Ана Бландиана. Линзы

Линзы

Я думаю, что с самых древних времен писатели разделялись по храбрости на две категории: одни претендовали на отражение в своем творчестве мира, другие признавались, что в лучшем случае им удается отразить самих себя. Я сказала, что это разделение по принципу храбрости, но не уточнила, какая из двух категорий храбрее. Да и не могла бы уточнить. Кто определит, для какой правды надо больше мужества: чтобы биться над пониманием мира и то, что ты понял, вложить в попытку создания его копии, или чтобы признать, что твое творчество фатальным образом выражает только тебя, что между тобой и миром, как бы ты ни бился, будет всегда существовать искажающая изображение линза глаза, который не может смотреть, не перетолковывая. Одно все-таки ясно: разделение по принципу храбрости на две категории, про которые неизвестно, какая из них выше, какая ниже, касается только намерений писателей, их понятий о своих возможностях, их упрямства в иллюзиях; что же касается результата приложения этих понятий и иллюзий, то есть собственно творчества, то оно всегда ошеломляет своей вопиющей субъективностью, искусностью лепки своего, ни на чей не похожего мира, ибо мир слишком огромен и разнолик, чтобы требовать чего-нибудь иного, кроме толкования, толкования и еще раз толкования. Но если мы призна;ем вполне очевидную истину, убеждающую нас, что при передаче реальности как раз строгая реальность и невозможна, что всякая литература, по определению, более или менее фантастична, то есть представляет скорее угол зрения автора, чем сами увиденные им вещи, тогда при классификации писателей надо говорить о мужестве особого рода, о мужестве смотреть правде в глаза, то есть об их откровенности с самими собой, об их чутье в понимании природы и пределов своих возможностей. Литература откровенно фантастическая становится таким — парадоксальным — образом единственной реалистической литературой, то есть литературой, способной установить честное и разумное соотношение между субъектом, который смотрит, и объектом, на который смотрят. В этом смысле вся великая мировая литература — с ее шедеврами, носящими на себе, как выжженное каленым железом тавро, печать личности их творцов, — вся она фантастическая. Чем еще, если не фантастикой, можно назвать мир Достоевского, мир, в лихорадке самопознания кружащий по чужим углам, по проходным комнатушкам, все быстрее и судорожнее: то ли к аду, то ли к апофеозу всеобщего разрушения и распада? Что, если не фантастика, есть диккенсовский мир с садистами-взрослыми и мазохистами-детьми, мир, где школы похожи на сумасшедшие дома, а общество — на зверинец, чьи обитатели вот-вот разломают решетки своих клеток? Фантастика Караджале сильнее в комедиях, чем в рассказах-фантазиях, потому что фантазировать означает не отдаляться от правды жизни, но вникать в ее суть, расчленяя до неузнаваемости одному тебе принадлежащими инструментами. Писатель, как всякий человек искусства, дает иное, чем в реальности, изображение, но именно в этом, всегда поразительном, искажении и нуждается реальность, чтобы быть понятой. Никому не взбредет в голову носить очки с простыми стеклами: тот, кто хочет видеть мир, как он есть, пусть смотрит невооруженным глазом.
 


Рецензии