзора. Молитва не была принята Богом – царь-батюшка забрал и жизнь привычную земную, и с сыном видеться почти не позволял.
- И в чем твой грех на этот раз? – спросил священник, уж внутренне готовясь успокоить и отпустить все вины названному сыну.
- Я смерти батюшке хочу… Терзает и казнит не токмо свой народ, но и меня… Не так давно избил опять своей тростиной за то, что не напился с ним в упой!
Михаил Архангел взирал в нутро его все строже, распахнув свое житье. Но царевича уж это не пугало – вход в жизнь и в рай его и так заказан.
- Бог тебя простит! Мы и все желаем ему смерти для того, что в народе тягости много! – успокаивал Игнатьев Алексея, и, казалось, что его устами говорил народ безмолвный русский…
- А мы сможем уберечь его? – меж хлопотами и беспокойством за Уфа спросила Мышь. Ее не волновала будущность царевича и всей России, она спросила, чтобы отвлечь его от внезапной, непонятной боли.
- Уберечь не сможем, отсрочить гибель – да. И надобно за дело приниматься! – Мышъ встрепенулся и взлетел.

15.
- Февронька, а помнишь ли ту барыньку, которая перед разрешением все воровать любила? – девка не косилась даже на принцессу, схватки начались уже давно, но время, – она знала, еще было.
- Энто та, которая фуфырка в дорогих уборах, что в чеканочке все по околицам каталась? – другая, чуть моложе, возилась с дверью, что никак не закрывалась плотно из-за куска зажеванной парчи в петле…
Первая бросилась ей помогать, и Шарлотта осталася одна в горячке. – Ну да, о ней! А меж тем и не бедной, ведь, была – сама ж припомнила, – в муфте да в чеканке разъезжала вдоль Москвы…
Усильями обеих девок злосчастный лоскут был вытащен и дверь закрылася с хлопком. Освежительный поток ударил по лицу. Но вскоре жар запалил ей кожу и нутро опять.
- Да уж! Одарил нечистый нас не только болью разрешенья, но и причудами пред ним! – вторая девка в задумчивости прислонилась к косяку, но надрывный стон и тяжкие перевороты на кровати вывели ее с оцепенения.
- Ой, гляди! Воды уж пошли! Эгей! Сенные, Малахея, Глашка, ендовы, пелены несите, живо! – вскричала первая, приблизившись к принцессе и мельком глянув на струи желтой влаги, сочившееся по простыне. –  Наталья Петровна от бремени разрешаться начали-с!.. Да образа поставте ближе, к изголовью,  но прикройте чистым покрывалом плотным!
Принцесса маялася долго – с вечерни до второй обедни. Алексей Петрович съехал месяц уж тому назад, как всегда внезапно, не предупредив супругу. Роды длились тяжко и со страшной болью. Но более всего гнело Шарлотту отсутствие близких душ и мужа. Матушка Екатерина относилась к ней с предубеждением из-за опаски, что родится мальчик – наследник и угроза ее бедующему и детям.
Девки велели звать в опочивальню трех придворных дам: князь-игуменью Ржевская и генеральшу Брюс с Головкиной, которые находились при кронпринцессе неотлучно до появления младенца, чтобы отмести все слухи о подмене. Так повелел-де сам царь-отец. Отъезд неслушливого сына нудил его пойти на эти меры: «Дабы предварить лаятельство необузданных языков, которые обыкли истину превращать в ложь». Утром 12 июля 1714 года принцесса родила дочь, названную в честь сестры царя Натальей.
Сквозь бред и спазменные схватки боли принцесса вдруг расслышала трескучий голосок, напоминающий брань глубокого и раздражительного старца:
«Кань суть твоя в Дыру во Черную,
Пади в нее и растворись –
Где Зло-Добро с природой вздорною
В одною ничтожество слились!»
Она не видела, кто пел, но из печи несло лавандой с розмарином и раздавался злобный кашель…

16.
- Он угроза тебе, царь! С ним пора кончать давно уж! – голос, будто с преисподним, сверлил Петра горячим и ржавым гвоздем.
- Но он мне кровный сын!.. – со всею внутреннею силой спорил царь. Он подошел к окну светлицы. Екатерина самолично всегда проветривала его покои на ночь, но внутренняя душь спирала грудь, подкатывая раскаленным комом к горлу. Царь распахнул цветастую решетку. Облака неслись косматой стаей над Невой. Теряя налету разорванную в клочья шапку, возница, все еще держась за длинные поводья, скользил по забуревшей глади за таевшею на глазах повозкой
- Сын от Мартушки-Екатерины – тоже кровный! – спорил, позабыв про обходительность в обращении с царем беспардонный и скрипучий голос, доносясь как будто бы из печи. – И воспитаешь ты его уже как сам заблагорассудишь, а не так, как доморощенная дура со скоморохами старомосквецкими!
- Да! Шишка будет мой! – Кровь от крови и мысль от мысли моей! – согласился с ним с сердечную охотой царь, хоть колкий отголосок разума еще звучал настойчиво и сильно.
- Вот-вот! – поддакнул кто-то из печи.
- Но когда им заниматься, мысль свою вбивать в него когда?!.. – повернуло сердце разум в желанный для него ток мыслей. – Я ведь весь в заботах государства – о России все пекусь… Царь сжал до хруста оконницу, отыскивая округленными очами растворившегося в мареве извозчика. От него теперь осталась лишь рука, ползущая у заднего копыта да расхристанные полы кафтана.
- Ха-ха! – взвизгнул голос из печи, откашливаясь сажей. Облако густой и черной пыли поднялось над створкой и опало на пол. – Великая забота! Не сдюжишь сам, соратники помогут – вон, у тебя теперь их сколько! – убеждал царя визгливый, с шорохом спускаясь к шастаку. – Не то, что прежде при матери-медведихе да при жене – дуриле старомодной: и вырастят, и мысли нужные в головку вобьют…
- Да, соратников – прихвостней и подпевалок теперь уж тьма со мною развелось – на славу постарался! – усмехнулся Петр, раздраженно прикрывая ставню. Стекольце звякнуло в лад стуку древа. – Каждый норовит помягче постелить да пониже поклониться!
- Вот-вот!.. – прокашлялся ехидный голосок, а из заслонки показался гладкий белый палец, с наудивление чистым ногтем.
Сей разговор был год назад, когда Шишечке пошел четвертый, и ни что беды не предвещало…

17.
Алексей давно уже отрекся от престола – как только вслед за сыном его – полным тёзкаю царя и деда – Петром Алексеевичем от нелюбимой, но законной жены, родился на свет «Шишечка» Петрович – долгожданный сын Екатерины.
Теперь уж царь ненавидел их обоих – сына с внуком. Но избавиться от них как от холопов нерадивых не позволяли долг с законом. А внутренняя неприязнь росла. Ее подогревали ненависть к Авдотьи, заведший даже в монастырских стенах политес с Шиловским, и отчуждение с Алексеем, любившего все старое и не его порядки. Всем боярам старорусским был он по нутру. А его верным, хоть и вороватым лизоблюдам, ко двору никак не приходил. И Даниле Александровичу, и Остерману, и Шереметьеву, и, уж тем более самой Екатерине и наследникам ее он был никак не ко двору! Казна благодаря старанью их пустела часто и изрядно, а жизнь текла в весельях да балах… Любая, даже вольная проверка царским оком, показала бы грабеж и недостачи всюду, и посадила бы и на кол всех и сразу! Но царь умышленно их мало проверял, памятуя, что воровской халдейский неуч покорнее сметливого читаки.
Царевич неудобен был для новой знати, и так желателен для мыслящих в уединенной кельи!
И царь направил три письма сыну, в которых призывал опомниться – отказаться от отречения и идти с ним на войну, либо одевать монашеский клобук и покинуть горний мир!
«Непотребный и никчемный сын мой! – писал царь Алексею. – Всей своею праздной жизнью доказал ты вздорность бытья своего! Ни делом, ни наукой не увлекся, лишь богомольем одним! Долдонишь святые письмена, аки пономарь церковный, или поповский сын!
Отрекись же от престола и надень клобук покорный, иль за розум свой возьмись. А то бишь бородатые бояре так и видят в снах и грезах, как тобою будут помыкать, едва лишь ты взойдешь на трон после смертушки моей! Но Землю Русскую не дам я в руки окаянных! Вразумись, тебя увещеваю! Взойди на трон достойным сыном! Иди со мною во походы – крови, пороху вдохни! А не хочешь малодушно – хоронись в монашьей кельи, не мозоль глаза мои, не трави отеческого сердца!»
Алексей впал в отчаянье. Не ведая, как поступить, он обратился к ближним за советом.
- Откажишься от наследства, - напутствовал духовного сына Кикин. – Тебе покой и легкость будет, коль на время ты от всего отстанешь, лишь бы так сделали; я де ведаю, что тебе не снести за слабостью своей…
Князь Долгорукий добавлял: - Отрекися от престола! Давай песцам хоть темень писем; еще когда то будет! Помнишь ведь пословицу, царевич: улита едет, а когда то будет! Это ж не запись с нестойкою, как мы преж сего меж себя давывали!
- Клобук вить не гвоздем к главе прибит, - продолжил поучения Кикин, - мочно ведь его и снять... Теперь он будет на тебе хорош, как оберег; а впредь кто ведает, что будет?..
Алексей ответил батюшке немедля: «Я всегда был нерадивым сыном, к наукам тёмен, ленив к искусствам и боям из-за недужности своей. Бремя власти государской мне не по плечу, не достоин я державы. А ныне, когда Бог брата ниспослал мне – тезку Вашего и сына моего, то могу спокойно я просить от трона отречения в его пользу с божьей благодатью! Выше всего изложенного по причине, желаю и монашеского чина и прошу о сем милостивого позволения и отцовского благословления. Ваш негодный раб и непотребный сын, Алешка!»
Царя взбесило не столь само отречение, сколь самоволье и скрытое намеренье сына затаится и сокрыться с глаз его. Петр, разгадал его задумку, и немедленно послал ответ:
«Сие молодому человеку не легко. Одумайся, не спеша. Потом пиши мне, что хочешь делать. А лучше бы взяться за прямую дорогу, нежели в чернецы. Подожду еще полгода».
Это «одумайся, не спеша» ободрило Алексея. Царевич с удовольствием ждал полгода, которые давно прошли, а он с ответом не спешил…
Наконец, в перерывах между шведских войн и второго заграничного путешествия с Екатериной в Копенгаген, а оттуда в Амстердам и Париж, где царь намеревался убедить датского короля настроить против шведов и добивался отказа Франции от финансовой помощи Шведской короне, без которой оная не в состоянии была продолжать войну, Петр лично посетил сына, который сказался больным. Полагая, что согласие стать монахом дано сгоряча, он предпринял еще одну попытку увещевать сына. Алексей повторил свое желанье стать монахом. Тогда царь поставил посменный последний ультиматум: либо немедленно отправиться к нему, чтобы взяться наконец за ум и принять участие в войне со шведами, либо определить точное время пострижения и назвать монастырь, в котором он намеревается жить в качестве монаха. «И буде первое возьмешь, - писал царь, - то более недели не мешкай, поезжай сюда, ибо еще можешь к действам поспеть».
Письмо отца вызвало у сына несказанную радость. Вызов в Копенгаген предоставлял ему возможность без всяких хлопот выехать из России. Не в монастырь и не в Копенгаген решил он держать путь, а на чужбину, в страну, где бы его приняли и где бы он мог укрыться от отца и спокойно дождаться Божьего решенья свыше.
Князь Данилыч воспринял сею новость благоприятно, с похвалою.
- Я и денег дам сколь надо, чтоб не трясти тебе казну лишний раз, вызывая подозренья! – обещал воспитаннику князь. – Но где ж оставишь Ефросинью? – полюбопытствовал с притворным соучастием Данилыч.
- Я возьму ее до Риги и потом отпущу в Петербург.
- Возьми ее лучше с собою, - посоветовал Меншиков.
Царевич лукавил, объявив о намерении расстаться с любимою своею в Риге. Он уже не представлял жизни без нее и вовсе не собирался отсылать ее от себя.
- И отец прислал свой тестамент в день погребения Шарлотты, - вздохнул царевич. – не раньше и не позже! А день в день… Как будто рассчитал!
- Такова уж царска воля! – развел руками лис-Данилыч. – Может статься, ждал он, кто у него родится, кто у тебя… - Меншиков тут же испугался оброненного не осторожно вслух, и прикусил язык.
- Да, может статься, может статься… - повторил задумчиво царевич.

По возвращению домой, царевич призвал к себе одного из тех немногих, кому он доверял после духовного отца своего Якова Игнатьева, камердинера Ивана Большого-Афанасьева, и сообщил, что хочет ехать будто бы к отцу в Копенгаген – будто б на войну, но на деле хочет ехать в Австрию к императору Карлу VI – его родственнику по супруге.
- Что ж, воля тебе вольная, царевич! – отвечал Иван. – А я тебе тут не советник!
- Отчего ж не хочешь мне совета дать, друг мой? – спросил царевич, подавая отобранные им самим же сюртуки для укладки в короб.
- Оттого, что если сладится все у тебя, то хорошо – я буду рад и Бога славить!.. – Иван аккуратно и паковно складывал одежду Алексея. – А как не сладится, и чего-нибудь сорвется в какой причине, не дай Боже!, то я же, раб твой буду виноват…
- Это надо понимать, что ты со мной не едешь? – царевич приостановился – задуманной одежды, что с собою брать, все кончилось, ничего из надобного на ум не приходило больше, и он ждал ответа друга.
- Нет, царевич, не поеду… Прости, и не взыщи с раба!
Решено было отправляться с Евфросинией, ее братом Федоровым Иваном, служителями Носовым, Судаковым и Мейером.

Карета вновь плыла по заснеженным пригоркам. Пришельцы с иного мира летели следом. Уфу становилось хуже. Что-то все еще гложимо его нутро. Неведомая сила давила крылья. Грудь колол холодный воздух. Чистота его жгла булатом раскаленным. Хотелось гари, затхлости привычной подземелья. В глазах его темнело. Свет становился мрачным, тусклым, то вовсе мерк. Две борозды от саней сливалися в одну и таяли во мраке. Эн видела, как тяжко Уфу. Старалась облегчить боль теплом всей своей сути и заботой, одновременно гадая, откуда могла в нем появится эта боль и тяжесть человечьего бытья?!.. Они же ведь Нахцереры – из мира, в коем нет ни радости, ни боли, ни любви!.. Но она его так неимоверно любит! Нет, чушь! В их мире есть все, и много того, чего нет в глупом человечьем мире, но помноженное во много раз! Просто глупое земное притяжение, приписанное тому досужему англичанину Ньютону, столь же неимоверно тянет вниз, ломая крылья…
Карета благополучно миновала Ригу. Ефросиния была наряжена молодцом царевича охраны. Сам он сказался за другого.
Границы пересекали в основном ночью. Тьма, сумерки и сонливость, примешивались к устали и лени постовых и притупляли их настороженность. Видимая скромность экипажа и не броские наряды путников не будили подозрений.
Пограничные драгуны и уездные стрельцы задавали одни и те ж вопросы, прохаживаясь от ограждения или будки до кареты:
- Стой! Кто едет и куда?!.. Густой и теплый пар, пахнущий хлебною окрошкой, квасом или табаком бил в окошко дверцы.
- Кавалер Кременецкий с прислугою! В Либаву едет по делам! – чеканно и спокойно отвечал служивым Яков Носов, предъявляя заготовленные пасы.
- Разъездились тут ночью, разлетались… - ворчали сонные драгуны, поднося бумаги к фонарю.
- А те что, днем надобно чтоб ездили только, да у тебя спросясь?! – с притворным раздражением ехидничали Мейер с Судаковым, торопя служивых. – А-ну же, отворяй скорее!
Но столбовые все же медлили. И тогда полтора рубля легли им на рукавицы. Алексею Петровичу это было не в наклад. Царевич располагал приличной путевою суммой: тысячу червонных ему отсыпал Меншиков-прохвост, двести дал Сенат; в Риге у обер-комиссара Исаева выдали пять тысяч червонных и две тысячи мелкими деньгами – в пику русскому царю. Еще три тысячи рублей царевич одолжил у сенатора Апраксина.
И из Либавы выезжал уже подполковник Кохановский со своей супругой и поручиком. Евфросиньюшка сменила мужское платье офицера на боярскую парчу и стала ладною высокородной дамой.

17.
Жизнь в неметчине текла одной струей: тоскливо, монотонно, одиноко… Все проходило мимо Анны. Редкие гости появлялись ненадолго. И те, хаживали в основном к Петру Михайловичу, а не к ней, по делу. Дела он все ее уладил: курляндцы уж выплачивали содержание регулярно, две трети, из которой шли ему в доход. Анна догадывалась про сие, но считала справедливым: ведь он ей будто муж – заботится обо всём, содержит, защищает!, кому ж как не ему и средствами располагать?! Шляхта успокоилась под напором драгун и местных командиров.
Замок пустовал. Лишь оживали две палаты при приходе князя – столовая и спальня. Замок жил своею жизнью, а точнее – спал в безлюдии, и в подковёрных сплетнях слуг.
И тут Курляндию всколыхнул приезд графа Морица – Саксонского побочного сына короля польского и курфюрста саксонского Августа Сильного.
Недавно получивший титул, гер Саксонии выступал пред дамами также смело, как пред врагом в бою. И приступы его не ведали досель сопротивления.

Охота, коею устроил один из знатных бюргеров Курляндии в честь прибытия графа, удалась на славу!
Травля зайцев гончими длилась недолго, но занятно. Трое беляков и пара серых мчались россыпью коням наперерез. Несколько борзых с сокольничими окружили поле. Их собаки не давали вытравленному зверю затеряться снова в чаще. Остальные гнали напрямик под стрелы.
Можно было бы палить и из ружья, однако, бюргер рад был угодить капризу графа – вспомнить давние охотничьи приемы и манеры.
- Верность надобна лишь родине, да командиру своему! – вельможа пригляделся к прыгающей точке на снегу, придержал разгоряченного коня и поднял лук. – А прелестницам лишь комплименты в фимиамах! От них их крепости сдаются, будто от непобедимого врага, не ведающего отступления! – продолжил он неспешный разговор о дамах с графом, чтобы развеять ожидание.
Тетиева лука натянулась еще сильнее, впиваясь через кожу перчаток в пальцы молодого Германа. Заяц поначалу дал стрекоча, петляя след по цельному покрову, но вскоре дернулся, подпрыгнул выше, и затих. Нить от стрелы с кровавой окаёмкой тянулся за ним. Граф довольно глянул на курляндца, сопровождавшего его в охоте.
Бюргер свойски хлопнул графа по плечу. – Ну, вам, граф, не ведомы они ни там, ни там!.. Наслышан я обо всех победах ваших, наслышан! Спутник-бюргер не намного старше графа, прицелился в серо-желтоватый ком поодаль, скакавший в сторону реки. Ком сей замер сразу, взмахнув ушами, вытянулся на снегу.
- Да, худая али добрая слава, всегда давшего ей крылья летит! – Герман, успев алмазно-карими очами довести стрелу до цели, также хлопнул друга по плечу. – Добрый выстрел Адлер, добрый!
- Благодарю вас, граф! – немало не смущаясь, ответил тот. – Однако же, сегодня ведь прием у вдовствующей герцогини Анны. Вы пойдете?
- А как же быть иначе?! Прием, ведь этот, в честь меня налажен!
- Ах вот как?! Я о том не знал, bitte verzeihen !
- Хоть я любому балу предпочту сражение, идти придется… Ведь поохотиться и там возможно на глупых уток и гусынь! – Вы не считаете, Адлер?
- Ах, граф, шутник вы, право!..
- Уууфф… Нннет… люди не похожи на скотов! – тяжело вдохнул колючий воздух Мышъ. – Они намного хуже их!.. – Нахцерер прижал ослабнувшую лапу, где несколько веков назад билось человечье сердце…
- Почему так говоришь ты, Уфик? Почему так тяжко дышишь? – Энни подпорхнула ближе и опустилась с ним на ветку. Мышъ чувствительно слабел в ее объятьях.
- Убивать себе подобных и чужих по признаку и роду для забавы – привилегия только человечья!.. – Мышъ уже без отпирания оперся на самку и прижался к ней дрожащим телом. Дыханье понемногу приходило в норму…

На этот бал не поскупились оба: Анна – чтобы дать своей тоске отдохновенье, Бестужев – чтобы явить князьям дочь Аграфену…
Балы пошли с неметчины далекой… В старину подруги своим недавно окольцованным сельчанкам бросали в окна шарики из лоскутов, набитые пухом, войлоком и овечьей шерстью. И те, которым выпал «мяч», должны были принять своих подруг хлебом-солью и всяческим увеселеньем: нанять на собственные сбережения музык, цыган с медведями, мартышками, котами и всяким прочим обученным трюкачествам зверьем, гадалок, звездочетов и кудесников, и, веселиться с незамужними всю ночь, покуда их мужья и други в забавах также проводили время, нередко в этих же покоях с ними.
Считалось, что те из незамужних, у кого останутся «мячи», перебрасываемые в танцах или в играх, непременно выйдут замуж или поженятся в течении года.
Анна стояла на сей раз уж в центре зала, прислонясь к колонне, в роскошном белом платье, расшитым бирюзою и горностаевой накидке, сохранившейся еще со свадьбы. Из украшений были нити жемчуга в густых и черно-жгучих волосах, уложенных на голове причудливыми завитками, стремящимися к верху, несколько недорогих перстней, скрывающимися под перчатками, да три браслета, которые царевна также должна была прятать под накидкою, согласно моде.
Ей хотелось танцевать, но сее желанье она тоже затаила до поры, храня приличье и устав хозяйки.
Она прислушивалась, не теряя отстраненность к шуткам пар или отдельных лиц проплывающих в мазурке, иль проходящих мило в разговорах.
В танцах, разговорах, в коротких столованиях для передышки и подкрепления сил, – все ждали гостя – не известного в Митаве, но наслышанного много отовсюду… Наскучившие уж давно себе и обществу, давно изученному лучше, нежели свой двор, все ждали новой кости для обглодки. Он уж и здесь себя прославил на охоте меткостью и остроумием своим. И по рассказам равен был почти что королю, хотя и не официально.
И вот он прибыл в окружении бюргерства и местной шляхты. По природе сдержанные и зажатые ливонцы, вели себя с ним шумно, стараясь развлекать и привязать к себе. Гость хоть и сдержан с виду был, но внимателен ко всем и терпелив. Рассказывал то анекдоты, то случаи из боев, то попросту читал стихи для дам, коие награждали графа страстными взорами, улыбками, вопросом, уточняющим рассказ, иль просто вздохом.
Приёмы и сражения были графу в удовольствие. Служба с юных лет в трех для его курфюстсва главных армиях – австрийской, польской и саксонской – была ему игрою жизни, а женский пол – приятным украшеньем перемирий. И все сопротивления преодолевал он легко и без напряга.
Все плыло и кружилось под мазурку. Прибытье нового лица всколыхнуло и разбавило уж затвердевшую закваску. Заставило ее бурлить и колыхаться с новой силой в застоялой дежке жизни!..
Бал уж был в разгаре. Граф менял дам, как перчатки. Все из прибывших незамужних были им приглашены. Они краснели, не столь  от быстрых поворотов в танце, и тесно стянутых корсетов, сколь от комплиментов графа – его приятных, но чересчур уж смелых слов. Граф сыпал ими, словно небо снегом на поля! Каждая из приглашенных дам была обласкана и обольщена.
Но бедная курляндская вдова не удостоена была пока и взгляда! Анна не раз порывалась подойти и заговорить с Морицом самой, но что-то сдерживало ее сделать первый шаг, как будто перед ней лежала пропасть с вырывающимся и бьющим в щеки жаром.
А разговоры все текли: поверхностно, но колко обо всем и всех…
- Вы не поверите, как может варвар полюбить Европу. – младой, еще безусый бурса подкинул карту шляхтичу в бордовом, вышитом кафтане за столиком недалеко от колонны, к которой прижималась Анна. Шляхтич взял козырную семерку с едва скрываемым пренебрежением к остроумцу.
- Ах, судари мои, варвары, порою могут быть гуманнее любого просвещения! – преодолевая еще не пройденное запыхание от танца, подсел за стол к ним по приглашенью Мориц. – Раздалбливая томагавком темя, они, порою жалостнее и разумей инквизиции, ведущей на костры несчастных за молитвы, пробубненные не на латыни!..
- А уж о любви и говорить не смей! – протянул ему колоду бурса. – Не думай глянуть с обожанием на девицу, хоть сами с отроками спят в светелках дальних! – студент обвел блестящим взором залу с пролетавшими по кругу и еще воображаемыми дамами. – партия кончена, отдаю свой черед вам вистовать, почтенный граф!
- Благодарю за доверие… - принял карты гость и начал тасовать. – Да, мне бы уж давно поджарили бы пятки на суку! – продолжил он с насмешкой над собою.
- Да, граф, о ваших похождениях, кажись, наслышан целый мир! – подбодрил его боярин Шлыков, приехавший недавно из России.
- Но более всего – о воинских умениях! – вставил вездесущий бурса, без стеснения выказывая свою осведомленность и почтенье графу. Тот на удивленье всем привстал, дав знак, что понял – студент наслышан иль читал его труды по воинской науке…
И снова танец поднял графа, и он увлек за собою из намеченных уж дам – еще младую, но поопытнее прежних. Музыка влилась в их жилы, и повлекла в пучину поворотов и подскоков. Они не замечали ничего, сливаясь в круг со всеми в один водоворот…
После окончания стремительного, но размеренного в тактах бега князь вернул даму старшей сестре, быстро поблагодарил обеих и направился к столику.
- А дамы, ведь понятливее кавалеров! – перевел дух Герман после озорного круга, подходя к своим новым друзьям. – И гораздо! И взрослеют они гораздо раньше нас… Потому они до отрочества, – но не далее, кажутся куда взрослее нас… - Герман вновь обвел глазами зал, ища наперсницу проворнее и интересней. Друзья также не были забыты: помимо щекотливой темы разговора, он тут влился и в игру, не нарушая ее хода.
Анна не сводила глаз с него, но веер все ж не выдавал дрожание губ.
- До отрочества, но не далее, прошу заметить… - подчеркнул митавский оберрат, бросив в прикуп две девятки.
- Да, до отрочества… - отблагодарил его кивком граф Мориц. – И барышни особенно понятны в танцах, - продолжил рассужденья он, взяв карты. – если приглядеться: иная холодна, как на морозе сталь – с тобой танцует, будто дарит одолжение, иная так и вьется, так и порхает пред тобой!.. А в иной, так и прозреваешь в иной будущую «Вуйку»… - Герман ждал хода младого бурсы, и тот вышел на него с шестерки. – «Вуйку», граф?!
- Да, «Вуйку», - одобрительно ответил Герман, покрывая карту только что прибывшей к нему шестеркой, - которая ни за что не сумеет выйти замуж, несмотря на все желание. Вуйками я называю тех девиц, которые до тридцати почти лет отвечают вам: «Вуй да нон»… - пояснил теперь уж он для всех.
- Ааапчхи-ха!.. Вульва-Вуйка-Посейдон, лишний лепест лети вон! – чихнуло что-то горячею золою из камина. Но ни одна душа не услышала еще ни чиха, ни скрипучего припева, и не приметила облака золы горячей, вылетевшего из излучистой решетки на пол…
Наконец Анна, подавив в себе смущение, пошла к нему навстречу. И вовремя – Герман уж наметил двух раскрасневшихся в танцах дам, которых думал пригласить, лишь выбирал им очередность, – а время близилось к пяти утра…
Герцогиня склонилась перед графом более чем это полагалось. В ответ он также поклонился ей едва ль не до колен. Младой и статный незаконный королевский сын ей показался Аполлоном в сравнении с Бестужевым – еще хоть и весьма проворным, но уже сдающим своим летам. Мутноватые, зеленые, как Меньшиковская яшма очи глядели на нее внимательно и чуть хитро. Из-под густых округлых черных бровей глаза блестели отчасти по-звериному, отчасти каким-то призрачным и тайным блеском.
- Вы, сказывали, только что вернулись из Парижа? – заговорила первой Анна на ломаном до сей поры, но понятном для здешних и Германа немецком, отмахивая веером свой жар и робость.
- Да, и сразу из седла на герцогский ваш бал!.. – шутил, желая подбодрить ее граф Мориц.
- Где скачут кобылицы в тафтовых попонах, ныряя под подпотники жеребцов… - продолжила курляндская вдова в его же тоне, и взяла под руку, еще решая, куда направить кавалера – танцевать или в сторонку, где меньше любопытных глаз.
- О, я вижу, ваша светлость-фрау неплохо разбирается в кавалерийском деле!.. – охотно следовал за нею Герман, ничуть не сожалея об упущенных на танцы претендентках. Гости уступали им дорогу, пренебреженно глядя на вдову, и ловя отдельные, попавшие на слух слова.
- О да, мне по сердцу охота… - призналась с откровеньем Анна, пробираясь меж парящих в танце, идущих им навстречу и говорящих ни о чем знакомых, но чужих фигур. – А также я слыхала, что вы изрядный воин, граф… Счастливый приуспешник во всех, выпавших на долю вам сражений…
- О, лестны, очень лестны хвалы, внимание и понимание от столь влиятельной особы к моей, едва ли стоящей ее участия персоне!..
Граф заставил ее танцевать следующий за Курантой Менуэт, потом Гавот и Контрданс. Потом принудил выпить вместе Хереса и Мавзолеи, после которых Анна осмелела вовсе, стала еще боле весела и непринужденной в разговорах. Вечер сделался приятным и душевным для обоих…

18.
Трон Курляндии все еще был свободным, теплым и манящим. Граф Саксонский и приехал для того, чтоб околдовать Митавскую вдовицу, и сесть хозяином на троне этом. Пустив по ветру приданное жены – Виктории фон Лебен, на которой он женился против воли по велению отца, он разошелся по велению версальского двора – по неспособию содержать семью. Заручившись покровительством, любовью и наследством новой пассии – Адриенны Лекуврер – любимейшей актрисы короля, да и всего Парижа, Герман вновь пустился в авантюру… Адриенна, продав всю свою серебряную столовую и кухонную посуду, благословила возлюбленного на завоеванье герцогини!
И хотя граф Саксонский немало восхищался полками и военными действиями Петра, «благодаря которым можно заставить счастье склониться в свою сторону», и мнил уж в письмах к возлюбленной своей, что «Моя наружность им понравилась», у русского Петра роились совсем иные планы в голове. Сакс должен был жениться на дочери его Елизавете, уже подросшей к этому черёду, и довольствоваться долею, которую он соизволит дать ей. К тому ж еще женитьба на вдовствующей герцогине прыткого вояки-ловеласа была не выгодна, да и не безопасна для России: он мог ее рассорить с Польшей, а там и до войны недолго, которая средь затянувшихся на двадцать лет баталий свейских, сейчас весьма некстати!.. Да и между Россией и Пруссией существовало негласное соглашение удержать Курляндию при прежних правах, и, при том, – рассуждали советники Петра: «Вряд ли прусский двор доволен будет, что бранденбургскому принцу предпочтен Мориц?».
Но Анна была все ж заворожена им, и, без устали с провинциальной девичьей наивностью молила теперь уж бывшего возлюбленного, но зависимого от нее Бестужева, Остермана, и, самого Меншикова посодействовать ее счастью с Саксонским графом. Но никому, (не говоря уж о России!), из этой тройки не был выгоден сей брак! Гофмейстер лишился бы и без того уж слабого влияния на вдову, а следовательно – и привилегий всех. Остерману было все равно, а значит, и суетиться ни к чему. А лису-Меншикову горелось и под стать сесть на трон Курляндский и заиметь недюжинною долю от пирога земли Ливонской!

Однако вскоре Сакс сам вынудил влюбленную и пылкую вдову дать себе отставку… И вышло это так.

Царицам, как царям, все больше были надобны верные служанки. И не просто верные и расторопные, но приспешные в разнородных знаниях и науках. И если помазанникам божьим было их легко найти среди придворных и военных, с коими ходили во походы, съедая не один пуд соли, то супругам их приходилося куда труднее! – Редко умницу найдешь среди сенных в опочивальне!
Уж мало было подбивать перины, умело подбирать будние и к праздникам наряды да украшения к ним! Надобились знание языков, умение вести себя на людях при выходах царицы, и в представление оной без нее. К тому же девицам должно было не по холопски петь, играть, не хуже матушек и их царевен на разных инструментах, танцевать. Одним словом – держать себя достойно при дворе.
Первой фрейлиною, то есть – приближенною к матушке Екатерина дамой, стала свояченица Алексашки Меншикова – Варвара Арсеньева. В отличье от сестры ее – Дарии Михайловны необыкновенной красотой она не отличалась. Однако была весела, красноречива и умна, чем и забавляла матушку-Екатерину.
И хоть другие фаворитки звали за глаза Варварку злой и глупою дурнушкой, Петр необыкновенное любил. За обедом он сказал однажды Варе:
- Не думаю, чтобы хоть кто-нибудь пленился красотой твоею и самой тобою, Варя, надобно признать, что ты дурна чрезмерно; но я не дам тебе умереть, не испытав любви. И тут же повалив её при всех на стол, исполнил обещание…
Было несколько фавориток, то бишь, приближенных, и обученных кой-как, на скорую руку, Петром Михайловичем сенных девок, и у вдовы Курляндской. Одной из них была девица Сырощекина. Привезенная Бестужевым из самого Симбирска как сенная для удобства графа, она старалась угодить и Анне – была мила и расторопна. Но Анна почему-то не вверяла ей свои секреты, как и никому здесь, во дворце, да и во всей Курляндии. Веяло от Марьи чем-то чужеродным, как и ото всех вокруг нее.
- Ах, боярынька вы моя, - приговаривала, бывало Андрона, расстилая ей перины. – Что ж вы нонче грустны снова, как в прошлый раз?
Но Анна ничего не отвечала ей, либо улыбалась своею милою, приветливой улыбкой.
В один из таких обыкновенно-скучных дней и застал их Герман. Граф Сакс стал уже не редким гостем в доме герцогини. Сблизившись сердечно со вдовою, он мечтал уж и о сближении телесном. Верней сказать, мечтал ни столько он, сколько сама Анна. Истосковавшись по любовным ласкам, которыми, как не старайся, не мог уж одарить ее Бестужев, она перенесла свое вниманье и надежды на саксонца…
Найдя хозяйку и прислугу за вышивкой белья, (вышивала только девка, вдова за столиком раскладывала карты), граф, нежданно даже для себя, был рад такому случаю. Завидев, гостя, вдова, по обыкновению, засуетилась, приказав готовить морс из клюквы и яблочный пирог.
Оставшись на мгновение с Андроной, Герман, расспросив ее о пустяках, отметил про себя и ум девицы, и сметливость, и дородную, как у хозяйки, но проворливую стать, коею и овладел после свиданья с Анной, под ее балконом у кареты, когда Андрона вышла проводить его.
Свидания стали часты, не только во дворце, но и в окрестностях Митавы.
- И что же вас влечет ко мне? – девка прижалась горячим животом к трепещущему телу графа. – Я ведь девушка простая – ни умом, ни статью не приметна… Да и сана бог не дал, как моей хозяйке… - голос хрип, пар ударял в его уста, согревая и маня вновь впиться в ее губы.
- Да простота твоя и привлекает! – выдохнул неспешно Мориц, сдерживая свой напор. Не взирая на ночной мороз, им было жарко, и ему хотелось продлить истому, плывущую по телу, и дать понежиться и ей. – Нет вычурности и рисования, как в салонных боярынях… - выдыхал с толчками в ухо девке Герман.
- А может потому, что грех он всегда сладок?.. Запретный плод всегда манит… - Андрона, стала чаще приседать, не боясь уж, что отпустит еще твердый хлебец – он все сильнее и плотнее прижимал ее к себе, окутывая полами шубы.
- Да уж… Ты сладка и так проворна… - перила моста, хоть и было чугунным, но дрожало, как они.
Наконец, граф опорожнился и вышел, капая горячими остатками на снег. Полночь выдалась ясной и безлюдной. Они могли не торопиться. Отдавшись внезапному порыву, Герман все же понимал, что надобно укрыться для безопасности обоих.
Дав девушке опрятаться, граф повел ее вниз ко дворцу по скользкой мостовой. Свет частых звезд и не высоких фонарей им освещал дорогу. Безлюдность радовала их обоих – можно было идти близко и вполгласа говорить… Андрона глянула направо, увидев за прутьями запорошенным лип, дубов и ив острые шатры костела, и с тоскою глубоко вздохнула:
- Может оттого и храмов много на Руси? – неожиданно для себя самой сказала она вслух.
- То есть от чего? – Не вижу связи... – удивился повороту мыслей Герман. Он сжал ее локоть крепче уже не только для ее опоры, но и снова всколыхнувшегося желания быть ближе к этой необычно умной девке… Какую недалекою бессмысленной простушкой ему казалась теперь Анна!.. Как не хотел он к ней идти…
- Ну, нагрешатся родовитые иль зажиточные бояре, а потом имения раздадут свои, и ходят по округам, городам годами – милостыни на церкви собирают… - продолжала поражать своим глубокомыслием Андрона.
- Ну вот, а говоришь, что не умна!.. – искренне порадовался за девку Сакс. – Глянь, как моего титульного брата расписала – и красок моляра не надо! – он схватил ее на руки и снес оставшиеся ярды скользкого пролета вниз. Зубилом стесанные им самим подошвы итальянских башмаков, для удобства при движениях в бою, не скользили.
- Нет, просто был у нас такой… - послушно, с негою прижалась к нему девка, обняв шею. – По Симбирску все бродил, во Псков направился потом, как-будто… Говорят, таки собрал на храм Георгия…
Они уже сошли с моста и ступили на едва протоптанную аллею (к дому герцогини путники стремились редко). Граф поставил фрейлину на землю, но руки не отпускал. Взяв у девки короб с заказанной хозяйкой снедью и мелочью для туалета, он повел ее, прижав к себе. Теперь они молчали. Им хотелось просто быть вдвоем. Снежный покров изредка блестел под звездным небом. Блеска крохотных искринок вполне хватало для освещения пути. К тому же на деревьях изредка встречали фонари, подобные на тот, что был сейчас у девки – сальный, но оправленный резьбою и стеклом. Черный бархат выси редел при свете, принимая мягкость синевы. Редкие деревья, вставшие скорее самосеем, чем стараньями садовников, казались чужеземцами в причудливых одеждах, заплутавшими в дороге и дрожащими при слабом ветре.
Вдруг из левого крыла герцогского замка вынырнула немного сгорбленная, но высокая и шустрая фигура в чепце и старой, охватывающей ее нестройный стан шубейке. Фигура быстро промелькнула у ворот, запетляла меж деревьев, и ступила на тропу влюбленных, ведущую к мосту… Граф и фрейлина заметили ее уж саженях в пяти – сворачивать иль укрываться за деревья было поздно, да и ближняя липа с фонарем была уж рядом с нею. Всмотревшись, путники узнали ключницу вдовы – Аглаю Котову, служащую Анне почти что со вселенья в замок.
- Ох-те, Господи, темень-то какая! – ворчала под нос себе Аглая, петляя по тропе. – Хоть иголку брось в сугроб, хоть корову веди в поле – все едино! – то ли слабый ветер, то ли старость носили ключницу по сторонам тропы. Она приметила уж путников, и радовалась про себя, что можно будет перекинуться словечком!
- Как думаешь, распознает грымза нас, при своей-то слепоте? – фрейлина прижалась к руке графа, но тут же отступила, в глубине еще надеясь остаться быть не познанной.
- Не знаю, дорогая… - Сакс сжал ее ладонь, не думая отталкивать любовницу и выгораживать себя. Он снова огляделся, и досада все сильнее сдавливала его голос. – Но скрываться уже поздно, да и некуда – одно дерево на дюжину саженей!..
- Господа, далёко ли идете?.. – радостно воскликнула Аглая, размахивая фонарем. – Добрый путь! Бледно-желтые лучи размётывались по тропе, преломляясь на замётах.
- Что же делать, либэ-Гер?.. – от безысходности прижалася сильней к нему Андрона.
- Пока не знаю, дорогая… - растерянность не была присуща графу, и он искал в уме обход. – Черт!, хоть ты ведьму убивай!
Ключница, меж тем, ковыляла по тропе все ближе.
Едва Аглая поравнялась с ними, граф, не находя другого, размахнулся и ударил кулаком по фонарю. Сморщенные клешни ключницы, привыкшие держать увесистые связки, удержала и фонарь, а вот Сакс, ступив на выбитый осколок, не удержался на ногах, и пал лицом в сугроб, толкнув свою подругу прямо на старуху. Заключенные в невольные объятья дамы так же пали рядом… Фонарь со скрипом колыхался на изогнутой перекладине в поднятой руке Аглаи, сжигая с треском залетевшие снежинки…
На крик и оханье сбежалась стража. Котова с легкостью узнала Сырощекину и доложила тут же Анне. Герцогиню, до глубины и без того больного от ударов жизни сердца, уязвили гнев и обида. Она позвала уже обосновавшегося в ее замке Сакса, и велела ехать прочь. Как не пытался Герман пустить в ход все свое влиянье с обаяньем, перст герцогини указывал на дверь без возвращения сюда вовеки.

19.
«Мир – тарелка, да с земною кашей!» – Надо ж было так сказать! Сразу видно, купец – не ученый: ему монеты считать, да зад свой греть на барышах! – ворчало существо, чихая из печи. Вся суть его тряслась от неизвестного озноба. Чертоблуд еще не обвыкся с нашим миром: его давило притяженье и пьянил не то чтобы холодный, но чуждый для залетной твари воздух. – Мнят себя пупами, горами земли, ничтожнейшие червяки-людишки!..  А пуп-то – впадина всего лишь, несчастный узелок, что держит кишки в чреве, не давая вытечь им наружу раньше полагаемого срока! – Чертоблуд скользил по дымоходу к неплотно придвинутой заслонке. К еще несформированному телу прилипала гарь… - Ннн-да… Апчхи-а!.. – опять чихнул он в сжатый кулачек. – А в Черной Бездне попросторней было!!! Тесен, тесен мир земной! И эти твари сами же себя и притесняют!.. Как будто всех кирдык не ждет…
- «Кирдык подкрался незаметно,
Как всегда: сиди уж молча, не скули,
терпи и сопли подотри, дурила от сохи.
Звезда вернётся на другом витке
Спирали, но не для тебя!
Она же – Солнце! И светит только
Впереди, чтоб Избранных найти!!!» – уверенно и чуть скрипуче напело существо слова, которые пришли на ум во время входа в мир земной…
- И этот глупый царь части крохотной песчинки, именуемый сейчас Великим, задумал уничтожить сына своего во имя власти… Дддааа, - крякнул Чертоблуд, упершись плоскими стопами в щит печи и вобрав себя клокочущий живот, наполненный какой-то жидкостью. – Все ничтожества глупы, ровняясь со вселенными в истреблении себе подобных!..

Подплыв от дворца пирожника-лиса Меншикова к западному краю Заячьего острова и пройдя под стражею Троицкий мост, минув Темирлановку мечеть и первую отцовскую постройку – его собственноручный домик-сруб, они оказались у Алексеевского равелина и вступили в «Секретный дом», где допрашивали и пытали особо провинившихся пред государством и царем преступников и приближенных к царственной фамилии. Сооруженная когда-то в страх и под защиту города от Крала Свейского крепость теперь грозила стать приютом для успения первого наследника царя Петра.
Огибая повороты равелина под конвоем, Алексей думал, добралась ли Ефросиния до России? Не растрясло ль ее и их дитя во чреве?..
Он вспоминал прием у Карла Германского VI в Тироле, в Эренбергском замке. Император, хоть с опаской, но благодушно принял царевича с попутчицей его. И заметил между сменой блюд в разговоре:
- Девица весьма приятна и вполне соответствует своему положению в обществе.
Спускаясь вниз по лестнице крутой, внимая отзвуку шагов, он вспомнил отца посулы, отправленные ему через Толстого и Румянцева – верных псов-ищеек и вояк царя Петра. В ход шло все: уговоры, лесть, посулы!.. Мол, если беглецы вернутся, будут жить тихонько, в деревеньке с крепостными, подаренной отцом, и никто не тронет их. Петр даже дал согласье на женитьбу сына на девице крепостной, раз он так того желает, и все равно уже вдовец!..
А после так его унизил перед всем собором: объявил коварным заговорщиком-злодеем и отринул от престола…
И тот час же арест! Арест постыдный и безбожный!..
Как этот стук шагов напоминал ему палаты Неапольского Сан-Эльмо, предоставленного им с Ефросей для укрытия! И там, и там была тюрьма! Но тюрьма в цветах и балдахинах – без палачей и дыбы, без сетки на углях!
Ах, продержись бы он еще, не поверь посулам графа от отца «перед Богом и судом Его», не поверь в обман, будто бы свояк жены покойной сам собирается отдать его Петру – жил бы он поныне в Сан-Эльмо, принимал второго сына или дочь от своей любимой и ждал бы лучшего исхода!.. И Бог ведает, Бог знает, что бы было дале!..
На Петропавловском за Монетным двором и Никольскими воротами ударили в колокола. С деревьев, дотянувшиеся за десяток с небольшим годков за второй этаж крепости, встрепенулися вороны. Колыша небо клокотанием, они взметнулись черной тучей над головою Алексея. Взметнувшись в белое, остывшее, как не отхлынувшие от брега волны, небо, они мгновенье покружили над седалищем своим – развесистою, как они сами всклокоченною ивой. Тою самой ивой, под которой год назад пришедший издалёка старец, босой, с раскрытою грудью, с громадною седою бородою, всклокоченными волосами, проповедовал о скором конце Петербурга.
- «Разверзнутся хляби небесные, раскроется чрево земное, хлынет дождь, аки кровь из раны от меча нещадного, и повернет Нева вспять течение свое, и подымутся волны морские, – забвенно закатив выпученные глаза прибавлял старец, указав на дерево. – Выше этой старой ивы». Жители внимали ему с почтением и страхом.
Узнав о новом проповеднике, царь Петр приказал привязать его железными цепями к этой же ветле и оставить до обещанного дня. Благо, должен был он наступить уже наутро. День для жителей прошел в ожидании, но спокойно. Наводнения не случилось. После срока старца били батогами всё под той же ивой и с позором выгнали из града.
Оставшиеся дюймы до «Секретного двора и дома» царевич шел под заунывным перезвон, наполняющем нутро надрывною тоской и колкою тревогой, а гортанный перекарк рассыпал в груди его горячие иголки… И хоть был еще он в башмаках, стопы его, казалось, чувствовали обжигающий хлад сырых досок пола…
По мере продвижения в глубь коридора, редели и уменьшались факелы, свет становился тусклым, а дубовые двери сменились железными. Замки висели амбарные, и потому не было слышно никогда того шума, который происходил в крепости от отодвигания и задвигания запоров. Дощатый пол покрылся соломенными дорожками, которым по обыкновению устилают конюшни, дабы не было слышно даже слышно шагов часовых. В каждой двери теперь светилось маленькое отверстие со стеклом, чрез которое можно было наблюдать все, что делает арестант в своей каморе.
И вдруг царевичу под очередным затемневшим от огня и засыревшим сводом послышался тонкий женский голосок, похожий на мышиный писк. Алексей, не замедляя шаг – чтоб не выдавать волнения и не быть подгоняемым стражею, прислушался. То оказалось арестантской песней, которую доводилось ему слышать в Суздали, навещая мать.
- «Дух, в темницу заточенный,
Заключенный в кандалы,
Дух, наветом обличенный
Под хулу лихой молвы,
Что ты о свободе плачешь? –
Зов не слышен никому.
С горы галопом к Богу скачешь –
Дана свобода лишь ему!
Дух свободой одержимый,
Во тьме острожной не рыдай!
Хоть молвою ты гонимый,
В грезах ты найдешь свой рай!..» - тихо выводила самка Мышь.
- Ах, Энни, перестань! И без заунывного нытья так нудно! – Уф с усильем переводил дыхание, прохаживаясь по карнизам. Казалось, легкий и короткий меч из испанской стали, походная чернильница в суме камнями давят торс и плечо и тянут неподъемным грузом вниз…
- А что мне, Контрданс сплясать прикажешь?! – вновь не приметила его недужности сначала Энни.
- Да, Контрданс здесь не к месту будет! Извини, пожалуйста… Когда ее Мышъ промелькнул мимо трескучего и осыпающегося черным пеплом факела, Эн, увидев его гробовую с синевою бледность, в досаде на свою порывность, прикусила язычок.

Алексея провели через десятки сводов и дверей почти что до самого конца коридора. Яркий дневной свет, падавший из большого прямоугольного окна, падал кляксами на пол весь оставшийся пролет до поворота. При приближении к одной в бесконечной веренице дверей тяжело и надрывно скрежетнул замок. Дверной проём оказался довольно низким. Царевичу пришлось пригнуться. Однако комната оказалась большой и просторной, хоть и очень душной. В ней было одно окно, выходящие на лабораторный двор и Неву. В противоположном углу примостилась огромная русская печь, на которой, как и на всех стенах, видна была полоса, указывавшая, как высоко стояла вода во время недавнего наводнения. Из распахнутого горнила валил пар, который наполнял собою все пространство, делая его туманным и сырым. Едва, подталкиваемый одним из конвойных царевич, сделал пару шагов, дверь за ним с грохотом захлопнулась. На душе его стало так же душно и мерзко, как в комнате.
В его глубокое смятенье внезапно вкрался голос графа: - Ну что, голубчик мой, проходи, садись, садись… - подтолкнул он Алексея к потемневшей от сырости скамье.
- А, так это вы, Петр Андреевич… - не обернулся на него царевич, обходя веревки дыбы, свисающие с перегородки свода почти до пояса ему. Он медленно провел очами за другим концом веревки, – он вел за арочный столб к печи, при которой был станок с небольшим, будто бы от прялки колесом с загнутою ручкой.
- Я, я… ваше высоч… - Толстой запнулся. – Сынок… - не нашел другого обращения граф, - А кто ж еще?.. Сейчас и Александр Данилович прибудет… - почти что силою поворотил царевича советник Тайной канцелярии к другому краю печи.
- Ну как без пыточного лиса – царского холуя обойтись?! – проронил чуть слышно Алексей, но Толстой расслышал.
- Ну, зачем вы так, любезный Алексей Петрович?! – усадил его у стенки граф. – Никто вам не желает зла, а токмо вашего спокойствия и счастья…
- …Упокоенья – вы сказать хотели?!.. Впрочем, быть снисходительным к врагам своим велит Закон нам Божий… - тут только Алексей заметил тайное окно в глухой стене, закрытое железной ставней.
По коридору раздались шаги. – А вот и воспитатель ваш идет, и батюшка, кажись, за ним…
- Да, мучитель с прихвостнем-невеждою идут…
- Ну зачем вы так, зачем?..
Твердые, тяжелые шаги, разнесенные глухим, протяжным эхом по коридору узилища, исподволь внесли в слух царевича бравую, но не веселую песню, насвистываемую в детстве его отцом, когда он гостил однажды в Слободе:
«Братец Якоб, братец Якоб,
Где твой дом, где твой дом?
За тем храмом, за тем храмом,
Динь-бом-бом, динь-бом-бом!
Братец Якоб, братец Якоб,
Что за звон, что за звон?
То к поминкам, то к поминкам,
Дон-бом-бом, дон-бом-бом!
К чьим поминкам, к чьим поминкам?
Динь-бом-бом, динь-бом-бом! – шаги вместе с протяжным колокольным звоном медленно и грузно заполняли его голову, разливаясь в ней свинцом…
- К моим, братья, к моим, братья,
Дон-бом-бом, дон-бом-бом!
Ты же здравый, ты же здравый?!
Динь-бом-бом, динь-бом-бом!
Завтра плаха, завтра плаха!
Дон-бом-бом, дон-бом-бом!»
С последним ударом колокола, возвещавшим полдень, в комнату вошел отец с лисом-Данилычем. Алексею не хотелось смотреть ему в лицо, – не из боязни перед грядущею расправой, а из-за подкатившего к горлу кома обиды и отвращения к этому человеку, по воле злого рока давшему ему жизнь и высший сан земной, им же и отобранный.
- Ну, что же, сын-предатель, сознавайся! – запыленные бархатные башмаки отца на удивление малого размера при исполинском росте, приблизились к скамье.
- Мне не в чем сознаваться, я вас не предавал, мой государь-отец. – Алексей все не поднимал глаза, но видел, как лис-Меншиков подошел к противоположной нише рядом с дверью, где уже сидел писец, вышедший, должно быть, тайным ходом, пока царевич был задумчив, и что-то прошептал ему. Не молодой уж дьяк послушно закивал и стал водить пером.
- Ну, как не в чем?! – царь, широко раздувая ноздри, пригнулся до его лица. Петру хотелось взять его за сальный жирный волос, и притянуть к себе. Он сдерживался из последней мочи. – А в подметных письмах?, а в побеге от меня в Италию?, а в связи с матерью своей – бесстыжею блудницей?!..
- Моя мать не бесстыжая блудница, государь! – царевич ощутил на шеи горячее и частое дыхание отца.
Петр со всей силы ударил тростью о пол. Острие, пробив доску, на вершок ушло в нее. Царь, борясь со спазмом, прерывающим дыхание, вырвал из капкана трость. – Ну, как же, как же?!.. – все еще не повышая тона, хрипло возразил он сыну. – Это ль не ее кабель – Степашка Глебов –майоришка рекрутский надоумил-то тебя в числе других?!
Царевич сжал кулак, но непрошедшее еще смятенье не дало шевельнуть рукой. Он поднял голову и взглянул отцу в глаза… Зеницы вышли из пределов, окрасившись наполовину в кровь. Царь, отбросив трость, схватил его за плечи: - Это ль не предательство, скажи, когда постриженная инокиня кидается во блуд?!
- Инокиней ее сделали насильно вы, отец… против ее воли! И вы ли не блудили сами столько лет при живой жене, родившей вам… - Алексей запнулся. – …сына… первого…
- Вон как ты заговорил!.. Ну, продолжай! «Наследника» - хотел сказать?! Да?!.. – Петр хотел было схватить сына за волосы, но одернул руку, Алексей сам взглянул ему в глаза… Ненависти в выпученных и уже слезящихся от дыма зеницах он не встретил, но неприязнь и отчуждение читались, будто на бумаге и прожигали сердце. – От наследства и притязания на трон я отказался сам – знаешь, ведь, батюшка, до твоего позорного для всей семьи насилья… - царевич проглотил комок под лязг цепи, которую заплечный мастер перебрасывал от колеса за балку, вмурованную в края свода.
- Молчи, негодный сын! – брызгая теплою и липкой пеной, царь притянул за ворот Алексея. – Ты…ты во всем противу мне имел! Во всем, всегда!..
- Я, батюшка…
- Молчи! Во всем, всегда!.. – не отпуская, тряс его отец. – Как твоя оголтелая дура-мать, что не унялась и в храме Божьем!
У Алексея также закипела кровь и обида. Он обхватил запястья отца руками и крепко сжал их. – Не поноси напрасно не виновных и страдальцев, царь!..
Теперь от неожиданности опешил и сам Петр, но неистовство и гнев, словно из бутыли в чашу, лили в него силу. – Эт она-то не виновна?! Она, да?! Ох, Лопухинское отродье! И семя его, и корни – гниль! – Он схватил за локти сына так, что тот едва не застонал…
Комната все больше наполнялась паром – и солнечным – из решеточных окон, и едким, водяным – от углей под пыточной решеткой.
Палач при этом колдовал крюком, ворочая угли и разжигая пламя. Перекладины решетки накалялись – это было видно по дымящемся змейкам, вьющемся от них. Меншиков, нашептав писцу еще немало указаний, сел рядом на край лавки. Толстой бесшумно ходил от стены к стене по кабинету. Петр выпрямившись, взором подозвал его. Граф, вынув из-за пазухи какие-то писульки, подал их царю. Петр, перелистывая смятые листы, пробежал их взглядом…
- Что причина, что не слушал меня и нимало ни в чем не хотел делать того, что мне надобно, и ни в чем не хотел угодное делать, а ведал, что сие в людях не водится, также грех и стыд? – даже не переводя на разговорный склад речи, обратился Петр с вопросом к Алексею.
- Я ль не выполнял твоих указов, батюшка? – присевший было на лавку сын, снова встал перед отцом. – Вспомни, сколь я твоих приказов по правлению державой выполнил?
- Выполнять, выполнял, да свой умысел имел… Что, думал – «Царь не икона – его можно и не в красном углу повесить...» – гневно, но с тоскою, молвил Петр. При сих словах, он бросил взор на красный угол, где над углом печи висели закопченные образа Крестителя Иоанна и Христа с учениками.
- Ох-те, Господи, совсем забыл! Спаси меня, помилуй! – приземистый, но верткий, и, видимо, еще не совсем огрубленный заплечным делом палач. Ловко и бесшумно, запрыгнув на шесток, он стянул с лежанки рогожку, и, забравшись выше, прикрыл ею иконы.
- Отчего так бесстрашен был и не опасался за непослушание наказания? – не обращая на него внимания, продолжал допытываться по бумажкам Петр.
- Аки гнева Божьего, я боюсь гнева государева… Но первый мне превыше и страшнее, потому ответствую как перед Богом, что нет за мной такой вины! – Алексей перекрестился на скрывающееся лики.
- Для чего иною дорогою, а не послушанием, хотел наследства, я ведь почти что силою хотел отдать тебе его – сам отдавал – возьми лишь, сделай милость?!.. – видимо пройдя все важные для него места, царь скомкал в кулаке бумаги, но, подумав, распрямил их, и бросил писарю на стол. Тот понимающе кивнул и стал под пристальным надзором Алексея Петровича переписывать с них.
Алексей говорил, что писал тайные письма в Версаль и Рим лишь как черновики. Что о смерти батюшки даже и не мыслил… Хотел лишь оградить его от последствий возможного бунта…
Но царь и его допрощики были неуклонны.
- Помри я, - кричал в сердечном воспалении Петр. – И ты, сучарский сын, и множество влиятельных особ, что стервятниками рыскают у трона, моего пока еще, не захотят и слышать о лицемерном отречении твоем! Вооот тогда ты и не выполнишь отцовской воли – уж после моей смерти!
- Но теперь вот помираю я, как видишь!.. – обреченно молвил сын с предчувствием…
- Нееееет… - замотал царь Петр перстом у него перед глазами. – Так просто, без признанья помереть не дам, не дам!
- Да, так просто помереть не дашь… - повторил будто бы себе, но вслух царевич.
- Всех в Россиюшке измучит твой отец, всех к топорику приставит, да на петельке подымет! – словно ниоткуда голос проскрипел. В печке что-то зашуршало, и, будто бы из преисподней, донеслись ясные лишь Алексею да самому поющему слова:
«Владимир навязал Христа,
А Петр пригвоздил к Лефорту...
Россия, братцы, неспроста
То к богу клонится, то к черту...»
Чертоблуд выбрался из-за заслонки, размашисто прихлопывая прогнутыми внутрь перепончатыми крыльями, подлетел к царевичу и чихнул ему в плечо… Вид у старика был прескверный: непривыкшая еще к земному духу кожа вся покрылась волдырями; светло-голубые, но мутные, затянутые будто бычьим пузырем глаза слезились, и в утробе клокотал полнейший хаос от дальнего, неосмысленного еще сей новой сутью перелета…
Царевич, почувствовав горячий воздух за плачем, подумал: «Вот оно, – предзнаменование пытки!». И точно. Вскоре из тайного окна недалеко от переписчика Алексей услышал знакомый женский крик. Он вздрогнул, поднял голову, и заметил, что отца уж нету в комнате. Все пришедшие остались, не было лишь одного Петра…
- Отринь, не тронь меня, холоп! – женский крик звучал под лязг тонкого и острого железа и треск какой-то рвущейся материи. – Не прикасайся своими лапами ко мне! – в голосе был слышен страх и женская решимость не отдаваться до конца, пока достанет силы.
- Вот, значит, как… - Алексей узнал отцовский голос. – Степашке Глебову тебя можно, значит, лапать, а людям служащим закону, слову моему - нельзя?..
- Подойди к окошку ближе, Петр Алексееч… - граф Петр Андреевич Толстой осторожно взял его за плечи и провел мимо печи, переписчика к стене с железными ставнями. Сердце у царевича забилось. Советник Тайной Канцелярии с силою отвел засов, со скрипом растворяя дверцы. Взору Алексея предстала комната, намного меньше этой, с открытым пламенем у дальней стенки, с висящей дыбою посередине, и под ней стоящей в одном волосяном подрясье мать. Глаза ее сверкали и слезились еще не от плача или боли, но от дыма и негодования.
Петр был за столиком под смотровым окном, и сокрыт от взора Алексея. Лишь по нервно стучащим по краю дубового стола ладоням да по отзвуку голоса его, сын понял, где его отец.
- Говори, какие тебе письма посылал сынок?! – глас Петра приобрел стальной оттенок, но визг, как скрежет, пробивался из него. – На что его ты подбивала вместе с кобелем своим, а?! Ну!.. Говори! – по шороху скамьи и упершимся об угол стола руках, Алексей догадался, что царь встал.
- Ничего такого сын НАШ мне не посылал! – Евдокия скрестила руки на груди, чуть скомкав грубую, колкую ткань. – Ни на что его не подбивала! А кобеля такого, как ты сам еще на свете надо поискать!
- Ах ты, шальная баба! – визг становился громче. Последовал удар скамьи о пол. – Кандрашка, начинай! – скомандовал царь палачу.
Плечистый, бородатый палач в замасленной рубахе и кожаном фартуке подступил к ней. Бывшую царицу пошатнуло. Кандрашка бросил свои огромные ручище ей на плечи и сорвал волосяницу. Евдокия задрожала, сжимая плотно ноги.
- Последний раз прошу добром, Авдотья, говори! – глас Петра стал твердым и спокойным. В один шаг он оказался перед бывшею женою и прикрыл ее.
- Не в чем кается мне пред тобою, царь! На сына злобу не вали, грехи наши с тобой не перекладывай на чадо наше! Меня казни-пытай, коль хочешь крови, но пощади его! – промолвила скороговоркой Евдокия, в полубеспамятстве уже глядя на бывшего супруга.
- Кандрашка, делай!..
Палач легко схватил царицу на руки и положил на решетку, что была за нею у печи. От соприкасания еще упругого, хоть не молодого, и влажного тела, и, еще не раскаленных, но горячих прутьев, поструился легкий пар. Евдокия Федоровна прогнулась.
- Не хотел я  жечь тебя, - оправдывался палач перед казнимой, - Да угольки уже горят, извини!..
Последовавший вопль Алексей не слышал, спасительное беспамятство и цепененье вдруг овладело им…
Он опомнился, когда пред ним предстала уж его Ефросинья Федорова.
Ефроська выглядела помятой и тревожной, хотя следов насилья и пыток не было заметно. Ее светло-русые, почти рыжие волосы аккуратно были спрятаны в парик. Бархатное, дорожное платье почти что не измялось. Лишь на сгибах у локтей Алексей заметил синяки…
- Так ты говоришь, что царевич всё-таки писал подмёт, Афрося? – лис-Меншиков, который и привел ее сюда с другого крыла крепости, осторожно придержал ее за плечи, видя, что девка вот-вот метнется к своему возлюбленному.
- Ага… - еле слышно охнула она.
- Что «Ага»?! – лис подступил вплотную к ней. – Яснее говори – писал аль нет?!
- Ну, вроде как писал… - выдохнула Ефросинья, опускаясь на скамью.
- И что в них было? – Говори яснее!
- Что просит он, царевич мой защиты у Папы Римского и короля…
- У какого короля? – подсел к ней ближе Петр с другого края.
Фёдорова вздрогнула, не озираясь. Она и не приметила царя. – У Карла… у VI-го…
- Так-так… Так-так… У шуриночка, стало быть, своего?.. – подмигнул лис-Меншиков писарю, чтоб тот не упустил ни слова. Перо заскрежетало чаще.
- Ага… - не видя и не слыша почти уж ничего от подступившего удушья, подтвердила девка.
- И что же он писал? – по-отцовски, без нажима и егозни перстов погладил ее спину царь.
- Что ты, отец-царь, таишь великую угрозу не токмо для него, но и для всей России и для соседствующих, даже дальних стран-держав… - будто заученное в бреду, пролепетала девка, уставившись на серебряный крест на гладкой, безволосой груди царевича.
- Да что же ты щебечешь, Ефросинья?! – балка, обмотанная цепью, содрогнулась. Веревочные круги теснее сжали запястья Алексея. Он стоял еще довольно крепко на полу, но чувствовал, как веревка тянет вверх, еще не больно, но вывертывая плечи. – Ты понимаешь, что ни за что под топор меня кладешь?!.. – Алексей устремил свой взор, полный гнева и обиды на отца. – Не было такого, царь-отец мой, не было! Христом тебе клянусь, что не было!!!
Петр, как недавно к Евдокии, в шаг подпрыгнул сейчас к сыну. – Молчи уж, сучьий потрох! Христом клянется он, отцепродавец!.. – он ухватился за его рубаху и разорвал ее до низа, потом взглянул назад и подмигнул Ефроське. Девка пуще обомлела, и если бы не стол, упала б с лавки. – А кобылка у тебя что надо… была… Будь я на лет десяток помоложе, отбил бы уж давно, да сам бы поскакал на ней! И с норовом кобылка! – выламывалась долго на допросе – тебя, стало быть, не хотела выдавать нам… Скажи-ка, граф Петр Андреевич?
- Да уж, да уж! Но у нас не забалуешь! – граф поддержал девицу.
Федорова почувствовала, как пальцы графа словно прожигают ее плечи. Обмершие сердце забилось с ярой быстротой. Осознание краха и потери всего, что прежде было, и этого, любившего ее всей своею сутью, человека, потеряно на век, загублено – и по ее вине, раскаленным молотом ударило по голове. Ефросинья вырвалась из рук Толстого и подлетела, пав к босым ногам возлюбленного своего. – Алллёшенька! – беспомощно провыла бывшая невольница – крепостная первого учителя его, Никифора Вяземского. – Прооости! Прости, что выдала тебя… прости, что не сдержалась, ясный мой царевич!.. Заставили… Не выдержала я… Прости…
- Прощай, Ефросьюшка, прощай… Не свидеться с тобой нам больше, чую я… - царевич ласково и осторожно коснулся пальцами ноги ее лодыжки и вздохнул…
После плача и ухода Ефросинии Алексея пытал палач и сам Петр. Он молчал, либо наговаривал уже на мертвых или на служивых… Пришлось упомянуть и Александра Кикина – верного ему, но струсившего денщика, чтоб не тронули иных и не привязали вины прочим мудрым, благородным людям, не продавшихся отцу.
Вскоре прокатился слух, что царевича убили. Услужники царя ж сказали, что первый недостойный сын царя скончался сам от апоплексического удара, будучи под караулом по слабости здоровья.
При последнем вздохе из печи все той же камеры донесся хриплый и скрипучий то ли всхлип, то ль кашель. Он был слышен и понятен теперь только умирающему Алексею:
- «Царевич мучился полгода,
И был замучен роком злым.
Его родила мать-природа,
Отец убил перстом своим!»

Сразу после похорон сына в Петропавловском соборе крепости, (так, как и после отречения он оставался царским сыном), Петр принимал парад и дал несколько торжественных приёмов и балов по случаю годовщины Полтавской битвы, на которых был весел, приветлив, и учтиво шутил с гостями…

20.
Юная дочь курляндского дворянина Вильгельма Тротта фон Трейдена сидела у окна рубленного отцовского дома за пяльцами и тихо напевала:
«Словно нитка за иголкой –
Тянется за мной судьба…
Жизнь моя, не будь ты колкой,
Я, ведь, Господа раба…
Одиноко-одиноко
Жить без любушки моей…
Меня ветер издалека
Принес сюда – за сто морей…
Ветер там поля ласкает,
Да на реках сеет рябь,
Здесь он сосенки качает,
По сугробам стелет зябь…
Здесь уж некуда укрыться
От Всевышнего Суда…
И медведь здесь не боится
Человечьего следа…
Здесь Тайга – его угодья,
Сосны – стены терема…
Люди – дивное отродье –
Пришли, и, ставят здесь дома…
Кто их звал, и кто их кликал –
Неизвестно никому.
Кто здесь горюшка не мыкал –
Знамо Богу одному.
Мы вот пришлые здесь тоже –
Разношерстный-карый люд…
Помоги Всевышний Боже
Обрести нам Рай хоть тут…»
Эту чудную, и завораживающую каким-то особым, чарующим смыслом, песню Бенигна услышала от чухонца, недавно прибывшего в их края с обозом, нанявшегося помогать ее отцу ставить дом.
В сем тягучим, но бодро напеваемом еще не старым инородцем сказе ей почудилось что-то необыкновенное, пугающие своей неизбежностью предвестье…
Маленькая, изящная фройлен, пятнадцати лет от роду, с рябым от перенесенной недавно оспы лицом, грациозною, будто вырезанною из камня ловким мастером фигурой и тонкою, прекрасной шеей была погружена в свои фантазии…
Ей хотелось при своем изящном росте быть титаном для людей: свершить какой-нибудь поступок, который бы увековечил ее память. И Бенигна решила сделать то, что до нее еще никто не совершал: она стала вышивать на шелковой материи сибирских инородцев. Во время занятия сего, ей часто вспоминалась и другая песня, которую ей пела бабка, забравшая ее на воспитанье, после того, как мать, узнавши об ее уродстве – малом росте и горбе, внезапно показавшимся на спинке, отказалась от нее…
Песня, будто сказка, рассказывала ей о небесных горбунах, посланных Всевышним людям для выявленья грехов величья, воспитания и искоренения оных:
«Давным-давно на облаках
Люди-ангелы селились –
С крылами скрытыми в горбах
На вышних островах гнездились…
Не зримо, тихо над землей
Пролетали острова,
Как над вечностью немой
Мелькают краски и слова...
И выбирали агнцы те
Островок себе земной,
Что приглянулся в высоте…
И Бог всесильною рукой
На Землю опускал ладью,
С дюжиной людей горбатых –
Ростом где-то с локоток,
Дав миру тайного судью
Негласного на долгий срок…
И среди бедных и богатых
Незримо жили карлы те,
Искали руды, камни, злато,
В местах, ведомых высоте…
И не было существ богаче!
Но зависть, ведь, людская бесь…
Людишки вздумали иначе:
Поработить народ тот весь…
Ловили карликов, и в шахты
Сгоняли сумрачной  толпой,
Чтоб добывали те для шляхты
Богатства из земли родной.
Но паны не богатели –
Проклятья маленьких людей
Над шеей их мечом довлели,
Лишая доли и своей.
Но встречались и такие,
Кто Карлов от души любил,
И тем богатства вековые
В горбу любимец приносил…»
Мелкие люди медленно прорисовывались на гладкой тонкой ткани под плавные, порою, не понятные для юного сознания слова…  Бенигна забывалась, уплыв в свои фантазии вновь…

- Убрать каптану для великой герцогини! Запрячь в нее двух аргамаков из моей конюшни! – скомандовал высокий, пухлощекий камер-юнкер, двадцати семи лет, сын здешнего помещика Бюрена.
- Это серого и чалого, что ль, ваша милость? – спросил в растерянности стадный, призванный для помощи ему.
- А каких еще, болван?! – ответил в раздражении Бирон. – Сама, чай, герцогиня выезжает!
- Не велика ли честь для запущенной коровы, всеми позабытой – выезжать в каретах, на аргамаках да бахматах ваших личных?.. – две войлочные попоны покрыли крупы серого и чалого аргамака. Кони встряхивали гривой, высвобождая волоски из-пол ремней, нетерпеливо топая копытом, раскапывая лунки у конюшни. Их запрягли попарно – кони были горячи, но терпимы один к другому.
- Потолкуй еще тут мне! – пригрозил ему в былом берейтор, а ныне – камер-юнкер при дворе Курляндском. – Благодаря, ведь, благородной фройлен тут и служим…
- Ну, да-да-да… Благодаря российской фройлен-бабе… - огрызнулся про себя прислужник, когда тот повел возок на Кетлеровский двор.
«И как это я попал в храм с химерами чудными?! – думал про себя камер-юнкер, когда возок плыл по аллее. Надо было пересечь весь сад, соседние окольные усадьбы и задние дворы, чтоб подкатить к парадной герцогини. – А морды-то у них, что у лошадей – вытянутые, да с зубами! Ноздри раздувались на ветру, как у моих красавиц в ряжь!.. Разгрызли герцогиню пополам чего-то… Но все равно, кружилась, бестия, под мазурку! А я-то подхватил державный бюст и закружился с ним!.. Чудно!.. А после прилепил навозиком и ноги к талии… хм… Она-то обвила меня руками, и, все равно не отпускала! Вот манифик бы, если б было так!»
Эрнст Иоганн или Эрнест Иванович – по величанью на ее манер здешней хозяйки, был представлен ко двору недавно. Он прибыл во свое отечество после нескольких участий в воинских баталий и неоконченной учебы в Кенигсбергском университете, куда силком послал его отец. Сын Бюрена хоть был остёр умом, но ленив работать им без нужды особой. Сапожное и шорническое ремесло доставляло ему куда больше удовольствие, нежели зубрежка. Оттого он и был подобран графом Петром Михайловичем Бестужевым в камер-юнкера.
Уже вступившая в пору отцветанья герцогиня, как женщина его не привлекала, но положение и выгоды обещающие быть при расположении сей особы, побудили двадцатисемилетнего гуляку пустить в ход все обаянье, чтоб дочь русского царя увидела в нем кавалера!
Сейчас, управляя лошадьми, он с невольным трепетанием прижимал карман нагрудный сюртука, в который опустил подарок, сделанный собственноручно.
«Коль примет, - думал конюх. – Так и быть, буду ублажать кобылу, ради теплого и вымытого стойла да ячменя с медами!» Эрнст бросил взгляд на ладный сруб дубового бревна, в окне которого сидела довольно милая, но хрупкая девица… Она приветливо и без опаски кивнула Эрнсту и помахала в шутку ручкой… Эрнст Иоганн ответил тем же, прибавив более низкое склоненье…
«Да примет, что ж ей не принять?! – подбодрил себя Бирон, придержав коней на повороте. – В глухой опале за яхонт подойдет любая безделушка!.. А как примет, сегодня ж на прогулке разобьем осаду!»

21.
Проехав, придерживая торопливых, разгоряченных только начатой прогулкой коней, весь обледенелый мост, Эрнст оказался у третьего холма, за которым начиналась длинная с частыми домами Академическая улица. Пред ней был мелкий рынок, на который часто забегали господа студенты и слуги бюргеров и окольной высшей знати, в частности и герцогини Анны. Бирон нередко покупал тут мелкие предметы упряжи, а то и попросту детали к ним, чтобы потом все сделать самому – не по немецкой скупости или нехватке средств казенных (хотя, их часто не хватало), а по своей любви к кучерскому делу.
Он снова спешился, чтоб провести аккуратно меж рядами аргамаков, не задевая никого.
У дальней крытой лавки с изображением соболя под крышей, взор привлекла его изрядная толпа народа.
- Что это там? – спросил он у проходившей мимо фройлен.
- Вы будете смеяться! – оказалась неожиданно красноречивой та. – Все эти добрые люди ждут, пока до них дойдет очередь купить табак...
- А разве в другом месте он нигде не продается? – Бирон мельком оглядел ее, и понял, что может вести с ней речь о чем угодно и свободно – она не из дворцовых слуг – их у Анны было мало и он знал уж всех наперечет.
- Да нет, его везде можно купить, но вот уже три недели все покупают табак именно здесь. – сообщила молоденькая фройлен в серой шубке горностая, немало не смущаясь незнакомца, и не кокетничая перед ним.
- Здесь он разве лучше?
- Нет, вероятно, хуже. – наконец алая волна румянца прихлынула к ее щекам. – Я ведь не пробовала, герр… Но, с тех пор как герцогиня Шартарская ввела его в моду, никто не хочет покупать другого.
- Каким же образом она ввела его в моду? – желая чуть продлить мимолетное знакомство, изобразил непонимание Бирон.
- Она остановила тут раза два свою карету перед лавкой, чтобы наполнить свою табакерку, и нащебетала в громкий голос хозяйке, что ее табак лучший во всей Митаве, а то и в Ливонии целой . Праздные гуляки, обыкновенно толпящиеся у карет, разнесли по городу ее слова… И этого было довольно, чтобы поставить на ноги всех, кто нюхает табак в столице. Хозяйка этой, несомненно, составит себе целое состояние, так как продает в день более чем на триста марок табаку...
Поговорив с приятной незнакомкой, и, поразмыслив находу о мимолетной моде, Эрнст поспешил к дворцу. Анна уж давно была готова и ждала его в главной зале, блуждая от дверей к окну. Как всякий одинокий и свободный от дел державных и насущных человек, герцогиня собралась за несколько часов до прихода гостья, со вчерашнего утра еще обдумав, что надеть, и облачила свое, уже не молодое, но пышущее здравьем тело в алый бархат с серебристой бахромой. Сей наряд был для особых случаев, но Анна так соскучилась по гостям и нарядам, что решила хоть выскочке, но все же явно испытывающему к ней симпатию, камер-юнкеру подать себя в наилучшем виде.
Преодолев остальной путь на каптане, камер-юнкер въехал на главную дорогу к замку.  Выправленный на выбитые деньги жителей Митавы, замок стал параднее и ярче. Выкрашеные желтой краской стены притягивали свет. Пилястры и карнизы слепили белизной. Отстроенная заново парадная лестница была посыпана песком. В особых, редких случаях, ее покрывали дорожками с прихожей. «Когда-нибудь и мне покроют эти русские зазнайки, - подумал Бирон, подымаясь вверх к арочной стеклянной двери. – И поклонятся в пояс… может, даже ниц падут ничтожные российцы! О Боже, что мне это в голову приходит вдруг?.. Хм… а было бы не плохо!..» Камер-юнкер преодолел распахнутую для него лакеем дверь, почти бегом прошелся по прихожей, и без подсказок всего лишь двух дверных слуг, угадал, что надо следовать к парадной тронной зале.
- Я вас уже заждалась… - почти что бросилась ему навстречу Анна.
- Простите, что заставил ждать…МОЮ царицу… - неведомая до сей поры сила почтительности не дала Бирону подбежать к герцогини и обхватить талию. Эрнст лишь ускорил шаг и протянул к ней руки.
Анна с жаром сорвала с полных, но все еще красивых и холеных рук потертые перчатки и поднесла к его устам ладони. – «Царицу», вы сказали?! – задыхаясь от волнения, молвила она.
У Бирона отлегло от сердца – эта глупая корова приняла как должное его «МОЮ» и заострила внимание на «царице», следовательно, она ему благоволит, и можно продолжать «брать бастион» спокойно – ему отпора не окажут…
- А вы забыли, что предсказал Кудесник вам, МОЯ ЦАРИЦА?! – многозначительно произнес камер-юнкер, легко удерживая «ручки», хоть герцогиня и не думала их отнимать.
- О, вы и о том осведомлены?.. Откуда?.. – изобразила удивление Анна. Она прекрасно знала, что о предсказании Альберта-Газзо-Горста известно всей Митаве…
- Я знаю все о тех… кого… люблю…
- «Кого любите»?..
- Да… Но я не знаю, примет ли моя царица скромное и недостойное ее подношенье, но сделанное им самим от сердца с мыслью о богине?.. – бывший берейтор-недоучка удивился сам проснувшемуся в нем вдруг красноречью.
Эрнст опустился на одно колено и протянул вдове коробку, вырезанную им из дуба и обитую куском коричневого бархата его выходного сюртука. Герцогиня, с милою улыбкой отворив ее, нашла крохотную подкову величиною с пол ее мизинца, выкованную вроде бы из бронзы, но украшенною столь изящно завитками по краям гвоздевой дорожки, и усыпанною мелкой крошкой битого хрусталя, и отшлифованною столь кропотливо, что попав, хотя б на малый свет, она переливалась не тускнее бриллиантов в короне матушки царицы…
Анна Иоанновна благосклонно дозволила новому воздыхателю приколоть брошь к платью и подала для поцелуя ручку, после, как спутнику дозволила ему сопровождать ее в прогулке.
- Вон-вон, смотри, Бирон – курляндский мерин, мать его в копыто, со своею царскою кобылой выбрался на Променад!.. – перешептывались вслед им ямщики…

22.
Чертоблуд держал голову Нахцерера, стараясь не дрожать от частых выдохов и вдохов, наделившей его ими земной природой. Мышу же они давались не легко – приходилось всем нутром за каждый драться. От того и жар мучил его изрядно высохшие тело испепеляя изнутри…
Бреднищенко пытаясь хоть чем-нибудь развлечь Мыша, заговорил вдруг о планетах, на которых был недавно сам:
- Вы бывали на Венере? Вот – рай, который адом стал! Все было предназначено для жизни, но огнь, что дарил тепло, все сжег, испепелил, оставив лишь клокочущую жижу, что пожирает все на собственном пути!..
- Нет, я по иным мирам брожу, мой друг-материалист… - Уф усильем воли улыбнулся старику, который был его моложе на тысячи ТЕХ жизней. – Они подальше от твоих планет… Ну, то есть, гораздо далее от Солнца…
- А, ну да… Ты бродишь по ту сторону Вселенной, то бишь… - зачастил скороговоркой Чертоблуд, стараясь Мышу не позволить перебить его своей ученою теорией. Но Уф не собирался это делать – тратить силы на убеждения в правоте своей теории было не его чертою, тем более теперь – на пороге перехода сути… «Кому надо, тот поймет, - любил он повторять своей неугомонной Мышке. – Кому не надо – пусть проходят мимо!»
- Иль взять, хотя б Меркурий, прозванный в честь бога Римского купечества… - не навязчиво продолжил Чертоблуд-материалист показывать свою осведомленность. – Уж кажется, ну, самый близкий к Солнцу – богу богов, светилу всех планет! Он самый к нему близкий! – Ну что же не цвести, благоухая?! Так нет же… Выжжено в нем все до пыли богом этим и жизни, как и на Венере нет…
- Да… Бывает всё… И день длиннее года длится! – заметил Мышъ. Его силы были на исходе, и он хотел прорваться сквозь размышления Чертоблуда, не выходя за рамки вежливости.
- А кометы – Божие снежки из льда!.. Вы знали это, земные господа и дамы?! – Бреднищенко в пылу взмахнул рукой, но тут же и опомнился, склоняясь к Мышу. Нахцерер уж чуть шевелил бескровными губами, и речь его была едва понятной:
- Да Бога ж нет… Хотя, во все века он будет в человечьей сути… А Мышака наша? – спросил он наконец о чем хотел. – Где Энни?
- Да вон, на подоконнике сидит, качает ножкой…
- Наверняка опять рифмует что-то, непоседа… - мысль о возлюбленной на мгновение согнала тень страдания с лица Уфа: болезненные складки распрямились, а взор стал снова светел. Он, как всегда был прав: Эн сочиняла о Венере, по недавнему рассказу новой твари, нашедшей в Кирхе ее с Уф, когда они сопровождали Анну и Бирона.
- «Ветра, огонь и реки сели...
О как же сера сердце жжет!..
Эй, господа, вы охренели -
В аду и черт-то не живет.
Была же жизнь, цвели сады там,
Но жизнь дающая звезда
Спалила все в шару побритом,
Не бросив жизни и следа...
И все горит, и все пылает,
Все в пыльных облаках плывет...
Венера и сама не знает,
Когда Юпитер к ней придет...
А черти жгут, а черти скачут,
Меняя жженые котлы,
На дно кипящей магмы прячут
Эдема пряные долы...» - бормотала самка Мыша, смотря на высыпавшие на небе звезды. Она была готова подлететь к любимому по мановенью, но тот ей дал понять, что хочет переговорить с потусторонней тварью с глазу на глаз.
- Ты уж побереги ее… - Нахцерер приподнялся к уху Чертоблуда, комкая подстеленный под спину плащ. – Девчонка дерзкая, шальная, но сметлива и по-девичьи ранима…
- Да, видно, что умна и натаскана различным чтением… - старик осторожно, стараясь не привлекать внимание Мыши, придерживал его за плечи.
- Что есть, то есть… - тяжелый хрип сбивал всегда спокойный голос Уфа. Он снова перевел свой серый, но теперь туманный, отдаленный взор на Энни с наигранным спокойствием считавшей звезды сквозь разноцветную решетку немецкой церкви лютеран. Серебристо-синий луч луны пробивался сквозь отверстия и тек по каменному полу до алого плаща Мыша.
- Идеями твоими одержима… Фанатка просто их! – удерживал слабеющее тело Чертоблуд.
- Что есть, то есть… И пусть не увлекается стихами, а пишет больше прозы – полезней для ее ума и будущим читателям для дум… - уже беззвучно шевелил губами Мышъ…

Молодой Камер-юнкер был на три года старше своей благодетельницы. Представленный ей здешним гофмейстером и сердечным другом – Петром Михайловичем Бестужевым, он скоро завоёвывал ее расположение. Оставшись снова без внимания и мужской заботы после предательства Морица и пресыщения старым графом, Анна вновь была одна и смертельно тосковала. Бестужев, хоть и был, как прежде ласков и учтив, но во всем его отношении к ней сквозили зрелая обдуманность, корысть и горячее стремление выдвинуть своих детей при жизни. Все делалось, говорилось и дарилось ни просто так, а с дальнейшим основанием и подоплекой…
А новый Камер-юнкер был сердечно пылок и выглядел влюбленным просто – как казалось вдовой герцогине… Но расчет свой был и у Бирона: «Закрепиться под бочком продрогшей старой клячи и получать жалование за дело по душе и привилегии за ласки позабытой всеми бабы, но, все же дочери царя и племянницы императора – было не совсем уж плохо после всех скитаний…» - ухмылялся про себя Эрнест на сене после очередной любовной скачки с младою горожанкою, пристроенною к Анне во фрейлины…
Но тридцатипятилетней царевне-герцогине не дано было пока всего этого ведать – она вновь была в любовном опьянении и хотела просто наслаждаться жизнью и своим новым, пусть и не титулярным кавалером!
После обеда Академическая и Лиелупе все более наполнялась людьми. Важных, но угодливых купцов со стригущими глазами, озабоченных бюргеров, спешащих по делам, не проспавшихся от вечерней гульбы буршей, лениво бредущих по мостовой на утренние лекции, становилось все меньше. Все чаще стали встречаться им неспешные, одетые по выходному горожане, свершающие предобеденный променад...
Проворно, с изяществом юнца, подхватив с каптаны довольно грузную, закутанную в шубу Анну, Бирон осторожно переместил ее с подножки на гладкий камень мостовой. Анна не спеша убрала руки с его плеч...
- Вы позволите вас завтра угостить, кумысом, герцогиня? - конфузясь более для приличия, нежели от подлинного смущенья, тихо произнес Бирон.
- Ну, мы же, кажется, условились с тобой на ТЫ между собой, любезный Эрнст!.. - пониженным, грудным голосом нежно напомнила спутнику Анна.
- Ах да… прости… - Бирон сжал ее руку, которой она все еще держалась за него. - Почтение к тебе еще смущает… Так желает ли попробовать кумыса моя Анна?
- А кумыс – это напиток – так ли понимаю? - Анна, будто невзначай, коснулась головой его плеча... Взбитые и туго переплетенные жемчужными нитями локоны наполнили его вдох пшеничным ароматом.
- Ну, можно называть напитком… да… Это – вкуснейшее кобылье молоко.
- Вот как?! Всего лишь?!
- Да, всего лишь молоко… Как коровье или козье, но предающее гораздо больше сил и бодрости, чем все иные!
- И потому ты так молод и не обуздан, мой Эрнест?!..  Что ж, приноси – испробую его с тобою вместе…
Они чуть быстрее зашагали в ногу по мостовой к университету вдоль двухэтажных зданий. С высоких черепичных крыш свисали к самым головам прохожих толстые огромные сосульки, довершая многорядные, будто теремные скаты. С высокими  прическами дамы вынуждены были часто наклоняться, словно в танце, если им выпадало проходить в близи...
- Оу, моя царевна смела, не то, что русские матроны, и не жеманна, как француженки, англичанки и курляндки! – возбуждал ее горячность и волнение крови Бирон.
- И что мой камер-юнкер знает о русских… Как ты сказал? – «матронах»?
- Ну, совсем немного, право… Понаслышке только…
- И все же? – изношенные  сапожки герцогини скользили полозами по обледенелым камням. При иной оказии это могло б ее весьма расстроить и довезти до слез, но теперь, когда сея пикантная оказия заставляла Анну при частом спотыкании хватать Эрнеста за руку, опереться на него, и ненарочито уравнивало положение их, она благодарила про себя сею счастливую неловкость… Бирон благодарил сею оказию тоже, но с насмешкой…
- По выражениям леди Рондо – супруги английского посланника при дворе ваше… твоего августейшего дядюшки… - камер-юнкер сделал ударение на последние слова, поддерживая герцогиню на скользком повороте.
- Да-да, я с ней встречалась на ассамблеях… - многозначительно вставила Анна.
- «Подобно тому, как дочери вельмож и купцов мало или же даже вовсе не приучаются к домоводству, так же точно они впоследствии, находясь в браке, мало занимаются хозяйством, а только сидят да шьют и вышивают золотом и серебром красивые носовые платки из белой тафты и чистого полотна, приготовляют небольшие кошельки для денег и тому подобные вещи». – Эрнст говорил так, будто перед ним был лист бумаги письма этой самой леди, а не вспоминал слышанные им когда-то строки!.. Анна невольно позавидовала его памяти…
- «Они не имеют права принимать участия ни в резании кур или другого скота, ни в приготовлении их к еде, так как полагают, что это бы их осквернило. Поэтому всякую такого рода работу совершает у них прислуга. Из подозрительности их редко выпускают из дому, редко также разрешают ходить в церковь; хотя, надо сказать, среди простонародья все это соблюдают не очень точно. Дома они ходят плохо одетые, но когда они оказывают, по приказанию мужа, честь чужому гостю, пригубливая перед ним чарку водки, или же если они идут через улицы, например в церковь, они должны быть одеты великолепнейшим образом и лицо и шея должны быть густо и жирно набелены и нарумянены»...
Все это было и смешно и грустно слушать герцогине! Анна понимала, что все это сказки-небылицы иноземцев, которыми они забавляются на балах  и в письмах… Но как ей не хватало сказок и забав юродов матушки-царицы! Как ей не хватало своей прекрасной старины Измайлова родного! Герцогиня неприметно все сильнее прижималась к Эрнсту.
Камер-юнкер, чувствуя ее тоску, нежнее сжимал ее руку и читал по памяти неспешно. Прохожие пристально глядели,  озираясь, шептались, узнавая герцогиню, но Анне было все равно! Она устала прятаться, быть послушною затворницей и ждать покорно и уныло счастья своего!
- «Князей, бояр и знатнейших людей жёны летом ездят в закрытых каретах, обтянутых красною тафтою, которою они зимою пользуются и на санях. – неспешно продолжал читать по памяти письмо жены посланника Бирон, услышанное им как-то раз на балу при развлечениях. – В последних они восседают с великолепием богинь, а впереди у ног их сидит девушка-рабыня. Рядом с санями бегут многие прислужники и рабы, иногда до 30, 40 человек. Лошадь, которая тащит такую карету или сани, похожа на ту, которая везёт невесту; она увешана лисьими хвостами, что представляет весьма странный вид. Подобного рода украшения видали не только у женщин, но и у знатных вельмож, даже у саней самого великого князя, который иногда вместо лисьих хвостов пользуется прекрасными чёрными соболями»…
Анне тут же вспомнились Всепьянейшие Соборы с Князем-Папаю, которые устраивал «ее августейший дядюшка» царь-Петр… - О, как ты все прекрасно помнишь, Эрнст! Дословно прямо – кажется на слух…
- Да уж, не жалуюсь пока на память! – Эрнст по русскому обычаю, сняв шапку, постучал по голове, и оба рассмеялись.
Казалось, Лиелупе не пройти всю до конца и за день! Начинаясь от старого Кетлеровского замка Аа, от рва, которого текла река, давшая название улице, она тянулась по всему променаду, через изогнутый проезжий мост, охватывая академию и прилежащие к ней здания, торговые ряды, базары, за замковый остров.
Герцогиня с новым фаворитом шла не торопливо, наслаждаясь тем вниманием и заботой, которых вечно не доставало ей ни от кого!..
- Ваше Высочество, ваше Высочество! – вдруг прервал их блаженную идиллию чей-то торопливый возглас сзади. – Алексей Петровича не стало!
Герцогиня и камер-юнкер обернулись. Пред ними уж стоял наряженный в батистовый кафтан графского кучера, посыльный Бестужева Андрейка – посадский домовёнок лет пятнадцати, пригретый ее гофмейстером еще в Симбирске для переноса секретных вестей и особых поручений.
- Алексей Петрович изволили почить! – захлебываясь от бега и мороза, раздувая щеки, повторил юнец.
- Как почить?! Чего почить?! Где почить?! – немного растерявшись, по-женски зачастила Анна, вперив в посланника  черные блестящие глаза.
- Седьмого числа, месяца июля… - юнец оскалил белые зубы отрывая ими еще дымящейся в руке базарный пирожок.
«А меня лишь сейчас изволили оповестить – только через полгода…» - иглой кольнула Анну мысль.
- Так отчего же умер мой племянник? – постаралась спрашивать она спокойным тоном. Бирон обрадовался – герцогиня точно уловила его немой вопрос.
- В Петропавловской крепости, сказывают – от аппокалепсии… - продолжал жевать желто-липкие куски юнец.
«Уморил и сына, дядюшка-отец в неволе…» - тревожно посмотрела Анна на Бирона.
- Ничего-ничего, - вылетел из сердца ее Мышъ, и, покачнувшись в воздухе, сел на самую нижнюю ветку ближайшей липы. – Тебе освобождают место!
- Думаешь, она царицей станет? – присел с ним рядом Чертоблуд.
- Не думаю, а знаю и хочу! – сипел Нахцерер. – А я тебе освобождаю место! Смотри за земным порядком, в особенности тут – в России… Зло и холодный разум должны все в равновесие приводить, не утопая в соплях доброты… - Мышъ будто таял на глазах, растворяясь в зимнем паре…

23.
Подходил к концу 1715 год. Свейская война была в разгаре. Баталии перенеслись на южный берег Балтийского моря. Теперь Петру стратегически нужна была Померания, а именно Мекленбургское герцогство.
Во главе герцогства стоял герцог Карл Леопольд. Мекленбург – малый лоскуток Германии. А спеси в нем хватило бы на огромную державу! Карл Леопольд умудрился перебраниться не только с братом и собственным дворянством, но и со всей Европой. Вот этого человека Петр I и решил сделать своим родственником, женив его на племяннице Екатерине – младшей дочери полоумного Ивана.
Тридцатисемилетний герцог уже два года сидел на престоле после смерти своего старшего брата и успел уж развестись с принцессой Софией Гедвиги Нассау-Фрисландской ради второго брака.
Герцог Леопольд по началу прочил себе в невесты Курляндскую вдову Анну: богатые Курляндские земли были бы ему великолепным приданым. Впрочем, и от брака с Екатериной герцогу не хотелось отказываться. Император еще раньше обещал, что в случае женитьбы Карла Леопольда на княжне Екатерине, он, царь Петр, поможет вернуть Мекленбургскому герцогству потерянный город Висмар. Этот богатый город, принадлежащий некогда Ганзе, лежал в семи верстах от Балтийского моря и был совершенно необходим для морской торговли. По Вестфальскому мирному договору Висмар перешел к Швеции. На самом деле Петр сам бы хотел распоряжаться Висмаром – это было очень удобное место для военных складов, удобный порт…
Еще в 1714 году из Мекленбурга в Петербург прибыл барон Габихсталь – доверенное лицо герцога, с предложением руки курляндской вдове. Но тогда ему было отказано со ссылкой, что Карл Леопольд еще женат.
И вот, спустя два года Габихсталь привез новое предложение руки и сердца, но уже младшей царевне Петра – Екатерине. И на сей раз соглашение было получено.
Дождливая, туманная погода Петербурга и герцогу запирала дыхание, как всем прочим иноземцам, ведь Карл Леопольд был уже не молод – ему шел шестьдесят третий год. Потому он и был так рад, когда его карета, преодолев мосты, арки, заметенные сады с извилистыми, кое-где вымощенными, а в основном разбитыми промозглой хлябью и копытами, тропинками, подъехала к парадному крыльцу дворца.
Зевающих и дворовых было немного – старый герцог захудалого Мекленбурга к младшей царевне-толстушке полоумного, давно забытого Ивана – не такой уж любопытный гость…
Барон Габихсталь чувствовал и видел, как герцогу нестерпен петербургский воздух. Все время дороги от пристани и до дворца Карл Леопольд то приоткрывал, то хлопал плотно дверью.
Но когда карета встала, герцог бить в заднее окно, чтоб подозвать лакея, не спешил. Габихсталь, уловив его волнение, молча, терпеливо ждал. Наконец, Карл твердо стукнул. Лакей проворно спрыгнул со ступеньки и оказался перед дверцей с треуголкою в руке, ожидая следующего знака. Карл Леопольд в который раз уж взбил и без того начесанный парик, одетый перед выходом в каюте.
- Интересно, нас сразу же покормят, или будут изнурять приемным этикетом? – герцог оглянулся на барона и приподнялся.
- Говорят, что и у русских он на высоте… - Габихсталь слегка оправил фалды парадного камзола, скорее, чтоб приободрить вельможу.
- Ну, что ж, посмотрим… Если он такой же мерский, как здешние дороги и погода, то нам хана… Дверца распахнулась. Карл Леопольд подался вперед.
- Слышал я, что гостеприимство русских покрывает все затраты и неловкости…
- Ну, вот сейчас мы это и проверим…
Герцог молодцевато прыгнул со ступеньки на пурпурную дорожку, но… без парика!.. Взбитый, как припорошенная снегом сенная копна, парик, остался на гвозде для верхнего одеяния над дверцею кареты. Толпе явился лысый, как коленка девы, с острою макушкой череп… Прокатился ропот. Утомленный, и смотрящий ввысь на дверной проем, подпираемый двумя титанами, в ожидании идущего на встречу Петра, герцог не заметив перемены в своем виде, хотел продолжить путь, но сменившееся с равнодушно-любопытных на изумленные, а затем насмешливые лица, заставили его остановиться. Барон поспешно отцепил парик и набросил пудренную паклю на маковку хозяина, да только задом наперед… Герцог,  сделав несколько шагов, остановился, отбрасывая букли от лица. Габихсталь побежал вновь со словами: - Позвольте, ваша светлость… - повернул парик как надо. Если бы не троекратный стук церемониймейстерского жезла и громогласное уведомление: - Его императорское величество всея Руси Петр Алексеевич!, Набережная и Фонтанка разразилась бы безудержным, раскатным смехом!
Петру хотелось поскорее кончить церемониал: свадьба свадьбой, но монаршая голова всечасно была занята делами государственными. И отложил он и сейчас не для того, чтобы на свадьбе у племянницы плясать, а чтобы лично следить за военными делами и реализовать земельный план. А потому, сказав захолустному герцогу краткое приветствие, он потащил его по лестнице к дверям. Старый Карл Леопольд едва семенил за будущим монаршим деверем короткими затекшими в дороге ножками… А за дверями роскошного дворца то ли жены, то ль приживалки (герцог так и не смог понять из объяснений ближних статус первой женщины России), ждала уж, изнемогая жаром от волнения, будущая теща – старая царица.
Когда величественная пара была уже на середине лестницы, послышался встревожено-пугливый ропот. Монаршие подняли головы, и узрели, что все небо занялось огнями…
«Неужто мои Измайловцы, аль слуги-дормаеды учудили: запустили фейерверк ранее назначенного часа? – подумал Петр, удивленно всматриваясь в бирюзово-желтые всполохи неба».
Словно крылья сказочной Жар-птицы, распростерся свет по почти уж черной, но на диво чистой, глади… Длинные, размашистые перья причудно и плавно изгибаясь, густой, разлитою сметаной переливались от светло-зеленого до бледно-желтого, почти белого цвета. Но взрывов и хлопков при этом, как во время фейерверков, не было…
- Вот Господь разлил палитру красок-то!..
Все на миг забыли о герцогском конфузе. Вниманье всех приковал пылающий, как на восходе, небосвод… Кто-то будто бы играл небесным канделябром в невидимой руке. Широкие, как шелковые ленты девы, полосы разрезали высь десятком бесконечных радуг без дождей…
- Да… людишек хочет подивить…
- Иль напротив, напужать…
- То Он Марии-Деве расчесывает волосы своей десницею, небесною гребенкой…
- Аль предупреждает Екатеринушку – Катюшку нашу, что нельзя ей за герцога-Мекленбургжца выходить!..  Беда случится, ох, беда!
Легенды и чудесные сказания вспоминались и придумывались тут же, на ходу. Народ был взбудоражен и напуган, и при этом удивлен и заколдован непонятным чудом.
- Ох, люди-люди!.. Всюду видите беду, во всем знаменованье лиха!
- А что ж, как не беда, что ж, как не лихо – упреждение нам с небес?! Коли не ведаем, не можем объяснить явление, так то беда и есть!
Прибытье герцога отодвинулось на задний план, так что Петр и Карл Мекленбургский поднялись во дворец уж без особого вниманья, и не приметно скрылись за дубовой дверью…

Прасковья Федоровна долго после сего отходила от испуга, и немало отдала из казны своей на молебны и подати нищим за супружеское счастье свет-Катюшки. Как не хотелось ей расстаться с любимой дочкой, а двадцати четырех летняя незамужняя девица – перестарок, и семье не прибавляет чести, тем паче – царской!.. «Коровенка-Анна» хоть и вдовица, да за мужем все ж побывала, хоть и не долгий срок, а любимое и радостное сердцу чадо – все одна, все ни при ком!
Старый самолюбец герцог был с Катюшей и царицей вежлив, но прохладен. Невеста дадена ему была судьбой и небом будто бы в нагрузку к землям и деньгам – кредиторы давно уж подпирали векселями горло… И хоть старый прощелыга, когда-то  сжег замок брата подданными за неповиновение, любил частенько повторять, что: «старые долги не надо платить, а новым нужно дать время состариться», был все ж принужден покориться року.
Помимо Висмара и иных земель поместных он получил от царственного деверя, (на которых Петр был хозяин полновластный), пять тысяч ефимков и тысячу рублей из курляндских доходов. С Петром лишь Мекленбуржец был единственно учтив и вежлив, нередко и угодлив по-холопски; казалось, вымажи свояк сапог, ступив неосторожно в грязь, – Карл Леопольд тут же сорвет с себя камзол, или парик – тот самый, наклониться и оботрет его!..
Однако спесь и самовлюбленная чванливость дали о себе знать уж на втором обеде… Его опять дал царь после знакомства жениха с невестой на следующий день.
- А скажи-ка, Мекленбуржский, - по-свойски обнял жениха за плечи царь. – Что, по-твоему, для кавалерии в бою сподручней будет: колоть по-шведски или рубить по-русски? – Петр залпом осушил рифленый кубок и подмигнул Екатерине, проделавшей тоже со своею чашей. Она-то, как и все СВОИ, прекрасно ведала, какого ответа ждет услышать царь.
- Конечно же, колоть по-шведски! – невозмутимо отвечал жених. – Так и сподручней, и быстрее будет, государь!
- Вот как?! – Петр медленно поставил кубок и закусил губу. – По-твоему, русская секира рубит неловко, по-медвежьи?!..
- Не знаю, как уж по-медвежьи у вас, а шведы колют молниеносно, напрямик, и без увечья тел… - герцог пощелкал короткими и сальными перстами в воздухе, в уме подыскивая слово. – Как… Мастер…. Juwelier… Нанизывает камешки на нить!..
- Так, так… Так, так… - в задумчивости тыкал двузубой вилкой поросячий пятак Петр. – Вот смотри, Карлуш, - притворно ласково промолвил царь… У бояр, царицы и царевны похолодела кровь. – как я сейчас колю поросячье рыло вот на этом блюде, так мы, русские Ювелирно-мастерски, рубим ворогов своих на поле брани!.. Ты понял, Карл?!
- Так, так… Так, так… - повторил в такт твердо Мекленбуржец. – Найн-найн, не так…
Седевшего неподалеку свата Габихсталя бросало в жар и пот, будто бы Иуду…
- Ах, господа, мне танцевать охота! - неожиданно подпрыгнула из-за стола невеста строптивого старика.
- Желанье женщины – закон! – Так, кажется, французы говорят… А невесты – тем паче! – хлопнул в ладоши, дав музыкантам знак царь-Петр.
«Ах, доченька, ах, умница моя! Ах, свет-Катюшка! – восторженно подумала о младшей дочери Прасковья Федоровна. – Ах, что придумала! Ах, молодчинка! Моя натура!»
Заиграли быстрый Бурре, привезенный недавно Петром из Франции. Свет-Катюшка сама подошла к Мекленбуржецу и пустилася с ним в пляс. Герцог одарил ее лишь одной улыбкою при выходе из-за стола, и то, чтоб раздражение деверя унять…
«Ну что ж, - подумал Петр, выводя на круг свою Екатерину. – Коль за него ты так стоишь, быть тебе его женой! И Мекленбург, и прочие немецкие земельки на заставки нам пойдут… А там мы штык твой укоротим! Посмотрим, как колоть тогда он будет!»
- Ради Бога, ваша светлость, берегитесь! – забормотал барон Габихсталь, отводя герцога в сторону после танца. – Вы перечите такому государю, с коим надобно обходиться осторожно, как с огнем. Какое вам дело, что лучше: колоть или рубить? Конечно, вы приехали сюда, чтобы колоть, но иначе…
- Ах, бросьте же стращать меня, барон! – вымолвил самодовольный герцог, приняв серебряный ковшик пунша от лакея. – Пустое это все! Они нам ничего не сделают. Нет народа, который удовлетворялся бы столь малым. Русские едят траву и пьют воду! Дикие, но травоядные медведи!

24.
Эн давно не рифмовала, и не кусала Анне сердце. С тех пор как Уф исчез ее терзал смертельный холод, похожий на тот, который сковывал их кости, когда они лежали в одной неведомой могиле с Мышем на Ивановской под  колокольней. Но голода, как тогда, она не ощущала. Она знала, что уйдет к нему туда – в иную ипостась, но перед этим надо завершить их дело, иначе колесо истории не докрутить оборот, но ей не хотелось, ей было почти что все равно…
Единственный, кто заставлял дрогнуть уголки ее вновь посиневших, как в могиле, губ, в едва уловимой улыбке, был Чертоблуд.
Тяжелые мысли ее развеивали его рассказы о звездах и планетах дальних, горячих, как огонь в печи и студеных, будто прорубь. Он говорил ей об иных мирах, что есть иные люди, и планеты… Что не все они цветут, как редка жемчужина Земля, но и замерзают льдами во вселенной. Рассказывал Чертоблуд, что люди, подобные земным, живут, подобно этим тварям, но лишь не верят в Бога – только в Разум, да по небу летают своему в железных, сплющенных повозках без коней. Есть в иных отделах вышних и другие – на множество веков глупее этих. Есть – разумнее и дальновидней тех…
Все это Энни уже знала – Уф часто брал ее в путешествия по иным пределам, но давно… Рассказы старого нечистого освежали память и вносили много новых свежих красок и подробностей, просеянных его видением встреченного на пути в это Петрово-Аненское время на Земную Русь…
- Ваши сказки, измышления – все обман, пивная пена! – нечистый дух кряхтел над шахматной доскою у печи. Его черная пешка вот-вот должна была взять ладью Эн на абордаж и выйти в ферзи, но хитроумная Мышака сейчас умело укорачивалась, хоть и пропустила перед этим по рассеянности много выгодных ходов и две тяжелые фигуры. – Математика – царица всех наук и столп всего!
- И ей все можно просчитать, по-твоему? – Мышка, прикусив кончик языка, скрыла короля от шаха, тем самым защитив свою ладью. Конечно, пешку за ладью отдать не жалко, но у Чертоблуда-старика их было только две, а у Эн – пока еще четыре, и путь у двух из них покуда был открыт.
- Конечно, глупый несмышленыш! – Чертоблуд призвал на выручку ладье коня…
Эн раздражала его панибрацкая бесцеремонность и вольность в обращении с нею. Но, при этом она чувствовала неподдельную заботу и нелегковесный интерес к ней, и все сносила, частенько подшучивая ему в ответ с не меньшей остротой. – И, даже чувства можно просчитать твоею математикою?!
- Ну, конечно, глупая Мышака! Как все наши ходы на этой вот доске! Например, тебе скоро будет мат, как не увиливай ты от него!
- Будет, так будет! – беззлобно проворчала Энни. Она давно уж не играла – с прошлой жизни с Уфом, и потеряла хватку и сноровку, но ей ужасно нравилось, что Чертоблуд не льстит и не подыграет ей. – И даже человеческие чувства можно высчитать и подвести под корень?
- Ну, конечно, глупая Мышака! Все подчинено подсчету! А чувство – есть природное явленье реакций в организме, какое тоже можно подсчитать! Математика намного старше и, уж, конечно же, мудрее этих человеческих созданий!
- Да, но что она без них?.. Кому все будет объяснять, коль их не станет?.. Не придумана ль она для них? И кем, если не ими самими?..
Чертоблуд пожал плечами. Они играли молча. Чертоблуд выигрывал в который раз. Но, видя, что у самки Нахцерера нисколько не задето ни женское земное самолюбье, ни самолюбье игрока – ей просто нравилось играть, думать и совершенствоваться в тактике, – не поддавался ей ни сколько.
- Ты будешь выполнять задание Уфа и свое предназначение?! – спросил он после долгого молчания.
- Грызть сердце Анны и вести ее назначенному бесчестному концу человека и царицы? – Эн видела, что скоро черный ферзь поставит мат ее белому королю, но ловко уходила пока что от него, закрывая ключевую, но самую никчемную фигуру то ладьею, то конем.
- Да… - отдавать, хоть и с невеликим, но трудом, поставленного на доску вновь ферзя за ладью или коня Чертоблуду не хотелось, а потому он напряженно думал теперь над каждым ходом.
- Конечно, буду. – утвердительно кивнула Энни. – Колесо судьбы и времени должно вращается и жизнь замрет… Чертоблуд отнес ее задумчивость к игре, и, был немало рад, что отвлек Мышаку от тоски, и, поразился, когда при вкрадчивом, слегка виновном слове «Мат…» расслышал вдруг рифмованное бормотанье:
«О милый старый мальчик мой,
И я прошла все круги ада,
Чтоб повстречаться лишь с тобой,
И от тебя мне только надо
Несмелых рук твоих тепло
И дрожь измученного тела...
Мне лишь с тобой всегда тепло,
И лишь к тебе во снах летела...
И хоть ты пламенем грозишь
И прутом – в нем же раскаленным,
Теперь лишь ты меня хранишь
От тьмы над пропастью бездонной…
Ведь ты прошел круги все сам,
И зализал свои ожоги…
И что нас ждет с тобою там
Давно уж знаешь, Черт убогий…»

Герцогине, как вдове курфюрста, не полагалась гулять и бродить одной в округе, где светлости ея взбредется, пусть даже это и ее владения. Старый Петр Михайлович не особенно охоч был до прогулок, «в коих не было пользы деловой», по крайней мере, он так говорил ей уж на второй год разделения с нею ложа. И устраивал своей царице «праздник выхода», когда затворница, обезумев от заточения, устраивала ему чуть ли не на приемах нужных обильные потоки слез. После нежданного для гофмейстера смены фаворита, он и рад бы был уступить ее одной слезе, да что слезе – малейшему намеку глупой бабы!, да место уж его лошадник занял. Бирон теперь сопровождал ее везде, куда высочеству угодно было…
Хотя он говорил о лошадях и с лошадьми как человек, а с людьми – как лошадь, Эрнст Иоганн занял в сердце Анны главное место, и занял прочно.
- У нас, у немцев, - возражал он графу на нарекания об их прогулках частых, - бабы чаще посещают трактиры и кабаки, нежели мужчины.
Но выходили нередкие дни, когда и Иоган сказывался занятым, и Анне приходилось коротать время в принужденном одиночестве. И когда тоска и одиночество до сердечных колек допекали герцогиню, она, махнув рукой на ранг и положение свое, в домашнем туалете шла одна в поля за садом, где тамошние пастухи пасли овец. Эти животные были ей забавны: при кажущемся на мимолетный взгляд тупом упрямстве, приписываемом им к тому ж еще людьми, они были смекалисты и, на удивление, ловки, и чуяли характер пастуха. С проворными и ловкими, они вели себя спокойно, как коровы, щипая траву почти на месте; с крикунами иль зеваками так и норовили подраться или убежать подальше в огороды или к лесу…
Весенние поле только что проснулось от зимы, и, как деревья лишь на днях покрылось зеленью. Но стада уже водили: заготовленные травы уж кончались, да и скот хотел на волю – добытое самим и сорванное с корня пропитание всегда вкуснее поданного, даже с чаши золотой, и, даже для скотины…
Герцогиня в довольно ношенном салопе из бархата с медвежьей оторочкой не спешила выходить из-за ракит, отделяющих, как в Подмосковье, ее сад от небольших озер и поля. Она неспешна бродила за живою изгородью, развлекая себя наблюдением за происходящим.
Два нерадивых пастуха по обыкновению бранились меж собою.
- Ну, куда ты, не разумна тварь подалась?! Отымей тебя баран! – высокий молодец, укутанный в темно-зеленый плащ, обменянный должно быть за полголовки сыра у какого-то солдата, стегнул со злобой по земле кнутом, и подался за серою овцою. Ни чем не обращая на себя внимания, она бродила с полной отрешения ко всему и всем косою мордой сначала в середине стада, потом медленно двигаясь в его конец, и вот, пустилась к заднему двору.
- Да сам ты не разумна тварь! Ты же сам их ором да свистом и пужаешь!.. – захохотал ему в след второй, лет сорока пяти в овечьем, еще довольно новом армяке. – Вот и бегут-то от тебя вроссыпь…
- Ну, ты меня еще поучи овец пасти! А то я первый год пасу! – огрызаясь, споткнулся первый на бегу. Овца оглянулась, высунула, будто бы дразня, розовый язык и припустила к тыну…
- Ату, Рогдай! Пересеки ей путь! Нардив – с другого боку, и гони обратно! – второй пастух подбадривала указами и взмахом посоха черных и кудрявых, словно сами овцы, Муди. Те, сами зная свое дело, помчались, заливаясь лаем, за беглянкой. Овца прибавила еще, но после четверти версты начала сдавать и медлить… Бугры и ложбины заставляли спотыкаться, а псы летели, будто по ветру. Беглянка обреченно встала у широкой ростопи, нежданно растянувшейся на ее пути, и жалобно заблеяла. Через мгновение псы без тени устали прыгали с двух ее боков, принуждая повернуться… - Да то и оно, не первый, а четвертый. Все огороды людям потоптал! – с мягкою насмешкою крикнул вослед напарнику пастух  постарше.
- Ну, иди, иди обратно в стадо, тварь глупая, блудливая!.. – подгонял ошеломленную собачим лаем и кнутом овцу незадачливый пастух. «Глупая, блудливая тварь» подойдя поближе, втиснулась сама в середку стада, и с невинным видом стала вновь щипать траву, временами все-таки, косясь на тын у заднего двора. Нардав и Рогдай, получив от хозяина похвальные слова, заняли свои места – в конце и в середине стада. Высокий молодец, укутавшись в свой плащ, еще ходил у шалаша, неподалеку от сидевшего на чурке товарища, пересчитывал для верности овец и успокаивался семечками…  - Я, что ли потоптал?! – нервно возмущался он.
- Ну, не ты, подопечные твои.… Но это – все равно, что ты! – старший чтился говорить уж без насмешки, по-отцовски наставляя. – Тебе ж доверили в опеку их… А ты, вон не следишь, а пауков на веточках считаешь иль материшься на всё поле!.. Не диво, что они бегут… И истинный пастух знает каждую в лицо… тьфу ты!.. то бишь в морду!
Оба натужно рассмеялись, глядя друг на друга.
- Я что же, должен бросить стадо всё и за одной негодной тварью переться не пойми куда?! – молодец не мог преодолеть досады, и тупился то в землю, то на блудливую овцу, которая теперь пристраивалась к белому барану – самому молодому – двухлетке из пяти, имеющихся в стаде.
- Ишь ты, горд как Тузик без дорожки – не в каждый куст поднимет ножку! За одной овцой идти не хочет – пусть гибнет чужое-то добро и добрым людям добро их губит тоже! – ему и черен не свербит! А нам – братве всей расплачивайся за него! – не удержался от попрека старший. Он знал, что нерадивый молодец от  слов его пред барами зависит, а потому перечить чересчур не станет, тем паче – руки распускать из-за нескольких пинков словесных. – Не ходит он за одной овцою… Ему все стадо подавай, ни то погибнет – он не пошевелится! Пастырь Христа не погнушался за одной овцой на гору лезть и спасать ее из бездны!
Так и вышло. Молодчик, переламывая в нескольких местах свой прут и проглотив обиду, сквозь зубы процедил:
- Так я ж не Бог – пастух простой – куда мне до Иисуса?! Пусть Бог за овцами и лазит по горам! Нам бедным простакам такая роскошь не по чину…
В доме его ждали трое уж детей, жена и родители со старою роднею…
Герцогиня уже немного продрогла на мартовском сыром морозе, но возвращаться в опостылевший дворец ей не хотелось, – Иоган обещал быть только вечером. Она подула на руки, откусила прихваченный с собой кусок вчерашнего грибного пирога, спрятала с ним руки в муфту, и вновь направила вниманье на пастухов. Они также подкреплялись брынзой. Как бы ей хотелось попросить, хотя б кусочек белого, рассыпчатого сбитня, чтоб ощутить его мягкую и нежную, ласкающую клейкостью гортань, солоноватость! Но опускаться до якшанья с пастухами, царственная герцогиня еще себе позволить не могла!
А низменные пастыри жевали сыр, и разговор их перешел на женщин.
- Отчего, как думаешь, людские существа себе любовников заводят? – старший, вертя недоеденный кусочек по ладони, откинулся на свой армяк.
- Ну, не знаю, - обрадовался младший незадачливый пастух тому, что следующие поучения не будут уж его касаться. – Может оттого, что с прежними им скучно стало… Он ел свой сыр, но от стада взор уж не сводил.
- Отчего не берегут сердца и чувства тех, с кем их повенчало небо и свела судьба? Ведь та женщина, которая целомудренно пренебрегла препятствиями, насмешками – открыто поддалась разврату. Пусть даже о ее падении пока не знают люди, – такие ж падшие или продавшиеся – в ее понимании, существа, но – знает тоже небо, знает почитаемый ей Бог, а значит, знает совесть… Женщина, в отличие от мужчины, всегда остается более его верна чистому поклонению идее, служению идее. В жажде высшего познания она всегда проявляет серьезность, терпение и представляет пример величайшего мужества. Хотя она чрезвычайно зависима от множества мужских идей, способна принимать их на слово и верить, не проверив...
Младший невольно заслушался сим рассуждением, дивясь продуманному слогу и опытности старшего.
- Почти все женщины ценят более всего свежее чувство, живое слово, но главное, и выше всего, искренность, а поверив искренности, часто и поддельной, увлекаются и мнениями. И дай ей, женщине, какой-нибудь мужчина, пусть даже совершенно посторонний немного более внимания и ласки, залей ей уши бездарною, но милой чепухой, и все – она пойдет за ним, забыв обо всех и обо всем, хоть в пекло!.. В прочим, как и почти любой мужчина!.. Признаю и это… Разница лишь в том, что идея, увлекшая его, должна созвучная его мыслям быть…
- Да, женщины – народ диковин и не управляем, необуздан и блудлив, как эти  овцы!.. – постарался хоть в малом не уступить старшему в философском рассуждении незадачливый пастух.
- Ну, не скажи! И мы нисколько им не уступаем в блудовстве!.. Взять хоть бы камер-юнкерка-то нашего…
Герцогиня настороженно напряглась, сердце больно закололо, вырываясь из  груди. Она до хруста сжала ветку в уже по-бабьи пухлом кулачке. Еще не оттаявшие прутья глухо треснули, переламываясь в нескольких местах.
- Казалось, мало мерину нашей герцогиньки – одинокой, похотливой клячи, жадной до любви и ласки, и ее дворовых девок! – старший пастух, видя, как чутко младший стал следить за стадом, лег на спину и всмотрелся в небо. Гонимые невидимой рукою облака, представлялись ему то с серыми кольцами по низам вбитых рун, овцами, то гоняющимися за ними, до отрыва длинных, тонких ног, баранами. Рога их завивались, раздувались на бегу… Вот один – волнисто-серый нагнал малую, свернувшееся в комок белую растрепу, и подцепил ее на рог. Та, замотав маленькой взъерошенной головкой, растянулась в коврик… Иные бросились ей на подмогу, и сбились в волнистый, колыхающейся ком, закрыв тусклое и без того, полуденное солнце. – Так он еще сторонних опекает – кобылок из соседних улиц и усадеб…
- Наш Пегас везде и всем овсу припас!.. – не отрывая взора от земного стада, продолжил упражняться в острословии младший.
- Намедни самолично видел, как он соседнюю бюргиню – жену стремянного пастыря, вооон в той конюшне взнуздывал ретиво!.. – с ухмылкой хмыкнул, удивляясь вдруг проявленному красноречию незадачливого малого старший.
Анна же с трудом сдержала горький всхлип. Пред глазами встал зеленоглазый и холеный Мориц, застывший в титульном поклоне с самодовольною насмешкой.
« - Где скачут кобылицы в тафтовых попонах, ныряя под подпотники жеребцов…» - не так давно она ему шепнула на балу. А вскоре ключница ей доложила о фрейлине… И вот – опять!.. Опять ей рвать любовь из сердца и терзаться!
- «Сырость жабой пожирай,
Гнилость чистоту вбирай;
Девичья краса ржавей,
В одиночестве старей.
Как сему железу гнить,
Так тебе беды не сбыть!» - вновь заскрипел в ушах плаксивый голос ведьмы. Вновь мерзкая старуха сверкнула серыми, туманными очами, погрозила Анне жилистым перстом с загнутым когтем и растворилась в дымке… Царевна немо застонала…
- Да, седлает ладно он кобылок! – будто бы нарочно бередил ей сердце пастух на армяке. Опершись локтями в землю, он поднял вверх ладони, и стал лепить из недоеденного сыра фигурку, напоминающую деву с двумя буграми чуть пониже гладкой головы. – Что он с той бюргиней вытворял – ты б видел! И так и эдок на себе вертел ее!
- Не мудрено, на царственных харчах разъелся – жилы силой налились… Курляндский мерин, мать его в копыто!.. – продолжил  упражняться в острословии младший, повторяя слышанное на базаре…

Анна воротилась в дом разбитая уныньем еще печальнее, чем вышла. Тоска, отчаянье и боль ее дробили изнутри. Не смахнув салопа, она упала в кресла и завыла!.. Не зарыдала, как рыдают девицы высокого происхождения: закрыв лицо ручками в перчатках, подрагивая тихо, не стирая пудры, сохраняя бледность, и пустив по нужной стороне ланиты сколько нужно ей слезинок, – а завыла простой, обиженною бабой – закусив кулак, пуская сопли и не сдерживая соленых, жгучих ручейков из глаз…
После девяти явился Биран.
- Вы здесь, сударыня-высочество? – Эрнст бросил на ходу на яшмовый столик бобровую шапочку с короткою опушкой и опустился пред сидевшей на колени. – А почему одеты в креслах? Гулять собрались в этот поздний час? – улыбалось ей усталое, но самодовольное лицо. Камер-юнкер обхватил руками талию и припал к часто поднимающемуся животу.
В герцогине бились два желания: оттолкнуть его сейчас навеки, пнув ногою на пол, лишая должности прогнать вон со двора, как задаваку-Морица, - женская и державная честь при этом отомститься, но сердце снова захлебнется болью и невыносимым одиночеством, утолить которое уж вряд ли кто сумеет, или кинуться в его объятья, забывая и прощая всё, а там уж – будь, что будет!..
- Сказывали, вы намедни были во моей конюшне с бюргершей какой-то… - нежданно для себя самой выпалила Анна.
- Кто?! Я! – отпрянул от нее Бирон.
- Да, вы. А до того еще с моими дворовыми забавлялись. – Анна чувствовала, что права, это добавляло хладность тону. Но сердце лихорадно билось, разнося по крови жар.
- Досужее вранье! Обман! L;ge! Поклеп завистников! – камер-юнкер подскочил на ноги, запахивая промокший от туманной дымки и брызг из-под копыт сюртук.– Но если ты не веришь мне, то я уйду!.. Я не намерен оскорбления выносить… Пусть даже от тебя! Пусть я и дворянин простой, однако же, достоинство имею тоже! – он направился к дверям. Лицо его осталось бледным, ни прожилка не проявилась на гладких и пухлых щеках.
В Анне все оборвалось. Кровь обжигающей струёю ударила в виски. Руки, обнимая воздух, задрожали.
- Нет, стой! Я верю тебе, верю! – герцогиня, первый раз за вечер покинув свои кресла, бросилась к Бирону. – Любовь моя, не уходи! Я верю тебе, верю!
- Ну, как ты можешь сомневаться в любви моей к тебе?! – камер-юнкер нерешительно, но с удовольствием раскрыл свои объятья…
- Я верю тебе, верю! – повторяла герцогиня, покрывая поцелуями его лицо, в котором стала проявляться краска. – Не уходи, не покидай меня одну здесь – средь чуждых мне людей на смерть!..
- Но ты же сомневаешься во мне… - последние притворное упорство было встречено отчаянным объятьем и обильным потоком слез. – И кто я вам – лишь конюх-дворянин?!.. А вы… а вы – царица!
- Я верю тебе, верю! – в горячности шептала герцогиня. – А ты – мой царь и бог!..
При слове «царь» Бирон едва приметно вздрогнул и заключил ее уж в страстные и тесные объятья. – Не сомневайся более во мне, моя царица…
- Я верю тебе, верю, мой Бирон!.. Эрнст…
- Анна… Эн… Люблю тебя…
Салоп, наконец, покинул ее плечи, соскальзывая по мягкому, бирюзовому бархату на пол.

25.
Постепенно стихи стали Энни приходить на ум все чаще. Боль, хоть и прожигала ее сущность, но понемногу стала затихать.
Чертоблуд развлекал ее, как мог. Смешное существо с иного мира было прагматичней Мыша, в чем-то опытнее, хоть и не разумней. Он старше был Нахцерера и больше повидал, но все воспринимал не нервом чуткой хорды, а разумом и через призму опыта познания. Старик больше верил логике, чем интуиции. При этом был чувствительней и доверчивей Мыша, мог обогреть, утешить, хоть и до дрожи боялся слез и грусти Мыши. Застав ее в тоске или слезах, он порывался улететь, предоставив успокоиться самой. Эн, напротив, желала бы поплакать, уткнувшись в его грудь… Но, приходилось улыбаться, чтоб не пугать порождение темноты. Потом уж, успокоив Чертоблуда, открывать причину грусти. Тогда он утешал ее, прижав к жесткой медвежьей шерсти на груди, и успокаивал… Ей было с ним тепло, как и ему…
«Возьми меня, где только мы:
Где нет ни света и ни тьмы,
Где нет ни лета, ни зимы...
Возьми меня, где только мы:
Где Бога нет, ни Сатаны,
Которым стоны не слышны...
Возьми меня, где только мы!..»

В понимании народа, то, что пакостно на миру, пакостно и за дверями. И сам народ, по веленью высшей силы, сам себе назначает прекрасное и безобразное, превозносит и бичует его, прячет и выставляет напоказ. Многолюбиие, считавшееся у язычников, как у магометан, высшей нормою, даденною им от бога, у христиан стало низким пороком, принесенным в дольний мир дьяволом… Но человек слаб, в отличие от выдуманного им бога, а порок сладок, как всякий запретный плод…
После монаршего отвода обер-гофмейстера, и приближения к своей персоне камер-юнкера, он стал для Анны всем. И поверенным во всех ее делах, как когда-то Петр Алексеевич. Дельные и душевные, – как казалось и хотелось верить Анне, советы Иоганна были всегда к месту и достигали цели. Он стал не только властелином ее сердца, но и управляющим ее двора. Эрнсту Иоганну не было противна Анна, как тщился показать он приятелям и недругам своим. Он находил ее приметною и милой, хоть и навязчивой по заточению своему. Расхваливать, однако, монаршую благодетельницу свою в чьем-либо присутствии уклонялся: то ли боясь перестараться, то ль из опасенья конкуренции в счастье – недругов и средь друзей всегда хватает, а это теплое местечко, пахнущее и навозом конским и духами, ему досталось крупным потом, и, пусть не великим, но страданием…
В присутствии же благодетельницы, он подчеркивал свое особое почтение и нежность к ней…
Недавно скошенный клевер ласкал приятною прохладой кожу. Обомлевшие после обладания члены нежились покоем, набираясь сил для новой скачки. Но мозг был ясен, продумывая важную для своего хозяина мысль…
Рыжеволосая девица дышала на его груди порывисто и часто. Она только выпустила из себя его весь выжатый, еще горячий пирожок, но все не отстранялась мокрым телом, будто не желая дать Эрнсту встать и застегнуться. Бирон не торопил бюргиню, дав гладить влажную грудь и натянутый живот свой.
- А вы из Петебруха привезете мне наряды? – грудной и чуть охрипший от недавних криков голос обдал приятным паром ухо. Гладкие, холеные персты метались у сосков, скользя к пупку. – Ну, хоть тафты на платье?.. – зубки прихватили на мгновенье мочку.
- Ах Вилда, - простонал Бирон, наслаждаясь отходящим замиранием. – Мне бы дело справить: отчет русскому Петру о расходах нашей герцогинюшки подать как полагается, да похлопотать кое о чем… А там уж и наряды и попоны справим!
- А ты там меня не позабудешь, милый?
- Конечно же, не позабуду, моя гнедая кобылица! Дай лишь перед царем в достойности предстать!.. И распахнутся перед нами дали…

Эн летела за Анною уже без внутреннего принуждения. Мыши-Нахцереру вновь хотелось влиять на судьбы людские и вращать круговорот событий, куда ей в голову придет и насколько хватит сил. Инопланетный Чертоблуд несся за ней. Старик пока что не имел желанья вмешиваться в судьбы люда этой части света, ему просто любопытно было наблюдать за неспешною историей Земли, и как справляется Мышака… К тому же, он дал слово чудаку Уфу приглядеть за ней после его ухода, и не дать отгрызть себе хвост от тоски по нем…
- А герцогинюшка-высочество опять гуляют… - заметил налету Чертоблуд, тихо насвистывая новую песенку, недавно слышанную от проходивших скоморохов.
- Да, по обыкновенью бродит по саду одна. - Эн кружилась над повойником Анны, не влетая, дуя в сердце хладом. Молодой вдове казалось, еще морозный ветер не ослаб. Талого и теплого запаха весны с оттенком прелых листьев, налипавших на каблук, она не ощущала.
- А не заманить ли нам ее сюда – к яселькам-то наших жеребят?.. – старик на лету сломал березовую ветку, и в шутку подхлестывал им герцогиню по парчовому шугаю, выдергивая серебряную нить круглых завитков турецкого узора. Царевна временами озиралась, дивясь: откуда взялись мошки в еще морозную погоду.
- Ах, Чертоблудик, ты впрямь, как Уф – на всяки выдумки горазд!.. – Эн, вновь забыв о грусти, рассмеялась. Шалости иного существа напомнили ее беспечность при мудром и сдержанном Мыше. – Только вот, у жеребяток этих шалости уже, поди, прошли…
- Куда до меня молоденькому Мышу?! Он и шалостей, поди, не видел, какие я творил на человечьих-то веках! – расхвасталась было неземная тварь, но спохватилась, увидев, как вытягивается и становится серьезным личико Мышаки. – А хорошую, то бишь, скверную шалость и повторить не грех… А?.. Как считаешь, Мышка?..
Анне вздумалось зайти в ближнюю конюшню, и, если Эрнст ее окажется вдруг там, велеть седлать двух лошадей и совершить прогулку по округе замка…
Ворота были приоткрыты. Анна вошла под высокий, изогнутый сруб. Сырой, но свежий воздух, смешенный с прелостью листвы, сменился гнойным, парным, немного терпким запахом соломы. Дневного света из огромного окна от потолка до пола напротив выхода хватало всему проходу между стоил, чтобы осветить его весь. В пяти из восьми загонов виднелись головы и старательно расчесанные подрагивающие конские хвосты. Из крайнего свободного загона, в который складывали сено, доносился сладкий шепоток и стоны. Боясь еще поверить и своим догадкам, и слуху, герцогиня, хоронясь за столбами и не прикрытыми затворами, подошла к нему.
Перегородка и тяжелая от бремени, дремлющая белая кобыла скрыли Анну от любовников. Герцогиня чуть посторонив кобылу прижалась к дальней стенке, и, закусив платок,  прислушалась…
- Иоганн, Иоганн… Как ты силен, тверд и статен!.. – пришептывала бюргиня, перекатывая огненный, волнистый всполох по еще влажной груди.
- Йя, фройлен либен, ййя, йя такой… - плоть Бирона отозвалась на ее призывы, и вновь стала подниматься и твердеть. Бирон обхватил руками широкую, но плотную и гладкую талию, стесненную еще высокою шнуровкой юбки, и усадил девицу себе на ляжки. – Ну, шнель, наездница моя, пускайся вскачь по долинам нашим на верховом моем арапе!
Наездница послушно сжала коленями его ребра и пустилась вскачь, увеличивая прыть.
«Господи Всевышний, что ж это такое?! – сокрушалась Анна. – Неужели это есть мое проклятье?..» Герцогиня опустилась на комок травы и беззвучно зарыдала.
- Черт выдал, скушала свинья! – невидимо покачивался на противоположной двери Чертоблуд.
Обличить сейчас Бирона было для вдовы не только нестерпимо больно, но и не разумно: батюшка-дядюшка Петр ждал его в новой столице на званном балу с расходным и земельным докладом, и, вместе с тем, была возможность напроситься через посланца в гости в родную отчину свою, и хоть на время избавиться от козней Меншикова и Остермана, а также от нападок обнаглевших без Бестужева курляндцев.
И потеря нового единственного любовника грозила вновь бесстрастием и тоскою, пережить которые, кто знает, хватит ли ей сил?..
«Ты был светом, что погас,
Ты был, Богом, что не спас…
Ты был криком журавлей
К судьбе неистовой моей…
Ты был… Теперь твердишь: «Забудь!»
А я молю без веры: «Будь!»
Молю у Черта: «Дай мне ад! –
Лилит он слаще во сто крат!
Дай ад СВОЙ – пламя бездны свет –
Блаженней тех ожогов нет!
Ведь ты ж не Бог – из Рая гнать…
Дай мне себя, как плод опять!»…» -Беззвучно, словно плач царевны, декламировала Энни…

26.
««Однажды Петр был в Стокгольме,
И там девицу повстречал…
Да не простую деву: в Сойме
Ей герцог место уступал…
Она заводиком владела,
А Сатана владел душой…
Дано ей было нимфы тело,
Хоть триста лет девице той…
Могла плавлёнку,  как селедку,
Та шельма ловко выдувать!
И Петр, встретив ту красотку,
Не мог пред нею устоять…
Пошла меж ними заварушка –
Отец, вишь, гонор ей задел;
И в гневе чертова старушка
Решила: чтоб ты, царь, сгорел!
На сковородку его садит,
А сковородку ту – на печь!
Но сотник неприметно сзади
Велит  стрельцам ее отвлечь…
Извивается чертовка:
Так и эдак бьет хвостом…
А Петру в печи неловко –
Жар томит его огнем…
Стрельцы же, братцы, не дремали –
И с поклоном к ней тотчас:
«Мы де, матушка, прознали –
Именины тут у вас...
Угости послов ты русских,
Не то – на мир подымем хай
О злодействах столь искусных!..»
«Что ж канальи, наливай!..» –
Ведет она послов в палаты
И сажает за столы...
Сотник же меж тем ухватом
Тащит батьку из дыры
Черной, угольной, горячей –
С преисподнего мешка...
Царь, ни жив, ни мертв, незрячий,
Часто стонет сподтишка...
Сотник к деве шлет посланца:
«Может отпустить царя?»
«Нет, попарь еще засранца,
Чтоб не ездил к нам зазря!
Чтобы наши все устои
Он на Русь перенимал,
Чтобы Черт ее в покое
Никогда не оставлял!»
Час, другой еще проходит…
Сотник вновь посланца шлет…
А чертовка колобродит:
С братвой танцует, шутит, пьёт…
«Отпусти Петра, девица,
Ведь сгорит же государь…»
Ухмыльнулась дьяволица:
«Что ж, взгляните, жив ухарь?..»
«Да, живой, но страсть запарен
И краснющий, словно рак…»
«Будет шельма благодарен,
Что живым остался… Так…
Эй, к печи тащите бочку…
Да побольше – ведер вдюж!..
Да неси ему сорочку –
Чай, сгорела его уж…
Засмолите и забейте,
И пустите во моря!..
Да… Вина туда налейте –
Для веселия царя!»
Сотник тут подсуетился:
Петру набросил свой кафтан,
Сам в бочонок заточился
И – на море-океан…
А Петра тайком в карету
И – в Россию прямиком…
Так ли баю сказку эту –
Вам, братва, судить потом!
Еще, однако ж, говорили,
Что не сотника – царя
В дубову бочку засмолили…
Сотник поднял якоря
И – в Россиюшку – на царство
Под началом девы той…
С той поры то государство
Под антихристcкой пятой!»… – Эн сидела и болтала ножкой, вспоминая и перекладывая на свой лад песню, слышанную в детстве Анны от юродов.
Ухо колокола было острым и скользким. Но миниатюрный зад Энни в трех раздутых ветром фижмах легко и удобно помещался на нем. Небольшая колокольня герцогской дворовой церкви с вытянутым серебристо-синим потолком, казался сейчас Мышке шатром чудесным, в который впорхнет вот-вот ее пропавший Уф, и, спустясь на подоконник, развернет свой длинный лист, и чуть шурша пером, начнет записывать сказ или научное наблюдение, пришедшие на ум…
Округа погружалась в сумерки… Отдаленные дома и окаёмка леса уже тонули в темноте. Стада усталой вереницей загонялись в стойла. Бюргеры спешили по домам. Хмельные бурши распевали в подворотнях песни и латинские псалмы…
«А не встрепенуть ли засыпающий народец звоном?.. Пусть побегают немного» – вдруг пришло на ум Мышаке… Через миг округа всколыхнулась от тревожного набата… Уж скованные дремой люди встрепенулись. Тревожный звон сзывал их ко дворцу.
- Что произошло и что случилось?.. – переспрашивали они друг друга находу (суетиться и спешить митавцы, как и прочие северные ливонцы не любили, да и не умели). Но сейчас тревожный звон их все же торопил к Кеттлерскому гнезду.
- Кто-то умер иль горим?.. – Тревожно, но не суетясь, шептались горожане, сходясь к единственному входу в громоздкий, как нагруженное судно, опустевший замок. Они кутались в плащи и шляпы – на вид, как будто бы от хлада, но внутренне, казалось – не, желая признанными быть…
- Да, в России обычай трезвонить по умершим.
- Думаете, к нам он перешел?
- Русское заразно всё, как всё дурное… - ехидничело разношерстное бюргерство, посматривая на белокаменную церьковь, возведенную по воле русского царя для ненавистной им вдовицы.
- Возьми в пример хотя б вдовицу нашу… Как Фриц Вильгельм привез ее, сам умер, так не избавиться никак – как будто от чумы…
- А если нам и вправду сделать повод для набата?.. – вдруг предложило существо с иного мира, перелетая с края крыши на проём окна – ближе к заливающейся смехом Мыши. – Ну, «создать претендент», как говаривали в Риме…
- Намекаешь, что пора со сцены убирать Петрушку? – Эн еще хихикала, дергая веревки, раскачивая языки средних и малых колоколов, и, наблюдая за столпившимся народом в еще не прибранном парке от зимы, но взгляд ее уж стал серьезен.
- А что его нам убирать-то?! – развел костлявыми руками Чертоблуд, от чего чуть не слетел с широкой оконницы, но крылья вовремя забились и удержали существо на вытесанной балке. – Сам себя он приберет – его деяния – как поговаривают люди!
- Да, тиран на троне засиделся…

Петр хворал срамной болезнью с отрочества. Рано он познал запретную любовь, рано залетела в его сени через трубу печную пташка. Много он попортил дев из Слободы немецкой. Многие его свели с дорожки верной… Не проходило дня и ночи, чтобы какая-то из дев не стонала под царем и не запустила птичку в его клеть.
А к зрелости, к тому же, при огромном росте и крепком телосложении, император не отличался богатырским здоровьем: у него часто случался нервный тик, судороги и он действительно был склонен к простудам.

Восемь лет назад Петр подарил своей еще не коронованной императрицы облюбованное им когда-то финское селение, названное русскими  Саарской мызой. Просторный и широкий град понравился царице, и, вскоре средь полей, лесов зеленых и покатистых холмов стали возводить дворец в шестнадцать светлиц. Командовал постройкой Петровский немец Браунштейн. В 1724 году палаты встали роскошным взбитым кремом среди поля на левом берегу Невы, а через год после празднования новоселья, привезли сюда царя подводой…
Зимою, в ясную погоду хорошо виднелся каменный лазоревый венец в полусотню сажень по обхвату с золотыми куполами дворцовой Воскресной церкви в северном крыле, и могучими фигурами атлантов, поддерживавших на плечах широких крышу и выступы подъездов, будто небосвод.
Теперь на финское село косились люди и шептались в беспокойстве, вглядываясь в отделенный берег с золоченым каменным венцом. Народ стекался к обледенелой набережной и собирался в кучки на мостах:
- Вы слыхали, помер царь?!..  – пироженник, забыв о стылости товара, спрашивал у зазевавшегося шорника. Тот, пожав плечами, обращался к ямщику, ехавшему с финского, подвозившему кого-то и остановившемуся подтянуть подпругу. Ямщик, кряхтя, ответствовал:
- Да из «Каменных палат» вещают, будто жив еще… в горячке…
- Из дворца? Он же в срубе своем был… - недоумевала баба, дуя в сверток на руках, чтобы не отморозилось лицо ребенка.
- Да нет… Матушка Екатерина забрала его к себе с зимы. Как спас людей с великого потопа в октябре, так сам и застудился, бедолага… - говорил другой ямщик, бывший в дружбе с ясельным царицы.
- Да сколько уже раз хворал и помирал, а все живой еще!.. – бросал, кто посмелее, спутнику с ухмылкой находу.
С согласием кивнув, косился спутник на противоположный берег: - Антихрист же. А антихристы не помирают: трясутся лишь в ознобе, но не мерзнут, и в горячке не горят!
- Да тише ты… Услышат же, – самого на сковородку, вот и узнаешь, что такое жар! – отдергивал его уж смелый за рукав.
- Да и какой он царь?! – Подменщик сатаны… - крестилася другая баба на Воскресный храм с большим лукошком, отдающим сдобой.
- На неметчине и подменили! – знаком подзывала к себе ближайших ямщик, и вполголоса шептал на разные лады, копируя особ великих и обдавая лица паром. – Царица-то, Наталья Кирилловна, девчонку от Лексея Михайловича-то родила, а младенца взяли и немчонком подменили… А как помирала-то царица, сама ему в годину ту призналась: ты не сын мой, ты подменный… Вот платье то, немецкое, в каком тебя мне принесли… Его и носить тебе, чтоб знал, что от немки ты родился… Так вот, братцы!..
Народ шушукался, не расходясь подолгу до темна, рождая слухи и предположения, и заглушая любопытством страх.

Немецкий доктор, выросший в Москве, прошедший обучение в Германии, и призванный в лечение сестры царя Натальи Алексеевны, а вскоре личным лейб-медиком и самаго Петра, Иван Блюментрст, уже два месяца с помощью Бидлоо и Брюса боролся за жизнь подопечного.
Как только Петр захворал в начале октября 1724 года, матушка Екатерина, действительно забрала из царского его домика в свой дворец. Царь был уложен в ее спальне, и окружен, пусть не сердечною, но пристальной заботой. Все жили в ожидании.
«Когда же он подохнет? – Все, верно мнят себе… - думал император, всматриваясь в кремовые шпалеры супротив огромного окна, на коих изображены были проказы Амура. – И уж мою блудливую явно наметили на трон во главе с провороватым Алексашкой-Лисом…»
Жена и Алексашка развлекали царственного подопечного как могли. Екатерина, не смотря на душевную боль и принародное осмеяние, досматривала императора со всем тщанием и умением, которые возможно ждать от жены. Даже если все старания были и для виду, императрицу нельзя было уличить в недолжном исполнении обязанностей своих. Прошлою зимою Петр публично осмеял и казнил ее любовника и брата незапамятной любовницы своей в Немецкой Слободе – Виллима Монса. Сначала, в память о сердечной связи, император сделал его своим адъютантом и камергером двора, но прознав об измене, жестоко высмеял и приказал палачу сбросить голову его с плахи прямо под ноги Екатерины. Та, проявив стоическую выдержку и самообладание, не выказав ни горя, ни смущения, произнесла, глядя царю прямо в глаза:
- Как грустно, что у придворных может быть столько испорченности!
После царь заспиртованную голову его поставил у ее постели в стеклянном сосуде, и, приказал не убирать пока жива императрица. Ее величество, глотая боль и омерзение, вынуждена была подчиниться…
Пятидесятидвухлетний же генералиссимус русской армии, граф Алексашка-лис изображал шута, бегал по покоям с коробом, всех угощая пирожками…
«Сколько позолоты! Сколько денег из казны достали! – Петр смотрел устало-воспаленными глазами на блекнущую в сумеречном свете позолоту стен. Замысловатые узоры, будоражащие днем и без того тревожное воображение, все еще, раздражали взор. Измучивших заботой и сочувствием слуг и задремавшую супругу звать не хотелось, чтобы опустили шторы. Да и видения и рябь хоть как-то отвлекали от невыносимой боли в животе. Казалось, в мочевой пузырь напихали угли, которые не стынут, а накаляются сильнее, обжигая и разрывая плоть… Когда боль доходила до неистерпения, выручало забытье. Чудесные и страшные картины сменялися одна другой. То чудилось ему, что огненные драки струёй пускают пламя в чрево через естество, то черноголовый дятел выклевывал оттуда ж плоть, то Петр дрался с Карлом на мечах, то с Алексашкой иль Петрушкою Толстым на шпагах – и всякий норовил кольнуть его в живот поглубже… А драки по округе поля смеялися глубоким и раскатным смехом, выпуская дым из клыкастых и несущих смрадом морд. –  Эти б деньги да на благо – на русский флот, на экспедиции в северные земли... А эта ****ская дурила на себя все тратит, как лис ее пироженный… Я у попов колокола на пушки отымал – для божеского дела – землю нашу защитить, а они все прожируют-прокутят, только лишь меня не станет…» - мысль Петра была ясна. Речь понятна пока тоже. Но говорить он не хотел. Он ведал, какого слова и указа все ждали от него. Но не ведал, что сказать… Кому доверить Русь и завоеванные земли и меря: гульбишной царице-сумасбродке, которой будет править Сашка-лис – вор и расхититель?, малолетнему Петру, который воротит в правление старое боярство, что повернет Россию к старому бытью?, сестре своей – красавице пустоголовой Лизке?, али, чего умней, племяшке Аньке – вдовице цельной, курляндцами забитой?.. Кому? кому? кому?..
По палатам разносился шорох. Казалось, неизвестный гость бродит меж колонн и ниш, царапая ногтями позолоту от неведомой досады. Шорохи тревожили Петра, пробуждая, как солнечный свет, смятение и тревогу. Ему хотелось встать и разглядеть пришельца. Он был уверен, что ведал эту тень, что знаком с ней, как с самим собою... Но, при том, она ему грозила недобрым чем-то, неотвратным, чего уж избежать нельзя...
А голоса перебивали думы, закручивая мозг в горячую спираль...
Дворец наполнен слугами и псами. Псами, следившими за каждою блохой. Казалось, стены шевелились от мелкого движения и шуршанья... В нишах  нового дворца и во палатах дальних велись отнюдь не плакательные речи.
- Если к вечеру не спустит дух, боюсь задумает худое… - Лис-Алексашка в задумчивости поковырял отломком дужки, вынутой из покрытого уж холодцом курника в боковых зубах. – Подай-ка мне вон тот пирожок, с зайчатинкой… ага… - потянулся он через плечо Екатерины.
- На, держи… - то ли по заигрыванию, то ли просто так, по аппетиту надкусила краешек новоиспекаемая вдовица. – Да вчера уже про Петьку да про Лизку что-то бормотал в горячке…
Данилыч не спеша и смачно прожевывал пропитанный соком мяса хлебец. При последней фразе его челюсти остановились, он поднял указательный перст и погрозил с увещеванием:
- А ты слушай, баба, слушай! А то посадит вот кровь свою на трон, не смотря, что старой знати Московитой подпевают, так мы с тобой с котомкой по миру пойдем! Так что, слушай, баба Марта, слушай! Да повнимательнее…
- Так слушаю я, Сашенька, слушаю… - прильнула к нему на мгновенье, как когда-то встарь, ублажавшая его девка-Марта. Данилыч знал, что надо отстраниться, но ласки общей девки – теперь уж бабы, могущей стать всесильною, подвластною ему царицей, были столь приятны, что он не вытертой рукою ласково похлопал ее спину. – Уж с таким вниманием, не упускаю ни единого словечка!
- Ага, ага… И грамотку-то с перышком вовремя подсовывай, но в срок и отымай, гляди, чтоб лишнего чего не начиркал! – поучал Екатерину Лис, надкусывая пирог.
- Все сделаю, как говоришь, Сашенька – надёжа ты моя! – бывшая Марта ласщилась к Данилычу, но, если б кто сейчас взглянул в глаза ее, то, неприметно уловил бы стрелы ненависти и опаски, пущенные в лысеющий затылок бывшего любовника своего.
- Кто чья теперь надёжа – не понять… - продолжал жевать с беззаботным легкодушьем он.
- Не бросишь ты меня, и я тя не оставлю милостью своею государской… - чуть заострила голосок царица. Пухлая рука скользнула по ливрейному сюртуку к бедру его.
- Так ведь оставила уж раз! – по-кошачьи фыркнул Лис. – Верь вам, бабы: сейчас вы в верности клянетесь, на царский одр ложитесь через полчаса!
- Сам же меня на одр тот пихнул! Забыл?! – царская рука ощутимо хлопнула по ребрам.
Князь, вздрогнул, сжал было широкое запястье, но, помедлив, отпустил. – Могла б и не ложиться! А то и рада прыгать! – напускная ревность имела цель польстить царице-девке.
- Ага, не прыгни… Чтоб ты сам меня за то на плаху и спихнул хозяину в угоду! Не поглядел бы, что любава – своя головка шейке-то дороже!
- Ну, ладно, ладно… Ты ж, чай, не в накладе: вон, амператорска корона простоволосье портомойки покрывает! Надобно заботиться теперь, чтобы корона с головой на месте-то осталась…
- Найти бы ад, где нет чертей знакомых...
- Вишь, и разума прибавилось на троне…

Петру болел низ живота: внутри все резало, кололо, будто кто насыпал битого стекла в пузырь и стряс все тело, чтобы двигались осколки. Ромашки, васильки и колокольчики на бирюзе шпалер собирались в пучки и вертелись пред глазами, вспыхивая вдруг огнем. Зловеще шепчущие тени не прекращали шабашные пляски на нарисованных лугах…
Петру вспомнилось, как лекарь-самоучка из Рязани избавлял его от камня в пузыре. Стоял январь. Холод сковывал не только землю с озерцами, обращая гладь в прозрачное и скользкое стекло, но и людям не давал стоять либо не спеша идти, куда глаза глядят, в праздном размышлении ни о чем.
Царю тогда представили проект моста через небольшой пролив, между глубоким рвом к воротам дворца. И чтоб соединить приятное с полезным, царь вышел на то место, там наладили каток для потехи и разгони лени дам и знати.
- Ну-ка, поглядим, что изобрел ты нам, мастак сердешный земноморский!.. - Петр принял толстый свиток у подошедшего с поклоном голландского инженера Фриза, принявшего на себя разработку чертежа и руководство по строению.
- Вот... Проявил все рвенье и старанье... - голландец слышал, что русский царь не терпит пустословья в деле, а судит всех по их уменью, но мнил, что то, излишние стращанье бояр, дабы подстегнуть к усердию и предостеречь от лени иноземцев...
За спиною у голландца раздавался стук – рубили прорубь – для ловли рыбы и набора воды по надобности.
- Не косовато ли перегородка будет под таким тупым углом? – Петр прищурил левый глаз, всматриваясь в свиток.
- В самый раз, мой цар, я все просчитал!.. – выскалился голландец белыми и частыми, как щетка лошади, зубами. Удары лома, треск льда немного заглушали его птичье щебетанье с чуть картавым приклёкотом. Проносившееся люди на коньках заставляли вертеться маленькую голову в огромном парике, указывая изогнутым носом направо и налево.
- Сколько просишь дней, чтобы построить? – казалось, ни на кого не обращал внимания Петр, переводя еще спокойный, но блещущий взор со свитка на голландца.
- Дней?! – перестал вертеть главой голландец и выпучил прозрачные от ледяного ветра зеленые глаза. – Неделек шесть хоть дай…
- Шесть недель?! – раскатный хохот царя, будто лом прорезал морозную гладь воздуха, заставив всех содрогаясь, обернуться. – Ты что, с моста непостроённого еще упал?! – громовой смех продолжал сотрясать воздух, и, даже вечно каркающие на ветвях и в полете вороны, казалось, захлебнулись ветром. – За шесть недель у нас корабль цельный рубят… И не один а пять иль шесть, а ты на какой-то мост просишь шесть недель! Чему вас там, в Голландии учат?!
-  Но цар, то – архитект сооружение… Требует точного расчета!.. – продолжал оправдываться и просить отсрочки в застывшей тишине горе-архитектор.
- Ты ж говоришь, что все уж рассчитал! Аль брешешь?! – просверлил его горящий взор, а длинный перст гвоздем уперся в грудь. – Шесть дней тебе – ни часом больше! А ежели чего – так видишь там вон прорубь – искупаю, коли напортачишь!..
Мост выстроен и сдан был в срок – к концу шестого дня. Но первая, пропущенная под него барка раздвинула столбы, а пущенная строевым шагом дюжина солдат пошатнула сам настил, вторая – обрушила мост вовсе.
Архитектора приказано было топить в проруби, но поостыв немного, царь смягчился, и приказал беднягу парить в бане для сугрева и очищения тела и ума.  Сам Петр изволил тоже мыться в соседней рубке, где его взял острый приступ колики внизу живота.
Тогда пришел на помощь Прошка-банщик, приказавшей всем уйти, кроме самых ближних, в числе которых оказались Саша-Лис, Федька Ромодановский, да три посла: один из Бранденбурга, двое из того же Амстердама, откуда прибыл архитектор.
- Ну, Петр-батя-царь, держись!.. – приговаривал Прошка, приказывая девке подливать в бочку кипятка. Вода становилась жгучею невыносимо.
- Ай, сволочь! Опаришь же меня! – простонал царь, сдерживая крик.
- Орать захочется от нестерпения - ори, - поддакнул, угадав желанье плоти, банщик. – Хоть всем благим обкладывай, токмо из бочки не вылезай, пока не прикажу, да слухайся меня!..
- Заживо, как есть, сварит… - пролепетал, сам едва не обмирая от пара и вида изгаженного лица русского императора сухопарый амстердамец, оттираясь рукавом. На завернутом обшлаге остался белый след от пудры.
- Мир освободится хотя б от одного тирана… - под видом откашливания отворотился приземистый и круглолицый бранденбуржец. Он тоже отирался, но платком.
- От банщика? – пятился поближе к двери другой земляк архитектора. Он давно уж снял камзол и был в одной сорочке, которая уж посерела вся от поту и прилипла всеми ниточками к телу. Двери были наглухо затворены, но амстердамец все же тщился сделать хотя бы маленькую щелку, чтобы воздуха впустить…
- От императора-царя русского… - прикрыл уста платком, шептя сии слова бранденбуржец.
- Сваришь, сука, сваришь, ёжкин кот!.. Как есть меня сваришь, подлец, зараза! – уже не в силах был сдержать хриплый крик от рези и накала, выныривая с бочки Петр.
- Достаньте и положите на полати! – деловито приказал послам печник. Послы, Меншиков и Ромодановский кинулись к бочке. Хоть Петр и хотел скорее выбраться из жара, все подливаемого девкой, вытащить размякшее, тяжелое тело, было не просто:  оно выскальзывало из рук, обдавая сюртуки водою…
- Казню, повешу, сволочь, на кол посажу! – стонал император, истекая каплями воды и потом.
Прошка приказал ему лечь на живот. – Ори, царь-батюшка, но токмо тужься! Как баба при родах тужься! Ты… ну, то бишь пузырь твой, заразу выносил, теперь надо ее родить – вытолкнуть из себя… Ты понял?
Пар висел в парильных сенях загустевшим киселем. Люди двигались в нем будто тени. Боль смешивалась с парным дурманом, вызывая позыв на двор и тошноту. Даже еловый запах веников не успокаивал, а раздражал нутро. Боль судорожно хотелось выкашлять, выдавить, исторгнуть из себя… Тело яростно боролось с чем-то жгучим и колким, выжимая это вон, как роженица плод, но нежеланный…
- Ори, государь, как есть, ори!... – банщик старательно охаживал свежим ольховым веником, смоченным пред этим в ключевой воде, усталое, но еще упругое и сильное, как у молодого, тело императора. – Ори, государь, как есть, ори!... Нередко, то, что мы мним себе наихудшим худом, оказывается наивысшим благом, а мнимое благо – нижайшей нечестью. – приговаривал, нахлестывая веником Прошка.
Наконец Петрово естество исторгло камень, в полфунта весом и длиною с царскую ладонь…
- Фу ты, Господи!.. Как полегчало сразу-то… - проговорил изможденным, но радостным голосом Петр, достав из-под себя окровавленный кулак со слизким и продолговатым камнем. – Будто я баба, и тройню сразу народил…
- Я думаю, государь-надёжа… - пролепетал, отирая его пот Данилыч, изумленно поглядывая на кровавый камень, который Петр ему сейчас и передал. – Эдакий булыжник-то носил в утробе, а потом извергнул… - повертел перед глазами рожденный царской плотью диамант Данилыч.
- В Кунсткамеру его!.. – наказывал, переводя дух, Петр.
- Ну, слава Богу! Пронесло… Управились… - перекрестился Прошка, утирая пот еще не выпущенным из руки веником царя. – Фу ты, - сплюнул он в запале, и оттерся мокрым рукавом рубахи.
- Уф, умаялся… Будто и впрямь дитё родил! - утомлённое, но все еще полное сил младости, тело Петра тяжело вздымалось и опускалось на полоке. Царю хотелось повернуться на бок, но привыкший к невыносимой немочи, он все еще боялся нарушить низошедшие успокоение. - При Нарве там не потел, и прочие «Орешки» когда грыз, так челюсть не сводила боль…
При царском вздохе Эн вздрогнула. Она подумала, как бы сейчас съязвил Мышъ, или просто бы помог изнемогающему от скверн тирану отойти в мир иной?..
Послы рассматривали выпрошенный у Меншикова на минуту камень. Из распахнутой настежь двери веяло, приятно обдавая тело, пахнущим талым снегом, бодрящим хладом.
- Где лекарскому делу обучался-то? – спросил, переводя дух Петр банщика. – Надо мной замежные врачи вон как бились и помочь не могли… А ты, ать-два – веником махнул и очистил меня от эдакой обузы!..
- Да нигде не обучался, ваша милость… то есть, высочество… - поправился Прошка. Царь дал знак, что тот может присесть, говоря с ним. Прошка опустился на край полати у окна, опершишь на подоконник. – У нас в Заосие таёжном, кот какой как обожрёться рыбой, так мы его за шкирку да и в кипяток! И прутиком по спинке, чтоб лишня жратва из поскудника и вышла, значит…
- Так что ж ты меня, как шелудивого кота сейчас отходил, паразит?! – Петр старался придать ослабшему голосу грозность, но Меншиков и Ромодановский с легкостью расслышали в нем поднимающийся дух веселья в царе, и улыбнулись меж собою.
- Что ты, что ты, батюшка мой царь!.. – привстал и снова опустился, будто бы подбитый камнем, банщик. – Я лишь помочь тебе хотел и боль унять… Как можно?.. – крепкие и уверенные доселе руки Прошки задрожали…
- А вот возьму, дай и прикажу тебя казнить за преравнение персоны царской к подлой и низкой скотине… Боль отступала. Петр приподнялся на руках, вот-вот готовый сесть иль даже встать на ноги и пойти на банщика, чтобы поднять за грудки.
- Я лишь помочь тебе хотел… - Прошку бросило в пот и заломило тело, будто сотня веников кинулась хлестать его наотмашь. – Помилуй неуча дурного… - лепетал он безнадежно, моляся только про себя, чтоб казнь была быстра и без отсечения при жизни членов.
- Да успокойся, не дрожи! – лицо царя расплылось в умилении. Он подозвал его к себе, и когда банщик на ватных ногах склонился перед ним, потрепал его за шею. – Главным лекарем назначу! Спас от ада, братец, ты меня… Хоть прежде в ад кипящий посадил, надобно признать… да… Поболее бы неучей таких… Поболе…

Теперь уж боль не мог унять никто… Даже Прошка, вышедший однажды с кабака, упавший ниц в сугроб, и найденный на утро уж холодным…
Теперь пилюли ни Блюментрста, ни Бидлоо, и даже морфий Брюса не пособляли.
- Кому оставишь ты державу? - Петру показалось, что иголки от низа живота по венам переплыли к сердцу. И какая-то пушистая мягкая тварь вцепилась коготками в его ухо, язвительно и неотвязно нестерпимо нашептывая будто бы проклятья терзавший его с рождения Алексея не решаемый вопрос:
- Кто дело твое в руки и на совесть примет? Кто в будущность державу поведет или во тьму опять толкнет кромешную, как мех?..
Покои вновь закружились и поплыли. Все наполнилось звуками и шорохами. Враждебные тени вновь носились по стенам, сражая и поглощая одна другую... Дворец метался будто в бурю по волнам... Словно чья-то невидимая, но могучая рука разрыла грунт, чтоб смыть фундамент, и царицынский, как гроб, погрузился в дно со всеми...
Из окна был виден бледно-серый локоть атланта, поддерживающий козырек подъезда. Петру показалось, что он дернулся, начал распрямляться и гигантская рука великана потянулась с какой-то бумагою к окну… Недлинный свиток развернулся, и, колыхаясь, начал бить в стекло…
- «Завещанье, завещанье!», - гудел за рамой ветер.
- «Завещанье, завещанье!», - стучало камушком в стекло. Сквозь шорох шелковых обой, скрип главных золотых ворот доносились знакомые и позабытые людские голоса:
- Как быть и что же делать?
- Как волю царскую узнать?
- Ведь может стать и  поздно, не приведи Господь…
- И что тогда?..
- Ведомо – что: вражда и хаос…
- Кто ж приемца нам назначит? Царь сам издал указ, что назначает только он…
Большие синие часы с золотыми стрелками над мраморною лестницей пробили три четверти первого. Екатерина то рыдала, то вздыхала, то падала в обморок – она не отходила от его постели, и, не шла спать, как только по его приказанию.
Архиереи псковский и тверской и архимандрит Чудова монастыря стали его увещевать. Петр оживился – показал знак, чтоб они его приподняли, и, возведши очи вверх, произнес засохлым языком и невнятным голосом: «сие едино жажду мою утоляет; сие едино услаждает меня».
Увещевающий стал говорить ему о милосердии божием беспредельном. Петр повторил несколько раз: «верую и уповаю». Увещевающий прочел над ним причастную молитву: верую, господи, и исповедую, яко ты еси  – Петр произнес: «верую, господи, и исповедую; верую, господи: помози моему неверию», - шептал чуть слышно Петр, по сем замолк….
Присутствующие начали с ним прощаться. Он приветствовал всех тихим взором. Потом произнес с усилием: «после»… Все вышли, повинуясь в последний раз его воли.
- Государь, оставьте свою волю… - сквозь сутолоку уже реальных призраков, обредших плоть и голос и отходную молитвою, которую уже четвертый час читал ему на ухо Троицкий архимандрит, расслышал он вкрадчиво-тревожный голос Алексашки. – Кому державу нам вручить, кому Россию доверяешь?..
Петр из последних сил потребовал бумаги и перо и начертал несколько слов неявственных, из коих разобрать можно было только сии: «отдайте всё»… перо выпало из рук его. Он велел призвать к себе цесаревну Анну, дабы ей продиктовать. Она вошла, но он уже не мог ничего вымолвить.
Троицкий архимандрит предложил ему еще раз причаститься. Петр в знак согласия приподнял руку. Его причастили снова. Петр казался в памяти до четвертого часа ночи. Потом начал он охладевать и не показывал уже признаков жизни. Тверской архиерей на ухо ему продолжал свои увещевания и молитвы об отходящих. Петр перестал стонать, дыхание остановилось. В шесть часов утра 28 января 1725-го года Петр умер на руках Екатерины.
Она была провозглашена императрицей.
Полкам роздали жалование.
Труп государя вскрыли и бальзамировали. Сняли с него гипсовую маску.
Тело положено в меньшую залу. 30 января народ допущен к его руке.
Четвертого марта скончалась шестилетняя царевна Наталия Петровна. Гроб ее поставлен в той же зале.
Не знамо, слышал кто-то или нет, как по золоченой тронной зале, задуманной и сложенной Ипполитом Монигетти так, что любой звук гласа торжественно разносился многократным эхом, протяжно разносилась песня, напеваемая тонким, будто бы мышиным голоском… Ее, бывало, слышал Петр, наведываясь в избы своих солдат, промочить квасом горло средь дороги, возвращаясь с потешного боя:
«Не веди речь о смертушке, глупенький,
Не зови ты кончинушку раннюю…
И сама она не в срок придет,
В мир иной уведет,
В мир иной – потаенный, неведомый…
А как в мире, да в том нет ни розочки,
Нет не розочки, да ни капельки,
Нет ни капельки, ни песчиночки…
Ни песчиночки, ни тропиночки,
Что ведет ко двору сиротинушки…
Сиротинушки, слезки глотающей…
А ни батюшки, и ни матушки
Больше нет у ней...
Больше нет у ней, да на свете сём...
Только люди есть рядом злобные,
Рядом злобные – сердцем глупые...
Сердцем глупые, мыслью резвые,
Мыслью резвые в дела срамные...
Во болото манят, да вонючие,
Во трясину ведут, во зыбучую.
Нет души родной – остеречь ее;
Остеречь ее, да отбить от них...
Не зови ты, глупец, больше смерть свою –
Пусть уснет она во чужом краю,
И подольше к нам не вертается…»

27.
Прасковья Федоровна все старела... События проходили чередою и все чаще мимо... войны, балы и приемы доносились дальним отголоском до императорской снохи.
Теперь в тереме была хозяйкой Екатерина Ивановна. Милая, забавная хохотушка повзрослела. И причиною был не старый муж ее – герцог Мекленбург-Шверинский, Карл Леопольд, который не желал все ехать в Петерберг, чтоб покорнейше просить заступничества дядюшки-батюшки-императора от австрийского двора, который намерен передать управление Мекленбургом за растраты и разгулы брату его – Христиану-Людвигу, а вновь обретенная воля, вернувшаяся к ней с приездом в дом. Старый ловелас нередко побивал супругу и лишал веселия и приемов. Тут же, все вернулось на круги своя: любовь, забота матушки, обожание кавалеров, бесконечные празднества, балы и приглашения на них…
Сначала, по приезде, Свет-Катюшка спешно целовала мать, которая передвигалась по дому в кресле на колесах, и бежала к своей карете. Но когда она слегла, и все события стали проходить мимо ее восприятия, младшая царевна стала и деловой, и собранной. В доме должен был быть порядок, надо было ободрить и поддержать умирающую и напомнить ей о христианском долге.
Чтоб уйти из мира с чистою душою, надобно было всех простить и главное – примириться со средней дочерью герцогиней Анной. Екатерина Ивановна ведь точно знала, что в минуту душевного смятения мать прокляла непокорную дочь.
И умирающая царица нашла в себе силы продиктовать письмо в Митаву:
«Любезнейшая моя царевна Анна Ивановна! Понеже ныне болезни во мне отчасу умножились, и тако от оных стражду, что уже весьма и жизнь свою отчаяла, того для, сим моим письмом напоминаю Вам, чтобы Вы молились обо мне Господу Богу, а ежели его Творца моего, воля придет, что я от сего света отьиду, то не забывайте меня в поминовении.
Также слышала я от моей вселюбезнейшей невестушки, государыни Екатерины Алексеевны, что ты в великом сумнении и яко бы под запрещением – или паче реци, проклятием – от меня пребываешь, и в том ныне не сумневайся; все Вам для вышепомянутой Ея Величества, моей селюбезнейшей государыни невестушки, отпускаю и прощаю Вас во всем, хотя в чем вы предо мной и погрешили. Впротчем, предав Вас в сохранение и милость Божию, остаюсь мать Ваша царица Прасковья».
Сие официальное письмо, как документ, не обрадовало и не огорчило Анну, не задело никаких сердечных струн. Она не догадывалась – знала: не попроси вселюбезнейшая невестка и теска ее – свет-Катюшка, так ради них и написала, а не попросила бы, так и осталась ты, непокорная дочь, навек с материнским проклятием. Анна также, чувствовала – словно, внутринний голос подсказал ей это, – что Прасковья Федоровна тут же письменно отчиталась и пред государыней: простила-де, по вашему приказу негодницу Анну.
13 октября, отметив последний свой день рождения, Прасковья Федоровна преставилась. Перед смертью она вручила судьбу дочерей своих императрице и попросила, чтобы в гроб ее положили портрет мужа – царя Ивана Алексеевича. Петра не было в Петербурге, ему немедленно дали знать о смерти царицы. В городе объявили траур. Через три дня Петр был уже на месте, надо было заняться организацией пышных похорон. Они были назначены на 22 октября. Петр сам озаботился их устройством.
Герцогини Анны Курляндской не было на похоронах. Она даже не сразу узнала о смерти матери.

Страсть захватила ее с головою вновь. Молодой камер-юнкер овладел сердцем девицы-вдовы своей природной простотою и не притязанием манер. В нем не было дворцового высокомерия и чванливости, присущей благородной крови, как в Бестужевом иль Монсе…
Однако, бедный герцог был тщеславен, вспыльчив, и когда выходил он из себя, то выражался запальчиво, как Анна. Даже, при близком, доверительном знакомстве он не был очень откровенен и не говорил того, что подлинно таилось на уме его, но отвечал напрямик иль не отвечал вовсе – если удавалось сдержать себя... Имел явно давнее, внушенное с невинной юности предубеждение против русских и выражал их перед самыми знатными из них так явно, что когда-нибудь это могло сделаться, – к печали и страху герцогини, причиной гибели его.

Недолго маялась от тоски сердечной Анна. Хотя она и хлопотала еще некоторое время за гофмейстера и фаворита своего Петра Михайловича перед батюшкой-дядюшкой: «Матушка моя, как у самаво Бога – у вас, дарагая моя тетушка, - писала она Екатерине, - покажи нада мною материнскую власть: попроси, свет мой, милости у дарагова государя нашева, батюшка-дядюшка, обо мне, штоб показал милость: вернул бы теску покорного сваво и благодетеля-заступника маво сюда, ко мне, в Метаву из опалы, потому как утешителя и заступника отеческого здесь, в земле чужбиной более мне нет…». Игоганн Эрнест полностью владел уж ее сердцем.
Теперь уже Бестужев с сокрушением писал дочери своей: «Я в несносной печали, едва во мне дух держится, потому что через злых людей друг мой сердечный друг от меня отменился, а ее уж друг Бирон более в кредите остался. Но Вы об этом не давайте знать, Вы должны угождать и твердо поступать и служить во всем, чтоб в кредите быть и ничем нимало не раздражать, утешать во всем исскустно Анну и Екатерин. Потому как, ежели не угодим, то попадем в опалу вовсе, и, не видать столицы и двора, а братьям твоим доброй службы при царе, как своих ушей!»
Потеряв душевную и царскую опору, Петр Михайлович стал стремительно терять и внешние обоняние свое. Его, когда-то орлиный острый взор стал туманен и рассеян, гладкое, румяное лицо сморщилось и побледнело, приобретя болезненный оттенок. Ходить он стал нетвердо, опираяся на трость...
Царица Прасковья все-таки допросилась пред кончиною своею коронованных родственников, наказать несносного гофмейстера. Сначала деверем, а после и его женой Екатериной были отданы приказы о расследовании дел Петра Бестужева о расхищении выделенных средств вдовы Курляндской. Сие прошение подтвердила и сама вдова: то ли по обиде на бывшего любимца за побочные амуры, то ли, чтобы отвести невзгоды от нынешнего фаворита...
Анну же больше не трогали его печали. В сердце царствовал Бирон. И как не могут один трон занимать двое, – по крайней мере – долго, а двойной трон ломиться куда быстрей единоличного, так и в сердце женщины тесно двоим, какой бы равную любовь к ним не казалась; и рано или поздно один, который чаще и приятней трогает сердце ее, вытеснит другого – дальнего и более хладного царя…
И Эрнст делал все, чтобы приблизиться душой к царевне.
Это был не первый и не единственный на сей день его амур. Не однажды, возвращаясь от царственной вдовы, зажимал он приглянувшуюся дворовую девку в сенях аль в конюшне между делом, но к Анне относился он с душою и неподдельным чувством в сердце.
- Нам бы быть поосторожней… - отдышавшись от прилива страсти, прижалась к горячему и немного потному, будто после недолгой, но упорной скачки жеребцу, герцогиня. – Матушка уже дозналась, и отчитывала в письмах уж меня…
- Кобылы, что ли ей про нас наржали?.. – усмехнулся новый фаворит, пожевывая желтую былинку. Он не прижимал к себе уж Анну, но и не снимал с объемной, но грациозной талии руки, не опуская на солому.
- Ну да… Дворцовые кобылы в рюшах… - вздохнула упоенная вдова, сладостно потираясь о его живот.
Утренний свет рассеивался сквозь расщелины досок. Тонкие бело-желтые струны подрагивали на легком сквозняке. Уже чуть теплый ветер смешивался с сеном и навозом.
Проход между столами был наполнен длинными, сплетающимися нитями и переливами дворового и конюшенного запахов.
Ободренное рассветом ржанье двух старых аргамаков и трех кобыл будило все еще дремлющий в истоме дух.
Вставать было вовсе не охота. Утренняя изморь и ночная страсть ломили тело.
- Посланцы! Посланцы из Московии! – донесло вдруг эхо возгласы челядных со двора. – Матушка герцогиня-царица! Матушка герцогиня-царица! Посланцы из Московии! – шуршание талого снега, смешанного с грязью и прелыми прошлогодними листьями, сливался с со встревоженными голосами.
Московские кареты остановились во дворе. С пробудившийся совсем сошла дремота под шум и суету встречавших и приезжих.
Иоганн помог Анне поскорее облачиться в домовой салоп и побрел за ней отряхивая солому с кафтана.
- Только б не взбрело этому недоростному Петру ничего худого со хмеля... - шептала Анна вслух не для того, чтоб слышал камердинер, а из искреннего опасения. - Только бы не разлучил он нас...
- Не бойся, душенька, не бойся...! Я не разлучусь с тобой, пока сама меня не оттолкнешь – нестоящего раба своего!
- Как же я тебя отрину, друг мой милый, в тебе, ведь, жизнь и душа моя!..
Иоганн подбежал к ней на середине коридора и, поцеловав в округлое, мощное, не по- бабьи плечо, взял под руку, и, прижавшись, довёл до выхода. У двери, ласково, но властно привлек к себе, ободрив смачным и долгим поцелуем, легко встряхнув, отпустил руку и, указав идти вперед, чуть склоняясь, последовал за нею.
Московиты лениво выбирались из возков. Хоть кости их устали, суставы затекли от долгого сидения, все же во всех движениях их была та изворотливость и лёгкость, какая свойственна лишь жителям столицы.
Даже большегородцы не шибко отличались от деревенских быстротою своею. Осталось в натуре русской, даже после смерти Петра, та раздумчивая лень, что не спешит свершать поступки, а тщательно продумывает их.
- Гей, вы, калпсы, позовите герцогиню!.. – немолодой уж граф, посланник тайного собрания, вышел из кареты с помощью спрыгнувшего с запяток гайдука, и разминал легкою присядкой ноги.
- А на что тебе она, барин-кунгс?.. – конфузно мял в руках изрядно тертый уж сапог, которым раздувал для герцогини самовар слуга.
- Вот позови, и коль ее величество заугодит, посля разговора с нами, представит тебе отчет полнейший да с собственноручною печатью… - нетерпеливо крякнул Долгорукий. – Давай, зови, кикимор ты ливонский!..
- Да, тут они где-то поблизости обетались с гофмейстером своим… мать его в копыто! – смущенно, но с нескрываемым неудовольствием, произнес слуга. Лицо его и в самом деле, чем-то походило на кикиморское свою сморщенностью и зеленоватым тоном.
- Ну так, и давай, зови! – Долгорукому понравилось такое поминание Бирона, но виду он не показал.
- Да вот и они… идут своей персоной! – кивнул на приближающуюся пару, шествующую не спеша, но с задышкой из заднего двора.
- С поклоном от Сената, Синода и всеяго русского народа явились мы к тебе, о мамка герцогинюшка! – присоединил поклон Василий Лукич к очередному приседанию.
- Ты что лебезишь-то перед ней?! – осек его младший брат Иван. В дороге все посланники Сената не обделили себя водкой и вином. Не отставал от всех, а был ведущим заводилой и Иван, а потому, теперь еще на задымленный разум, не побоялся упредит старшого. – Не падай ниц перед курляндскою ватрушкой!.. не давай почувствовать себя царицей, еще, к тому же, раньше срока!..
Василий не обиделся, напротив, хитро подмигнул меньшому.
- С чем быть изволили ко мне, простой царице заточенной, державные особы? – спешно и с волнением проговорила «мамка герцогинюшка». Дочь царя Ивана не погнушалась даже чуть присесть пред Лукичом – то ль от волнения, то ль от забытья…
- Да вот, как раз, чтоб вызволить тебя из-за точенья и прислал нас Бог! – протянул ей заготовленный «прожект» Василий.
- Читай ты сам… повелеваю! – повертев в руках свиток, неуверенно сказала Анна.
Поднявшийся внезапно ветер забивал дух Василия Лукича. Глотая, против воли колкие и холодные струи небесного потока, он стал читать, сперва то прикрыв уста воротником, то чуть заслонясь плечом Ивана, который выше был на три вершка, но вскоре, после начальных фраз, войдя в азарт, выступив вперед прибывших, и вдыхая полной грудью:
«По приказу Государя
Вышнего Двора,
В Бозе Петр Петрович отчалил
Хоть ему и не пора...
Тебя Сенат державной властью
Божьей волей одарил!..
Чтоб избавить от напастей,
Свой народ, тебе сулил
Корону, скипетр державный,
В управу древнюю страну;
С оговоркою единой –
Блюсти кондицию одну...
Веры греческой не править,
Ни с кем в супружье не вступать;
Наследником себя не ставить
Никого; не назначать –
Не жаловать ни коим чином –
Ни сухопутных, ни морских,
Ни статских; не войны ни с кем, не мира
Не всчинять, не заключать.
Доходы вверенной державы
Нисколь не тратить на себя;
У шляхетства чести, права,
И живот не отымать
Без суда. Большою, малою землею
Не одаривать, любя!
В дела Верховного совета
Не лезть ни словом, ни пером!..
Обязуюсь же все это
При собрании при сём
Исполнять я неуклонно –
В этом подписью своей
Подтверждаю безусловно –
Клятвой всех отцов-царей!
А когда-чего нарушу,
То не мой уж царский сан!
В залог корону я и душу
Даю во благо россиян!»
Скрипучий и торжественный глас Василия Лукича затих. Наглотавшись вдоволь ветру, он под конец скрипел, как ставни в их конюшни.
Иоганн вдруг улыбнулся и отступил, склонив главу перед любовницей своей. В мего взоре отразилась потаенное ехидство и победа…
Дрогнула земля под ветром в тающем снегу… Шепот немногих ближних и постылых домочадцев слился в гул.
Анна, не слыша слов, слушала небесную осанну, и понимала, что сии «Кондиции» – ключ Святого Петра – ее пропуск в рай – на трон Московии.

28.
Хотя потепление вновь сменилось лютой, будто бы январской стужей и пургою, решено было отправляться в путь немедля.
Сборы заняли немного времени. Пожитков у вдовы курляндской – в прошлом царевны русской, в будущим – царицы, было словно у дворянки дальней, захолустной: все припасы и приданное, оставшиеся от Митавской жизни, уместились в два короба и две телеги…
И опять взор Анны стремила вдаль дорога. Извивающиеся бесконечной, вызкользнувшей из волос Богородицы, лентой, истоптанной ногами и копытами, изъезженной полозами и колесами, измявшими и замаравшими белый крахмал, подаренный ей небом и зимою, дорога...
Дорога, русская дорога... Недопроторенная, недомощённая русская дорога. Вечная кувыркколея, выезженная скрипучим колесом несмазанной оси.
Дальнюю телегу кидало с боку на бок. И, чтобы не уснуть в сей открытой, устланной конюшенным сеном колыбели, и сберечь от нечаянной потери хозяйское добро, взятый с собой Василем Лукичом кучер давешнего гофмейстера Костейка неспешно начал разговор с напарником своим – Ильлюшкой – личным кучером меньшого Долгорукого – Ивана Лукича:
- А помнишь ли, браточек, случай, как вон на том повороте из леса на лужок пред заездом в эту чертову Курляндию произошел потешный случай?
- Это ты про ямщика дядю Фердинанда помершего Фрицушки Вильгельма – муженька герцогиньки-мамки нашей? – Ильлюшка провел липкою от тали рукавицей по запорошенному чубу. Очередной подброс телеги и знакомый склон, ведущий извилистым полозом в Митавский лес, подкинули на ум нужное воспоминанье.
- Ну да… Про Фадьку Готтлиба… Не удержал старик вожжей, не рассчитал уклона, да врезал карету герцога в корову из его же стада, пасущуюся мирно на лужку…!
- Ха-ха… Забавно видеть было, как престарелый расфуфыра собирает кости… - захохотал, не открывая рта Ильлюшка. Но Костейка сделал знак «потише», косясь и моргая на переднюю карету – она, хоть и была от них в саженях в двадцати, да мало ли – услышат – от плетей не отмахнешься… - Эх-эхе-хе... – прокашлялся Константин, сворачивая мягко разговор на придорожную тропинку… - Да что там ваша корова-шморова!!! Вот к нам давеча  верблюд на московское подворье-то припёрся!.. Да еще, прикинь, Ильлюха, одногорбый...
- Да ты чё!... Не брешешь ли, Костянный?.. – Ильлюха также беззаботно ржал не смеренным жеребцом.
- А на кой лядок холодный мне брехать-то?.. Псовый грех на душу человечью брать-то?.. Ааась?.. Продирался по барханам нашим купец, кажись, персицкий... И вез с собой кроме утвари да злата, зверушек разных ихних там,– ну, какие водятся у них, царю да на потеху... А этот увалень косматый, возьми да й отвяжись от воза-то... Вот и забрел в подворье к одному дворнику поместному... Чё там за переполох-то слышь-ко, был да перегляд!!!.. Дивился всякий-то – от старого до малого необычайному медведю... Ну, потом – через недели три, аль месяц, разобрались, конечно и забрали вцарский зоопарк... как бишь там его?.. Измайлово...
- И не замёрз бедняга из пустыни, – там, я слышал, как в бане нашенской, жарища, – в наших-то снегах?
- А что ж ему замерзнуть-то? – поёжился Костейка, пригибая жестки воротник тулупа к нарочно не бритому перед дорогою, обветряннному, смуглому лицу. Шерсть-то у него, как у нашего медведя: густа, тепла – ни какие ветры не продуют!.. Да и кормили-то его, родимого, лучше всех своих свиней да телок!.. Что оставалося от них, то ему, родному, в лоханках подносили...

Дорога оставляла позади тоску, отчаяния и кладбища из неисполненных желаний и надежд.
Под переклёст колес о грязь, под тихий шепот фрейлин – горбатушке Бенигне Готлиб – ею же самою выбранной жене Бирона, и Наташке Воейковой, взятых для приличия с собой, Анне хорошо дремалось, чутко… Чуткость развилася в ней давно – еще в Измайлово, с проклятья ведьмы старой…
Анне зело не хотелось делить своего любимца с этой жуткою горбаткой, однако ж на удивление гибкой в талии и чистою с лица (оспой проведение обнесло ее, взявсвоё, видимо недоростием), но делать было нечего– предлисом-Алексашкой и вздорною мамашей надобно прикрытье...
И хоть московские остряки называли ее «царевной престрашного зраку», рядом с Бинигной она казалась себе красавицей-царевной, хоть та имела величественную стать и величавую походку, что в век Анны ценилось особо.
Свадьба была скромной в герцогской дворовой церкви. Два свидетеля челядных: ворчунья ключница Аглая да ясельник Биронов – Пашка – ретивый мальчуган, подававший корм насельникам конюшни, ну, и, сама, конечно, Анна, стаявшая у аналоя, как посажённая мать пары.
- Согласен ли жених взять  девицу сею в жены? – пропищал священник из немецких, в недавнем ксёнз, по настоянию герцогинюшкиперекрещённый за пуд пшеницы да овса.
- Согласен, свентый ойце, - вымолвил с трудом по-русски на латинянский манер гофмейстер-конюх, от слов которого сердце курляндской вдовицы-герцогинюшки похолодело…
- Ведя девицу к аналою, веди её, как в жизнь с собою,  - продундосил сиплым басом долговязый дьякон, высвобождая руку из-под стихаря, чтобы взмахнуть кадилом.
Нагарная душность от пылающих в золочёных чашах увесистых подсвечников на тонких ножках кружила голову царевне и уродливой невесте. Они едва держались на ногах. Расписное поднебесье купола кружилось, сливая суровый лик Господа-Отца и страдающее отрешенье Сына с беззаботно ликующими ангелами и святыми воедино. Анне вспомнилась присказка, услышанная в детстве от юродов в гостеприимных сенях матушки.
Незатейливое повествование закружилось в памяти ее, смешиваясь с чадом от свечей, людским дыханьем, картинами прошедших действий сливаясь с образами.
«- Дьяк-дьякошка, погляди в окошко, нейдёт ли кто, не несёт ли чаво? – прогустел мягким и тёплым, как только что упревшая в чугунном котелке каша басом поп, взирая, как сквозь густую дымку занимается заря в решетчатом окне.
Его подначальный ленно потянулся и подошёл к уже открытым настешь ставням. В деревьях церковного сада, залитых небесным киселём, колыхалась, приближаясь к храму тень… Дьяк, очнувшись от дремоты, присмотрелся...
- Вижу, отче, вижу: девица с горы к калитке нашенской спустилась, в корзинке яйца крашены, здаётся, кулич пасхальный, да колечко свойской колбасы…
- То для чрева снедь пустая, хоть и освящённой будет… Это ужо мне велит Бог взять – скоромный грех на душу и на суть… - святая обязанность вразумленья ближнего в миг оживила попа.
- Дьяк-дьякошка, погляди в окошко, нейдёт ли кто, не несёт ли чаво? – продолжил вопрошания «отче», когда девица завернул за угол храма к главному входу.
- Вижу, отче, вижу: мужик из лесу к нам лапти о травицу трёт, в котомке утка дикая, похоже шевелится ещё… – все также на величественный распев гнусавил дьяк, стараясь беззвучно проглотить слюну, подступившую под «Яблоко Адама».
- То для чрева снедь пустая, умерщвленная, к тому ж насильством – самострелом, хоть и освящённой будет… – «Отец» воздел два пальца к потолку, и, очи так же взвёл в серо-голубой лоскут небес, зиявший из-под ангела крыла оконного карниза. – Это ужо мне велит Бог взять – скоромный грех на душу и на суть…
Мужик с котомкой скоро скрылся вслед за девицей, свернув за колонну, поддерживающую козырёк входа.
- Дьяк-дьякошка, погляди в окошко, нейдёт ли кто, не несёт ли чаво?
- Вижу, отче, вижу: старец из деревни к нам лапти о травицу трёт, пасхальны свечи в узелке…
- Это, сыне мой, тебе – дар для Божьего славленья, дар Богоугоудный, подъемлющий молитвы наши к небесам к уху Божьему, лик Его ласкающий теплом рождённым на земле – его деянии – хоть и грешной, но родимой…»
Присказка заставила царевну улыбнуться, трясясь теперь уже в карете, словно в колыбели, в полусонном забытьи…

Под венец, как на тот свет, собирали в те века невест. А церкви ряжены стояли, как невесты, испокеонья на Руси.
Кружился купол, словно небосвод перед глазами герцогини. Пред Анной встали призраки былого. Её венчание с Фридрихом Вильгельмом, похожее скорей на маскарад, чем на святое таинство жизни христианской, последующее столование, учиненное царем. Даже датские посланники о милости просили, чтобы выпивать им определено было полтора литра – во здравие царя и пол литра за еще не коронованную и не венчанную царицу; Пётр же меньше чем на два литра не соглашался.
По приезду в Петербург Фридрих Вильгельм выглядел больным и чем-то удручённым, а у самой Анны случились приступы количной лихорадки.  Министры жениха заикнулись было о переносе свадьбы. Однако Пётр торопился в поход и медлить не желал.
Приезд Фридриха Вильгельма – ведай наших и трясись земля от танцев! Петр, при своей скоромности не поскупился: пирам да балам не было конца. И все везде, конечно пили. Сам император уважал сие занятие, но блюл себя перед войною. Но придворные его должны были напиваться до хрюка под столом. Бахуса должно было уважать! Небо сотрясалось от бесконечной пальбы и фейерверков. Каждый тост сопровождался пушечными выстрелами. Так и подорвал герцог курляндский своё, и без того зело хлипкое здоровье. Так и помер он родимый, не доехав с молодой женою до родной постели, прожив с нею во сырой туманной чужбине Альбиона диких русских лишь три месяца, как предрекла проклятая старуха-ведьма…
И вот теперь ей подбирать объедки в виде слуг, как чашку недопитого кем-то кофея в ночную вдовью постель свою для утоления голода природы…
Однако вот и село Всехсвятское на речке на Ходынке, где был прежде монастырь Святых Отцов, бесследно канувший в Ходынку ту же или в Лету, с мельницей в четыре колеса, с домом имеретинского царевича Александра Арчила, где, как опрометчиво предполагала Анна, ей предстояло провести лишь пару дней, чтоб деликатно переждать похороны племянника сваво Петра II, встретиться с возлюбленными сестрами своими, и дать возможность народу своему подготовиться к коронации ея.
Пара дней затянулась на долгих три недели…

29.
Русь еловая, Русь берёзовая, пахнущая чистым снегом, как постиранным бельём с небес, медовым клевером и хмелем… Хмелем кабаков и трактиров – пристанищем шальных разгульных и бродячих душ…
- Бабуся, сделай хоть не нам, так матушке-царице милость: покажи нам наконец, где это чёртово село Всехсвятское?.. – чуть свесился с облучка кареты Костейка, чтобы приостановить семенившую довольно быстро и твёрдо плотно сжатую заячьим тулупом бабу, жмущуюся к обледенелому замёту дороги. Кучера уж утомили виды лесу и поля, тянувшееся длинной, тёмно-зелёной полосою вдоль дороги. Ему страсть как захотелось почуять запах упревшей полбы из печи, и, хорошо б еще с грибами…
Баба в оторопи отшатнулась от кареты ближе к насыпи.
- «Чёртово», говоришь, недопришедший отрок?.. – прижала она к груди широкое лукошко, другую руку приготовив для знаменья. – Дык энто тебе не нам, а к Верзиулу, мать его в копыто!.. - чуть хрипло, с нескрываемою злобой за резкость и хамство барского плебея ответила она.
- Ну чё те, жалко, что ли?! – приспел на защиту товарища, подъехавший Ильлюшка. – Ну, подскажи дорогу-то людям добрым…
- Эт вы-то добрые, чертей, спрашивая о святом месте, поминая? – продолжала упорствовать, но, уже ступая твёрже и быстрее баба.
- Да уж не злые-то, поди… А черт…нечистого, то бишь… эт он по незрелости и устали…
- Да, вооон, оно, родимое, святое – махнула та вперед приспущенною рукавицей, где за маковками лысых лип и тополей, сменивших вдруг зелёную колючесть свечек елей, блеснули позолотой на рассветном солнце купола. – у речки у Ходынки, где мельница в четыре колеса…
Пустошь плешеною старца стелилась гладью у реки, окружённая частоколом леса. В дальние века здесь вырос монастырь «Святых Отцов», он и дал название сему святому месту.  Когда-то князь Донской даровал место сее, где мельница на реке на Ходынке вертела жернов времени со скрипом во все свои четыре колеса, грамотой духовной княжне-жене своей. Теперь в селе стоял боярский двор, в нём живет приказчик, да двор конюшенный, и скотный со всяким дворовым строением. Всего ж тут и на мельнице дворовых, и кабальных, и задворных людей и поваров проживало на довольствии царском да боярском – сорок четыре подлые души.
Ходили слухи, что в этом месте святом отдала душу агнца чистую свою незадолго до мучения отца, Наталия – единый плод любви несчастного царевича Алексея и девки дворовой его Аксинии. Условились официально, что девочка скончалась будто бы от кори. Так то было аль не так, но няньку и единственную воспитательницу, которая было на тот момент с ребёнком – Анну Крамер, которую впоследствии щедро наградили с деликатным, но настойчивым советом, отъехать ей как можно дальше и быстрее с этого святого, но столь скорбного места для помазанной семьи державной...
- Ну, отворяй быстрёхонько, давай! Распахивай входник! – в нетерпении стукнул концом кнута в зубчатую рейку Костейка. Ветер, будто чувствуя его досаду, хлестнул с размаху ледяной ладошкой в лоб, выдёргивая черный чуб из шапки. Немного шершавые, видно, тёсанные на скорую руку брёвна из осины прошлогодней, тонкие, как голендашки захудалой девки, казались плотными, но ходили ходуном.
- Да иду-иду… Кого Бог нам послал-то?.. Стучат, как-будто будущую мать Руси везут… - послышалось бубнистое ворчание под глухой, цокот деревянной колотушки постриженного, несшего послушанье сторожа.
- Отворяй уже!.. Ишь, пальцем в небо тыкнул он, провидец… - ухмыльнулся Костейка подплывшему на своем возке в сей миг Ильюшке.
Ворота открылись почти бесшумно, а сани въехали скрипя. Вздымающееся седыми, но статными в золоченых клобуках храмы, стоявшие в разброс от хозяйственных строений и мирских домов, да отдалённый – у самой речки у Ходынки монастырь, встретили приезжих тихим и спокойным звоном, вносящим в душу благодать.
«Неужто здесь моя судьба решится?.. – мыслила «будущая мать Руси», выходя из кареты, опершись на руку Василия Лукича. – Под этот благотворный звон МОЕЙ России? И выйду я из захолустья уже не бедною вдовой Курляндии чужеродной, просящей вечно подаянья с протянутой рукою у высших родичей моих с поклоном, ждущей хлеба и любви хоть от кого-нибудь, а сама буду властна это раздавать и брать у кого заблагостивится мне?»
Покуда еще «бедная вдова Курляндии» оглядела окруж. Из проталин дремлющих еще полей уж пробивались тонкие, зеленые ресницы овса и ржи; река рябила бриллиантом под разорванною сеткой льда; над крышами кружились серебристо-махровыми ломтями горлицы, пытаясь перебить своим «ку-ку» еще не смелым и нестройным карканье вороньих стай, кружащихся повыше; глиняные просевшие и новые, прочно всаженные в землю, как боровики, дома из лип и дуба подмигивали из тусклых, бычьих пузырей и занавешенных окошек редкими искрами догорающих лучин и свечек…
- Россия, хмурясь, но с просветным огоньком встречает Анну… - Эн весело кружилась в стае невидимкой, щёлкая перстами в клювы шалеющих от неожиданности и недоумения ворон.
- Да, Россия, хмурясь, и все же с огоньком встречает Курляндскую кухарку… - бил соразмерно звону загнутым испанским башмаком по золоченому щитку купола Чертоблуд. Крест до зудящей боли уже впился в его костлявый зад, но слезть пониже или вовсе перебраться – хотя б на жестяной козырёк входа в монастырь пришелец из потусторонней тьмы вселенной не хотел…

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ......

поэт-писатель Светлана Клыга Белоруссия-Россия


Рецензии