Сёстры

Памяти прабабушек моих посвящаю

ФЁКЛА

Баба Фёкла строгала сорванный с грядки огурец своим единственным зубом скоро, щёки её двигались вверх-вниз, а борода смешно подпрыгивала. Я и половины своего огурца съесть не успевала, а она уже обтирала губы кончиком белого платка, повязанного на голову, поднимала с земли мешок с ведром картошки, и шла вперёд. Я еле поспевала за ней, проваливаясь в перекопанный чернозём, набирая его в сандалии, цепляясь за траву, росшую на меже.

Солнце припекало, и цвет перекопанной земли становился белёсо-серым. Баба Фёкла останавливалась, оглядывалась на эту землю, из которой выкопаны  были уже клубни картошки и, ничего не сказав, шла дальше и дальше от того места, где мы закончили копать, обозначив его воткнутой в землю лопатой.

Мы подходили к дому, мыли руки под рукомойником, прикрученным под навесом. Баба Фёкла шла к колодцу и опускала в него ведро, привязанное к цепи. Ведро с лязгом проваливалось в колодец, слышно было, как оно шлёпается о воду, и я перегибалась через колодезный сруб и заглядывала вниз, в движущуюся темноту, из которой медленно появлялось обратно уже наполненное ведро. Вода была очень холодной и совсем другого вкуса, чем та, что бежала из колонки у нас дома. Я делала несколько глотков прямо из ведра, поставленного на сруб, и у меня сводило скулы то ли от температуры этой воды, то ли от её вкуса. Баба Фёкла пила долго, пару раз отрываясь от ведра и переводя дыхание. Вытерев рот рукой, она шла к дому и садилась на верхнюю ступеньку крыльца. Я пристраивалась на нижнюю и заглядывала на неё снизу вверх.

– Юбки посчитать хочешь? – баба Фёкла спрашивала вроде не строго, и я кивала головой. – Ну считай…

Я бралась двумя пальцами за тёмную материю и заворачивала её вверх. Раз, два, три, четыре, пять…

 

- Раз, два, три, четыре, пять… Куда-то ещё куры делись! Марфа, ты всех поразгоняла! Хватит уже! – Фёкла вышла во двор с ведром помоев и вылила их в корыто, стоящее у сарая. Свинья хрюкнула и бросилась к корыту. Девчонка, сидевшая на свинье, не удержалась и свалилась на землю, подняв столб пыли.
- Эй, девки! Всё играетесь! К вам вон сваты идут! – через забор крикнула тётка Марья.
Фёкла застыла на месте. А Марфа, отряхиваясь и пританцовывая, показала сестре язык:

- Это к тебе, Феклушка, сваты! Ох и потанцую я на свадьбе!
Фёкла погрозила сестре поднятым вверх ведром и кинулась в дом. Марфа вприпрыжку побежала к воротам.

- Кофту переодеть надо… Косы хорошо заплетены, другие ленты не успею переплести уже, ладно… – Фёкла рылась в сундуке, отыскивая кофточку понаряднее. Нашла, быстро переодела. На ходу застёгивая пуговки, кинулась к зеркалу, висевшему в зале. Румянец во всю щёку, руки дрожат, а петельки узкие, пуговки не пролезают в них… Наконец все застегнула, поправила складки. Мамка шила кофту зимой, тогда ещё великовата была, а теперь грудь выпирает, складки расходятся. Но ничего, зато цвет красивый – ярко-голубой, и цветочки меленькие, розовые. Нарядная кофта.
Глянула в окно. Марфа повисла мешком на воротах, выглядывает. Вот соскочила, к калитке побежала. Вроде здоровая уже девка, а всё балуется…

Послышались голоса, мимо окон прошли люди. Фёкла перевела дух и опустилась на лавку…

Когда гости вошли в дверь, глянула на хлопца, вошедшего последним, сердце сразу забилось: – Яков…

Видела его в церкви в прошлое воскресенье. Поглядывал на неё. Видимо, знал уже о  предстоящем сватовстве, родители предупредили. А она тогда ничего и не подумала. Мало ли кто на неё заглядывался! Она и  сама знала – зеркало не обманывало – красавица. Яков жених завидный, из зажиточной семьи, дом большой, хозяйство справное. Работники к ним на сезон  нанимаются. Только по годам – малолетка ещё, на год младше самой Фёклы. Ей семнадцать, а ему, стало быть, шестнадцать ещё… ну да ладно – не кривой, не косой, с виду ласковый.

Рожала она почти каждый год. по очереди – то казак, то девка. Только какими казаками были её сыночки, когда они  умирали друг за другом, едва успев ножками своими побегать по земле. Девки – те крепче оказались. Бабья кость – она и должна быть крепче – им потом новых человеков родить надобно будет…

А потом война началась. Которая заканчиваться и не думала никогда. Сначала с немцами воевали, потом друг с другом начали.

На баб свалилось в два раза больше работы – и за себя, и за мужиков, которые всё воевали, воевали, и никак не могли остановиться. А дети просили есть. И скотина тоже просила. И земля – чёрная, обстрелянная, просила не железа, а зёрен. Пули и снаряды не прорастали, не давали нового урожая, они могли только убивать.

В землю людей хоронили, как сеяли. Те годы были урожайными на смерть. Сеять зачастую было некому и нечего. Земля питалась плотью людей, вчера ещё живых, а сегодня зарываемых в неё, ждущую хоть каких посевов. Только жатвы не будет…

Ей пришлось надеяться только на себя. Мужа, считай, у неё не стало. Был он живой, только не с ней рядом жил. Приворожила его соседка чем-то, и наведывался он к ней частенько, пока совсем не перебрался в чужой дом. Оставил и жену, и детей, и хозяйство. Если бы не война, этого не случилось бы. Хватило бы разлучнице других мужиков, точно хватило бы. А так – углядела она её Якова, зыркнула на него чёрными своими глазищами, приворожила. Ох, не уберегла Фёкла своего мужа, не уберегла. Хочется ей лечь на сыру землю и руками рыть себе могилу. Да только кому нужны будут дочки? По миру пойдут… и по миру не пойти сейчас – куска хлеба никто не даст сиротам, потому как своих детей кормить нечем. Голод кругом… А соседка, завидев её, голову вверх тянет, зубы белые скалит – не уберегла, ты, Фёкла, Якова своего, мой он теперь…

Когда война была, думали, что хуже неё ничего быть не может. А когда революция началась, поняли, что эта ещё похлеще войны будет. Потому как брат на брата пошёл, и сосед на соседа. За то, что у одного дом повыше и лошадей побольше. За землю, которую пахать стало некому.  И ложились в неё и те, чья она была, и те, кто отобрать её хотел. Рядком прямо ложились, мирились там… Самого Бога перестали бояться, выгребать стали Бога из домов, жечь лики святые. И ничего нельзя было сделать.

Яков уехал из станицы. Куда, никто не знал – одни говорили, что с казаками ушёл, которые с атаманом к белым подались, другие – что в новую армию – к красным, значит. Да им всё равно было – и ей, и соседке. Что красные, что белые – мужа никто уже не вернёт.

А дочка старшая вернулась, которая со свекровью жила. Яков забрал её и матери своей отдал. Она Фёклу мамой не звала, когда на улице встречала, и не говорила с ней. Да Бог им судья. За свекровью теперь Фёкла приглядывать стала, потому как никого у той не осталось. А новая зазноба Якова  – не жена венчанная, и не должна помогать ей. Хоть и родила она сына Якову, бегает вон по улице, не знает отца.

Революция революцией, а землю пахать надо. И скотину кормить. Вставала рано – коров подоить, детям хлеба испечь. Пока коров не отобрали, молоко было, даже масло иногда ели. Потом новая власть пришла. С оружием по дворам ходили, скотину отбирали. Бабы выли, в ногах валялись, детей малых  перед собой ставили, показывали, сколько их – мал, мала, меньше, и всех кормить надо. Детей разгоняли, баб сапогами били. Контрреволюция, значит! И ещё другие страшные слова кричали.

Целыми семьями стали высылать. Сажали на подводы и увозили. Дети плакали, старики крестились. Мужики молчали. И не подойти было к подводе, хлеба куска не дать в дорогу. Страшно.

Её, Фёклу, с детьми чуть тоже не выслали. Пришли в дом, стали зерно искать, не нашли. Посуду, какая в большой комнате в шкафу стояла, перебили. Тарелки были мелкие и большие, блюда расписные с цветами, огромные блюда… Всё разбили. Она потом осколки собирала, разглядывала – приданое своё…

А на другой день сказали ей, чтобы в колхозное правление пришла. Она и пошла на заседание – ни живая, н мёртвая. Не помнила, как дошла. Всю дорогу Владычице небесной молилась. А там те, кто посуду у неё побили, стали решать выселить её. Дом большой, скотины много было, земли много. Так ведь землю отобрали, и скотину отобрали. А от дома кусок не отрежешь, детям в рот не положишь. Чудом тогда её не выселили. Владычица небесная помогла, добрых людей на помощь послала. Серафима, что на одной улице с ними жила и в правлении работала,заступилась. Куда ж её, Фёклу, с тремя малыми детьми и со старухой свекровью, выселять? Не доедут они никуда…

В общем, отпустили её. Всю жизнь Фёкла спасительницу свою вспоминала. А как вспоминала, так и молилась за неё – сначала за здравие молилась, а потом, когда та умерла, за упокой стала.

Со временем жизнь наладилась вроде. К новой власти привыкли. Все дочки выжили. Грамоте в школе выучились. Недолго, правда, учились, но не до того было – работать пришлось.

Тут снова – война. Голодно и холодно. Мужиков, которые новые народились и вырасти успели, опять на войну забрали. Опять бабы, старики да дети остались землю пахать, скотину кормить.  На окопы  девок её посылали – окопы рыть. С собой кусок хлеба с солью возьмут – и едут. А если хлеба нет – плачут – продай юбку  праздничную, купи хлеба. Да как же девке без юбки праздничной, а если жених появится? Война же не будет век целый идти. И мужиков всех на ней не поубивают, кто-то и останется…

Так война и кончилась, как она думала. Дочки  две замуж повыходили, третья при ней осталась. Не всем мужиков хватило, война вон скольких забрала.

Работала она в колхозе. Сначала – на разных работах, куда пошлют. Потом уже – поваром. По теплу в лес ездили – далеко, почти в горы, почти день в одну сторону. Деревья пилили, сучья топорами обтёсывали, брёвна на подводы складывали и обратно ехали, домой. После войны дома новые надо было строить, и школы, и больницы.

Однажды, когда в лесу были, зубы у неё разболелись. Так, что бегала она от дерева к дереву, прижималась к стволам несрубленным пока что то одной щекой, то другой, подвывала то про себя, то вслух. Паренёк подошёл к ней, окликнул:

- Что, тётка, зубы болят?
Глянула на него, слёзы потекли, кивнула.

- А хочешь, перестанут болеть? Могу так. И никогда болеть не будут. Хочешь?
С надеждой уже глянула, закивала головой.

- Только сама потом зубы свои будешь брать и вытаскивать. Не будешь меня проклинать?
Замотала головой, рот ладонью зажала – так боль меньше становилась.

Паренёк кивнул и пошёл от неё. Оглянулся один раз только:

- Не будешь проклинать?
И не видно его стало между деревьев уже. А она так и стояла на месте, чувствуя, как боль затихает внутри неё.

С тех пор зубы у Фёклы и не болели. Только зашатается один – она его сама и вытащит. И паренька вспомнит. Так и повытаскивала почти все, его вспоминая. Один остался, который впереди, огурцы ним одним и грызла теперь.

После войны с каждым годом жизнь полегче становилась. Она поваром в колхозной столовой работала. Потом совсем ушла из колхоза, жила на то, что в огороде вырастит да в хлеву. Пенсий тогда не было. Надеяться на свои силы приходилось да на помощь дочерей. А потом вдруг пенсию дали. В первый раз плакала, теребила в руках двенадцать рублей. Рада была, что такое богатство вдруг привалило. Внукам подарки купила.


Простила она или не простила тех, кто обижал её? Может, и простила. Потому как, когда разлучница к ней пришла и в ногах у неё валялась, прощения просила за то, что мужа увела, детей осиротила, жизнь её сломала, она, Фёкла, будто и не обижалась уже на неё, разлучницу. Девки её выросли, а жизнь тяжёлой у всех была, не у ней одной. У разлучницы, может, потяжелее даже. Сына её сосед застрелил, когда тот ещё молодым парнем был. Межу не поделили, вот и застрелил. А она, разлучница, ослепла с горя. Тогда и пришла к Фёкла прощения просить. Не сама пришла, люди добрые привели. По двору шла, спотыкаясь, руки вперёд выставив. Она, Фёкла, как увидела её, молчала сначала, потом пожалела, окликнула. Разлучница на колени упала сразу. Так и доползла к ней. А Фёкла ей так и сказала, что обиды не держит. Правду сказала…

- А почему у тебя так много юбок? У бабушки одна только, и у мамы… – правнучка дёргала за юбку и заглядывала в глаза. – Старенькая, ну скажи…
 

 

МАРФА
 

Марфа совсем на сестру не похожа была. Фёкла-то красавица писаная, а эта – ни лицом, ни статью. Приземистая, круглолицая и нос картошкой. Зато глаза смешливые и на язычок острая. Всё с шутками да прибаутками, и откуда только брала их, неизвестно. Оттого, видать, и ребята к ней липли. Сама себе и жениха выбрала – себе под стать, весельчака и балагура. С Семёном они так и жили, всё со смехом да с песнями. Он на гармошке играл и частушки сам пел. Выйдет вечером со двора, на лавку сядет – со всей улицы к нему собираются. Кто стоит, кто на траве сидит. Подпевают. И Марфа с детьми тут же – дочка на отца похожа, а сын на неё. Говорят, счастливыми дети вырастут, если так. Марфа тоже на отца похожа была, вот и ладилась у неё жизнь, не то, что у старшей сестры. Да только счастье долгим не бывает, рано или поздно заканчивается. У Марфы счастье аж десять лет было. Невиданный срок, если вдуматься. Только промелькнуло мигом, раз – и нету его. Осталась она с двумя детьми после того, как Семён частушку спел про вождя. Вроде смеялись все, а через день его забрали. И подумать ни на кого нельзя – все вокруг свои люди, не чужие.  Ну что ж поделать, времена такие тогда были. Сегодня смеётся человек с тобой вместе, песни поёт, хлеб твой ест – а завтра камень из-за пазухи вытащит, на тебя же и донесёт. Может, зависть людская своё дело сделала, а, может, так  просто пришлось.

Марфа, как и старшая сестра, поварихой работала в колхозной столовой. Хлеб выпекала – лёгкий, пушистый, румяный. Казалось, что улыбаются хлеб и булочки, как сама Марфа. Видно, работа и помогла ей прийти в себя после того, как осталась она с детьми одна, без мужа. О Семёне пару лет никаких вестей не было, а потом пришло извещение, что умер он. Из далёкого северного посёлка пришло это извещение. Марфа не выла, как другие бабы это делали при получении чёрных вестей, просто тихо сидела на лавке. Глаза её были сухими, без слёз вовсе.

- Ты поплачь, Марфутка, легче тебе станет. Слёзы – они печаль с души смоют, в сыру землю она уйдёт, а тебе полегчает, – уговаривала её старшая сестра и гладила курчавые Марфины волосы, выбившиеся из-под платка, враз поседевшие на висках, будто припорошённые первым снегом. Марфа целовала руку, гладившую её волосы, и скупые слезинки скатывались из её глаз.
Полгода Марфа была тихой. Не смеялась, не сыпала шутками-прибаутками. Глядела в землю и на работе, и дома. Детей только крепче прижимала к себе. А через полгода всё как рукой сняло с неё. И улыбаться стала, и огоньками глаза засветились, и шутками стала всех веселить. Молодая ведь ещё была, тридцать с небольшим только. Баба в самом соку, а на сок тот, как известно, мужики липнут, как пчёлы на мёд. К ней сам шмель прилип – председатель колхоза стал свой интерес проявлять. Он полгода один жил. Жена с инженером колхозным роман закрутила и в ближайший город оба они уехали. Председательша красивая была и с манерами, из бывших дворян. И дочка у них, лет пяти, точный материн портрет. Николай Алексеевич, председатель, лицом почернел, когда семьи лишился. Делал вид, что всё у него нормально, улыбался через силу, а сам худой стал, и курил не переставая – одну папиросу докуривает, от неё же и следующую прикуривает. Обедать он стал в колхозной столовой. Марфа, когда о муже печалилась, еду ему подавала, а сама глаз не поднимала на председателя. И он на неё не смотрел. Благодарил только и склонялся над тарелкой. А как полгода прошло, Марфа улыбаться начала и с прибаутками своими еду стала подавать. Николай Алексеевич в ответ улыбнулся – раз, другой. А через время попросил вдруг её в правление зайти после рабочего дня. Все знали, что председатель любит с людьми наедине разговаривать, не со всякими, конечно, а с теми, кто дельное может для общеколхозной пользы предложить. Марфа удивилась сначала, но потом подумала, что и по поводу их столовой у председателя какие-то мысли могут быть.

А он её замуж позвал. Так вот, сразу. И она согласилась. Да и кто из баб на её месте устоять смог бы?

Через год она ему сына родила, Ванюшкой назвали. На отца походил, только волос материн, курчавый. Смышлёный мальчишка. Председатель души не чаял в сыне. А её саму любил он или нет, Марфа не знала. Ничего он ей о любви не говорил. Но уважал жену и был заботливым мужем. Марфа, как замуж за него вышла, спокойнее стала. Шуточками перестала баловаться. Все и решили, что жене председателя так и положено вести себя – степенно.

Председатель, когда в город ездил, к дочери заезжал всегда. Марфа сама гостинцы собирала. Деньгами, само собой, он тоже дочери помогал. Раз в квартал так с дочкой и виделся, чаще времени не было. А, когда Ванюшке три года исполнилось, два раза за месяц в город вдруг съездил. И грустный какой-то стал, потерянный. Марфа ничего у мужа не выспрашивала – сам расскажет. Как-то чай пили вдвоём, дети спали уже. Он обнял её вдруг, в глаза заглянул:

- Рассталась Марьяна со своим. Плохо ей теперь. Оксана плачет, мать не слушается. Ох, наделали мы делов…
- К ним вернёшься? – сама не ожидала, как сорвался вдруг с языка её вопрос.
Он вздрогнул:

- Как же я вернусь? Ванюшка у меня теперь тут.
Она молча поднялась из-за стола и стала убирать посуду. Потом пошла спать, но долго не могла уснуть, лежала с открытыми глазами и смотрела в темноту за окном. Там мерцал огонёк папиросы, муж курил одну за другой.  Так Марфа и уснула, не дождавшись, пока он придёт.

Три дня она ходила тихая и задумчивая. А на четвёртый, за ужином, глянула на мужа и произнесла:

- Ну что ж, Николай Алексеевич, не получится у нас с тобой дальнейшей жизни. Спасибо тебе за всё. А Ванюшку с собой забери, ты его в люди выведешь, я знаю…
Он поднялся из-за стола, подошёл к ней, опустился на колени и уткнул свою голову ей в подол. Марфа сидела молча, не шевелясь, и слёзы катились по её щекам и падали на его голову.

Через месяц председатель с сыном уехали в город. Решено было, что сын не будет с ней видеться – так легче будет и ему, и ей.

Марфа продолжала работать. Старшие её школу закончили, профессии получили, свои семьи создали. Марфа помогала нянчить внуков, копалась в огороде. В общем, жизнь продолжалась.

Незаметно она состарилась. Стала горбиться и ходить медленнее. Волосы, поседевшие давно, стали совсем белыми. В фуфайке и галошах с тёплыми вязаными носками ходила Марфа с поздней осени до ранней весны. На голове – тёмный шерстяной платок. Деревенская старуха, как и многие.

Шла она однажды из магазина по весенней распутице, увязая ногами в грязи, когда машина, обогнавшая её, вдруг остановилась. Марфа тоже стала на дороге, не зная, куда идти. Дверца  машины открылась, и незнакомый мужчина вылез из неё, не боясь запачкать в грязи добротные кожаные ботинки.

А не скажете, где живёт Марфа Андреевна?
Она глянула на незнакомца .

- Марфа? Так я это!
- Мама? – он шагнул к ней, и Марфа обмерла.
Да, это был её Ванюшка. Взрослый и красивый. Он был уже директором завода. Привёз Марфе подарки и фотографии внуков – мальчиков, близнецов. Рассказывал, как в детстве она ему снилась, как хотелось ему к маме. Приглашал к себе – в отдельную комнату в большой квартире. Марфа гладила его волосы, заглядывала в его глаза – они остались такими же смешливыми, озорными, как в детстве.

- Сынок, сыночек… – повторяла Марфа, и слёзы радости и горести лились из глаз у обоих.
Целую неделю гостил сын у неё. Потом уехал. Они писали друг другу письма – Марфа о своём нехитром житье-бытье, сын – о жизни своей семьи, присылал фотографии. Ко дню рождения и к Новому году Марфа получала теперь посылки с подарками. Часто по вечерам, когда вся работа по дому и в огороде была переделана, Марфа садилась за стол, раскладывала на нём фотографии сына и внуков, рассматривала их медленно, по одной.

По выходным и по церковным праздникам Марфа всегда ходила в храм. К сестре в гости тоже наведывалась частенько, пару раз в месяц, иногда с ночёвкой оставалась. Затевали тесто с вечера, на ночь, утром ни свет ни заря вставали обе, месили хлеб, пекли его в печи. Крендели лепили, потом варили их, пекли, остуженные уже раскладывали в холщовые мешки, любовались.

- Марфутка, бери себе мешок побольше. Чтобы всем внучатам хватило.
Марфа улыбалась:

- Возьму, Феклуша, не переживай…
Глядели друг на друга ласково, и говорили так же. Видно было, что хорошо им  так вот – рядом, вместе.

 

 


Рецензии