Отрывок из романа Мост над рекой

      В иллюминаторе поплыли облака. Я чувствовала безмерное облегчение. Всё-таки город давил на меня. Мне надо сменить обстановку. В родных стенах всяко будет полегче.
       Я смотрела, не отрываясь, на грязно-белые барашки – облака и думала — обо всём и ни о чём. Главное, меня занимала мама. Что я ей скажу? О чём повинюсь перед нею? А вина велика безмерно.
       Отец видел мои переживания и молча сжимал мою руку, лежащую на подлокотнике кресла. Не нужно было слов, чтобы понять меня, и чтобы я понимала, что он сочувствует мне и жалеет меня; и что я знаю все его слова, что он бы мог сказать мне в утешение.
       Я вспомнила своё детство, мамину силу, любовь и строгость. Я знала, что, несмотря на мои шалости, меня всегда прощали и, что двери дома всегда были раскрыты для меня в любое время суток. А теперь мама сама нуждалась в нашей силе, любви и строгости. Как я достигла совершеннолетия, маму точно подменили. Внешне она оставалась такою же, непоколебимой, но психическое, а вместе с ним, и физическое здоровье медленно, но верно, ухудшалось. К чему ей было ещё беременеть спустя столько лет, неясно. Ну, я ей не судья.
        Я так же припомнила мужчину, о котором мы говорили с Бертою, отвлеклась на его внешность и поняла, что он смутно походил на па, прямо по-отцовски вёл себя, наставляя и оберегая меня в интимный наш момент. А я сбежала, не удосужившись даже объясниться, думая, что как взрослый он поймёт, что мне ничего не надо от него.
— Поплачь, поплачь…— услышала я родительский шёпот и встрепенулась. Звук голоса заставил очнуться от мыслей.
— Ты о чём, па?
— О тебе. Я же вижу, как ты пытаешься пересилить себя. Только не надо, ты не железная…
— Ты же знаешь меня, я никогда не плакала, разве что по пустякам.
— Это пустяки для тебя?! Как ты тогда просила прощения у матери! А? Вспомни!
       Он бы и кричал, но мы не были одни в пространстве самолётного салона, говорил тихо с еле сдерживаемой яростью.
       О! И я всё поняла. Он о себе не думал, жил и работал всегда на износ. Смыслом его существования – были мы. Только мы мало что давали взамен, кроме любви на словах, причиняя боль и беспокойство. Я должна озаботиться и о нём, поплакать вместе с ним, пожалеть себя. А я напрасно надрывалась, осуждала себя и видела лишь плохое в самой себе, виня себя в том, что случилось, и при этом обманывалась тем, что не считала случившееся чем-то из ряда вон выходящим.
— Помню. Прости, если это огорчает тебя.
— Ты бесчувственная.
— А уж ты определись, то ты маму упрекаешь в излишней рефлексии, то меня в нежелании плакать! Ну, не могу я так! Что мне, рыдать из-за этого постоянно? Случилось, и случилось! С меня не убыло… Я пропащая для мира.
       Я начала плакать, как он и хотел, только слёзы были злые. От злости на него самого, на то, что он позволяет себе раскисать и требует от меня такого, слёзы безостановочно текли. Но в злобе я не замечала влаги на щеках. Я встала с кресла, хотела пойти в уборную, а он усадил меня к себе на колени, прижимая к себе до боли в моих косточках.
— Вот, выплесни мерзость…
       Но не прилюдно же! И всё же я говорю:
— Мерзость… Я мерзкая. Мне омерзительно чувствовать себя осквернённой! — и слово-то какое – осквернённая! — Я никогда не отмоюсь от грязи. Я и рождена в результате падения в грязь. Я ненавижу мать лишь потому, что понимаю её. Она не хотела этого, — я осмотрела салон невидящими глазами, но никому нет дела до нас. Каждый занимался своим делом, спал, читал, слушал музыку в наушниках. — а всё же любила… Когда я смотрю на вас, целующихся, мне становится гадко,  я вижу насквозь её порочность, представляю, как она с Бертой и другими… А ты тоже ничем не лучше. Хотя тебя не упрекнуть, ты мужчина. Природа, ёпта…
       В громкоговорителе забормотал невнятно женский голос, говорящий о том, что самолёт собирается на посадку; и я попыталась встать.
— Я в уборную.  Скоро приземлимся. А то до дома не дотерплю.
       Отец понял и принял мою правду, не осудив меня ни единым словом, и во взгляде – ни тени осуждения; и улыбнулся. Я неисправима. И он отпустил меня.

— Мам, мы вернулись и привезли тебе магнитики! — радостно сообщила я и, бросив чемодан посреди гостиной на попечение папы, кинулась на маму с объятьями.
— Вы приехали. Наконец-то!
       Что мне сразу бросилось в глаза – её огромный живот, сильно отёкшие ноги и бледный цвет лица, почти восковой. Создавалось впечатление, что она практически не выходила на улицу, боялась отойти от телефона, боялась, выйдя в сад, случайно оставить его и не услышать звонка с радостной вестью.
— Только, чур, сильно не ругаться. Я и так получила от па.
— Жаль, что мало, — сказала она строго, но при этом едва держалась, чтоб не плакать в голос; а я заговорила с ней, как с маленькой, продолжая обнимать:
— Ну, тише… тише… Тебе нельзя. Подумай о малыше.
— Я знаю. Я себе не могу простить, что и ты пострадала! Дочка... тебе больно... Мне страшно от одной только мысли, как это было с тобой!
       Ну, па! Сдал с потрохами. И я уточняю:
— Что тебе известно?
— Многое. Но я жду объяснений.
       Я чувствую себя ужом на сковородке. Стою, переминаюсь с ноги на ногу. А отвертеться не получится, я не могу уйти в молчанку на двадцать лет, совсем как мама. Она понимает, что мне больно, только я должна пересилить себя, войти в её положение и всё рассказать. Я делаю попытку:
— Может, чайку? Мы по дороге купили вкусные пирожные! — и слышу отцовские шаги. Как раз вовремя. Я прошу его:
— Пап, пожалуйста, поставь чайник!
— Всё в порядке, хорошая моя? Ты же была у врача? — спросил он, целуя жену более страстно, чем обычно.
       Я понимаю, что должна уступить и уйти в сторону.
       Я сама пошла на кухню хозяйничать. Пусть они без меня поговорят, пока я сервирую чайный стол. Я не была голодна, по дороге мы перекусили, но пироженки были соблазнительны. И к тому же я надеялась отсрочить разговор с матерью. Я не знала, что я ей скажу. Учитывая, что приключений у меня было достаточно, я боялась её шокировать ещё и тем, что встречалась с Бертой. А про то, что было после, я вообще молчу. Мне стыдно за себя, что я быстро сдалась, хотя совсем недавно упрекала мать в том. Может, правда, отец прав, и то, что со мной случилось, помогло мне многое понять и осмыслить. Я стала лучше относиться к маме. Не то, чтобы я хуже к ней до этого относилась, просто в каких-то моментах я её не понимала и осуждала. А теперь мне есть за что просить прощения.
— Прошу к столу! — торжественно объявила я, когда разлила чай по чашкам и открыла коробку с пирожными.
       Я чувствовала себя неловко. Молчание и некая напряжённость повисли в воздухе. Я смотрела на страдающую мать и понимала её боль. Сама недавно была в её положении. Опекала девчонку. И что из этого вышло? Не уберегла. Я при этих мыслях начала судорожно ловить ртом воздух и пыталась держать равновесие.
— Может, ингалятор?
— Не стоит, — отмахнулась я от предложения па, — Пройдёт само. Мне всего лишь надо успокоиться.
       Сладкий чай уже не действовал так, как бывало в детстве, но я была счастлива тем, что мы трое сидим за столом. А скоро нас будет больше. Мамино пузо притягивало мой взор. Столько в голове вертелось нескромных вопросов по поводу беременности! И чтобы отвлечься, я начала с них.
— Мам, а это не больно?
— Что именно?
— Когда малыш решает толкаться.
— О нет! — мама засмеялась, удивляясь такому моему любопытству, — Это скорее неприятно, особенно если он таранит мочевой пузырь или садится на таз.
       Мы с кухни плавно переместились в гостиную. Я, положив голову и ладонь на мамин живот, сравнивала её с пухлым плюшевым медведем, и слушала ухом, как что-то неуловимое, несформировавшееся до конца, уже жило по своим понятиям и подчинялось какой-то внешней силе.
— Вот... толкнулся.
        Мамина рука накрыла мою руку, лежавшую на макушке живота, а сама она смотрела на меня так, будто мне не двадцать лет, а лет-десять что ли, и я ничего не знаю о женской физиологии, о том, как дети попадают в живот.
        Я явственно почувствовала, как младенец довольно ощутимо стукнул пяточкой по животу, уловила очертания маленькой ступни и загрустила. Я начала расспрашивать об этом, в попытке отложить наши разговоры о моём путешествии. А она терпеливо ждала моей исповеди, совсем как мы в своё время ждали подобного от неё, и не давила на меня. А говорить надо было. Она же волнуется. Оставили её одну в неведении на два месяца с хвостиком.
— А тошнота не одолевает? — делаю я ещё одну попытку.
— Скажу сразу, тебя носила тяжело. Мне бы лежать на постели, да где там! Покоя не было. А здесь сама себе удивляюсь! Правда, ноги отекли, стала как слон...
        Понимаю, что врёт. Но я не заостряю внимание на этом. Второй ребёнок тоже даётся непросто, учитывая возраст и переживания за меня. И я спрашиваю робко:
— Всё говорить, или детали опустить?
— На твоё усмотрение, — смилостивилась она.


Рецензии