Анна Ахматова. Узнают голос мой...

                << Анна Ахматова: «Узнают голос мой…»>> (страницы жизни и творчества).

                Анна Андреевна Ахматова, 11(23 по н. ст.) июня 1889 г., Большой Фонтан (под Одессой) – 5 марта 1966 г., г. Москва;  похоронена в Комарове под  Ленинградом.

Из-под каких развалин говорю,
Из-под какого я кричу обвала,
Как в негашённой извести горю
Под сводами зловонного подвала.
Я притворюсь беззвучною зимой
И вечные навек захлопну двери.
И всё-таки услышат голос мой.
И всё-таки ему опять  поверят.

                Анна Ахматова… Великий русский поэт двадцатого века…  Поэт трагической судьбы… Многое вместила в себя большая (почти 77 лет) жизнь этой замечательной женщины;  много тяжёлых испытаний выпало на её долю – всё вынесла она , и сумела стать поэтом «настоящего Двадцатого Века» (выражение  Ахматовой), сурового века…

                Анна Ахматова (наст. фамилия – Го’ренко) родилась 11 (по н. стилю 23) июня 1889 г. на Черноморском побережье в пригороде Одессы. Когда ей было год, семья переехала из Одессы в Павловск, под Петербургом, а в следующем году они переехали в Царское Село.
                Анна была четвёртым ребёнком в семье, в которой было шестеро детей. Отец – Андрей Антонович Горенко был отставным инженер – механиком флота. Он мало занимался детьми и был несколько отдалён от семьи, в отличие от матери, Инны Эразмовны, в девичестве Стоговой. Натура впечатлительная, знавшая литературу, любившая  стихи, она наизусть читала детям стихи Державина и Некрасова. С Державина и Некрасова и началось знакомство Ани с поэзией. Интересно, что в доме будущего поэта практически не было книг (за исключением толстого тома Некрасова, который Ане разрешали  читать на каникулах). Тем не менее уже в 13 лет девочка хорошо знала и очень любила поэзию и даже читала по-французски Бодлера, Верлена и  других французских символистов.
                Первое стихотворение она написала в 11 лет. Но ещё до того, как Аня написала свои первые строки, все в семье почему-то были уверены, что она станет поэтессой. Отец дразнил   её «декадентской поэтессой», а узнав, что дочь пишет стихи (ей тогда было семнадцать) он проявил явное неудовольствие и сказал ей: «Не срами моё имя!» « И не надо мне твоего имени», -- ответила она и взяла имя своей прабабушки – татарской княжны:  юная поэтесса стала
 подписывать стихи «Анна Ахматова» -- под  этим татарским  псевдонимом  она и войдёт в историю русской поэзии...

                Детство Ани Горенко прошло, гл. обр., в Царском Селе, недалеко от Петербурга (ныне это город Пушкин).  Многое в её жизни связано с этим городом. --  И первые (тайные) попытки писать стихи… И первая (тоже тайная) любовь… И первая, навсегда близкая подруга Валерия Тюльпанова (в замужестве – Срезневская)…
                Впоследствии Валерия Срезневская вспоминала в мемуарном очерке «Дафнис и Хлоя»: << С Аней мы познакомились в Гугенбурге, довольно модном тогда курорте близ Нарвы, где семьи наши жили на даче. Обе мы имели гувернанток, обе болтали бегло по-французски и по-немецки, и обе ходили с нашими «мадамами» (то есть гувернантками – В. К.) на площадку около курзала, где дети играли в разные игры, а «мадамы»  сплетничали, сидя на скамейке.  Аня была худенькой стриженой девочкой, ничем не примечательной, довольно тихонькой и замкнутой. Я была очень подвижной, весёлой, шаловливой и общительной.  Особенной дружбы у нас не возникло,  но встречи были частые, болтовня непринуждённая, и основа для дальнейших отношений возникла прочно.
                Настоящая, большая, на всю жизнь тесно связавшая нас дружба пришла позже, когда мы жили в одном и том же доме в Царском Селе, близ вокзала, на углу Широкой улицы и Безымянного переулка – в доме Шухардиной, где у нас была квартира внизу, а у Горенко наверху. В этот дом мы переехали после пожара, когда потеряли всю обстановку, всё имущество, и наши семьи были очень рады найти квартиру, где можно было разместиться уютно, к тому же около вокзала (наши отцы были связаны с поездками  в Петербург на службу, а перед  старшими детьми уже маячило в будущем продолжение образования). При доме был большой хороший сад, куда обе семьи  могли спокойно на целый день выпускать своих детей, не затрудняя ни себя, ни своих гувернанток прогулками.
                Вот когда мы по-настоящему подружились и  сошлись с Анечкой Горенко. Аня писала стихи, очень много читала дозволенных и недозволенных книг и очень изменилась внутренне и внешне. Она выросла, стала стройной, с прелестной  хрупкой фигурой развивающейся  девушки, с чёрными, очень длинными и густыми волосами, прямыми, как водоросли, с белыми и красивыми руками и ногами, с несколько  безжизненной бледностью  определённо  вычерченного лица, с глубокими, большими  светлыми глазами, странно выделявшимися на фоне чёрных волос и тёмных бровей и ресниц. Она была неутомимой наядой в воде, неутомимой  скиталицей – пешеходом, лазала как кошка и плавала как рыба. Почему-то её считали «лунатичкой», и она не очень импонировала добродетельным обывательницам затхлого и очень дурно и глупо воспитанного Царского Села, имевшего все недостатки близкой  столицы без её достоинств. Как и полагается пригородам.
                Наши семьи жили замкнуто. Все  интересы отцов были связаны с Петербургом; матери – многодетные, обременённые хлопотами о детях и хозяйстве. Уже приволья не было нигде и в помине. Прислуга была вольнодумная  и небрежная в работе. Жизнь  дорогая. Гувернантки, большею частью швейцарки и немки, претенциозные и не ахти как образованные. Растить многочисленную семью было довольно сложно. Отсюда не всегда ровная атмосфера в доме;  не всегда и ровные отношения  между членами семьи. Не мудрено, что мы отдыхали, удаляясь от бдительных глаз, бродя в садах и гущах прекрасного, заброшенного , меланхолического  Царского Села >>.
                А вот что Срезневская пишет о ранней лирике  Анны Ахматовой:
                «Аня свои ранние стихи, к сожалению, не сохранила, и потому для исследователей её творчества навеки утеряны  истоки её прекрасного таланта. Могу сообщить  одну и довольно существенную черту  в её творчестве: предчувствие  своей судьбы. Ещё совсем девочкой она писала  о таинственном  кольце (позже чёрном бабушкином кольце), которое она получила в дар от месяца:

  Мне сковал его месяца луч золотой
И, во сне надевая, шепнул мне с мольбой:
«Береги этот дар! Будь мечтою горда!»
Я кольца не отдам – никому, никогда! >>

               
   
                Царское Село для Ахматовой, это и – Пушкин, который вошёл в её жизнь, когда она была ещё ребёнком. Она бродила по тем же царскосельским аллеям, по которым за сто лет до неё бродил мальчик – Пушкин, Пушкин – лицеист. И какое восхитительное стихотворение она напишет в 1911 году, стихотворение о нём, гениальном мальчике, будущем великом поэте России…

Смуглый отрок бродил по аллеям,
У озёрных грустил берегов,
И столетие мы лелеем
Еле слышный шелест шагов.

Иглы сосен густо и колко
Устилают низкие пни…
Здесь лежала его треуголка
И растрёпанный том Парни.
              (Эварист Парни – известный французский поэт XVIII века, любовь юного Пушкина).

                В Царском Селе Ахматова познакомилась  с Николаем Гумилёвым, своим первым мужем, впоследствии знаменитым поэтом. Впервые они встретились в 1903 г.  (Срезневская пишет – в 1904-м) – оба юные (Николаю – 17 – по словам Срезневской – он был гимназистом седьмого класса, Анне – 14), сравнительно недавно написавшие свои первые стихи. «В ремешках пенал и книги были, // Возвращалась я домой из школы. // Эти липы, верно, не забыли // Нашей встречи, мальчик мой весёлый», -- писала Ахматова позже, обращаясь к Гумилёву. С 1905 г. он, влюблённый в неё, делает ей предложение за предложением. Временами она готова согласиться, но… 4 раза отказывает Гумилёву. Она любит другого, но её чувство остаётся без ответа… «Я отравлена на всю жизнь, горек яд неразделённой любви», -- пишет она в письме 1907 г.
«Гумилёв – моя Судьба, и я покорно отдаюсь ей», -- говорит Анна в том же письме и обещает сделать Гумилёва счастливым. На его 5-е предложение она отвечает согласием, и в апреле 1910 г. Николай Гумилёв и Анна Ахматова обвенчались. Вскоре молодожёны отправились в свадебное путешествие в Париж, а, вернувшись в Россию,  в конце 1910 г., поселились в Царском Селе, в доме родителей Гумилёва.
                Анна Ахматова – главная его героиня ,  его Муза, его Прекрасная Дама.  В  письме Гумилёва к Анне, написанном в 1909 г., есть такие слова: «Я понял, что в мире меня интересует  только то, что имеет отношение к Вам». Он написал более 20 стихотворений, обращённых к Ахматовой и вызванных его чувством к Ней. В одном из них он запечатлел Её образ.

    Я знаю женщину: молчанье,
Усталость горькая от слов,
Живет в таинственном мерцанье
Ее расширенных зрачков.
Ее душа открыта жадно
Лишь медной музыке стиха,
Пред жизнью, дольней и отрадной
Высокомерна и глуха.
Неслышный и неторопливый,
Так странно плавен шаг ее,
Назвать нельзя ее красивой,
Но в ней все счастие мое.
Когда я жажду своеволий
И смел и горд — я к ней иду
Учиться мудрой сладкой боли
В ее истоме и бреду.
Она светла в часы томлений
И держит молнии в руке,
И четки сны ее, как тени
На райском огненном песке.

                Возвышенное чувство Гумилёва к Ахматовой, возвышенные стихи, обращённые к ней… А семейная жизнь двух поэтов – не удалась. С самого начала совместной жизни отношения Ахматовой и Гумилёва были далеки от идиллических. Гумилёв был увлекающимся человеком, -- до свадьбы у него бывали «романы» с женщинами, после свадьбы это продолжалось. «Романы» Ахматовой тоже были часты. Не менее (а может быть, и более) важная причина семейного разлада Гумилёва и Ахматовой – то, что они оба – большие поэты, а у каждого большого поэта свой огромный и сложный мир. Соединение под одной крышей двух таких сильных и самобытных поэтов «не сулило мирного уюта» (по словам литературоведа Эммы Герштейн).<< Оба они , -- вспоминает Валерия Срезневская, -- были слишком свободными и большими людьми для пары воркующих «сизых голубков». …Их отношения скорее были тайным единоборством с её стороны как свободной женщины, с его стороны желанием не поддаться никаким чарам и остаться самим собой, независимым и властным… увы, без власти над этой вечно ускользающей от него многообразной и не подчиняющейся никому женщиной.>>. И в 1916 г. Ахматова решила навсегда уйти из дома Гумилёва и переехала в Петроград. К тому времени она уже была автором 2-х поэтических сборников. –
                Её первый сборник – «Вечер» -- вышел в 1912 г. На выпуск этого 1-го сборника Ахматову благословил Гумилёв, её муж и большой поэт и критик. Вскоре после свадебного путешествия Гумилёв надолго отправился в милую его сердцу Африку. Из записей  Михаила Будыко, который общался с Ахматовой с 1962-го года. Его записи сделаны на основе рассказов Анны Ахматовой в её последние годы.   Я процитирую начиная  с отъезда Гумилёва (хоть я об этом и сказал уже): << Вскоре после женитьбы Н[иколай] С[тепанович] уехал на полгода в Абиссинию, за это время  была написана большая часть «Вечера».  Н[иколаю] С[тепановичу] новые стихи понравились  больше (до этого он, по рассказам Будыко, критически относился  к ранним стихам жены, более того – считал, что жене поэта неудобно тоже писать стихи), и он сказал, что нужно издать книгу. До этого А[нна] А[ндреевна] выступала с чтением стихов в  «Башне» Вячеслава Иванова. >>.   Критика приняла 1-й сборник молодой поэтессы  очень благожелательно, но саму Ахматову стихи, вошедшие в него, явно не удовлетворяли (когда она читала их на «Башне» -- ей казалось, что они имеют успех – по рассказам М. Будыко). Не удовлетворяли до такой степени, что она сильно расстроилась, когда вышла эта, по её мнению, очень неудачная книга. Напр., едет Ахматова в трамвае, смотрит на людей вокруг, и думает: «Счастливые! У них не вышла книжка!»
                Но если сравнить путь поэта с поэтическим странствием (пользуясь образом ахматоведа А. Хейт), то можно сказать, что Ахматова только вышла в путь. И начало пути было не таким уж и неудачным…
               

              Дверь полуоткрыта,
Веют липы сладко…
На столе забыты
Хлыстик и перчатка.
Круг от лампы желтый…
Шорохам внимаю.
Отчего ушел ты?
Я не понимаю…
Радостно и ясно
Завтра будет утро.
Эта жизнь прекрасна,
Сердце, будь же мудро.
Ты совсем устало,
Бьешься тише, глуше…
Знаешь, я читала,
Что бессмертны души.
1911 г.

                И – ещё одно стихотворение молодой Ахматовой – тоже из книги «Вечер» -- безусловный шедевр русской поэзии начала XX века…



 


      Сжала руки под тёмной вуалью…
«Отчего ты сегодня бледна?»
-- Оттото, что я терпкой печалью
Напоила его допьяна.

Как забуду? Он вышел, шатаясь,
Искривился мучительно рот…
Я сбежала, перил не касаясь,
Я бежала за ним до ворот.

Задыхаясь, я крикнула: «Шутка
Всё, что было. Уйдёшь, я умру».
Улыбнулся спокойно и жутко
И сказал мне:  «Не стой на ветру».

                8 января 1911
              Киев.

             

   
                Вот вам и, по мнению самой Ахматовой, неудачная книга – такое уже тогда могла писать!!

                Вскоре после выхода книги «Вечер» стихотворение, посвящённое  Ахматовой, написал большой поэт (один из ярких поэтов «серебряного века») Михаил Кузмин:

     Залётною голубкой к нам слетела,
      В кустах запела тонко филомела,
     Душа томилась вырваться из тела,
   Как узник из темницы.

 Ворожея, жестоко точишь жало
Отравленного, тонкого кинжала!
Ход солнца ты б охотно задержала
И блеск денницы.

Такою беззащитною пришла ты,
Из хрупкого стекла хранила латы,
Но в них дрожат, тревожны и крылаты,
                Зарницы.

                Комментарий к стихотворению Н. А. Богомолова (в дальнейшем я его ещё буду цитировать):
                << Михаил Алексеевич Кузмин (1872 – 1936) познакомился с Ахматовой на «башне» у Вяч. Иванова 10 июня 1910 года и записал: «Она ничего – обойдётся и будет мила». Именно он представлял читателям первую книгу Ахматовой «Вечер». Дальнейшие их отношения – долгий и увлекательный сюжет, в котором есть и притяжения, и отталкивания, и неприязнь. Но стихотворение это (М. Кузмин. Глиняные голубки. Третья книга стихов. Пг., 1914) останется памятником их дружбы. >>.


                В 1912 году произошло ещё одно важное  событие в жизни Ахматовой и Гумилёва:  у них родился сын – Лев. И здесь я хочу сказать о   пророчестве Марины Цветаевой, младшей сестры Ахматовой по русской поэзии. В поэтическом цикле «Стихи к Ахматовой» она, по сути, предсказала судьбу Лёвы:


Имя ребенка — Лев,
Матери — Анна.
В имени его — гнев,
В материнском — тишь.
Волосом — о;н — рыж
— Голова тюльпана! —
Что ж — осанна! —
Маленькому царю.
Дай ему Бог — вздох
И улыбку — матери,
Взгляд — искателя Жемчугов.
Бог, внимательнее
За ним присматривай:
Царский сын — гадательней
Остальных сынов.
Рыжий львёныш
С глазами зелеными,
Страшное наследье тебе нести!
Северный Океан и Южный
И нить жемчужных
Черных четок — в твоей горсти!
24 июня 1916
 С самого рождения Лёву воспитывала мать Николая Гумилёва – Анна Ивановна. Ахматова же , с самого рождения сына, между сыном и поэзией, будет выбирать поэзию, поэзия всегда будет для неё выше. «Я плохая мать», -- писала она в одном из стихотворений. Корней Иванович Чуковский, познакомившийся с поэтессой в раннюю пору её творчества, вспоминал:
                << Анну Андреевну Ахматову я знал с 1912 года. Тоненькая, стройная, похожая на робкую пятнадцатилетнюю девочку, она ни на шаг не отходила от мужа, молодого поэта Н[иколая] С[тепановича] Гумилёва, который тогда же, при первом знакомстве, назвал её своей ученицей (это ошибка: никогда Ахматова не была ученицей Гумилёва, с самого начала она шла своим путём в поэзии – В. К.).
                То были годы её первых стихов и необыкновенных, неожиданно шумных триумфов. Прошло два – три года, и в её глазах, и в осанке, и в обращении с людьми наметилась одна главнейшая черта её личности: величавость…: «царственная», монументально важная поступь, нерушимое чувство уважения к себе, к своей высокой писательской миссии. >>.

                Второй сборник  Ахматовой – «Чётки», вышедший в 1914 году, принёс ей всероссийскую известность и сделал её самым популярным поэтом России (популярнее даже Александра Блока, который в то время – давно уже – считался лучшим поэтом России). Появилась такая популярная игра -- << рассказывать «Чётки» >>. Она заключалась в том, что кто-нибудь начинал читать строки из этого сборника, а другой должен был продолжить.
                …1914 год. Ахматовой 25 лет. Выход её второго сборника. Поэтическое странствие поэтессы продолжается…

                Звенела музыка в саду
Таким невыразимым горем.
Свежо и остро пахли морем
На блюде устрицы во льду.
Он мне сказал: «Я верный друг!»
И моего коснулся платья.
Так не похожи на объятья
Прикосновенья этих рук.
Так гладят кошек или птиц,
Так на наездниц смотрят стройных…
Лишь смех в глазах его спокойных
Под легким золотом ресниц.
А скорбных скрипок голоса
Поют за стелющимся дымом:
«Благослови же небеса —
Ты в первый раз одна с любимым».

                А это 2 стихотворения (диптих) о Петербурге, с которым была связана почти вся сознательная жизнь Ахматовой. Они тоже вошли в книгу «Чётки»:

                1.

Вновь Исакий в облаченьи
Из литого серебра.
Стынет в грозном нетерпеньи
Конь Великого Петра.

Ветер душный и суровый
С чёрных труб сметает гарь…
Ах! своей столицей новой
Недоволен государь.

                2.

Сердце бьётся ровно, мерно.
Что мне долгие года!
Ведь под аркой на Галерной
Наши тени навсегда.

Сквозь опущенные веки
Вижу, вижу, ты со мной,
И в руке твоей навеки
Нераскрытый веер мой.

Оттого, что стали рядом
Мы в блаженный миг чудес,
В миг, когда над Летним садом
Месяц розовый воскрес, --

Мне не надо ожиданий
У постылого окна
И томительных свиданий.
Вся любовь утолена.

Ты свободен, я свободна,
Завтра лучше, чем вчера, --
Над Невою темноводной,
Под улыбкою холодной
Императора Петра.

             А вот какое дивное стихотворение написал уникальный поэт граф Василий Комаровский в 1914-м году:

             Анне Ахматовой
            («Вечер» и «Чётки»):

В полуночи, осыпанной золою,
В условии сердечной тесноты,
Над тёмною и серою землёю
Вам эвкалипт раскрыл свои цветы.

И утренней порой голубоокой,
Тоской весны ещё не крепкий ствол,
Он нежностью, исторгнутой жестоко,
Среди камней недоумённо цвел.

Вот славы день. Искусно или больно
Перед людьми разбито на куски
И что взято рукою богомольно,
И что дано бесчувствием руки.

                Комментарий к этому стихотворению Н. А. Богомолова  --
                << Стихотворение графа Василия Алексеевича Комаровского (1881 – 1914) было опубликовано посмертно («Аполлон», 1916 , № 8), но Ахматовой оно, очевидно, было известно  ранее. Поэт трагической судьбы, преследуемый душевной болезнью и писавший в минуты просветления, Комаровский был знаком с Ахматовой и Гумилёвым по Царскому Селу и имел в них весьма редких ценителей своего поэтического дара >>.
               

             

         В 1917 году, после выхода 3-го сборника Ахматовой – «Белая стая», некоторые её поклонники стали называть её «Сафо XX столетия». Сафо – великая древнегреческая поэтесса, большой мастер любовной лирики. Ахматова уже в первых своих сборниках проявила себя как большой мастер любовной лирики.

   

               
                ***
Как площади эти обширны,
Как гулки и круты мосты!
Тяжелый, беззвездный и мирный
Над нами покров темноты.
И мы, словно смертные люди,
По свежему снегу идем.
Не чудо ль, что нынче пробудем
Мы час предразлучный вдвоем?
Безвольно слабеют колени,
И кажется, нечем дышать…
Ты – солнце моих песнопений,
Ты – жизни моей благодать.
Вот черные зданья качнутся
И на землю я упаду,
Теперь мне не страшно очнуться
В моем деревенском саду.

    
                ***
Я улыбаться перестала,
Морозный ветер губы студит,
Одной надеждой меньше стало,
Одною песней больше будет.

И эту песню я невольно
Отдам на смех и поруганье,
Затем, что нестерпимо больно
Душе любовное молчанье.

         17 марта 1915
      Царское Село.

                В год издания сборника «Белая стая» стихотворение, обращённое к Ахматовой, написал выдающийся русский поэт Фёдор Сологуб:

 Прекрасно всё под нашим небом,
И камни гор, и нив цветы,
И вечным, справедливым Фебом
Опять обласканная, Ты,

И это нежное волненье,
Как в пламени синайский куст,
Когда звучит стихотворенье –
Пчела над зыбким мёдом уст.

И кажется, что сердце вынет
Благочестивая жена
И милостиво нам подвинет,
Как чашу пьяного вина.

           Комментарий Н. А. Богомолова:
           << Фёдор Кузьмич Сологуб (Тетерников, 1863 – 1927) был давно знаком с Ахматовой, литературная жизнь регулярно сводила их, и записанное в ахматовский альбом  стихотворение (впервые опубликовано в книге: Образ Ахматовой, Л., 1925) звучит не просто как запоздалый ответ на строки Ахматовой, украсившие сологубовский экземпляр «Вечера» («Твоя свирель над тихим миром пела…»), но и как итог его отношения к поэзии Ахматовой >>.
                Но вернёмся к ранней лирике Анны Ахматовой. --
                Можно ли говорить об Ахматовой только как об авторе любовных стихов? Да, в сознании многих иона была прежде всего создателем замечательных стихов о любви, но с 1914 г. в её поэзии звучат и гражданские мотивы. События  1914 – 1917 г. г. (первая мировая война и две русские революции) не прошли мимо сознания Анны Ахматовой – мимо души поэтессы – мимо её поэзии…
                …В 1915 году, когда пожар мировой войны разгорался всё яростней, Ахматова молилась о России, втянутой в эту войну: она создаёт один из ранних своих шедевров – стихотворение «Молитва»:

    Дай мне горькие годы недуга,
   Задыханье, бессонницу, жар,
   Отыми и ребёнка, и друга,
   И таинственный песенный дар –

     Так молюсь за моей литургией
     После стольких томительных дней,
      Чтобы туча над тёмной Россией
       Стала облаком в славе лучей. 

              И ещё 2 стихотворения, вызванные Первой мировой войной, пишет Ахматова (правда, их было больше, но я познакомлю вас с 2-мя):

                Июль 1914.

                I.

Пахнет гарью. Четыре недели
Торф сухой по болотам горит.
Даже птицы сегодня не пели,
И осина уже не дрожит.

Стало солнце немилостью Божьей,
Дождик с Пасхи людей не кропил.
Приходил одноногий прохожий
И один на дворе говорил:

«Строки страшные близятся. Скоро
Станет тесно от свежих могил.
Ждите глада, и труса, и мора,
И затменья небесных светил.

Только нашей земли не разделит
На потеху себе супостат.
Богородица белый расстелет
Над скорбями великими плат».

                II.

Можжевельника запах сладкий
От горящих лесов летит.
Над ребятами стонут солдатки,
Вдовий плач по деревне звенит.

Не напрасно молебны служились,
О дожде тосковала земля:
Красной влагой тепло окропились
Затоптанные поля.

Низко, низко небо пустое,
И голос молящего тих:
«Ранят тело Твоё пресвятое,
Мечут жребий о ризах Твоих.»

               20 июля 1914
             Слепнёво.

             Ещё одно пояснение к этому диптиху: есть мнение, что Ахматова здесь пророчески предсказала будущую гражданскую войну в России.

                Интересно, что написал о поэзии Анны Ахматовой поэт и критик Николай Недоброво в 1915 году. Ей 26 лет, и она автор всего лишь 2-х выпущенных книжек – т. е. самое главное в её поэзии ещё впереди. Но может быть в этих 2-х уже содержалось важнейшее – её поэтический облик? – может быть. Но если так, то всё равно Недоброво (большой Друг Ахматовой) прозорливец – он пишет о ней так, будто она уже зрелый поэт. «Эти муки, жалобы и такое крайнее смирение – не слабость ли это духа, не простая ли сентиментальность? Конечно, нет: самое голосоведение Ахматовой, твёрдое и уж скорее самоуверенное, самое спокойствие в признании и болей и слабостей, самое, наконец, изобилие поэтически претворённых мук, -- всё свидетельствует не о плаксивости по случаю жизненных пустяков, но открывает лирическую душу, скорее жёсткую, чем слишком мягкую, скорее жестокую, чем слезливую, и уж явно господствующую, а не угнетённую (Н. В. Недоброво. «Анна Ахматова»).  << Теперь, когда виден весь путь Ахматовой, -- пишет Анатолий Найман, который был секретарём Ахматовой её последние годы, -- ощущение новизны мыслей Недоброво в значительной степени приглушено ясностью, заметностью их источника в самих стихах. Но статья была написана об авторе двух первых книжек, «Вечера» и «Чёток», и многое из того, к чему впоследствии пришла Ахматова, было лишь подтверждением, если угодно, принятием предложенного критиком. Когда я сказал ей об этом моём впечатлении от статьи, которую, кстати сказать, она же мне и дала, Ахматова, и прежде в разговорах выделявшая Недоброво среди выдающихся людей своего времени, и прежде вспоминавшая  о влиянии, которое он на неё имел, сказала просто: «А он, может быть, и сделал Ахматову», -- но тогда, произнеся его имя, она нашла нужным подчеркнуть: «Он был первый противник акмеизма, человек с Башни, последователь Вячеслава Иванова. В её фотоальбоме был снимок Недоброво, сделанный в петербургском  ателье в начале века. Тщательно – как будто не для фотографирования специально, а всегда – причёсанный; с высоко поднятой головой; с чуть – чуть надменным взглядом продолговатых глаз, которые в сочетании с высокими длинными бровями и тонким носом с горбинкой делают узкое , твёрдых очертаний лицо «портретным»; строго одетый – словом, облик, который закрывает, а не выражает сущность, подобный «живому» изображению на крышке саркофага. Он выглядит крепким, хотя и изящным, человеком, но грудь показалась мне слишком стянутой сюртуком, а может быть, я обратил на это внимание, потому что знал, что через несколько лет после этой фотографии он умер от туберкулёза. Он умер в Крыму в 1919 году, тридцати пяти лет. Ахматова увиделась с ним в последний раз осенью 1916 года в Бахчисарае, где кончались столько раз бежавшие им навстречу по дороге из Петербурга в Царское Село каменные верстовые столбы, теперь печально узнанные ими. Ахматова говорила, что Недоброво считал себя одной из центральных фигур в картине, которая впоследствии была названа серебряным веком, никогда в этом не сомневался, имел на это основания и соответственно себя вёл. Он был уверен, что его письма будут изданы  отдельными томами, и, кажется, оставлял у себя черновики. Ахматова посвятила либо адресовала ему  несколько замечательных стихотворений и лирическое отступление в «Поэме без героя», кончающееся;
                Разве ты мне не скажешь снова Победившее
                смерть
                слово И разгадку жизни моей? –
                с выпавшей строфой:
                Что над юностью стал мятежной, незабвенный,
                мой друг и
                нежный – Только раз
                приснившийся сон,  Чья сияла когда-то сила,
                Чья забыта  навек могила, словно вовсе и не 
                жил он >>.   
                «Н. В. Недоброво  -- царскосельская идиллия», -- начала она одну заметку последних лет. Николай Недоброво не только написал гениальную статью об Ахматовой – он ещё и написал несколько стихотворений, обращённых к ней.

               
                Е.М.М.

Во взгляде ваших длинных глаз, то веском,
То зыбком, то поющем об обмане,
Вдруг тайный свет затеплится в тумане
И воссияет углублённым блеском.

Не так ли в зачарованном лимане
Плывёт луна, заслушиваясь плеском?
Ах, вас бы подвести к леонардескам
В музее Польди – Пеццоли в Милане.

Себя, смотрясь как в зеркала, в полотна
Вы б видели печальной в половине,
А в остальных жестокой беззаботно.

А вас живую, с вами на картине
Сличая, я бы проверял охотно
Больтраффио , Содому и Луини.
           21/II – 7/III. 1913.

            Посвящение – Е. М. М. – пока что загадка для исследователей. Сама Анна Ахматова принимала сонет, как обращённый именно к ней (по словам Владимира Сергеевича МУРАВЬЁВА, наиболее душевно близкого собеседника А. Ахматовой в 60-е годы. Этот сонет и образ «леонардесок» нашли отклик в позднем стихотворении Ахматовой «Все, кого и не звали, в Италии…»:

Я осталась в моём зазеркалии,
Где ни Рима, ни Падуи нет.
Под святыми и вечными фресками
Не пройду я знакомым путём
И не буду с леонардесками
Переглядываться тайком.

                И ещё одно стихотворение Н. Недоброво, обращённое к А. Ахматовой:
               





С тобой в разлуке от твоих стихов
Мне не хватает силы оторваться.
И как? В них пеньем не твоих ли слов
С тобой в разлуке можно упиваться?
Но лучше б мне и не слыхать о них!
Твоей душою словно птицей бьется
В моей груди у сердца каждый стих,
И голос твой у горла, ластясь, вьется.
Беспечной откровенности со мной
И близости — какое наважденье!
Но бреда этого вбирая зной,
Перекипает в ревность наслажденье.
Как ты звучишь в ответ на все сердца.
Ты душами, раскрывши губы, дышишь,
Ты, в приближеньи каждого лица,
В своей крови свирелей пенье слышишь!
И скольких жизней голосом твоим
Искуплены ничтожество и мука…
Теперь ты знаешь, чем я так томим? —
Ты, для меня не спевшая ни звука.

            Писала и Анна Ахматова стихи, обращённые к Николаю Недоброво:

               ***
Целый год ты со мной неразлучен,
А как прежде и весел и юн!
Неужели же ты не измучен
Смутной песней затравленных струн,–
Тех, что прежде, тугие, звенели,
А теперь только стонут слегка,
И моя их терзает без цели
Восковая, сухая рука…
Верно, мало для счастия надо
Тем, кто нежен и любит светло,
Что ни ревность, ни гнев, ни досада
Молодое не тронут чело.
Тихий, тихий, и ласки не просит,
Только долго глядит на меня
И с улыбкой блаженной выносит
Страшный бред моего забытья.
                Июнь 1914
                Слепнёво.
               


 ***
 
Чернеет дорога приморского сада,
Желты и свежи фонари.
Я очень спокойная. Только не надо
Со мною о нем говорить.
Ты милый и верный, мы будем друзьями…
Гулять, целоваться, стареть…
И легкие месяцы будут над нами,
Как снежные звёзды, лететь.
                Март 1914
                Петербург.
         
                Посвящала Анна Ахматова стихи и памяти Н. Недоброво:

                ***


Памяти Н. В. Н.
Одни глядятся в ласковые взоры,
Другие пьют до солнечных лучей,
А я всю ночь веду переговоры
С неукротимой совестью моей.
Я говорю: «Твое несу я бремя
Тяжелое, ты знаешь, сколько лет».
Но для неё не существует время
И для неё  пространства в мире нет.

                И снова черный масляничный вечер,
Зловещий парк, спокойный бег коня
И полный счастья и веселья ветер,
С небесных круч слетевший на меня.
Но зоркий надо мною и двурогий
Стоит свидетель. О! туда, туда,
По древней подкапризовой  дороге,
Где лебеди и черная вода.

                Рассказав о дружбе и творческом взаимодействии Анны Ахматовой и Николая Недоброво, я хочу рассказать об ещё одной её дружбе -- любви – с Борисом Анрепом. Он – один из главных адресатов ахматовской любовной лирики, поэт и художник – мозаичист. В предисловии к мемуарному очерку Б. Анрепа о встречах с Анной Ахматовой  и о стихах, которые были или посвящены, или обращены к нему, Роман Тименчик пишет— << сегодня  невозможно себе представить полноценное восприятие «Белой стаи» и «Подорожника» без знакомства  с этими воспоминаниями.     (о «Белой стае» я уже рассказывал – 3-я книжка её стихов,  «Подорожник» -- 4-я книжка  –  упоминание – В. К.). Хотя мемуарный этюд  Анрепа очевидно неполон – в нём, скажем, нет ни слова  о том эпизоде, который был так памятен Ахматовой и отмечался в её  ав-тобиографических  набросках: посещение ими генеральной репетиции  «Маскарада», поставленного Мейерхольдом, совпавшей  с началом февральской революции, -- он даёт нам ощутить обстоятельства, отразившиеся в ахматовских стихах. К примеру, свидетельство Анрепа о молчаливости их прогулок сразу приводит на память  стихотворения  «Мы не умеем прощаться…» и «По твёрдому гребню сугроба…» (последнее снабжено посвящением «Б. А.» в одном из рукописных источников).
                Душевный строй Анрепа остаётся для нас закрытым и в немногих отзывах о нём его английских друзей (они собраны по печатным источникам исследовательницей Вендой Росслин), и в его мемуарах. Ограничимся поэтому справкой о его внешней биографии.
                Родился 15 сентября 1883 года в Петербурге. Сын профессора судебной медицине, впоследствии деятеля Министерства народного просвещения и депутата Государственной думы от партии октябристов. Учился два года в харьковской гимназии,  где подружился с Николаем Владимировичем Недоброво, значение которого в жизни Ахматовой общеизвестно.  В 1905 году закончил  Императорское училище правоведения. Дальнейшая его биография изложена им в справке для памятной книжки училища: >>
                << По окончании Училища поступил на 4 курс Петербургского унеиверситета и после сдачи необходимых экзаменов был оставлен при кафедре  профессора Петражицкого для подготовки к  дальнейшей  академической карьере.
                Одновременно учился живописи у художника – иконоведа Д. С. Стеллецкого. Увлёкшись этими занятиями, бросил университет и в 1908 году отправился в Париж, дабы всецело посвятить себя живописи.
                Со временем  особенно заинтересовался византийским искусством, в частности, мозаикой, которую основательно изучал, путешествуя по странам, где сохранились лучшие  древние её образцы.
                В 1913 году устроил первую выставку своих работ в  Лондоне, имевшую большой успех.
                Как офицер запаса вернулся во время войны в Россию; в 1916 году был командирован в Англию в Русский правительственный комитет, где работал до конца войны.  С тех пор исключительно занимался  художественными работами, главным  образом, в Англии, где они имеются в Национальной галерее, Вестминстерском  Соборе, Греческом Соборе и др. «
                С ранней юности Анреп писал стихи, и когда Недоброво весной 1913 года организовал в Петербурге направленное против Цеха поэтов и против акмеистической  программы Общество поэтов…,  сочинения Анрепа читались в его отсутствие на заседаниях Общества – в частности  поэма о Физе, в честь которой  само Общество получило в литературных кругах прозвище «Физа».  <…>    Cудя по повестке Общества,  на заседании  20 декабря 1913 года   должно было быть сделано сообщение В. В Ковалевского о поэме Б. В. Анрепа  [со сложным английским названием; я английского языка не знаю, могу только предположить: или поэма написана по-английски – этим языком он владел  так же замечательно как русским, либо он перевёл её с русского на английский]. 25 сентября 1913 года Недоброво  писал об Анрепе  Вяч. Иванову: «Этим летом, будучи в Париже,  я много с ним виделся и с удовольствием любовался  кипучей его деятельностью и сильною цельною жизненностью его духа и тела. Теперь в Лондоне открылась его собственная выставка. <…> В то же время он печатает одну из своих поэм, переведённую им на английский язык. Печатается он в каком-то обыкновенном  журнале, но зато совершенно исключительно крупным шрифтом,  с самим Анрепом резанными деревянными гравюрами, украшающими текст. Речь идёт именно о поэме «Предисловие к книге Анрепа», напечатанной в журнале «Поэзия и драма» (Poetry and  Drama). Рукопись поэмы с иллюстрациями  экспонировалась  на выставке Анрепа в галерее Ч. Ченилла. (Кстати, экспонатом № 1  на  этой выставке числилась работа «Дух свой я вам дал заимообразно» -- цитата из самого начала  анреповской  «Оды  о большой поэме», как в русском варианте называлось «Предисловие  к книге Анрепа»;  не потому ли Анреп позднее отнёс к себе ахматовскую строчку «Свой дух прислал ко мне»?)  В предисловии к каталогу этой выставки знаменитый английский искусствовед Роджер Фрай писал: «По настроениям  и предпочтениям он  символист. Если б всё ограничивалось этим, он мог бы и не тронуть нас, но его знакомства с жизнью Запада и с западным искусством научило его тому, как сделать символы выразительными, независимо от того, что они символизируют. <…> Он  отправляется от идей, которые могут быть – да и на самом деле  часто так оно и есть – выражены в словах (потому что он поэт,  пишущий по-английски, равно как и по-русски), но когда он начинает рисовать, он выходит за рамки этих идей в область, где их буквальный  смысл будет безразличен. <…>  В случае Анрепа вдохновение возникает из движений его внутренней жизни.  Среди  английских художников  мы можем найти параллель этому в случае Блейка, и несомненно, именно о Блейке  вспомнит посетитель настоящей выставки, не столько из-за формального сходства а из-за очевидности сходства метода (Вильям Блейк, 1757 – 1827 г. г. – великий английский поэт и художник -- визионер – от англ. слова,означающего «видение» -- В. К.). 
                29 октября  1913 года Недоброво пишет Анрепу: << Источником существенных развлечений служит для меня Анна Ахматова, очень способная поэтесса (это писалось ещё до пророческой статьи. Недоброво о творчестве Ахматовой – В. К.),  и отчасти барышня Рейнольдс. которая приехала-таки в Петербург. 16 ноября: «Я  окружаю себя людьми, в обществе которых  трачу  время до такой степени щедро, что  его вовсе на себя не остаётся. О. А. (Химона Ольга Алексеевна – жена петербургского художника Химона – коммент. Б. Анрепа и Р. Тименчика), Ахматова, девица Рейнольдс, одна влюблённая в Л[юбовь] А[лександровну]  (жена Недоброво – В. К.) , очаровательная своей молодостью курсистка, целое «Общество поэтов», возродившееся недавно «Общество Ревнителей [художественного слова]», в состав  совета которого я на днях  избран, всё это мелькает передо мной,  возбуждая мои чувства и давая мне передышки в том глубоком унынии, которое совершенно затопляло меня прежде. >>.  По-видимому, в марте 1914 года Анрепу были посланы только что вышедшие «Чётки» .  Он ответил письмом, из которого Ахматова  по пвмяти  приводила слова: « Она была бы Сафо, если бы не её православная изнемождённось».  27 апреля 1914 года Недоброво отвечал:  «Твоё последнее письмо меня очень обрадовало – то,, что ты так признал Ахматову и принял её в наше лоно, мне очень дорого;  по личным прежде всего соображениям, а также и потому, что, значит, мы можем считать, что каждому делегирована власть раздавать венцы от имени обоих. Я всегда говорил ей,  что у неё чрезвычайно много общего, в самой сути её творческих  приёмов, с Тобою и со мною, и мы нередко забавляемся тем, что обсуждаем мои старые, лет десять тому назад писанные стихи, с той точки зрения, что под Ахматову или нет они сочинены.
                Попросту красивой назвать её нельзя, но внешность её настолько интересна, что с неё можно  сделать  и леонардовский рисунок,  и гейнсборовский  портрет маслом, и икону темперой, а пуще всего поместить её в самом значащем месте мозаики, изображающей мир поэзии. Осенью, приехав сюда,я думаю, ты не откажешься ни от одной из этих задач  (кстати, художники любили изображать Ахматову – её иконография насчитывает очень много портретов: и великий Амедео Модильяни, и Альтман, и Юрий Анненков, и многие другие изобразили поэтессу на холсте и на бумаге – В. К.).
                Литературная дружба и литературная борьба переплелись с личными отношениями.  В том же письме Недоброво писал по поводу вечера в Обществе поэтов 22 апреля 1914 года, на котором присутствовал – в первый и последний раз в этом Обществе – Гумилёв: «Лисенков… читал… доклад об «акмеизме» -- так  называется  изобретённое Гумилёвым (мужем Ахматовой) поэтическое направление (я уже раньше упоминал акмеизм и «Цех поэтов» -- В. К.). Я сказал после доклада речь пристойную обстоятельствам  (подчёркнуто автором письма). Спустя три года в том же двусмысленном положении оказался  Анреп – Гумилёв писал Ахматовой о нём из Лондона в июне 1917 года: « …Очень много возится со мной. Устраивает мне знакомства, водит по обедам, вечерам. О тебе вспоминает, но не со мной».
                12 мая 1914 года Недоброво пишет Анрепу: «Твоё предыдущее письмо я, кроме французского словца, вслух прочёл Ахматовой. Мы очень смеялись этому странному сочетанию  большой проницательности, а тут же – безмерной какой-то недогадливости. Во всяком случае она просит передать тебе, что только восторги незнакомца  и способны  её тронуть, так как восторгами добрых знакомых она переобременена сверх меры и никак не может разобраться, к чему собственно они относятся. Через неделю нам предстоит  трёхмесячная, по меньшей мере, разлука. Очень мне это грустно.   
                Два месяца спустя  Ахматова пишет обращённое  к Недоброво стихотворение «Целый год ты со мной неразлучен…» (и впоследствии из-за прямо введённой в текст хронологии какое-то время маскирует дату написания), а ещё а ещё через некоторое время впервые видит недавнего «незнакомца». «С Анрепом я познакомилась в Великом Посту в 1915 в Царском Селе у Недоброво (Бульварная)», -- пишет она в цитированной выше заметке.
                Кроме названных  в воспоминаниях Анрепа,   посвящениями  ему в различных рукописных источниках снабжены и многие другие стихотворения: «Всё обещало мне его…», «Я знаю – ты моя награда…», «Как белый камень в глубине колодца…», «Когда в тоске самоубийства…», «Зачем притворяешься ты…»,  «Майский снег», «Бессмертник сух и розов. Облака…», «Сон», «Нет, царевич, я не та…»,  «Широк и жёлт вечерний свет…», «Долго шёл через поля и сёлы…»  и, наконец, акростих «Бывало, я с утра молчу…».
               На свой счёт Анреп отнёс и стихотворение Ахматовой 1960 года «Всем обещаньям вопреки». В нём лирическая тема явственно окрашивается в оттенки, присущие поэзии, обозначаемой при рубрикации как «patriotica»,  что особенно видно из рукописного варианта (оставшиеся в рукописи строки нами подчёркнуты):
           Всем обещаньям вопреки
           И перстень сняв с моей руки,
           Забыл меня на дне…
            Ничем не мог ты мне помочь.
            Зачем же снова в эту ночь
              Свой дух прислал ко мне?
              Он строен был, и юн, и рыж,   
               Он женщиною был,
                Шептал про Рим, манил в Париж,
                Как плакальщица выл…
                Он больше без меня не мог
                Пускай позор, пускай острог…
                Я без него могла –
                Смотреть, как пьёт из лужи дрозд,
                И как гостей через погост
                Зовут колокола.
                Анреп писал Г. Струве в 1967 году (уже после смерти Ахматовой – В. К.) об этом стихотворении: « Одно из самых мучительно-трогательных стихотворений А. А. Почти каждое слово основано на пережитом, одето пронзительной фантазией, незабвенным чувством». «Пронзительная фантазия» отчасти получает объяснение, если продолжить верную, на наш взгляд, догадку Г. Струве: << …не слился ли «Гость из Будущего (и именно из Англии), Исайя Берлин, фактически посетивший Ахматову в «Фонтанном дворце», с ожидавшимся ею многие годы, но не явившимся человеком, которому она подарила своё чёрное кольцо? >> ( Исайя Берлин – русско-английский философ, историк идей в Европе, переводчик русской литературы и философской мысли, один из основателей современной либеральной политической философии; бывал в России, беседовал с русскими писателями, в т. ч. и с Ахматовой – В. К.).  Апология родной земли (земли отеческих гробов), которая содержится в отброшенном заключении стихотворения «Всем обещаньям вопреки», перекликается с диалогом в незавершённой трагедии [Ахматовой] «Пролог», в котором узнаются прототипы – те, кто встретились в Фонтанном Доме трагической осенью 1945 года:
           Он: Хочешь, я совсем не приду.
         Она: Конечно, хочу, но ты всё равно придёшь.
          Он:  Я  уже вспоминаю наши пять встреч в старинном полумёртвом городе в проклятый дом (Так в подлиннике. – Примеч. Р. Тименчика) – в твою тюрьму в новогодние дни, когда ты из своих бедных нищих рук вернёшь главное, что есть у человека, -- чувство Родины, а я за это погублю тебя >>.

                Борис Анреп. О чёрном кольце  (значительная часть мемуарного этюда).

                Бабушка завещала Анне Андреевне «перстень чёрный». »Так сказала:  Он по ней, // С ним ей будет веселей.». В Англии такие кольца в своё время назывались «траурными». Кольцо было золотое, ровной ширины,  снаружи было покрыто чёрной эмалью. но ободки оставались  золотыми. В центре чёрной эмали  был маленький брильянт. А. А. всегда носила это кольцо и приписывала ему таинственную силу.
                Н. В. Недоброво познакомил меня с А. А. в 1914 году по моём приезде из Парижа, перед  моим отъездом на фронт, Н. В. восхищённо писал мне про неё ещё раньше, и при встрече с ней я был очарован: волнующая личность, тонкие, острые замечания, а главное – прекрасные, мучительно-трогательные стихи. Недоброво ставил её выше всех остальных поэтов того времени.
                В 1915 году я виделся с А. А. во время моих отпусков или командировок с фронта. Я дал ей рукопись своей поэмы «Физа» на сохранение; она её зашила  в шёлковый мешочек  и сказала,  что будет беречь как святыню.   

            Не хулил меня, не славил,
            Как друзья и как враги,
            Только душу мне оставил
             И сказал: побереги.

            И одно меня тревожит:
           Если он теперь умрёт,
          Ведь ко мне Архангел Божий
          За душой его придёт.

        Как тогда её я спрячу,
          Как от Бога утаю?
       Та, что так поёт и плачет,
       Быть должна в Его раю.
     1916

            Мы катались на санях; обедали в ресторанах; и всё время я просил её читать мне  её стихи; она улыбалась и напевала их тихим голосом. Часто мы молчали  и слушали всякие звуки вокруг нас. Во время одного из наших свиданий  в 1915 году я говорил о своём неверии и о тщете религиозной мечты.  А. А. строго меня отчитывала, указывала на путь веры  как на залог счастья.  «Без веры нельзя».
                Позднее она написала стихотворение (кстати, А. А. терпеть не могла слово «стихотворение»), имеющее отношение к нашему разговору:
                Из памяти твоей я выну этот день,
                Чтоб спрашивал твой взор беспомощно-туманный:
               Где видел я персидскую сирень
               И ласточек, и домик деревянный?

                О как ты часто будешь вспоминать
                Внезапную тоску неназванных желаний   
                И в городах задумчивых искать
                Ту улицу, которой нет на плане

                При виде каждого случайного письма,
                При  звуке голоса за приоткрытой дверью

                Ты будешь думать: «Вот она сама
                Пришла на помощь моему неверью»,
                4 апреля 1915

         Так это и было. Но от неё я не получил ни одного письма, и я не написал ни одного, и она не «пришла на помощь моему неверью», и я не звал.
                В  начале 1916 года я был командирован в Англию и приехал с фронта на более продолжительное время в Петроград для приготовления моего отъезда в Лондон. Недоброво с женой жили тогда в Царском Селе, там же жила А. А. Николай Владимирович  просил меня приехать к ним 13 февраля слушать только что законченную им  трагедию «Юдифь». «Анна Андреевна тоже будет», -- добавил он. Вернуться с фронта и попасть в изысканную атмосферу  царскосельского дома Недоброво, слушать «Юдифь», над которой он долго работал, увидеться опять с А. А. было очень привлекательно. Н.В. приветствовал меня, как всегда, радушно.  Я обнял его и облобызал и тут же почувствовал, что это ему неприятно: он не любил излияний чувств, его точёная, изящная фигура  съёжилась -- я смутился.  Любовь Александровна (его жена) спасла положение, поцеловала меня в щёку и сказала, что пойдёт приготовлять чай,  пока мы будем слушать «Юдифь». А. А. сидела на диванчике, облокотившись,  и наблюдала с улыбкой нашу встречу. Я подошёл к ней, и тайное волнение объяло меня, непонятное болезненное ощущение. Я их  испытывал всегда при встрече с ней, даже при мысли о ней, и даже теперь, после её смерти  (воспоминания были написаны в 1960-е г. г. – В. К.), я переживаю мучительно эти воспоминания. Я сел рядом с ней.
                Н. В. открывал рукопись «Юдифи», сидя за красивым письменным столом чистого итальянского ренессанса, с кручёными фигурными ножками: злые языки  говорили,  что Н. В. [Недоброво]   женился на Л. А. (Любови  Александровне  -- В. К.)  из-за её  мебели.  Правда, Н. В. страстно любил  всё изящное, красивое, стильное, технически  совершенное. Он стал читать:  Н. В. никогда не пел своих стихов, как большинство современных поэтов; он читал их, выявляя ритм, эффектно модулируя, ускоряя и замедляя меру стихов, подчёркивая тем самым смысл и его драматическое  значение. Трагедия развивалось медленно. Несмотря на безукоризненное стихотворение и его прекрасное чтение, я слушал, но не слышал. Иногда  я взглядывал на профиль А. А. она смотрела  куда-то вдаль. Я старался сосредоточиться.  Стихотворные мерные звуки наполняли мои уши, как стук колёс поезда. Я закрыл глаза. Откинул руку на сидение дивана. Внезапно что-то упало в мою руку:  это было чёрное кольцо «Возьмите, -- прошептала А. А. – Вам.» Я хотел что-то сказать.  Сердце билось. Я взглянул вопросительно на её лицо. Она молча смотрела вдаль. Я зажал руку в кулак.  Недоброво продолжал читать. Наконец  кончил. Что сказать: «Великолепно». А. А. молчала, наконец промолвила с расстановкой:  «Да, очень хорошо.» Н.  В, хотел знать больше. «Первое впечатление замечательной силы».  Надо вчитаться, блестящее стихосложение. я хвалил в страхе обнаружить, что половины я не слыхал. Подали чай. А. А. говорила с Л. А. Я торопился уйти. А. А. осталась.
                Через несколько дней я должен был уезжать в Англию. За день до моего отъезда получил от А. А. её книгу стихов «Вечер» с надписью:
                Борису Анрепу –
                Одной надеждой меньше стало
                Одною песней больше будет                   
        Анна Ахматова           1916. Царское Село 13 февраля

                Тринадцатого февраля!!
                Несколько времени перед этим я подарил А. А. деревянный престольный крест, который я подобрал  в полуразрушенной заброшенной церкви в Карпатских горах Галиции. Вместе с крестом я написал ей четверостишие:
                Я позабыл слова и не  сказал заклятья,
                По деве немощной я, глупый,  руки стлал,
                Чтоб уберечь её от чар и мук распятья,
                Которое ей сам, в знак дружбы, дал.
             
            Это четверостишие появилось в третьем томе «Воздушных Путей» (Нью-Йорк, 1963) среди разных стихов, посвящённых А. А. Моё четверостишие появилось в изменённом виде:
             Я позабыл слова, и не сказал заклятья,
            По немощной я только руки стлал,
           Чтоб уберечь её от мук и чар распятья,
            Которые я ей в знак нашей встречи дал.
             1916
 
         Для меня нет сомнения, что эти изменения сделаны были самой А. А. Причины этих изменений мне не совсем ясны.  Хотела ли А. А. улучшить литературное качество четверостишия? Так ли? Только ли? Самые значительные изменения: «которое» на «которые» и «дружбы» на «встречи» -- вносят личную, интимную, мучительную ноту. Наша  «встреча» нашла отзвук в нескольких стихах А. А.:
              Словно ангел, возмутивший воду,
             Ты взглянул тогда в моё лицо,
             Возвратил и силу, и свободу,
            И на память чуда взял кольцо.
            Мой румянец жаркий и недужный
            Стёрла богомольная печаль.
            Памятным мне будет месяц  вьюжный,
           Северный встревоженный февраль.
             Февраль 1916
            Царское Село

            Я уехал в Лондон, откуда должен был вернуться недель через шесть. Но судьба сложилась иначе.

            А теперь – моя небольшая вставка в мемуарный  очерк Анрепа:

                Борис Анреп.
                Прощание.

                А. А. Ахматовой.

За вёрстами версты, где лес и луг,
Мечтам и песням завершённый круг,
Где ласковой руки прикосновенье
Даёт прощальное благословенье.
Исходный дар, конечная верста,
Прими мой дар священного креста.
Постой, продлись, верста! От устья рек
По морю уплывает человек.
Он  слышит зов вдали: «Постой, постой!»
Но та мечта останется пустой,
Но не верста, что мерит вдохновенье
И слов мучительных чудотворенье.
Ты создаёшь свои стихи со стоном,
Они наполнят мир небесным звоном.
    1916

                Коммент. Н. А. Богомолова: << Художник –мозаичист и поэт Борис Васильевич Анреп (1883 – 1969) был одним из тех, с кем связано множество стихотворений Ахматовой в сборниках «Белая стая» (1917) и «Подорожник» (1921). Это стихотворение, впервые опубликованное Г. П. Струве (А Ахматова. Сочинения, т. 3, Париж, 1983), очевидно, связано с отъездом Анрепа в Англию в 1916 году>>.

                Теперь – продолжаю мемуарный очерк Бориса Анрепа. Ещё одно стихотворение Анны Ахматовой, обращённое к Борису Анрепу.               
                .

               

                Небо мелкий дождик сеет
                На зацветшую сирень.
                За окном крылами веет
                Белый, белый  Духов День.

                Нынче другу возвратиться
                Из-за моря – крайний срок.
                Всё мне дальний берег снится,
                Камни, башни и песок.

                На одну из этих башен
                Я взойду, встречая свет…
                Да  в стране болот и пашен
                И в помине башен нет.
               
                Только сяду на пороге,
                Там ещё густая тень,
                Помоги моей тревоге,
                Белый, белый Духов День!
                1916, весна,  Слепнёво

                Я никогда не писал. Она тоже отвечала полным молчанием.
                И без песен печаль улеглась.
                Наступило прохладное лето,
                Эта встреча никем не воспета,
                Словно новая жизнь началась.

                Сводом каменным кажется небо,
                Уязвлённое жёлтым огнём,
                И нужнее насущного хлеба
                Мне единое слово о нём.

                Ты, росой  окропляющий травы,
                Вестью душу мою оживи, --
                Не для  страсти, не для забавы,
                Для великой земной любви
                1916, Слепнёво

                Престольный крест, подаренный мною А. А., оставил след в её стихах:

                Когда в мрачнейшей из столиц
                Рукою твёрдой, но усталой,
                На чистой белизне страниц
                Я отречение писала,

                И ветер в круглое окно
                Вливался влажною струёю, --
                Казалось, небо сожжено
                Червонно-дымною зарёю.

                Я не взглянула на Неву,
                На озарённые граниты,
                И мне казалось – наяву
                Тебя увижу, незабытый.

                Но неожиданная ночь
                Покрыла город предосенний,
                Чтоб бегству моему помочь,
                Расплылись пепельные  тени.
               
                Я только крест с собой взяла,
                Тобою данный в день измены, --
                Чтоб степь полынная цвела,
                А ветры пели, как сирены.
         
                И вот, он на пустой стене
                Хранит меня от горьких бредней,
                И ничего не страшно мне
                Припомнить, -- даже день последний.
                1916, август, Песочная Бухта

         Меня оставили в Англии, и я вернулся в Россию только в конце 1916 года, и то на короткое время. Январь 1917 года я провёл в Петрограде и уехал в Лондон с первым поездом после революции Керенского. В ответ на то, что я говорил, что не знаю, когда вернусь в Россию, что я люблю покойную английскую  цивилизацию разума (так я думал тогда), а не религиозный  политический бред,  А. А. написала:
                Высокомерьем  дух твой помрачён,
                И оттого ты не познаешь света.
                Ты говоришь, что вера наша – сон,
                И марево – столица эта.

                Ты говоришь – моя страна грешна,
                А я скажу – твоя страна безбожна.
                Пускай на нас ещё лежит вина, --
                Всё искупить и всё исправить можно.

                Вокруг тебя -- и воды, и цветы.
                Зачем же к нищей грешнице стучишься?
                Я знаю, чем  так тяжко болен ты:
                Ты смерти ищешь  и конца боишься.
                1 января 1917

                И позже в том же году:
                Ты – отступник: за остров  зелёный
                Отдал, отдал родную страну,
                Наши песни и наши иконы
                И над озером тихим сосну.

                Для чего ты, лихой ярославец,
                Коль ещё не лишился ума,
                Загляделся на рыжих красавиц
                И на пышные эти дома?

                Так теперь и кощунствуй и чванься,
                Православную душу губи,
                В королевской столице  останься
                И свободу свою полюби.
         
                Для чего ж ты приходишь и стонешь
                Под высоким окошком  моим?
                Знаешь сам, ты и в море не тонешь,
                И  в смертельном  бою невредим.

                Да, не страшны ни море, ни битвы
                Тем, кто сам потерял благодать.
                Оттого-то во время молитвы
                Попросил ты тебя поминать.
                1917, Слепнёво

                ----

           Революция Керенского. Улицы Петрограда полны народа. Кое-где слышны редкие выстрелы. Железнодорожное сообщение остановлено. Я мало думаю про революцию. Одна мысль, одно желание: увидеться с А. А. Она в это время жила в квартире проф. Срезневского, известного психиатра, с женой которого она была очень дружна. Квартира была за Невой, на Выборгской или на Петербургской Стороне, не помню. Я перешёл Неву по льду, чтобы избежать баррикад, около мостов.  Помню, посреди реки мальчишка лет восемнадцати, бежавший из тюрьмы, в панике просил меня указать дорогу к Варшавскому вокзалу. Добрёл до дома Срезневского, звоню, дверь открывает А. А. «Как, вы? В такой день? Офицеров хватают на улицах». – «Я снял  погоны».
               Видимо, она была тронута, что я пришёл. Мы прошли в её комнату. Она прилегла на кушетку.  Мы некоторое время говорили о значении происходящей революции.  Она волновалась и говорила , что надо ждать больших перемен в жизни. «Будет  то же самое, что было во Франции во время Великой революции, будет, может быть, хуже». – «Ну, перестанем говорить об этом». Мы замолчали. Она опустила голову. «Мы больше не увидимся. Вы уедете». «Я буду приезжать. Посмотрите: ваше кольцо». Я расстегнул тужурку и показал её чёрное кольцо  на цепочке вокруг моей шеи. А. А. тронула кольцо. «Это хорошо, оно вас спасёт». Я прижал её руку к груди.  «Носите всегда». – «Да, всегда. Это святыня»», -- прошептал я. Что-то бесконечно женственное затуманило её глаза, она протянула ко мне руки. Я горел в бесплотном восторге, поцеловал эти руки и встал. А. А. ласково улыбнулась. «Так  лучше», -- сказала она.

                Сказка о чёрном кольце (1917 – 1936)

           Сразу стало тихо в доме,
          Облетел последний мак,
         Замерла я в долгой дрёме
        И встречаю  ранний мрак.
      Плотно заперты ворота,
       Вечер чёрен, ветер тих,
       Где веселье, где забота,
      Где ты, ласковый жених?
       (без промежутка)
    Не нашёлся тайный перстень,
      Прождала я много дней,
           Нежной пленницею песня
           Умерла в груди моей.
            1917, июль.   

               С первым поездом я уехал в Англию. Я долго носил кольцо на цепочке вокруг шеи.
               Война кончилась.  Большевики. Голод в России, Я послал две съестные посылки А. А., и единственное известие, которое я получил о ней, была её официальная карточка с извещением о получении полсылки:
            Дорогой Борис Васильевич, спасибо,  что меня кормите
                Анна Ахматова. 

            Хотел писать, но меня предупредили, что это может ей повредить, и  я оставил эту мысль. Я остался в Лондоне и мало-помалу вернулся к своей работе по мозаике.  Как-то раз, раздеваясь, я задел цепочку на шее, она оборвалась, и кольцо покатилось по полу. Я его уложил в  ящичек из красного дерева, обитый бархатом внутри, в котором сохранялись дорогие для меня сокровища: военные ордена; золотой портсигар, подаренный  мне  командиром английского  броневого отряда в России Локер-Ламсоном; запонки самоубийцы, которого я похоронил; и другие вещицы. Я собирался  отдать исправить цепочку, но не сделал этого, Гумилёв, который находился в это время в Лондоне и с которым я виделся почти каждый день, рвался вернуться в Россию. Я уговаривал его не ехать. но всё напрасно (Гумилёв  выехал  из Лондона в Петроград (через Мурманск), по-видимому, 10 апреля 1918 г. – примеч. Р. Тименчика).  Родина тянула его.  Во мне этого чувства не было: я уехал из России в 1908 году  и  устроил свою жизнь за границей.  Перед  его отъездом я просил его передать А. А. большую. прекрасно сохранившуяся монету Александра Македонского и также шёлковый  матерьял на платье. Он нехотя взял, говоря: «Ну что вы, Борис Васильевич,  она всё-таки моя жена.  Я разинул рот от удивления: «Не глупите, Николай Степанович», -- сказал я сухо. Но я не знаю, получила ли она мой подарок (этот подарок до Ахматовой дошёл – примеч. Р. Тименчика). Погиб бедный Гумилёв! Погиб большой поэт! (О гибели Гумилёва и стихах Ахматовой его памяти – позже – В. К.).
                Другой поэт и близкий друг, Н. В. Недоброво, заболел туберкулёзом  почек, и его увезли на юг, где он вскоре и умер (Недоброво умер 5 декабря 1919 года в Ялте (примеч. Р. Тименчика).  Он был большой друг А. А. Помню, я тяжело перенёс известие  об его смерти.  Перед этим я ему написал дикое письмо, из которого помню глупую, но искреннюю фразу: «Дорогой Николай Владимирович, не умирай, ты и Анна Андреевна для меня вся Россия!»

                ***

                Шли годы. В глубине души заживающая рана: как часто я отпирал свой ящичек с драгоценностями  и нежно прикладывался к чёрному кольцу. Носить его я больше не хотел, это казалось мне или святотатством или комедией. Жизнь сосредоточилась на художественной работе, на мозаике. Но в сердце прошлое смутно жило, и кольцо мысленно  было со мной «всегда».
                Опять война (Вторая мировая – В. К.). Она застала меня в Париже, но я бежал от немцев в тот день, когда они входили в Париж, добрался до Лондона через две недели  кружным путём. Немецкие бомбы упали совсем близко от  моей студии и разрушили её. Я потерял сознание, но отошёл и выбрался. Это случилось ночью. Наутро вернулся, чтобы спасти что осталось. Не могу найти драгоценного ящичка. Боже!  как я рад – вот он! Но что же это? Он взломан и пуст. Злоба к ворам. Стыд. Не уберёг святыни. слёзы отчаянья наполнили глаза.  Почему я не дал кольцо  на сбережение в банк?  Потому что я хотел иметь его при себе, как пленника, которого я мог видеть, когда хотел. Но я уехал в Париж и не беспокоился о нём. Нет, вина моя, нечего и говорить! Что я скажу, если А. А. спросит?..
                В 1945 году и эта война кончилась. Я послал А. А. фотографию в красках моей мозаики Христа: «Cor  sacrum» (Святое Сердце, Сердце Иисусово – примеч. Р. Тименчика). Его грудь вскрыта, и видно Его пламенное Сердце. Я не знал её адреса и послал в Союз писателей в Ленинграде , с просьбой  переслать конверт по её адресу. На фотографии я написал: «На добрую память».  Ответа не было, и я не знал, получила ли она пакет. >>
                Им (А. Ахматовой и Б. Анрепу) суждено увидеться ещё один раз – в конце 1964 г. – в Париже. Этой встрече посвящён конец мемуарного очерка Бориса Анрепа.  Но я его не даю здесь, поскольку ничего нового к облику Ахматовой он не добавляет.  Как я уже сказал – Ахматова умерла раньше Анрепа – он пережил её года на три, и воспоминания свои написал её памяти, точнее – в память о ней. Рассказывая об Анрепе и приведя здесь – в моей композиции – бо’льшую часть его мемуарного очерка, я сильно забежал вперёд. Возвращаюсь в 1917 год – год двух революций:
               
.   
               
 
 
   
          (без промежутка)


 


                переломное время в истории России… «Всё расхищено, предано, продано, // Чёрной смерти мелькало крыло, // Всё голодной тоскою изглодано, // Отчего же нам стало светло?» -- писала Ахматова позже, вспоминая свои послереволюционные впечатления.
                В первые годы после Октябрьской революции многие российские интеллигенты покидали Россию. Друзья Ахматовой – композитор Артур Лурье и актриса Ольга Глебова – Судейкина, готовившиеся к отъезду в Париж, звали и её с собой; однако она не могла покинуть свою Родину. Для неё вопрос – уезжать или не уезжать  был, кажется, решён ещё в семнадцатом…

Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: «Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.

Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну чёрный стыд,
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид.»

Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух.

                Это время – время перемен и в личной жизни Анны Ахматовой. В 1918 г. она развелась с Гумилёвым и вторично вышла замуж. Ахматова и Гумилёв расстались, но и, расставшись, они сохранили дружеское расположение и глубокое уважение друг к другу. На книге стихов «Белая стая», которую Ахматова подарила Гумилёву в год их развода, она сделала такую надпись: «Моему другу Н. Гумилёву с любовью Анна Ахматова.  10 июня 1918. Петербург.»

                В 1918-м г. Ахматова выходит замуж за Владимира Казимировича Шилейко, известного учёного – востоковеда и переводчика. Вероятно, Ахматова хотела создать нормальную семью, в которой не было бы место соперничеству, как это было с Гумилёвым. Но её надеждам не суждено было сбыться. Второй брак поэтессы также оказался неудачным. Шилейко был человеком властным, деспотичным, ревнивым: он бешено ревновал Ахматову, ревновал даже к её собственным стихам; Шилейко хотел видеть в ней жену, а не поэтессу, и сжигал её рукописи в самоваре. И с самого начала совместной жизни Ахматова описывает свою жизнь с Шилейко далеко не в радужных красках. «От любви твоей загадочной, // Как от боли, в крик кричу, // Стала жёлтой и припадочной, // Еле ноги волочу», -- пишет она в одном из стихотворений этого времени. «Тебе покорной? Ты сошёл с ума! // Покорна я одной господней воле. // Я не хочу ни трепета, ни боли, // Мне муж – палач, а дом его – тюрьма», -- восклицает поэтесса в другом стихотворении. Возможно, что в таком восприятии семейной жизни с Шилейко играло большую роль и богатое воображение Ахматовой (т. е. что-то, я думаю, она преувеличивала). Как бы то ни было, летом 1921 г. она ушла от Шилейко.
                То что я рассказал вам только что – изложено по книге ахматоведа Аманды Хейт. Есть и другие мнения об отношениях Ахматовой и Шилейко. Но самое главное – Владимир Казимирович любил Анну Андреевну – полюбил её задолго до того как они поженились – об этом говорит одно из немногочисленных стихотворений великого учёного, написанного в 1916 г.:

         Живу мучительно и трудно,
          И устаю, и пью вино,
           Но, посещён судьбиной чудной,
            люблю, -- сурово и давно.

             И мнится мне – что, однодумный,
            В подстерегающую тень
            Я унесу июльский день
             и память женщины безумной.

                Любила ли Ахматова Шилейко? Вот что она сама говорила Павлу Лукницкому (запись от 3 марта 1925 г.):
                << О браке с Шилейко: «К нему я сама пошла… Чувствовала себя такой чёрной, думала, очищение будет…»
                Пошла, как идут в монастырь, зная, что потеряет свободу, волю, что будет очень тяжело. >>.
                Но разве могла Она – Поэт – подчинить свою Вольную Душу какому-то одному мужчине? То же самое было с Николаем Гумилёвым – я уже рассказывал об этом. И, расставаясь с Шилейко  -- она испытывает противоречивые чувства:
               
            «Будь же проклят. Ни стоном, ни взглядом
           Окаянной души не коснусь,
            Но клянусь тебе ангельским садом,
             Чудотворной иконой клянусь,
             И ночей наших пламенным чадом –
              Я к тебе никогда не вернусь», --

                это – сразу же после ухода пишет Ахматова.
                Но вот – прошло какое-то время, и… может быть – чувство вины перед человеком, которого она ещё совсем недавно любила – рождает совсем другие строки:

                « Теперь твой слух не ранит
                Неистовая речь,
                Теперь никто не станет
                Свечу до утра жечь.

                Добились мы покою
                И непорочных дней…
                Ты плачешь – я не стою
                Одной слезы твоей.»

                Вот что пишет о Шилейко Анатолий Найман – многое со слов Ахматовой:
                << О браке с Шилейко она говорила как о мрачном недоразумении, однако без тени злопамятности, скорее весело и с признательностью к бывшему мужу, тоном, нисколько не похожим  на гнев и отчаяние стихов, ему адресованных: «Это всё Коля и Лозинский (Николай Гумилёв и Михаил Лозинский – поэт и переводчик «Гамлета», Данте и др. авторов, большой друг Ахматовой – В. К.): «Египтянин, египтянин!..» -- в два голоса. Ну, я и согласилась.» Владимир Казимирович Шилейко был замечательным  ассириологом и переводчик древневосточных поэтических текстов. Египетские тексты он начал  расшифровывать ещё четырнадцатилетним мальчиком. Сожжённая драма Ахматовой «Энума элиш», представление о которой даёт воссозданные ею заново в конце жизни фрагменты «Пролога»;  названа так по первым словам («Там наверху») древневавилонской поэмы о сотворении мира, переводившейся Шилейко. От него же, мне казалось, и домашнее прозвище Ахматовой Акума, хотя впоследствии я читал, что так называл её Пунин (3-й муж Анны Андреевны – о нём  рассказ впереди – В. К.) – именем японского злого духа. Шилейко был тонким лирическим поэтом, публиковал стихи в «Гиперборее», «Аполлоне» (журналы, выходившие в начале XX века -- орган акмеистов и орган символистов – В. К.), альманахе «Тринадцать поэтов».  Вот одно из его стихотворений, напечатанных в 1919 году в воронежской «Сирене»:
в ожесточённые годины Последним звуком высоты, Короткой песней лебединой, Одной звездой осталась ты. Над ядом гибельного кубка, Созвучна горестной судьбе, Осталась ты, моя голубка, -- Да он, грустящий по тебе. Перед революцией он (Шилейко – В. К.) был воспитателем детей графа Шереметева и рассказывал Ахматовой, как в ящике письменного стола в отведённой ему комнате, издавна предназначавшейся для учителей, обнаружил папку с надписью  «Чужие стихи» и, вспомнив, что в своё время воспитателем в этой семье служил Вяземский, понял, что папка его,  поскольку чужие стихи могут быть только у того, кто имеет свои. В эту комнату Шилейко привёз Ахматову после того как они прожили тяжёлую осень 1918 года в Москве в 3-м Зачатьевском переулке. Это было первое вселение Ахматовой в Фонтанный дом, № 34 по Фонтанке; следующее случилось через несколько лет, когда она вышла замуж за Пунина, жившего там  в 4-м дворе во флигеле. С Шилейко она жила ещё в квартире в служебном корпусе  Мраморного дворца: «Одно окно на Суворова, другое на Марсово поле». Посмеиваясь, она рассказала такую вещь об этом  замужестве. В те времена, чтобы зарегистрировать брак, супругам достаточно было заявить  о нём в домоуправлении: он считался действительным после того, как управдом делал запись в соответствующей книге. Шилейко сказал, что возьмёт это на себя, и вскоре подтвердил, что всё в порядке, сегодня запись .сделана. «Но когда после нашего развода некто   по моей просьбе отправился в контору уведомить управдома о расторжении брака, они не обнаружили записи ни под тем числом, которое я отчётливо помнила, ни под ближайшими и вообще нигде. Она показала мне, -- вспоминает А. Найман, -- несколько писем Шилейко, написанных каллиграфическим почерком, в изящной манере, с очаровательными наблюдениями  книжного человека, с выписками на разных языках. Письма дружеские, не супружеские, с шутливой подписью вроде  «Ваши Слоны» и нарисованным слоном. «Вот он был такой, -- кивнула она головой. – Мог поглядеть на меня, после того как мы позавтракали яичницей, и произнести: «Аня, вам не идёт есть цветное.» Кажется, он же говорил гостям: «Аня поразительно умеет совмещать неприятное с бесполезным» >>. Тем более неожиданным было услышать от неё (от Ахматовой – В. К.), что «косноязычно славящий меня» (строчка из стихотворения  Ахматовой – В. К.) – тоже он. >>.

                Летом 1921-го г. Анна Ахматова рассталась со своим вторым мужем, и тем же летом (в августе) был необоснованно обвинён в контрреволюционном заговоре и расстрелян её первый муж – Николай Гумилёв. Узнав о гибели своего верного Друга, она оплакивает его в нескольких пронзительных стихах: Стихи – Реквием по невинно убиенному ---- 
               


Не бывать тебе в живых,
Со снегу не встать.
Двадцать восемь штыковых,
Огнестрельных пять.
Горькую обновушку
Другу шила я.
Любит, любит кровушку
Русская земля.

                Вслед за этим стихотворением – плачем по Гумилёву Ахматова пишет ещё Одно – куда более Сильное, в Котором выражено Страдание Очень Сильной Души, потерявшей Друга:

            
             Пока не свалюсь под забором
И ветер меня не добьет,
Мечта о спасении скором
Меня, как проклятие, жжет.
Упрямая, жду, что случится,
Как в песне случится со мной,
Уверенно в дверь постучится
И, прежний, веселый, дневной,
Войдет он и скажет: ‘Довольно,
Ты видишь, я тоже простил’.
Не будет ни страшно, ни больно.
Ни роз, ни архангельских сил.
Затем и в беспамятстве смуты
Я сердце мое берегу,
Что смерти без этой минуты
Представить себе не могу.

              И всегда, всю оставшуюся жизнь (а проживёт она ещё 45 лет) Ахматова будет возвращаться  к Гумилёву – и в автобиографических заметках, и в , беседах, интервью, и всегда будет считать себя вдовой Гумилёва, несмотря на то, что после развода с ним ещё два раза выходила замуж…
               
                А книги Анны Ахматовой продолжали выходить: в 1921-м – маленький стихотворный сборник «Подорожник», в 1922-м – большая книга стихов –  «Anno Domini» («Анно Домини»). И в этих, новых , ахматовских книгах, преобладают стихи о любви. Любовная лирика талантливейшей поэтессы необычайно разнообразна, но заметим, что большинство её стихов – о безнадёжной любви. «Я люблю, но меня не любят; меня любят, но я не люблю, -- отметил эту особенность поэзии Ахматовой Корней Иванович Чуковский. – Она первой обнаружила, что быть нелюбимой поэтично».               


                О, жизнь без завтрашнего дня!
Ловлю измену в каждом слове,
И убывающей любови
Звезда восходит для меня.
Так незаметно отлетать,
Почти не узнавать при встрече,
Но снова ночь. И снова плечи
В истоме влажной целовать.
Тебе я милой не была,
Ты мне постыл. А пытка длилась,
И как преступница томилась
Любовь, исполненная зла.
То словно брат. Молчишь, сердит.
Но если встретимся глазами —
Тебе клянусь я небесами,
В огне расплавится гранит.

                А это стихотворение, мне кажется, --  предшественник мощного ахматовского «Реквиема», который будет написан через много лет (оно тоже вошло в книгу «Анно Домини»).
            Страх, во тьме перебирая вещи,
Лунный луч наводит на топор.
За стеною  слышен стук зловещий –
Что там, крысы, призрак или вор?

В душной кухне плещется водою,
Половицам шатким счёт ведёт ,
С глянцевитой чёрной бородою
За окном чердачным промелькнёт –

И притихнет. Как он зол и ловок,
Спички спрятал и свечу задул.
Лучше бы поблёскиванье дул
В грудь мою направленных винтовок,

Лучше бы на площади зелёной
На помост некрашеный прилечь
И под клики радости и стоны
Красной кровью до конца истечь.

Прижимаю к сердцу крестик гладкий:
Боже, мир душе моей верни!
Запах тленья обморочно сладкий
Веет от прохладной простыни.

                С 1921-го по 1924-й год Ахматова создаёт три Библейских Стихо – Творения, пишет их по мотивам ветхозаветных текстов. Я хотел предложить вашему вниманию одно из них, но, когда перечитал их, увидел, что они одинаково Сильные, и все мне нравятся. И поэтому предлагаю вашему вниманию, мои дорогие, все три. Точнее, даже четыре – перед Библейским триптихом – Сильнейшее Стихо – Творение, в котором явно Библейский мотив.
         Майский снег.

                Пс. 6, ст. 7.

Прозрачная ложится пелена
На свежий дёрн и незаметно тает.
Жестокая, студёная весна
Налившиеся почки убивает.
И ранней смерти так ужасен вид,
Что не могу на Божий мир глядеть я.
Во мне печаль, которой царь Давид
По-царски одарил тысячелетья.

            18 мая 1916
                Слепнёво.

                А теперь – Библейский Триптих:

               


1.                1.    Рахиль.

           И служил Иаков за Рахиль семь лет; и они показались ему за несколько дней, потому что он любил её.
                Книга Бытия.

И встретил Иаков в долине Рахиль,
Он ей поклонился, как странник бездомный.
Стада подымали горячую пыль,
Источник был  камнем завален огромным.
Он  камень своею  рукой отвалил
И чистой водою овец напоил.

Но  стало в груди его сердце грустить,
Болеть, как открытая рана,
И он согласился за деву служить
Семь лет пастухом у Лавана.
Рахиль! Для того, кто во власти твоей,
Семь лет – словно семь ослепительных дней.

Но много премудр сребролюбец Лаван,
И жалость ему незнакома.
Он думает: каждый простится обман
Во славу Лаванова дома.
И Лию незрячую твёрдой рукой
Приводит к Иакову в брачный покой.

Течёт над пустыней высокая  ночь,
Роняет прохладные росы,
И стонет Лаванова младшая дочь,
Терзая пушистые косы.
Сестру проклинает, и Бога хулит,
И Ангелу Смерти явиться велит.

И снится Иакову сладостный час:
Прозрачный источник долины,
Весёлые взоры Рахилиных глаз
И голос её голубиный:
Иаков, не ты ли меня целовал
И чёрной голубкой своей называл?

           25 декабря ст. ст. 1921.

                2.Лотова жена.

                Жена же Лотова оглянулась позади его и стала соляным столпом.
                Книга Бытия.

И праведник шёл за посланником Бога,
Огромный и светлый, по чёрной горе.
Но громко жене говорила тревога:
Не поздно, ты можешь ещё посмотреть
На красные башни родного Содома,
На площадь, где пела, на двор, где пряла,
На окна пустые высокого дома,
Где милому мужу детей родила.
Взглянула – и, скованы смертною болью,
Глаза её больше смотреть не могли;
И сделалось тело прозрачною солью,
И быстрые ноги к земле приросли.

Кто женщину эту оплакивать будет?
Не меньшей ли мнится она из утрат?
Лишь сердце моё никогда не забудет
Отдавшую жизнь за единственный взгляд.

            21 февраля 1924.

З. Мелхола.

             Но Давида полюбила… дочь Саула,
                Мелхола.
                Саул думал: отдам её за него,
                и она будет ему сетью.
                Первая Книга Царств.

И отрок играет безумцу царю,
И ночь беспощадную рушит,
И громко победную кличет зарю,
И призраки ужаса душит.
И царь благосклонно ему говорит:
«Огонь в тебе, юноша, дивный горит,
И я за такое лекарство
Отдам тебе дочку и царство».
А царская дочка глядит на певца,
Ей песен не нужно, не нужно венца,

В душе её скорбь и обида,
Но хочет Мелхола – Давида.
Бледнее, чем мёртвая; рот её сжат;
В зелёных глазах исступленье;
Сияют одежды, и стройно звенят
Запястья при каждом движеньи.
Как тайна, как сон, как праматерь Лилит…
Не волей своею она говорит:
«Наверно, с отравой мне дали питьё,
И мой помрачается дух,
Бесстыдство моё! Униженье моё!

Бродяга! Разбойник! Пастух!
Зачем же никто из придворных вельмож,
Увы, на него не похож?
А солнца лучи… а звёзды в ночи…
А эта холодная дрожь…»

      [1922], 1959 – 1961.

          Ещё в 1913 г. замечательный поэт Осип Мандельштам, большой друг Ахматовой, написал о ней стихотворение, оказавшееся пророческим:
Черты лица искажены
Какой-то старческой улыбкой.
Неужто и гитане гибкой
Все муки Данта суждены?

                Эти слова начали сбываться в первой половине 1920-х. – В 1922 – 23 г. г. началась травля Ахматовой в печати. Её поэзию называют «узкой, уютной, будуарной, семейно – домашней…» Ахматову  объявляют ярым врагом новой жизни, внутренним эмигрантом, бросают ей и другие, не менее вздорные и нелепые обвинения. А поэт, постоянно критикуемый и ругаемый, я бы сказал ещё резче – поносимый, называемый внутренним эмигрантом и врагом новой жизни, пишет в 1922-м году:

Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам.
Их грубой лести я не внемлю,
Им песен я своих не дам.
Но вечно жалок мне изгнанник,
Как заключенный, как больной.
Темна твоя дорога, странник,
Полынью пахнет хлеб чужой.
А здесь, в глухом чаду пожара
Остаток юности губя,
Мы ни единого удара
Не отклонили от себя.
И знаем, что в оценке поздней
Оправдан будет каждый час.. .
Но в мире нет людей бесслезней,
Надменнее и проще нас.
                В 1922 г. из России отправился  т. наз. «философский пароход», увозивший на чужбину русских людей (среди них было много таких, про которых можно было сказать, что это «цвет нации русской культуры и науки». Инициатором отправки этого парохода был Владимир Ильич Ленин – тогдашний руководитель нашего государства. И вскоре после этого Ахматова написала своё Великое Стихо – Творение «Не с теми я, кто бросил землю…» 
                Да, Ахматову жёстко критиковали – как вы понимаете, не по делу. Но, к счастью, были и другие, положительные отзывы о последних сборниках Ахматовой, статьи, высоко оценивающие её творчество. Напр., большевистский критик Н. Осинский назвал Анну Ахматову величайшим поэтом современности и заявил, что после смерти Александра Блока ей принадлежит первое место в современной русской поэзии. Высоко оценивали поэзию Ахматовой и две замечательные женщины революции – Александра Коллонтай и Лариса Рейснер. Рейснер ещё до начала травли замечательной поэтессы – в тяжёлом для России 1921 году – написала Ахматовой письмо, в котором были и такие строки:
                «Милый Вы, нежнейший поэт, пишете ли Вы стихи? Нет ничего выше этого дела, за одну Вашу строчку людям отпустится целый злой, пропавший год. Ваше итскусство – смысл и оправдание всего – чёрное становится белым, вода может брызнуть из камня, если жива поэзия. Вы радость содержания и светлая душа всех, кто жил неправильно, захлёбывался грязью, умирал от горя. Только не замолчите – не умрите заживо».
                В 1921-м г. написала Ахматовой письмо и Марина Цветаева – её младшая сестра по Русской Поэзии, будущий Великий Поэт.
                << Дорогая Анна Андреевна!
                Так много нужно сказать – и так мало времени! Спасибо за очередное счастье в моей жизни – «Подорожник». Не расстаюсь, и Аля (дочь Цветаевой – В. К.) не расстаётся. Посылаю Вам обе книжечки, надпишите.
                Не думайте, что я ищу автографов, -- сколько надписанных книг я раздарила! – ничего не ценю и ничего не храню, а Ваши книжечки в гроб возьму – под подушку! <…>
                Ах, как я Вас люблю, и как я Вам радуюсь, и как мне больно за Вас, и высоко от Вас! – Если были бы журналы, какую бы я статью о Вас написала! Журналы – статью – смеюсь! – Небесный пожар! >>.
                За пять лет до этого письма Марина Цветаева Соз – Дала поэтический цикл – «Стихи к Ахматовой», и в первом же Стихо – Творении – Она – Про – Зорливица, называет Ахматову «Муза плача»! Не была ещё Ахматова в 1916-м Музой Плача в полном смысле этого Слова, но уже было в Её Стихах то что впоследствии Сделает Анну Ахматову – «Анну всея Руси» -- по словам тоже Цветаевой --Великим Трагическим Поэтом Национального Масштаба… В этом Стихо – Творении Марины Цветаевой ещё выразилось Неистово – Восторженное отношение младшей по возрасту – но не по рангу! – Поэтессы к той что когда-то (вскоре) станет, по словам Осипа Мандельштама – «одним из символов величия России» --   



               
О, Муза плача, прекраснейшая из муз!
О ты, шальное исчадие ночи белой!
Ты черную насылаешь метель на Русь,
И вопли твои вонзаются в нас, как стрелы.
И мы шарахаемся и глухое: ох! —
Стотысячное — тебе присягает: Анна
Ахматова! Это имя — огромный вздох,
И в глубь он падает, которая безымянна.
Мы коронованы тем, что одну с тобой
Мы землю топчем, что небо над нами — то же!
И тот, кто ранен смертельной твоей судьбой,
Уже бессмертным на смертное сходит ложе.
В певучем граде моем купола горят,
И Спаса светлого славит слепец бродячий…
И я дарю тебе свой колокольный град,
— Ахматова! — и сердце свое в придачу.

                << Среди многочисленных женских стихов, обращённых к Ахматовой в двадцатые годы, -- пишет Н. А. Богомолов, -- выделяются стихи, написанные актрисой и поэтессой Верой Клавдиевной Звягинцевой (1894 – 1972). Ей – одной из немногих – удалось услышать в ранней лирике Ахматовой интонации будущего «Реквиема» и других стихов 30-х годов (хотя сама Звягинцева, видимо, не была уверена в том, что расслышала их правильно) >>. Это стихотворение, как считает  Богомолов, относится к 1922 г.:

И  когда настали дни такие,
Что на солнце легче посмотреть
Человеку, чем в глаза людские,
И легчайшим словом стало: «смерть»,
В смерче дух повеял кипарисный,
Женский голос окликает Русь:
«Так да будет ныне, так и присно,
Плачу, верую, молюсь.
Юродивым стало слово: «чудо».
Гефсимания давно пуста,
Но целую каждого Иуду
В тёмные холодные уста.
И Иуда станет Иоанном,
И, рассыпясь горсткой серебра,
Прозвенит извечное «Осанна»
И по слову двинется  гора».

Горлинка стучит в чужие стёкла,
Левое крыло  у ней в крови,
От окна к окну уже далёко…
               Горлинка… живи!

 
   
               Но в конце концов сейчас – в 1920-е г. г. – верх взяли те, кто считал, что народ Советской России надо «оберегать от Ахматовой». В 1925 г. ЦК ВКП (б) принял постановление, запрещающее печатать её стихи. Незадолго до смерти (уже в 1960-е г. г.) Ахматова написала в одном из писем: «…после вечера «Русского современника» в Москве в 1925 г. было первое постановление (Ахматова пишет первое, потому что в 1946-м будет и второе, направленное против неё; о нём – речь впереди – В. К.). Даже упоминание моего имени (без ругани) – было запрещено. Оно выброшено из всех перечислений – оно просто не существует.» << Дата вечера «Русского современника» названа здесь неверно, -- комментирует эти ахматовские слова исследователь Н. А. Богомолов, -- он (вечер – В. К.) состоялся в апреле 1924 года, но дата начавшихся затруднений с печатанием определена точно.>>. С 1925 по 1939-й год Стихи Анны Ахматовой не печатают. Но её поэзия не была забыта, сборники «Чётки» и «Белая стая», по словам самой Ахматовой, переписывают от руки, ищут у букинистов, но не переиздают. Один из горячих поклонников творчества Ахматовой писал ей уже в 1960-е г. г.:
                «1938-й – первый год обучения на факультете литературы Герценовского института… Имя Ахматовой запрещено и произносится только шёпотом, но тем не менее известно некоторой группе студентов. Даже отдельные стихи, переписанные от руки, передаются друг другу. Они поражают силой содержания и удивительно строгой формой… Мы никогда не слышали об Ахматовой от преподавателей.»

                Не имея возможности видеть свои стихи напечатанными, поэтесса с середины 1920-х г. г. «усердно и с большим интересом» (по её собственным словам) занимается архитектурой  старого Петербурга…  Изучает некоторые стороны жизни и творчества Пушкина, любовь к которому прошла через всю её жизнь. Но если в детстве и юности она просто любила поэзию Пушкина, просто преклонялась перед ним, то в 1920-е – 30-е г. г. Ахматова занимается Пушкиным как литературовед – пушкинист: между 1926 и 1936 годами она написала 25 статей о великом русском поэте. Несколько её пушкинских работ были напечатаны в 1930-е г. г. Она была крупным, признанным пушкинистом. Но  для неё Пушкин был не просто великий поэт, которым она занималась, а живой человек, и она часто думала, что сказал бы по тому или иному поводу Пушкин,  советовалась с ним. Но не только к Пушкину было такое отношение у Анны Андреевны: << …о любом гении, большом таланте, -- записывал в 1927 г. Павел Лукницкий, -- А А (Анна Андреевна – В. К.)  всегда говорит  так, с такими интонациями, словечками, уменьшительными именами, как будто тот, о ком она говорит, её хороший знакомый, с ним она только что разговаривала, вот сейчас он вышел в другую комнату, через минуту войдёт опять… Словно нет пространств и веков,  словно они члены её семьи. Какая-нибудь строчка, например, Данте – восхитит АА: «До чего умён… старик!» или «Молодец Пушняк!» (т. е. Пушкин – В. К.).
                Она знала не только их произведения, но и мельчайшие подробности их биографий, поступков, быта, знала их вкусы, высказывания, шутки, горести, настроения. Она как бы вводила их в круг самых близких своих друзей.  Необычным и удивительным было её свойство сквозь пространства и времена проникать в души людей! И поэтому дом её, посещаемый очень – очень немногими, казался всегда наполненным и оживлённым. В нём можно было «лично» встретиться с Данте и Микеланджело, с Растрелли и Байроном, Шелли и Шенье и -- чаще и ближе всех – с Александром Сергеевичем Пушкиным. >>. Вот пример одного из проникновений Ахматовой в душу А. С. Пушкина (з книги Л. К. Чуковской «Записки об Анне Ахматовой»:


<< Когда порой воспоминанье
Грызет мне сердце в тишине
И отдаленное страданье,
Как тень опять бежит ко мне
– а во второй половине:
             …С трудом, медленно повернувшись на бок, она протянула руку к тумбочке и взяла однотомник Пушкина. Поискала там какое-то стихотворение, устала, не нашла и велела искать мне: 1830 год, неоконченный отрывок, во второй половине брусника, тундра, остров. Я нашла. Она попросила прочесть его вслух. Начинается строчками:

 Стремлюсь привычною мечтою
К студеным северным волнам.
Меж белоглавой их толпою
Открытый остров вижу там.
Печальный остров – берег дикой
Усеян зимнею брусникой,
Увядшей тундрою покрыт
И хладной пеною подмыт.
Сюда порою приплывает
Отважный северный рыбак,
Здесь невод мокрый расстилает
И свой разводит он очаг.
Сюда погода волновая
Заносит утлый мой челнок
……………………………….
Анна Андреевна убеждена, что в этом неоконченном, необработанном отрывке речь идет о могиле декабристов. Набросок был найден, как ей сообщил Томашевский, среди черновиков «Онегина», и, хотя это не онегинская строфа, он полагает, что место отрывку в «Путешествии Онегина» или в X главе.
Разумеется, я ничего не могла сказать – Онегин не Онегин, Путешествие или X глава – но несомненная верность основной догадки сразу поразила меня. «Печальный остров – берег дикой» – да, за звуками этих пустынных слов – одиночество и могила, а «отдаленное страданье» – это его память о погибших друзьях и братьях – «о тех, кто в ночь погиб», как о своих погибших друзьях и братьях сказала Ахматова.
Память и темное чувство вины.
Ахматова не рукопись пушкинскую расшифровала, а силою родства биографии вспомнила вместе с ним то, что и он, и она всегда носили в душе – казнь близких – и потому ясно увидела недописанное: запретную, пустынную могилу на диком берегу. Она не стихи дописала, а пошла следом за тем душевным движением, от которого стихи родились, доверилась звуку предстиховой тишины, и он повел ее точной дорогой: дорогой пушкинской памяти, которая казнью декабристов была ранена навсегда. Она проникла в «отдаленное страданье». Но мы сильно  забежали вперёд. Вернёмся в начало 1920-х г. г.
                В 1922 г. Анна Ахматова в 3-й раз вышла замуж.
Её третий муж – Николай Николаевич Пунин. Он – искусствовед, и Ахматова помогает ему  в его работе в Академии художеств: переводит ему вслух научные труды с французского, английского, итальянского (она знает языки)… Живёт Ахматова у Пунина в Фонтанном доме, бывшем Шереметевском дворце (сейчас там – Государственный музей Анны Ахматовой).
                << О Пунине разговор заходил считанные разы, -- вспоминает А. Найман об Ахматовой конца 1950-х – 1960-е г. г. – Насколько легко она говорила о Шилейке, насколько охотно о Гумилёве, настолько старательно обходила Пунина.  Сказала однажды, в послесловии к беседе на тему о разводе («Институт развода – лучшее, что изобрело человечество», или «цивилизацией»), что, «кажется, прожила с Пуниным на несколько лет дольше, чем было необходимо».  Дала прочесть копию его письма 1942 года, в котором он писал, как, умирая в блокадном Ленинграде, много думал о ней, и «это было совершенно бескорыстно, так как увидеть Вас когда-нибудь я, конечно не рассчитывал». «И мне показалось тогда, что нет другого человека, жизнь которого была бы так цельна и потому так совершенна, как Ваша… Я тогда думал, что эта жизнь цельна не волей – и это мне казалось особенно ценным, -- а той органичностью, т. е. неизбежностью, которая от Вас  как будто совсем не зависит… Многое из того, что я не оправдывал в Вас встало передо мной не только оправданным, но и, пожалуй, наиболее прекрасным…» >>.
                Я ещё вернусь к Пунину в моей композиции. А сейчас – снова рассказ о жизненном и творческом пути Анны Андреевны Ахматовой. –

                Стихи Ахматовой, как я уже говорил, много лет не появлялись в отечественной печати, и она была вынуждена зарабатывать на жизнь переводами. В 1933 г. изданы «Письма» Рубенса в её переводе, а в 1935-м Ахматова дебютировала как поэт – переводчик: журнал «Звезда» опубликовал несколько её переводов из армянской поэзии…
                Пишет ли она стихи в этот период? Сама Ахматова впоследствии утверждала, что она никогда не переставала писать стихи. Но надо отметить, что с 1925-го по 1935-й год она пишет очень мало. С 1936 года «стихи стали появляться сплошным потоком» (по словам одного из литературоведов), а в 1940-м году их вновь начинают печатать. В журналах Ленинграда появляются несколько поэтических подборок Анны Ахматовой, и вскоре вышел сборник её стихов «Из шести книг». 17 лет на родине не издавали Ахматову, -- и вот – наконец-то…
               
Анна Ахматова.
           Ива.
                И дряхлый пук дерев.
                Пушкин.

  А я росла в узорной тишине,
В прохладной детской молодого века.
И не был мил мне голос человека,
А голос ветра был понятен мне.
Я лопухи любила и крапиву,
Но больше всех серебряную иву.
И, благодарная, она жила
Со мной всю жизнь, плакучими ветвями
Бессонницу овеивала снами.
И — странно!— я ее пережила.
Там пень торчит, чужими голосами
Другие ивы что-то говорят
Под нашими, под теми небесами.
И я молчу… Как будто умер брат.

                Седьмая книга Большого Поэта была выдвинута на соискание Сталинской премии 1940 г. Но… снова козни недоброжелателей Ахматовой, и премию получила не она, а Николай Асеев, талантливый, очень хороший поэт, но поэт, в отличие от Ахматовой, вполне благополучный, официально признанный.
                Несмотря на то, что Ахматова не получила почётную награду, её книга стала событием в литературной жизни нашей страны. Второй период славы замечательной поэтессы, период, начавшийся в конце 1930-х – начале 1940-х годов… В это время один из восхищённых  современников Ахматовой, поэт Сергей Спасский, пишет стихотворение, в котором обращается к Ней – Большому Русскому Поэту: 

Ваш образ так оформлен славой,
Так ею властно завершён,
Что стал загадкою, забавой,
Навязчивой легендой он.
Им всё обозначают: нежность
И вздохи совести ночной,
И лёгкой смерти неизбежность
И зори северной весной,
Влюблённости глухую смуту
И ревности кромешный дым,
И счастья  праздную минуту,
И боль от расставанья с ним.
Я тоже, следуя за всеми,
Привычно удивляюсь вам,
Как шумановской грозной теме
Иль Данта знающим словам.
Но вдруг, на время прозревая,
Так радостно припомнить мне –
Вы здесь, вы женщина живая,
И что вам в нашей болтовне.
И мысль тогда всего дороже
Не о звезде, не о цветке,
Но та.  что всё же будет прожит
Мой век от Вас не вдалеке.

                Многие поэты посвящали стихи Анне Ахматовой.  Но  не  всегда   положительно оценивали её поэзию и личность. Вот  стихотворение  Игоря Северянина, который был когда-то одним из самых модных  поэтов России (первая четверть XX века).  Оно  написано  в 1918 г., к тому времени  Ахматова  издала уже 3 поэтических сборника, и сборник «Чётки» был  переиздан пять раз, а «Белая стая» -- дважды», и многие её читатели  знали её стихи наизусть.  Тем не менее Северянин поэзию Ахматовой осуждает.
               
Стихи Ахматовой

Стихи Ахматовой считают
Хорошим тоном (comme il faut…)
Позевывая, их читают,
Из них не помня ничего!..

«Не в них ли сердце современной
Запросной женщины?» — твердят
И с миной скуки сокровенной
Приводят несколько цитат.

Я не согласен, — я обижен
За современность: неужель
Настолько женский дух унижен,
Что в нудном плаче — самоцель?

Ведь это ж Надсона повадка,
И не ему ль она близка?
Что за скрипучая «кроватка»!
Что за ползучая тоска!

Когда ж читает на эстраде
Она стихи, я сам не свой:
Как стилен в мертвом Петрограде
Ее высокопарный вой!..

И так же тягостен для слуха
Поэт (как он зовется там?!)
Ах, вспомнил: «мраморная муха[1]»
И он же — Осип Мандельштам.

И если в Лохвицкой — «отсталость»,
«Цыганщина» есть «что-то», то
В Ахматовой ее «усталость»
Есть абсолютное ничто.

________________________________________

Примечания
1. ; Честь этого обозначения принадлежит кубо-футуристам (Автор).

Прежде чем дать комментарий к этому стихотворению, скажу о том, что молодая Ахматова (периода «Вечера» и «Чёток»),  была акмеисткой и входила в «Цех поэтов», основанный её мужем Николаем Гумилёвым. Коммент. Н. А. Богомолова:

             << Игорь Северянин (Игорь Васильевич Лотарев, 1987 – 1941) был литературным противником акмеистов и «Цеха поэтов», потому-то он (хотя и с запозданием) обрушился на поэзию Ахматовой, противопоставляя её стихам стихи любимой им Мирры Лохвицкой (1869 – 1905). Позже он напишет  об Ахматовой по-другому – стихотворение «Ахматова» («Послушница обители Любви…» 1925 г.) >>.
             Вот оно, это стихотворение:

               
               

цкой ;



                (без промежутка)


Ахматова.

Послушница обители Любви
Молитвенно перебирает четки.
Осенней ясностью в ней чувства четки.
Удел — до святости непоправим.
Он, Найденный, как сердцем ни зови,
Не будет с ней в своей гордыне кроткий
И гордый в кротости, уплывший в лодке
Рекой из собственной ее крови.
Уж вечер. Белая взлетает стая.
У белых стен скорбит она, простая.
Кровь капает, как розы, изо рта.
Уже осталось крови в ней немного,
Но ей не жаль ее во имя Бога;
Ведь розы крови — розы для креста…

                Но из 1918 и 1925-го годов, куда мы заглянули ненадолго, вернёмся в 1940-е  годы. Впрочем, стихи, о которых я собираюсь сейчас рассказать, написаны не только в 1940-е, кое-что раньше, какие-то из них – позже. Среди поэтических произведений  Ахматовой есть (и занимает он видное место) цикл «Венок мёртвым», в него вошли стихи, которые она писала в разные годы – некоторые – в 1930-е, некоторые – в 1940-е, кое-что – в 1950-е и 1960-е годы, посвящённые, гл. обр., замечательным  Писателям, ушедшим из жизни: Иннокентию Анненскому, Борису Пильняку, Осипу Мандельштаму,  Михаилу Булгакову, Михаилу Зощенко,
Борису Пастернаку и т. д., и некоторым ещё живым в то время, когда стихи писались. Анненского она считала  своим  Учителем  в поэзии – по её мнению, он стал по сути  Учителем для многих самых разных больших поэтов, пришедших намного позже Него в поэзию; считала Анненского великим Новатором, который, по её выражению, шёл по стольким дорогам, что другие новаторы оказывались Ему сродни (я не цитирую, я пересказываю мысль Ахматовой); с Булгаковым и Мандельштамом   Ахматова была дружна, а Цветаевой она отдавала должное, как большому Поэту и её сестре по поэзии… Все стихи цикла «Венок мёртвым» замечательны. Но я хочу выделить из них, на мой взгляд, самое пронзительное (это всего лишь моё мнение, м. б. кто-то скажет, что пронзительных в этом цикле много, и будет прав) стихо – творение «Памяти М. Булгакова». Но прежде чем предложить его вашему вниманию, мои дорогие, я расскажу немного о дружбе двух Больших Писателей – Анны Андреевны Ахматовой и Михаила Афанасьевича Булгакова. Познакомились они в 1933 г. в Ленинграде, и очень скоро между ними началась дружба. Анна Андреевна читала все произведения Михаила Афанасьевича, в т. ч. и «Мастера и Маргариту», роман, сейчас сверх – популярный, а тогда ещё не опубликованный и известный немногим. Замечательная актриса Фаина Георгиевна Раневская, близкий друг Ахматовой, вспоминала, как Анна Андреевна вслух читала ей «Мастера и Маргариту» и повторяла: «Фаина, ведь это гениально, он гений!» Анна  Андреевна «любила Булгакова не только как писателя, но и как верного друга, на которого она всегда могла рассчитывать» (по воспоминаниям В. Ардова). И на всю жизнь сохранит она своё восхищение Булгаковым – писателем и человеком. В полной мере это выразилось в стихотворении, написанном вскоре после смерти Михаила Булгакова.   

               
 
 

Вот это я тебе, взамен могильных роз,
Взамен кадильного куренья;
Ты так сурово жил и до конца донес
Великолепное презренье.
Ты пил вино, ты как никто шутил
И в душных стенах задыхался,
И гостью страшную ты сам к себе впустил
И с ней наедине остался.
И нет тебя, и всё вокруг молчит
О скорбной и высокой жизни,
Лишь голос мой, как флейта, прозвучит
И на твоей безмолвной тризне.
О, кто подумать мог, что полоумной мне,
Мне, плакальщице дней не бывших,
Мне, тлеющей на медленном огне,
Всех пережившей, все забывшей, —
Придется поминать того, кто, полный сил,
И светлых замыслов, и воли,
Как будто бы вчера со мною говорил,
Скрывая дрожь смертельной боли.

                Стихотворение «Памяти М. Булгакова» Ахматова написала в 1940 г. Несколько раньше (или в 1938-м или в 1939-м) у неё рождается  стихотворение памяти Осипа Мандельштама; но называется оно просто – «Осипу Мандельштаму». умершему в 1938-м  году  в лагере (дата весьма приблизительна – точно, когда он умер – неизвестно).  Осип Мандельштам – великий русский  поэт «серебряного века»… Он был, пожалуй,  очень близким другом Анны Ахматовой, когда его впервые арестовали – в 1934-м году она ездила в Москву хлопотать о нём – и ссылку в глухую Чердынь, где было бы ему очень трудно жить, заменили куда более лёгкой – в Воронеж. Ахматова в 1936-м году, после того, как она побывала у  Мандельштама в Воронеже, написала стихотворение—оно так и называется – «Воронеж»: Это не то стихотворение, о котором я говорил в начале этого фрагмента – к тому стихотворению мы ещё вернёмся, и я предложу его вашему вниманию. Итак, «Воронеж».

 
 О. М.
И город весь стоит оледенелый.
Как под стеклом деревья, стены, снег.
По хрусталям я прохожу несмело.
Узорных санок так неверен бег.
А над Петром воронежским — вороны,
Да тополя, и свод светло-зеленый,
Размытый, мутный, в солнечной пыли,
И Куликовской битвой веют склоны
Могучей, победительной земли.
И тополя, как сдвинутые чаши,
Над нами сразу зазвенят сильней,
Как будто пьют за ликованье наше
На брачном пире тысячи гостей.
А в комнате опального поэта
Дежурят страх и Муза в свой черед.
И ночь идет,
Которая не ведает рассвета.

                После своей смерти в лагере близкий Друг Ахматовой Осип Мандельштам стал большой болью Анны Андреевны – мне кажется, что до конца своих дней она не смирилась с этой Утратой. Но рассказывать о дружбе Ахматовой и Мандельштама, не цитируя воспоминания Ахматовой, невозможно. Так дадим же слово Анне Андреевне – приведём   её «Листки из   дневника». Я затрудняюсь назвать жанр этих записей. Но это и неважно: Ахматова донесла до нас образ своего Друга – Великого Поэта…

 








<< Он вспоминать не умел, вернее, это был у него какой то иной процесс, названия которому сейчас не подберу, но несомненно близкий к творчеству. (Пример – Петербург в «Шуме времени», увиденный сияющими глазами пятилетнего ребенка.)
Мандельштам был одним из самых блестящих собеседников: он слушал не самого себя и отвечал не самому себе, как сейчас делают почти все. В беседе был учтив, находчив и бесконечно разнообразен. Я никогда не слышала, чтобы он повторялся или пускал заигранные пластинки. С необычайной легкостью О. Э. выучивал языки. «Божественную комедию» читал наизусть страницами по-итальянски. Незадолго до смерти просил Надю выучить его английскому языку, которого совсем не знал. О стихах говорил ослепительно, пристрастно и иногда бывал чудовищно несправедлив, например, к Блоку. О Пастернаке говорил: «Я так много думал о нем, что даже устал» и «Я уверен, что он не прочел ни одной моей строчки». О Марине: «Я – антицветаевец».
В музыке О. был дома, и это крайне редкое свойство. Больше всего на свете боялся собственной немоты, называя ее удушьем. Когда она настигала его, он метался в ужасе и придумывал какие-то нелепые причины для объяснения этого бедствия. Вторым и частым его огорчением были читатели. Ему постоянно казалось, что его любят не те, кто надо. Он хорошо знал и помнил чужие стихи, часто влюблялся в отдельные строки. Например:

На грязь, горячую от топота коней,
Ложится белая одежда брата-снега...
(Я помню это только с его голоса. Чье это?) Легко запоминал прочитанное ему. Любил говорить про то, что называл своим «истуканством». Иногда, желая меня потешить, рассказывал какие-то милые пустяки. Например, стих Малларме «La jeune m;re allaitant son enfant» он будто бы в ранней юности перевел так: «И молодая мать, кормящая со сна». Смешили мы друг друга так, что падали на поющий всеми пружинами диван на «Тучке» и хохотали до обморочного состояния, как кондитерские девушки в «Улиссе» Джойса.
Я познакомилась с Мандельштамом на «Башне» Вячеслава Иванова весной 1911 года. Тогда он был худощавым мальчиком с ландышем в петлице, с высоко закинутой головой, пылающими глазами и с ресницами в полщеки. Второй раз я видела его у Толстых на Старо-Невском, он не узнал меня, и А<лексей> Н<иколаевич> стал его расспрашивать, какая жена у Гумилева, и он показал руками, какая на мне была большая шляпа. Я испугалась, что произойдет что-то непоправимое, и назвала себя.
Это был мой первый Мандельштам, автор зеленого «Камня» (изд. «Акмэ») с такой надписью: «Анне Ахматовой – вспышки сознания в беспамятстве дней. Почтительно – Автор».
Со свойственной ему прелестной самоиронией Осип любил рассказывать, как старый еврей, хозяин типографии, где печатался «Камень», – поздравляя его с выходом книги, пожал ему руку и сказал: «Молодой человек, вы будете писать все лучше и лучше».
Я вижу его как бы сквозь редкий дым – туман Васильевского острова и в ресторане бывш. «Кинши» (угол 2-й линии и Большого проспекта; там теперь парикмахерская), где когда-то, по легенде, Ломоносов пропил казенные часы и куда мы (Гумилев и я) иногда ходили завтракать с «Тучки». Никаких собраний на «Тучке» не бывало и быть не могло. Это была просто студенческая комната Николая Степановича, где и сидеть-то было не на чем. Описания файф-о-клока на «Тучке» (Георгий Иванов: «Поэты») выдумано от первого до последнего слова. Н<иколай> В<ладимирович> Н<едоброво> не переступал порога «Тучки». <…>
В десятые годы мы, естественно, всюду встречались: в редакциях, у знакомых, на пятницах в «Гиперборее», т. е. у Лозинского, в «Бродячей собаке», где он, между прочим, представил мне Маяковского. Как-то раз в «Собаке», когда все шумно ужинали и гремели посудой, Маяковский вздумал читать стихи. Осип Эмильевич подошел к нему и сказал: «Маяковский, перестаньте читать стихи. Вы не румынский оркестр». Это было при мне (1912—1913). Остроумный Маяковский не нашелся что ответить. [Встречались и] в «Академии стиха» (Общество ревнителей художественного слова, где царил Вячеслав Иванов) и на враждебных этой «Академии» собраниях Цеха поэтов, где Мандельштам очень скоро стал первой скрипкой. Тогда же он написал таинственное (и не очень удачное) стихотворение про черного ангела на снегу. Надя утверждает, что оно относится ко мне.
С этим черным ангелом дело обстоит, мне думается, довольно сложно. Стихотворение для тогдашнего Мандельштама слабое и невнятное. Оно, кажется, никогда не было напечатано. По-видимому, это результат бесед с Вл. К. Шилейко, который тогда нечто подобное говорил обо мне. Но Осип тогда еще «не умел» (его выражение) писать стихи «женщине и о женщине». «Черный Ангел», вероятно, первая проба, и этим объясняется его близость к моим строчкам:

Черных ангелов крылья остры,
Скоро будет последний суд,
И малиновые костры,
Словно розы, в снегу растут.
(«Четки»)
Мне эти стихи Мандельштам никогда не читал. Известно, что беседы с Шилейко вдохновили его на стихотворение «Египтянин».
Гумилев рано и хорошо оценил Мандельштама. Они познакомились в Париже. (См.: конец стихотворения Осипа о Гумилеве. Там говорилось, что Н. Ст. был напудрен и в цилиндре.)

Но в Петербурге акмеист мне ближе,
Чем романтический Пьеро в Париже.
Символисты никогда его не приняли.
Приезжал О. Э. и в Царское. Когда он влюблялся, что происходило довольно часто, я несколько раз была его конфиденткой. Первой на моей памяти была Анна Михайловна Зельманова-Чудовская, красавица-художница. Она написала его на синем фоне с закинутой головой (1914, на Алексеевской улице). Анне Михайловне он стихов не писал, на что сам горько жаловался – еще не умел писать любовные стихи. Второй была Цветаева, к которой были обращены крымские и московские стихи; третьей – Саломея Андроникова (Андреева, теперь Гальперн, которую Мандельштам обессмертил в книге «Тristiа»: «Когда, Cоломинка, не спишь в огромной спальне…» Там был стих: «Что знает женщина одна о смертном часе...». Сравните мое – «Не смертного ль часа жду». Я помню эту великолепную спальню Саломеи на Васильевском острове).
В Варшаву О. Э. действительно ездил, и его там поразило гетто (это помнит и М. А. З.), но о попытке самоубийства его, о которой сообщает Георгий Иванов, даже Надя не слыхивала, как и о дочке Липочке, которую она якобы родила. <…>
Как воспоминание о пребывании Осипа в Петербурге в 1920 г., кроме изумительных стихов к О. Арбениной в «Тristiа», остались еще живые, выцветшие, как наполеоновские знамена, афиши того времени – о вечерах поэзии, где имя Мандельштама стоит рядом с Гумилевым и Блоком. <…>
2
Революцию Мандельштам встретил вполне сложившимся и уже, хотя и в узком кругу, известным поэтом.
[Душа его была полна всем, что свершилось.]
Мандельштам из первых стал писать на гражданские темы. Революция была для него огромным событием, и слово н а р о д не случайно фигурирует в его стихах.
Особенно часто я встречалась с Мандельштамом в 1917 – 18 гг., когда жила на Выборгской у Срезневских (Боткинская, 9) не в сумасшедшем доме, а в квартире старшего врача Вяч. Вяч. Срезневского, мужа моей подруги Валерии Сергеевны.
Мандельштам часто заходил за мной, и мы ехали на извозчике по невероятным ухабам революционной зимы, среди знаменитых костров, которые горели чуть ли не до мая, слушая неизвестно откуда несущуюся ружейную трескотню. Так мы ездили на выступления в Академию Художеств, где происходили вечера в пользу раненых и где мы оба несколько раз выступали. Был со мной О. Э. на концерте Бутомо-Незвановой в Консерватории, где она пела Шуберта (см. «Нам пели Шуберта...»). К этому времени относятся все обращенные ко мне стихи: «Я не искал в цветущие мгновенья...» («Кассандре») (декабрь 1917 г.), «Твое чудесное произношенье...»; ко мне относится странное, отчасти сбывшееся предсказание:

Когда-нибудь в столице шалой,
На диком празднике у берега Невы,
Под звуки омерзительного бала
Сорвут платок с прекрасной головы...
А следующее – «Что поют часы-кузнечик» (это мы вместе топили печку; у меня жар – я мерю температуру).// Лихорадка шелестит, // И шуршит сухая печка, // Это красный шелк горит...»
Кроме того, ко мне в разное время обращены четыре четверостишия:
1. «Вы хотите быть игрушечной...» (1911 г.).
2. «Черты лица искажены...» (10-е годы).
3. «Привыкают к пчеловоду пчелы...» (30-е годы).
4. «Знакомства нашего на склоне...» (30-е годы).
После некоторых колебаний решаюсь вспомнить в этих записках, что мне пришлось объяснить Осипу, что нам не следует так часто встречаться, что это может дать людям материал для превратного толкования наших отношений.
После этого, примерно в марте, Мандельштам исчез. <…>
Снова и совершенно мельком я видела Мандельштама в Москве осенью 1918 года. В 1920 году он раз или два приходил ко мне на Сергиевскую (в Петербурге), когда я работала в библиотеке Агрономического института и там жила. <…> Тогда я узнала, что в Крыму он был арестован белыми, в Тифлисе – меньшевиками. В 1920 г. О. М. пришел ко мне на Сергиевскую, 7, чтобы сказать о смерти Н. В. Н<едоброво> в Ялте, в декабре 1919 г. <…>
Летом 1924 года О. М. привел ко мне (Фонтанка, 2) свою молодую жену. Надюша была то, что французы называют laide mais charmant. <…> С этого дня началась моя дружба с Надюшей, и продолжается она по сей день.
Осип любил Надю невероятно, неправдоподобно. Когда ей резали аппендикс в Киеве, он не выходил из больницы и все время жил в каморке у больничного швейцара. Он не отпускал Надю от себя ни на шаг, не позволял ей работать, бешено ревновал, просил ее советов о каждом слове в стихах. Вообще я ничего подобного в своей жизни не видела. Сохранившиеся письма Мандельштама к жене полностью подтверждают это мое впечатление.
В 1925 году я жила с Мандельштамом в одном коридоре в пансионе Зайцева в Царском Селе. И Надя, и я были тяжело больны, лежали, мерили температуру, которая была неизменно повышенной, и, кажется, так и не гуляли ни разу в парке, который был рядом. О. Э. каждый день уезжал в Ленинград, пытаясь наладить работу, получить за что-то деньги. Там он прочел мне совершенно по секрету стихи к О. Ваксель, которые я запомнила и так же по секрету записала («Хочешь, валенки сниму...»). Там он диктовал П. Н. Л<укницкому> свои воспоминания о Гумилеве.
Одну зиму Мандельштамы (из-за Надиного здоровья) жили в Царском Селе, в Лицее. Я была у них несколько раз – приезжала кататься на лыжах. Жить они хотели в полуциркуле Большого дворца, но там дымили печки или текли крыши. Таким образом возник Лицей. Жить там Осипу не нравилось. Он люто ненавидел так называемый царскосельский сюсюк Голлербаха и Рождественского и спекуляцию на имени Пушкина. К Пушкину у Мандельштама было какое-то небывалое, почти грозное отношение – в нем мне чудится какой-то венец сверхчеловеческого целомудрия. Всякий пушкинизм был ему противен. О том, что «Вчерашнее солнце на черных носилках несут» – Пушкин, ни я, ни даже Надя не знали, и это выяснилось только теперь из черновиков (50-е годы). <…>
Была я у Мандельштамов и летом в Китайской деревне, где они жили с Лившицами. В комнатах абсолютно не было никакой мебели и зияли дыры прогнивших полов. Для О. Э. нисколько не было интересно, что там когда-то жили и Жуковский, и Карамзин. Уверена, что он нарочно, приглашая меня вместе с ними идти покупать папиросы или сахар, говорил: «Пойдем в европейскую часть города», будто это Бахчисарай или что-то столь же экзотическое. То же подчеркнутое невнимание в строке – «Там улыбаются уланы». В Царском сроду уланов не было, а были гусары, желтые кирасиры и конвой.
В 1928 году Мандельштамы были в Крыму. Вот письмо Осипа от 25 августа (день смерти Н. С. <Гумилева>):
«Дорогая Анна Андреевна, пишем Вам с П. Н. Лукницким из Ялты, где все трое ведем суровую трудовую жизнь.
Хочется домой, хочется видеть Вас. Знайте, что я обладаю способностью вести воображаемую беседу только с двумя людьми: с Николаем Степановичем и с Вами. Беседа с Колей не прервалась и никогда не прервется.
В Петербург мы вернемся ненадолго в октябре. Зимовать там Наде не велено. Мы уговорили П. Н. остаться в Ялте из эгоистических соображений. Напишите нам.
Ваш О. Мандельштам».
________________________________________
Юг и море были ему почти так же необходимы, как Надя.

(На вершок бы мне синего моря,
На игольное только ушко...)
Попытки устроиться в Ленинграде были неудачными. Надя не любила все, связанное с этим городом, и тянулась в Москву, где жил ее любимый брат Евгений Яковлевич Хазин. Осипу казалось, что его кто-то знает, кто-то ценит в Москве, а было как раз наоборот. В этой биографии поражает меня одна частность: в то время (в 1933 г.) как О. Э встречали в Ленинграде как великого поэта, persona grata и т. п., к нему в Европейскую гостиницу на поклон пошел весь литературный Ленинград (Тынянов, Эйхенбаум, Гуковский) и его приезд и вечера были событием, о котором вспоминали много лет и вспоминают еще и сейчас (1962), в Москве никто не хотел его знать и, кроме двух-трех молодых и неизвестных ученых-естественников, О. Э. ни с кем не дружил. (Знакомство с Белым было коктебельского происхождения.) Пастернак как-то мялся, уклонялся, любил только грузин и их «красавиц-жен». Союзное начальство вело себя подозрительно сдержанно.
Из ленинградских литературоведов всегда хранили верность Мандельштаму – Лидия Яковлевна Гинзбург и Борис Яковлевич Бухштаб – великие знатоки поэзии Мандельштама. Следует в этой связи не забывать и Цезаря Вольпе, который, несмотря на запрещение цензуры, напечатал в «Звезде» конец «Путешествия в Армению» (подражание древнеармянскому).
Из писателей-современников Мандельштам высоко ценил Бабеля и Зощенко. Михаил М<ихайлович> знал это и очень этим гордился. Больше всего М. почему-то ненавидел Леонова.
Кто-то сказал, что Н. Ч<уковск>ий написал роман. Осип отнесся к этому недоверчиво. Он сказал, что для романа нужна по крайней мере каторга Достоевского или десятины Льва Толстого. [В 30-х годах в Ленинграде О. М., встретив Федина где-то в редакции, сказал ему: «Ваш роман («Похищение Европы») – голландское какао на резиновой подошве, а резина-то советская» (рассказал в тот же день).]
Осенью 1933 года Мандельштам наконец получил (воспетую) им квартиру в Нащокинском переулке («Квартира тиха, как бумага...»), и бродячая жизнь как будто кончилась. Там впервые у Осипа завелись книги, главным образом старинные издания итальянских поэтов (Данте, Петрарка). На самом деле ничего не кончилось. Все время надо было куда-то звонить, чего-то ждать, на что-то надеяться. И никогда из всего этого ничего не выходило. О. Э. был врагом стихотворных переводов. Он при мне на Нащокинском говорил Пастернаку: «Ваше полное собрание сочинений будет состоять из двенадцати томов переводов и одного тома ваших собственных стихотворений». Мандельштам знал, что в переводах утекает творческая энергия, и заставить его переводить было почти невозможно. Кругом завелось много людей, часто довольно мутных и почти всегда ненужных. Несмотря на то что время было сравнительно вегетарианское, тень неблагополучия и обреченности лежала на этом доме. Мы шли по Пречистенке (февраль 1934 г.), о чем говорили – не помню. Свернули на Гоголевский бульвар, и Осип сказал: «Я к смерти готов». Вот уже 28 лет я вспоминаю эту минуту, когда проезжаю мимо этого места.
Я довольно долго не видела Осипа и Надю. В 1933 году Мандельштамы приехали в Ленинград, по чьему-то приглашению. Они остановились в Европейской гостинице. У Осипа было два вечера. Он только что выучил итальянский язык и бредил Дантом. «Божественную комедию» читал наизусть страницами. Мы стали говорить о «Чистилище», и я прочла кусок из XXX песни (явление Беатриче):

Sopra candido vel cinta d’oliva
Donna m’apparve, sotto verde manto,
Vеstita di color di fiamma viva.
………………………………………
«Men che dramma
Di sangue m’e rimaso non tremi:
Conosco i segni dell’ antica fiamma».
(Цитирую по памяти.)
Осип заплакал. Я испугалась – «что такое?» – «Нет, ничего, только эти слова и вашим голосом». Не моя очередь вспоминать об этом. Если Надя хочет, пусть вспоминает.
Осип читал мне на память отрывки из стихотворения Н. Клюева: «Хулители искусства» – причину гибели несчастного Николая Алексеевича. Я своими глазами видела у Варвары Клычковой заявление Клюева (из лагеря, о помиловании): «Я, осужденный за мое стихотворение «Хулители искусства» и за безумные строки моих черновиков…» (Оттуда я взяла два стиха как эпиграф «Решки».)
Когда я что-то неодобрительно говорила о Есенине, Осип возражал, что можно простить Есенину что угодно за строку: «Не расстреливал несчастных по темницам».
Жить, в общем, было не на что: какие-то полупереводы, полурецензии, полуобещания. Пенсии едва хватало, чтобы заплатить за квартиру и выкупить паек. К этому времени Мандельштам внешне очень изменился: отяжелел, поседел, стал плохо дышать – производил впечатление старика (ему было 42 года), но глаза по-прежнему сверкали. Стихи становились все лучше, проза тоже. <…>
Я очень запомнила один из наших тогдашних разговоров о поэзии. О. Э., который очень болезненно переносил то, что сейчас называют культом личности, сказал мне: «Стихи сейчас должны быть гражданскими» – и прочел «Под собой мы не чуем...». Примерно тогда же возникла его теория «знакомства слов». Много позже он утверждал, что стихи пишутся только как результат сильных потрясений, как радостных, так и трагических. О своих стихах, где он хвалит Сталина: «Мне хочется сказать не Сталин – Джугашвили» (1935?), он сказал мне: «Я теперь понимаю, что это была болезнь».
Когда я прочила Осипу мое стихотворение «Уводили тебя на рассвете» (1935), он сказал: «Благодарю вас». Стихи эти в «Реквиеме» относятся к аресту Н. Н. П<унина> в 1935 году.
На свой счет Мандельштам принял (справедливо) и последний стих в стихотворении «Немного географии» («Не столицею европейской...»):

Он, воспетый первым поэтом,
Нами грешными и тобой.
13 мая 1934 года его арестовали. В этот самый день я, после града телеграмм и телефонных звонков, приехала к Мандельштамам из Ленинграда (где незадолго до этого произошло его столкновение с Толстым). Мы все были тогда такими бедными, что, для того чтобы купить билет обратно, я взяла с собой мой орденский знак Обезьяньей Палаты, – последний, данный Ремизовым в России (мне принесли его уже после бегства Ремизова – 1921 г.), России, и статуэтку работы Данько «мой портрет» 1924 г.) для продажи. (Их купила С. Толстая для музея Союза писателей.)
Ордер на арест был подписан самим Ягодой. Обыск продолжался всю ночь. Искали стихи, ходили по выброшенным из сундучка рукописям. Мы все сидели в одной комнате. Было очень тихо. За стеной у Кирсанова играла гавайская гитара. Следователь при мне нашел «Волка» («За гремучую доблесть грядущих веков...») и показал О. Э. Он молча кивнул. Прощаясь, поцеловал меня. Его увели в семь утра. Было совсем светло. Надя пошла к брату, я – к Чулковым на Смоленский бульвар, 8, и мы условились где-то встретиться. Вернувшись домой вместе, убрали квартиру, сели завтракать. Опять стук, опять они, опять обыск. Евг. Як. Хазин сказал: «Если они придут еще раз, то уведут вас с собой». Пастернак, у которого я была в тот же день, пошел просить за Мандельштама в «Известия» к Бухарину, я – в Кремль к Енукидзе. (Тогда проникнуть в Кремль было почти чудом. Это устроил актер (Театра имени Е. Б. Вахтангова) Русланов через секретаря Енукидзе.) Енукидзе был довольно вежлив, но сразу спросил: «А может быть, какие-нибудь стихи?» Этим мы ускорили и, вероятно, смягчили развязку. Приговор – три года Чердыни, где Осип выбросился из окна больницы, потому что ему казалось, что за ним пришли (см. «Стансы», строфа 4-я), и сломал себе руку. Надя послала телеграмму в ЦК. Сталин велел пересмотреть дело и позволил выбрать другое место. Потом звонил Пастернаку. [Все, связанное с этим звонком, требует особого рассмотрения. Об этом пишут обе вдовы – и Надя и Зина, и существует бесконечный фольклор. Какая-то Триолешка даже осмелилась написать (конечно, в Пастернаковские дни), что Борис погубил Осипа. Мы с Надей считаем, что Пастернак вел себя на крепкую четверку.] Остальное слишком известно.
Вместе с Пастернаком я была и у Усиевич, где мы застали и союзное начальство, и много тогдашней марксистской моло дежи. Была у Пильняка, где видала Балтрушайтиса, Шпета и С. Прокофьева. <…>
(А в это время бывший синдик Цеха поэтов Сергей Городецкий, выступая где-то, произнес следующую бессмертную фразу: «Это строки той Ахматовой, которая ушла в контрреволюцию», – так что даже в «Лит. газете», которая напечатала отчет об этом собрании, подлинные слова оратора были смягчены (см. «Лит. газету» 1934 года, май).
Б<ухарин> в конце своего письма к Сталину написал: «И П<астернак> тоже волнуется». Сталин сообщил, что отдано распоряжение, что с Мандельштамом будет все в порядке. Он спросил Пастернака, почему тот не хлопотал. «Если б мой друг поэт попал в беду, я бы лез на стену, чтобы его спасти». Пастернак ответил, что если бы он не хлопотал, то Сталин бы не узнал об этом деле. «Почему вы не обратились ко мне или в писательские организации?» – «Писательские организации не занимаются этим с 1927 года». – «Но ведь он ваш друг?» Пастернак замялся, и С<талин> после недолгой паузы продолжил вопрос: «Но ведь он же мастер, мастер?» Пастернак ответил: «Это не имеет значения...» Б. Л. думал, что С<талин> его проверяет, знает ли он про стихи, и этим он объяснил свои шаткие ответы.
...«Почему мы все говорим о Мандельштаме и Мандельштаме, я так давно хотел с вами поговорить». – «О чем?» – «О жизни и смерти». Сталин повесил трубку. <…>
Через пятнадцать дней, рано утром, Наде позвонили и предложили, если она хочет ехать с мужем, быть вечером на Казанском вокзале. Все было кончено. Нина Ольшевская и я пошли собирать деньги на отъезд. Давали много. Елена Сергеевна Булгакова заплакала и сунула мне в руку все содержимое своей сумочки.
На вокзал мы поехали с Надей вдвоем. Заехали на Лубянку за документами. День был ясный и светлый. Из каждого окна на нас глядели тараканьи усища «виновника торжества». Осипа очень долго не везли. Он был в таком состоянии, что даже они не могли посадить его в тюремную карету. Мой поезд (с Ленинградского вокзала) уходил, и я не дождалась. Братья, т. е. Евгений Яковлевич Хазин и Александр Эмильевич Мандельштам, проводили меня, вернулись на Казанский вокзал, и только тогда привезли Осипа, с которым уже не было разрешено общаться. Очень плохо, что я его не дождалась и он меня не видел, потому что от этого ему в Чердыни стало казаться, что я непременно погибла. (Ехали они под конвоем читавших Пушкина «славных ребят из железных ворот ГПУ».)
В это время шла подготовка к первому съезду писателей (1934 г.), мне тоже прислали анкету для заполнения. Арест Осипа произвел на меня такое впечатление, что у меня рука не поднялась, чтобы заполнить анкету. На этом съезде Бухарин объявил первым поэтом Пастернака (к ужасу Д. Бедного), обругал меня и, вероятно, не сказал ни слова об Осипе. <…>
Не должно быть забыто, что он сказал в 1937 году: «Я не отрекаюсь ни от живых, ни от мертвых». На вопрос, что такое акмеизм, Мандельштам ответил: «Тоска по мировой культуре». <…>
Артур Сергеевич Лурье, который близко знал Мандельштама и который очень достойно написал об отношении О. М. к музыке рассказывал мне (10-е годы), что как-то шел с Мандельштамом по Невскому, и они встретили невероятно великолепную даму. Осип находчиво предложил своему спутнику: «Отнимем у нее все это и отдадим Анне Андреевне» (точность можно еще проверить у Лурье).
Очень ему не нравилось, когда молодые женщины любили «Четки». Рассказывают, что он как-то был у Катаевых и приятно беседовал с красивой женой хозяина дома. Под конец ему захотелось проверить вкус дамы, и он спросил ее: «Вы любите Ахматову?», на что та, естественно, ответила: «Я ее не читала», – после чего гость пришел в ярость, нагрубил и в бешенстве убежал. Мне он этого не рассказывал.
Зимой в 1933/34 г., когда я гостила у Мандельштамов на Нащокинском в феврале 1934 г., меня пригласили на вечер Булгаковы. Осип волновался: «Вас хотят сводить с московской литературой!» Чтобы его успокоить, я неудачно сказала: «Нет, Булгаков сам изгой. Вероятно, там будет кто-нибудь из МХАТа». Осип совсем рассердился. Он бегал по комнате и кричал: «Как оторвать Ахматову от МХАТа?»
Однажды Надя привезла Осипа встречать меня на вокзал. Он встал рано, озяб, был не в духе. Когда я вышла из вагона, сказал мне: «Вы приехали со скоростью Анны Карениной».
Комнатку (будущую кухню), где я у них жила, Осип прозвал – Капище. Свою называл Запястье (потому что в первой комнате жил Пяст). А Надю называл Маманас (наша мама). <…>
У Мандельштама нет учителя. Вот о чем стоило бы подумать. Я не знаю в мировой поэзии подобного факта. Мы знаем истоки Пушкина и Блока, но кто укажет, откуда донеслась до нас эта новая божественная гармония, которую называют стихами Осипа Мандельштама!
________________________________________
В мае 1937 года Мандельштамы вернулись в Москву, «к себе» в Нащокинский. Я в это время гостила у Ардовых в том же доме. Осип был уже больным, много лежал. Прочел мне все свои новые стихи, но переписывать не давал никому. Много говорил о Наташе (Штемпель), с которой дружил в Воронеже. (К ней обращены два стихотворения: «Клейкой клятвой пахнут почки...» и «К пустой земле невольно припадая...».)
Уже год как, все нарастая, вокруг бушевал террор. Одна из двух комнат Мандельштамов была занята человеком, который писал на них ложные доносы, и скоро им стало нельзя даже показываться в этой квартире. Разрешения остаться в столице Осип не получил <…>вероятно, тогда Осип говорил Наде: «Надо уметь менять профессию. Теперь мы – нищие» и «Нищим летом всегда легче».

Еще не умер ты, еще ты не один,
Покуда с нищенкой-подругой
Ты наслаждаешься величием равнин,
И мглой, и холодом, и вьюгой.
Последнее стихотворение, которое я слышала от Осипа, – «Как по улицам Киева-Вия...» (1937). Это было так. Мандельштамам было негде ночевать. Я оставила их у себя (в Фонтанном Доме). Постелила Осипу на диване. Зачем-то вышла, а когда вернулась, он уже засыпал, но очнулся и прочел мне стихи. Я повторила их. Он сказал: «Благодарю вас» и заснул. В это время в Шереметевском доме был так называемый «Дом занимательной науки». Проходить к нам надо было через это сомнительное заведение. Осип озабоченно спросил меня: «А может быть, есть другой занимательный выход?»
В то же время мы с ним одновременно читали. «Улисса» Джойса. Он – в хорошем немецком переводе, я – в подлиннике. Несколько раз мы принимались говорить об «Улиссе», но было уже не до книг.
Так они прожили год. Осип был уже тяжело болен, но он с непонятным упорством требовал, чтобы в Союзе писателей устроили его вечер. Вечер был даже назначен, но, по-видимому, «забыли» послать повестки, и никто не пришел. О. Э. по телефону приглашал Асеева. Тот ответил: «Я иду на «Снегурочку»». – А Сельвинский, когда Мандельштам попросил у него, встретившись на бульваре, денег, дал три рубля.
В последний раз я видела Мандельштама осенью 1937 года. Они – он и Надя – приехали в Ленинград дня на два. Время было апокалипсическое. Беда ходила по пятам за всеми нами. Жить им было уже совершенно негде. Осип плохо дышал, ловил воздух губами. Я пришла, чтобы повидаться с ними, не помню, куда. Все было, как в страшном сне. Кто-то, пришедший после меня, сказал, что у отца Осипа Эмильевича (у «деда») нет теплой одежды. Осип снял бывший у него под пиджаком свитер и отдал его для передачи отцу.
Мой сын говорит, что ему во время следствия читали показания О. Э. о нем и обо мне и что они были безупречны. Многие ли наши современники, увы, могут сказать это о себе?..
Второй раз его арестовали 2 мая 1938 года в нервном санатории около станции Черустье (в разгаре террора). В это время мой сын сидел на Шпалерной уже два месяца (с 10 марта). О пытках все говорили громко. Надя приехала в Ленинград.
У нее были страшные глаза. Она сказала: «Я успокоюсь только тогда, когда узнаю, что он умер».
В начале 1939 года я получила короткое письмо от московской приятельницы (Эммы Григорьевны Герштейн): «У подружки Лены (Осмеркиной) родилась девочка, а подружка Надюша овдовела», – писала она.
От Осипа было всего одно письмо (брату Александру) из того места, где он умер. Письмо у Нади. Она показала мне его. «Где моя Надинька?» – писал Осип и просил теплые вещи. Посылку послали. Она вернулась, не застав его в живых.
Настоящим другом Нади все эти очень для нее трудные годы была Василиса Георгиевна Шкловская и ее дочь Варя.
Сейчас Осип Мандельштам – великий поэт, признанный всем миром. О нем пишут книги – защищают диссертации. Быть его другом – честь, врагом – позор. <…>
Для меня он не только великий поэт, но и человек, который, узнав (вероятно, от Нади), как мне плохо в Фонтанном Доме, сказал мне, прощаясь,– это было на Московском вокзале в Ленинграде: «Аннушка (он никогда в жизни не называл меня так), всегда помните, что мой дом – ваш» . Это могло быть только перед самой гибелью...>>.
8 июля 1963
Комарово.

                В дополнение к воспоминаниям Ахматовой о Мандельштаме -- 2 стихотворения Осипа Мандельштама, обращённые к Анне Ахматовой – с комментариями Н. А. Богомолова:
               
                Осип Мандельштам.
                Ахматова.

                Вполоборота, о печаль,
                На равнодушных поглядела.
                Спадая с плеч, окаменела
                Ложноклассическая шаль.

                Зловещий голос – горький хмель –
                Души расковывает недра:
                Так – негодующая Федра –
                Стояла некогда Рашель.
                1914

                << Дружба и творческая близость Ахматовой и Осипа Мандельштама (1891 – 1938) прошли через их биографии с 1911 года и почти до самой мученической смерти Мандельштама. О создании этого стихотворения писала сама Ахматова: «Я стояла на эстраде и с кем-то разговаривала. Несколько человек из залы стали просить меня почитать стихи. Не меняя позы, я что-то прочла. Подошёл Осип: «Как вы стояли, как вы читали», -- и ещё про шаль.» Стихотворение было впервые опубликовано в журнале «Гиперборей» (1913, № 9 – 10, вышел в феврале 1914 г.) >>. Ещё одно – моё пояснение: Рашель – великая французская трагическая актриса XIX в.
                И ещё одно стихотворение Мандельштама – Ахматовой (Кассандра – пророчица в Древней Греции – комментарий – мой – В. К.)

                Осип Мандельштам.
                Кассандре.

          Я не искал в цветущие мгновенья
         Твоих, Кассандра, губ, твоих, Кассандра, глаз.
          Но в декабре – торжественное бденье –
           Воспоминанье мучит нас.
           И в декабре семнадцатого года
            Всё потеряли мы, любя:
            Один ограблен волею народа,
             Другой ограбил сам себя.

             Но если эта жизнь – необходимость бреда,
             И корабельный лес – высокие дома –
              Лети – безрукая победа,
               Гиперборейская чума!

                На площади с броневиками
                Я вижу человека: он
                Волков горящими пугает головнями:
                Свобода, равенство, закон!

                Касатка, милая Кассандра,
                Ты стонешь, ты горишь – зачем
                Стояло солнце Александра
                Сто лет тому назад – сияло всем?

                Когда-нибудь в столице шалой,
                На скифском празднике, на берегу Невы,
                При звуках омерзительного бала
                Сорвут платок с прекрасной головы…
                Декабрь 1917

                << Это стихотворение («Воля народа», 31 декабря 1917 г.) – одна из первых попыток Мандельштама определить своё отношение к новому состоянию государства, пугавшему его и в то же время притягивавшему его взгляд. Трагический образ Ахматовой – Кассандры возникает как бы на границе двух миров – потерянного, того, где «стояло солнце Александра» (то есть Пушкина), и наступающего нового мира, несущего с собой, по словам Блока, «крушение гуманизма» >>.    

               

               

                А теперь – Стихо – Творение А. Ахматовой, посвящённое Осипу Мандельштаму – из цикла «Венок мёртвым». Я думал, что оно написано вскоре после гибели Мандельштама,
Но уточнил – год его создания – 1957-й, а Мандельштам умер в конце !930-х г. г.            








 

Осипу Мандельштаму.
Я над ними склонюсь, как над чашей,
В них заветных заметок не счесть
Окровавленной юности нашей
Это черная нежная весть.
Тем же воздухом, так же над бездной
Я дышала когда-то в ночи,
В той ночи и пустой и железной,
Где напрасно зови и кричи.
О, как пряно дыханье гвоздики,
Мне когда-то приснившейся там,
Это кружатся Эвридики,
Бык Европу везет по волнам.
Это наши проносятся тени
Над Невой, над Невой, над Невой,
Это плещет Нева о ступени,
Это пропуск в бессмертие твой.
Это ключики от квартиры,
О которой теперь ни гу-гу…
Это голос таинственной лиры,
На загробном гостящей лугу.

              Примерно в одно время с Мандельштамом был репрессирован и расстрелян Борис Пильняк, большой писатель, по-моему друг Ахматовой, потому что в своём стихотворении  памяти  Пильняка Ахматова оплакивает его как близкого друга:

             (без промежутка)
 V. ПАМЯТИ  БОРИСА  ПИЛЬНЯКА
Все это  разгадаешь ты один...
Когда бессонный мрак вокруг клокочет,
Тот солнечный, тот ландышевый клин
Врывается во тьму декабрьской ночи.
И по тропинке я к тебе иду.
И ты смеешься беззаботным смехом.
Но хвойный лес и камыши в пруду
Ответствуют каким-то странным эхом...
О, если этим мертвого бужу,
Прости меня, я не могу иначе:
Я о тебе, как о своем, тужу
И каждому завидую, кто плачет,
Кто может плакать в этот страшный час
О тех, кто там лежит на дне оврага...
Но выкипела, не дойдя до глаз,
Глаза мои не освежила влага.






  Я продолжаю свой рассказ о начале 1940-х г. г. в жизни и творчестве Анны Ахматовой. Начало 1940-х принесло ей и две встречи с Мариной  Цветаевой – Великой женщиной,  Поэтом, равным Ахматовой. Встречи, желанные для обеих… 



Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой».
«Анна Андреевна… принялась рассказывать нечто отвлекательное и увлекательное. о двух своих встречах с Цветаевой.
– Впервые я увидела ее в 1941-м году. До тех пор мы с ней никогда не видались, она посылала мне стихи и подарки. В 41-м году я приехала сюда по Левиным делам. А Борис Леонидович (Пастернак – В. К.)  навестил Марину после ее беды и спросил у нее, чего бы ей хотелось. Она ответила: увидеть Ахматову. Борис Леонидович оставил здесь у Нины телефон и просил, чтобы я непременно позвонила. Я позвонила. Она подошла.
– Говорит Ахматова.
– Я вас слушаю.
(Да, да, вот так: она меня слушает.)
– Мне передал Борис Леонидович, что вы желаете меня видеть. Где же нам лучше увидеться: у вас или у меня?
– Думаю, у вас.
– Тогда я сейчас позову кого-нибудь нормального, кто бы объяснил вам, как ко мне ехать.
– Пожалуйста. Только нужен такой нормальный, который умел бы объяснять ненормальным.
Тут я подумала: один безумный поэт – хорошо, два – плохо.
Она приехала и сидела семь часов. Ардовы тогда были богатые и прислали ко мне в комнату целую телячью ногу.
На следующий день звонок: опять хочу вас видеть. А я собиралась к Николаю Ивановичу, в Марьину рощу. Я дала ей тот телефон. Вечером она позвонила; говорит: не могу ехать на такси, на метро, на троллейбусе, на автобусе – только на трамвае. Тэдди Гриц ей все подробно объяснил и вышел ее встретить. Мы пили вино вчетвером. Тэдди сказал, что у дома торчит человек. Я подумала: какая же у нее счастливая жизнь! А, может быть, это у меня? А может быть, у нас обеих?»
Примечание Лидии Корнеевны: «С этим рассказом о встречах с Цветаевой интересно сопоставить запись, сделанную Анной Андреевной в 1962 г.: «Наша первая и последняя двухдневная встреча произошла в июне 1941 г. на Большой Ордынке, 17, в квартире Ардовых (день первый) и в Марьиной роще у Н. И. Харджиева (день второй и последний). Страшно подумать, как бы описала эти встречи сама Марина, если бы она осталась жива, а я бы умерла 31 августа 41 г. Это была бы “благоуханная легенда”, как говорили наши деды. Может быть, это было бы причитание по 25-летней любви, которая оказалась напрасной, но во всяком случае это было бы великолепно. Сейчас, когда она вернулась в свою Москву такой королевой и уже навсегда… мне хочется просто “без легенды” вспомнить эти Два дня».


                Правда, эти 2 встречи не принесли им взаимопонимания – слишком они были разные – и как женщины, и как Поэты. Но Ахматова посвятила  Цветаевой Стихо – Творение ещё при жизни Марины, в 1940 г. Когда состоялись 2 встречи Ахматовой и Цветаевой (в 1941-м году) это стихотворение уже было написано. Называется – «Поздний ответ» (вы, наверное, помните, что Цветаева посвятила Ахматовой цикл  стихов ещё в 1916-м году, потому ответ и поздний).
                Ещё несколько слов об этой встрече двух  Великих Женщин – Поэтов: Ахматова прочитала Цветаевой свою «Поэму без героя», и Цветаева её внутренне не приняла. Цветаева прочитала в ответ сложнейшую  «Поэму воздуха»: её цветаевская  За –
Предельность!! Не  думаю, чтоб Ахматова её восприняла. Я  ж  говорю – они были слишком разные – как Женщины и как Поэты!!
               А теперь – стихотворение Ахматовой, посвящённое Цветаевой.
 



VI. Поздний ответ.

М. Цветаевой

Белорученька моя, чернокнижница...
(строчка из стихотворения М. Цветаевой – В. К.).
Невидимка, двойник, пересмешник,
Что ты прячешься в черных кустах,
То забьешься в дырявый скворечник,
То мелькнешь на погибших крестах,
То кричишь из Маринкиной башни:
«Я сегодня вернулась домой.
Полюбуйтесь, родимые пашни,
Что за это случилось со мной.
Поглотила любимых пучина,
И разрушен родительский дом».
Мы с тобою сегодня, Марина,
По столице полночной идем,
А за нами таких миллионы,
И безмолвнее шествия нет,
А вокруг погребальные звоны,
Да московские дикие стоны
Вьюги, наш заметающей след.

16 марта 1940
Фонтанный Дом.

                После 2-х встреч Ахматовой и Цветаевой Ахматова жалела, что не прочитала Цветаевой стихотворение, посвящённое ей. Но не прочитала она его из-за строчки «Поглотила любимых пучина». Ахматова  знала, что муж и дочь Марины Цветаевой репрессированы, и не хотела бередить душу Марины. Так Цветаева и не узнала о стихотворении, посвящённом ей. А цикл «Венок мёртвым», по-видимому, составлялся в более поздние годы и поэтому это стихотворение тоже попало в этот цикл. Кстати, в цикле «Венок мёртвым» не все стихи посвящены конкретным писателям: одно из стихотворений посвящено поколению Ахматовой. Хочу сказать и о стихотворении «Нас четверо». Четверо – это сама Ахматова, Цветаева. Мандельштам и Пастернак – поэты, которые, в  глазах многих сейчас составляют  Великую Четвёрку. Не впервые ли Ахматова поставила рядом себя и 3-х своих Великих со – братьев по перу?

 
               
 
               
VIII. Нас четверо

Комаровские наброски

            Ужели и гитане гибкой
            Все муки Данта суждены.
            О.М.

            Таким я вижу облик Ваш и взгляд.
            Б.П.

            О, Муза Плача.
            М.Ц.
       (О. М. – Осип Мандельштам, Б. П. – Борис Пастернак, М. Ц. – Марина Цветаева – примеч. моё – В. К.).

...И отступилась я здесь от всего,
От земного всякого блага.
Духом, хранителем «места сего»
Стала лесная коряга.
Все мы немного у жизни в гостях,
Жить – этот только привычка.
Чудится мне на воздушных путях
Двух голосов перекличка.
Двух? А еще у восточной стены,
В зарослях крепкой малины,
Темная, свежая ветвь бузины...

Это – письмо от Марины.

1961
 
                Рассказывая об Ахматовой конца 1930-х – начала 1940- г. г. я сильно забежал вперёд. Вернёмся во вторую половину 1930-х. Как я уже говорил – Ахматову с 1939-го снова печатают. Но в 1935 – 1940 г. г. она написала --  «Реквием», произведение,  которое никак  не могло быть напечатано тогда. Более того – она даже не могла записать его (это было опасно),  и оно хранилось в её памяти и в памяти тех немногих её друзей, которым она читала его. Лишь в 1962 г. «Реквием» был записан. Величественный, скорбный и пронзительный «Реквием», созданный в страшные годы сталинских репрессий…
А знаете как Анна Андреевна знакомила своих друзей со своими опасными стихами? Она записывала на бумаге несколько строчек, и когда тот, кому она это читала, запоминал эти строчки, она листок сжигала. Так было и с «Реквиемом», и не только. То, что я сейчас вам рассказал – взято из Дневника Л. К. Чуковской, много лет встречавшейся с Анной Андреевной и помнившей произведения Ахматовой, которые та не решалась записать.
                Итак, «Реквием» (я даю его не полностью, точнее –почти всё, кроме нескольких стихотворений).
    

            



               
Вместо предисловия.
В страшные годы ежовщины я провела
семнадцать месяцев в тюремных очередях
в Ленинграде. Как-то раз кто-то «опознал» меня.
Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами,
которая, конечно, никогда в жизни не слыхала моего
имени, очнулась от свойственного нам всем
оцепенения и спросила меня на ухо
(там все говорили шепотом):
— А это вы можете описать?
И я сказала:
— Могу.
Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому,
что некогда было ее лицом.
1 апреля 1957
Ленинград.


.

                Посвящение.
Перед этим горем гнутся горы,
Не течет великая река,
Но крепки тюремные затворы,
А за ними «каторжные норы»
И смертельная тоска.
Для кого-то веет ветер свежий,
Для кого-то нежится закат —
Мы не знаем, мы повсюду те же,
Слышим лишь ключей постылый скрежет
Да шаги тяжелые солдат.
Подымались как к обедне ранней,
По столице одичалой шли,
Там встречались, мертвых бездыханней,
Солнце ниже, и Нева туманней,
А надежда все поет вдали.
Приговор… И сразу слезы хлынут,
Ото всех уже отделена,
Словно с болью жизнь из сердца вынут,
Словно грубо навзничь опрокинут,
Но идет… Шатается… Одна…
Где теперь невольные подруги
Двух моих осатанелых лет?
Что им чудится в сибирской вьюге,
Что мерещится им в лунном круге?
Им я шлю прощальный свой привет.
Вступление.
Это было, когда улыбался
Только мертвый, спокойствию рад.
И ненужным привеском качался
Возле тюрем своих Ленинград.
И когда, обезумев от муки,
Шли уже осужденных полки,
И короткую песню разлуки
Паровозные пели гудки,
Звезды смерти стояли над нами,
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных марусь.
                Семью Ахматовой, как и семьи  многих её сограждан, не миновали репрессии. В 1935 г. были арестованы её сын – Лев Гумилёв и 3-й муж – Николай Николаевич Пунин.
                Уводили тебя на рассвете,
За тобой, как на выносе, шла,
В темной горнице плакали дети,
У божницы свеча оплыла.
На губах твоих холод иконки,
Смертный пот на челе… Не забыть!
Буду я, как стрелецкие женки,
Под кремлевскими башнями выть.


 Для Лёвы это был уже 2-й арест – 1-й – в 1933-м (тогда его быстро освободили). Сейчас – в 1935-м – и сына, и мужа освободили через две недели после ареста. В 1949 г. Пунин будет вторично арестован. О его конце – позже.
                Что касается сына Ахматовой – Лёвы – то его арестуют снова в 1938-м. На этот раз он семнадцать месяцев просидел под следствием в ожидании приговора. Ахматова жила в это время в крайней нищете, обходясь в основном чёрным хлебом и чаем без сахара. Она была очень худой и часто болела (ещё в молодые годы заболела туберкулёзом и время от времени болезнь обострялась). Но в любом состоянии, в любую погоду (часто в мороз) ей приходилось выстаивать  в бесконечных очередях, выстраивающихся  у тюрем: она надеялась увидеть сына или хотя бы вручить передачу. В надежде добиться освобождения Лёвы она пишет письмо Сталину…  Так Ахматова живёт все эти тяжкие семнадцать месяцев…

        Семнадцать месяцев кричу,
Зову тебя домой,
Кидалась в ноги палачу,
Ты сын и ужас мой.
Все перепуталось навек,
И мне не разобрать
Теперь, кто зверь, кто человек,
И долго ль казни ждать.
И только пыльные цветы,
И звон кадильный, и следы
Куда-то в никуда.
И прямо мне в глаза глядит
И скорой гибелью грозит
Огромная звезда.

    
Легкие летят недели,
Что случилось, не пойму.
Как тебе, сынок, в тюрьму
Ночи белые глядели,
Как они опять глядят
Ястребиным жарким оком,
О твоем кресте высоком
И о смерти говорят.


                И вот – приговор: 5 лет исправительно – трудовых лагерей. В августе 1939 г. Лев Гумилёв был отправлен из Ленинграда на этап. Её сын, её Лёва… «Я родила этого мальчика для каторги!» -- воскликнула она однажды. Теперь приговор вынесен и означает он как раз – каторгу. Как же перенесла это она – мать?
                Приговор.
               И упало каменное слово
На мою еще живую грудь.
Ничего, ведь я была готова,
Справлюсь с этим как-нибудь.
У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить,
Надо, чтоб душа окаменела,
Надо снова научиться жить.
А не то… Горячий шелест лета,
Словно праздник за моим окном.
Я давно предчувствовала этот
Светлый день и опустелый дом.

К смерти.
Ты все равно придешь — зачем же не теперь?
Я жду тебя — мне очень трудно.
Я потушила свет и отворила дверь
Тебе, такой простой и чудной.
Прими для этого какой угодно вид,
Ворвись отравленным снарядом
Иль с гирькой подкрадись, как опытный бандит,
Иль отрави тифозным чадом.
Иль сказочкой, придуманной тобой
И всем до тошноты знакомой,-
Чтоб я увидела верх шапки голубой
И бледного от страха управдома.
Мне все равно теперь. Клубится Енисей,
Звезда Полярная сияет.
И синий блеск возлюбленных очей
Последний ужас застилает.



Распятие.
Не рыдай Мене, Мати,
во гробе зрящия.
Хор ангелов великий час восславил,
И небеса расплавились в огне.
Отцу сказал: «Почто Меня оставил!»
А Матери: «О, не рыдай Мене…»
Магдалина билась и рыдала,
Ученик любимый каменел,
А туда, где молча Мать стояла,
Так никто взглянуть и не посмел.



                Личные страдания Ахматовой проходят через весь  «Реквием». Но в этом произведении, состоящем из четырнадцати стихотворений (по словам Ахматовой – четырнадцать молитв), она выразила  не только свои личные страдания. – «Реквием» -- это и плач по всем пострадавшим в эти годы: по невинно убиенным и по безвинно страдающим в сталинских лагерях и тюрьмах…
                «Реквием» -- это и свидетельство большого поэта и гражданина об окружающем кошмаре…
                «Реквием» -- это и памятник тем женщинам, которые стояли вместе с Ахматовой в тюремных очередях и которые, как и она, испили чашу страданий до дна…

Эпилог.
I
Узнала я, как опадают лица,
Как из-под век выглядывает страх,
Как клинописи жесткие страницы
Страдание выводит на щеках,
Как локоны из пепельных и черных
Серебряными делаются вдруг,
Улыбка вянет на губах покорных,
И в сухоньком смешке дрожит испуг.
И я молюсь не о себе одной,
А обо всех, кто там стоял со мною,
И в лютый холод, и в июльский зной
Под красною ослепшею стеною.
II
Опять поминальный приблизился час.
Я вижу, я слышу, я чувствую вас:
И ту, что едва до окна довели,
И ту, что родимой не топчет земли,
И ту, что красивой тряхнув головой,
Сказала: «Сюда прихожу, как домой».
Хотелось бы всех поименно назвать,
Да отняли список, и негде узнать.
Для них соткала я широкий покров
Из бедных, у них же подслушанных слов.
О них вспоминаю всегда и везде,
О них не забуду и в новой беде,
И если зажмут мой измученный рот,
Которым кричит стомильонный народ,
Пусть так же они поминают меня
В канун моего поминального дня.
А если когда-нибудь в этой стране
Воздвигнуть задумают памятник мне,
Согласье на это даю торжество,
Но только с условьем — не ставить его
Ни около моря, где я родилась:
Последняя с морем разорвана связь,
Ни в царском саду у заветного пня,
Где тень безутешная ищет меня,
А здесь, где стояла я триста часов
И где для меня не открыли засов.
Затем, что и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных марусь,
Забыть, как постылая хлопала дверь
И выла старуха, как раненый зверь.
И пусть с неподвижных и бронзовых век
Как слезы, струится подтаявший снег,
И голубь тюремный пусть гулит вдали,
И тихо идут по Неве корабли.

                В 1940-м году Ахматова начала писать «Поэму без героя» -- одну из самых известных поэм в русской поэзии XX века. Вот эта поэма – я даю её полностью – хочу, чтоб вы её перечитали (а те, кто не читал пока  -- пусть прочитает впервые это Удивительное произведение). После Поэмы – её анализ (это я взял из Интернета):


Часть I
Тринадцатый год
(1913)
Di rider finirai
Pria dell’ aurora.
Don Giovanni *
«Во мне еще как песня или горе
Последняя зима перед войной»
«Белая Стая»
_________________________________
* Смеяться перестанешь
Раньше, чем наступит заря.
Дон Жуан (ит.).
ВСТУПЛЕНИЕ
Из года сорокового,
Как с башни на все гляжу.
Как будто прощаюсь снова
С тем, с чем давно простилась,
Как будто перекрестилась
И под темные своды схожу.
1941, август
Ленинград
(воздушная тревога)
ПОСВЯЩЕНИЕ
А так как мне бумаги не хватило
Я на твоем пишу черновике.
И вот чужое слово проступает
И, как снежинка на моей руке,
Доверчиво и без упрека тает.
И темные ресницы Антиноя
Вдруг поднялись, и там — зеленый дым,
И ветерком повеяло родным…
Не море ли? — Нет, это только хвоя
Могильная и в накипаньи пен
Все ближе, ближе … «Marche funebre»…*
Шопен
26 декабря 1940 года.
_______________________
* Похоронный марш (фр.).
I
«In my hot youth —
when George the Third was King…»
Byron. *
____________________
* В мою пылкую юность —
Когда Георг Третий был королем…
Байрон (англ.).
Я зажгла заветные свечи
И вдвоем с ко мне не пришедшим
Сорок первый встречаю год,
Но Господняя сила с нами,
В хрустале утонуло пламя
И вино, как отрава жжет…
Это всплески жуткой беседы,
Когда все воскресают бреды,
А часы все еще не бьют…
Нету меры моей тревоги,
Я, как тень, стою на пороге
Стерегу последний уют.
И я слышу звонок протяжный,
И я чувствую холод влажный.
Холодею, стыну, горю
И, как будто припомнив что-то,
Обернувшись в пол оборота
Тихим голосом говорю:
Вы ошиблись: Венеция дожей
Это рядом. Но маски в прихожей
И плащи, и жезлы, и венцы
Вам сегодня придется оставить.
Вас я вздумала нынче прославить,
Новогодние сорванцы.
Этот Фаустом, тот Дон Жуаном…
А какой-то еще с тимпаном
Козлоногую приволок.
И для них расступились стены,
Вдалеке завыли сирены
И, как купол, вспух потолок.
Ясно все: не ко мне, так к кому же?!
Не для них здесь готовился ужин
И не их собирались простить.
Хром последний, кашляет сухо.
Я надеюсь, нечистого духа
Вы не смели сюда ввести.
Я забыла ваши уроки,
Краснобаи и лжепророки,
Но меня не забыли вы.
Как в прошедшем грядущее зреет,
Так в грядущем прошлое тлеет
Страшный праздник мертвой листвы.
Только… ряженых ведь я боялась.
Мне всегда почему-то казалось,
Что какая-то лишняя тень
Среди них без лица и названья
Затесалась. Откроем собранье
В новогодний торжественный день.
Ту полночную Гофманиану
Разглашать я по свету не стану,
И других бы просила… Постой,
Ты как будто не значишься в списках,
В капуцинах, паяцах, лизисках —
Полосатой наряжен верстой,
Размалеванный пестро и грубо —
Ты — ровесник Мамврийского дуба,
Вековой собеседник луны.
Не обманут притворные стоны:
Ты железные пишешь законы, —
Хамураби, Ликурги, Солоны
У тебя поучиться должны.
Существо это странного нрава,
Он не ждет, чтоб подагра и слава
Впопыхах усадили его
В юбилейные пышные кресла,
А несет по цветущему вереску,
По пустыням свое торжество.
И ни в чем не повинен,- ни в этом,
Ни в другом, и ни в третьем. Поэтам
Вообще не пристали грехи.
Проплясать пред Ковчегом Завета,
Или сгинуть… да что там! про это
Лучше их рассказали стихи.
* * *
Крик: «Героя на авансцену!»
Не волнуйтесь, дылде на смену
Непременно выйдет сейчас…
Что ж вы все убегаете вместе,
Словно каждый нашел по невесте,
Оставляя с глазу на глаз
Меня в сумраке с этой рамой,
Из которой глядит тот самый
До сих пор не оплаканный час.
Это все наплывает не сразу.
Как одну музыкальную фразу,
Слышу несколько сбивчивых слов.
После… лестницы плоской ступени,
Вспышка газа и в отдаленьи
Ясный голос: «Я к смерти готов».
II
Ты сладострастней, ты телесней
Живых, блистательная тень.
Баратынский
Распахнулась атласная шубка…
Не сердись на меня, голубка,
Не тебя, а себя казню.
Видишь, там, за вьюгой крупчатой,
Театральные арапчата
Затевают опять возню.
Как парадно звенят полозья
И волочится полость козья.
Мимо, тени! Он там один.
На стене его тонкий профиль —
Гавриил, или Мефистофель
Твой, красавица, паладин?
Ты сбежала ко мне с портрета,
И пустая рама до света
На стене тебя будет ждать —
Так пляши одна без партнера.
Я же роль античного хора
На себя согласна принять…
*
Ты в Россию пришла ниоткуда,
О, мое белокурое чудо,
Коломбина десятых годов!
Что глядишь ты так смутно и зорко? —
Петербургская кукла, актерка,
Ты, один из моих двойников.
К прочим титулам надо и этот
Приписать. О, подруга поэтов!
Я — наследница славы твоей.
Здесь под музыку дивного мэтра,
Ленинградского дикого ветра
Вижу танец придворных костей,
* * *
Оплывают венчальные свечи,
Под фатой поцелуйные плечи,
Храм гремит: «Голубица, гряди!..»
Горы пармских фиалок в апреле
И свиданье в Мальтийской Капелле,
Как отрава в твоей груди.
Дом пестрей комедьянтской фуры,
Облупившиеся амуры
Охраняют Венерин алтарь.
Спальню ты убрала, как беседку.
Деревенскую девку-соседку —
Не узнает веселый скобарь.
И подсвечники золотые,
И на стенах лазурных святые —
Полукрадено это добро.
Вся в цветах, как «Весна» Боттичелли,
Ты друзей принимала в постели,
И томился дежурный Пьеро.
Твоего я не видела мужа,
Я, к стеклу приникавшая стужа
Или бой крепостных часов.
Ты не бойся, дома не мечу,
Выходи ко мне смело навстречу, —
Гороскоп твой давно готов.
III
«Падают брянские, растут у Манташева.
Нет уже юноши, нет уже нашего».
Велимир Хлебников
Были святки кострами согреты.
И валились с мостов кареты,
И весь траурный город плыл
По неведомому назначенью
По Неве, иль против теченья, —
Только прочь от своих могил.
В Летнем тонко пела флюгарка
И серебряный месяц ярко
Над серебряным веком стыл.
И всегда в тишине морозной,
Предвоенной, блудной и грозной,
Потаенный носился гул.
Но тогда он был слышен глухо,
Он почти не касался слуха
И в сугробах Невских тонул
* * *
Кто за полночь под окнами бродит,
На кого беспощадно наводит
Тусклый луч угловой фонарь —
Тот и видел, как стройная маска
На обратном «Пути из Дамаска»
Возвратилась домой не одна.
Уж на лестнице пахнет духами,
И гусарский корнет со стихами
И с бессмысленной смертью в груди
Позвонит, если смелости хватит,
Он тебе, он своей Травиате,
Поклониться пришел. Гляди.
Не в проклятых Мазурских болотах.
Не на синих Карпатских высотах…
Он на твой порог…
Поперек..,
Да простит тебе Бог!
* * *
Это я — твоя старая совесть —
Разыскала сожженную повесть
И на край подоконника
В доме покойника
Положила и на цыпочках ушла.
* * *
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Все в порядке; лежит поэма
И, как свойственно ей, молчит.
Ну, а вдруг как вырвется тема,
Кулаком в окно застучит?
И на зов этот издалека
Вдруг откликнется страшный звук
Клокотание, стон и клекот…
И виденье скрещенных рук.
26 декабря 1940 г.
Ленинград.
Фонтанный Дом
(Ночь)
Часть II-ая
РЕШКА
(Intermezzo)
В.Г.Гаршину
«Я воды Леты пью…
Мне доктором запрещена унылость»
Пушкин
Мои редактор был недоволен,
Клялся мне, что занят и болен,
Засекретил свой телефон…
Как же можно! три темы сразу!
Прочитав последнюю фразу,
Не понять, кто в кого влюблен.
Я сначала сдалась. Но снова
Выпадало за словом слово,
Музыкальный ящик гремел.
И над тем надбитым флаконом,
Языком прямым и зеленым,
Неизвестный мне яд горел.
А во сне все казалось, что это
Я пишу для кого-то либретто,
И отбоя от музыки нет.
А ведь сон — это тоже вещица!
«Soft embalmer»*, Синяя птица. /* «Нежный утешитель» из стихотоврения Джона
Китса «Ода ко сну»
Эльсинорских террас парапет.
И сама я была не рада,
Этой адской арлекинады,
Издалека заслышав вой.
Все надеялась я, что мимо
Пронесется, как хлопья дыма,
Сквозь таинственный сумрак хвой.
Не отбиться от рухляди пестрой!
Это старый чудит Калиостро
За мою к нему нелюбовь.
И мелькают летучие мыши,
И бегут горбуны по крыше,
И цыганочка лижет кровь.
Карнавальной полночью римской
И не пахнет, — напев Херувимской
За высоким окном дрожит.
В дверь мою никто не стучится,
Только зеркало зеркалу снится,
Тишина тишину сторожит.
Но была для меня та тема,
Как раздавленная хризантема
На полу, когда гроб несут.
Между помнить и вспомнить, други,
Расстояние, как от Луги
До страны атласных баут.
Бес попутал в укладке рыться…
Ну, а все же может случиться,
Что во всем виновата я.
Я — тишайшая, я — простая,
— «Подорожник», « Белая Стая » —
Оправдаться? Но как, друзья!?
Так и знай: обвинят в плагиате…
Разве я других виноватей?..
Правда, это в последний раз…
Я согласна на неудачу
И смущенье свое не прячу
Под укромный противогаз.
* * * *
Та столетняя чаровница
Вдруг очнулась и веселиться
Захотела. Я ни при чем.
Кружевной роняет платочек,
Томно жмурится из-за строчек
И брюлловским манит плечом.
Я пила ее в капле каждой
И, бесовскою черной жаждой
Одержима, не знала, как
Мне разделаться с бесноватой.
Я грозила ей звездной палатой
И гнала на родной чердак,
В темноту, под Манфредовы ели,
И на берег, где мертвый Шелли
Прямо в небо глядя, лежал,
И все жаворонки всего мира
Разрывали бездну эфира
И факел Георг держал,
Но она твердила упрямо:
«Я не та английская дама
И совсем не Клара Газюль,
Вовсе нет у меня родословной,
Кроме солнечной и баснословной.
И привел меня сам Июль».
А твоей двусмысленной славе,
Двадцать лет лежавшей в канаве,
Я еще не так послужу;
Мы с тобой еще попируем
И я царским моим поцелуем
Злую полночь твою награжу.
1941. Январь.(3-5-ого днем)
Ленинград.
Фонтанный Дом.
Переписано в Ташкенте
19 янв 1942 (ночью во время
легкого землетрясения).
ЭПИЛОГ.
Городу и Другу.
Так под кровлей Фонтанного Дома,
Где вечерняя бродит истома
С фонарем и связкой ключей, —
Я аукалась с дальним эхом
Неуместным тревожа смехом
Непробудную сонь вещей,-
Где свидетель всего на свете,
На закате и на рассвете
Смотрит в комнату старый клен,
И, предвидя нашу разлуку,
Мне иссохшую черную руку,
Как за помощью тянет он.
…………..
А земля под ногами горела
И такая звезда глядела
В мой еще не брошенный дом,
И ждала условного звука…
Это где-то там — у Тобрука,
Это где-то здесь — за углом.
Ты мой грозный и мой последний,
Светлый слушатель темных бредней:
Упованье, прощенье, честь.
Предо мной ты горишь, как пламя,
Надо мной ты стоишь, как знамя
И целуешь меня, как лесть.
Положи мне руку на темя.
Пусть теперь остановится время
На тобою данных часах.
Нас несчастие не минует
И кукушка не закукует
В опаленных наших лесах.
А не ставший моей могилой
Ты гранитный
Побледнел, помертвел, затих.
Разлучение наше мнимо,
Я с тобою неразлучима
Тень моя на стенах твоих
Отраженье мое в каналах,
Звук шагов в Эрмитажных залах
И на гулких дугах мостов,
И на старом Волковом Поле,
Где могу я плакать на воле
В чаще новых твоих крестов.
Мне казалось, за мной ты гнался
Ты, что там умирать остался
В блеске шпилей в отблеске вод.
Не дождался желанных вестниц,
Над тобой лишь твоих прелестниц
Белых ноченек хоровод.
А веселое слово- дома
Никому теперь незнакомо
Все в чужое глядят окно
Кто в Ташкенте, кто в Нью-Йорке
И изгнания воздух горький,
Как отравленное вино.
Все мы мной любоваться могли бы,
Когда в брюхе летучей рыбы
Я от злой погони спаслась
И над Ладогой и над лесом,
Словно та одержимая бесом,
Как на Брокен ночной неслась.
А за мной тайной сверкая
И назвавшая себя — Седьмая
На неслыханный мчалась пир
Притворившись нотной тетрадкой
Знаменитая Ленинградка
Возвращалась в родной эфир.
Анализ «Поэмы без героя» Ахматовой.
Стихотворение «Поэма без героя» — одно из наиболее значительных произведений Ахматовой. Оно создавалось в течение многих лет. Работу над «Поэмой…» Ахматова продолжала до конца своей жизни.
Произведение имеет очень сложную структуру. Оно состоит из трех основных частей. На это указывает авторское название четвертой редакции: «Поэма без героя. Триптих. 1940-1965». В действительности «Поэма…» включает в себя большое количество тем, наслаивающихся и перекликающихся друг с другом.
Основной текст предваряют целых три авторских посвящения. Первая часть носит название «Девятьсот тринадцатый год». Оно отсылает читателя к эпохе молодости поэтессы, когда Россия и весь мир находились в преддверии глобальной катастрофы. Во «Вступлении» Ахматова прямо указывает: «из года сорокового… на все гляжу». За это время она накопила огромный жизненный опыт и способна беспристрастно оценить все перемены, произошедшие с ней и со страной. Не случайно выбраны две исторические точки, за каждой из которых последовали мировые войны.
Эпиграфы к первой главе, представляющие собой выдержки из классических образцов русской поэзии, создают нужную атмосферу далекой эпохи. В воображении Ахматовой возникает своеобразный карнавал (арликинада) из таинственных масок и фигур. Главная героиня принимает участие в этом действии, но сама остается загадкой. Поэтесса утверждала, что ее героиня не имеет реального прототипа. Она скорее «портрет эпохи» дореволюционного Петербурга. Тем не менее в «Петербургской повести» сквозь таинственные и зашифрованные намеки проступает реальная история неразделенной любви и самоубийства молодого поэта (В. Князев и О. Судейкина). Эта трагическая история разворачивается на фоне разыгравшегося маскарада, она является отражением душевных переживаний поэтессы.
От фантастических картин старого Петербурга Ахматова переходит к суровым 20-м и страшным 30-м годам. Вторая часть поэмы («Решка») описывает наступивший «Двадцатый Век» и те необратимые изменения, которые произошли в России. Поэтесса с горечью замечает: «карнавальной полночью… и не пахнет». Произведение утрачивает элементы повествования и становится выражением личной боли и отчаяния. Многие места во второй части были вырезаны цензурой. Ахматова откровенно размышляет о том страшном времени «беспамятного страха».
В третьей части («Эпилог») Ахматова обращается к родному городу, находящемуся в осаде (июнь 1942 г.). Поэтесса была вынуждена эвакуироваться в Ташкент, но расстояние не властно над ее душой. Все мысли Ахматовой обращены к Петербургу. В финале две исторические эпохи сливаются в единый образ великого Города, с которым навсегда связана судьба поэтессы.
Ахматова посвятила поэму всем ленинградцам, погибшим в годы фашисткой блокады  Ленинграда .
                Я повторяю – Ахматова начала писать «Поэму без героя» в 1940-м году. В том же году она начала писать – на сей раз небольшую -- поэму «Путём всея земли», которую тоже можно отнести к её высшим созданиям. Небольшой комментарий, которым я предваряю эту гениальную Поэму. Из статьи К. М. Азадовского:
                << В 40-е г. г., живя в Ташкенте, Ахматова делилась своими воспоминаниями с Э. Г. Бабаевым. О Клюеве она сказала: «Николай Клюев был ловец душ. Он каждому хотел подсказать его призвание. Блоку  объяснял, что Россия его «Жена». Меня назвал «Китежанкой». Это свидетельство Ахматовой чрезвычайно любопытно. Дело в том, что начатая  Ахматовой в 1940 г. поэма «Путём всея земли» (впервые напечатанная полностью в книге «Бег времени», 1965) имела параллельное название «Китежанка». Ахматова уподобляет себя «китежанке», которая, «расталкивая года» и «прямо под ноги пулям», возвращается «домой» -- в град Китеж, сокрытый, по народной легенде,, водами озера Светлояр от татарской орды. По своей внутренней структуре (возвращению памятью в незабываемое, лелеемое прошлое) «Китежанка» родственна «Поэме без героя».>>.
                Теперь – поэма «Путём всея земли».

 
Путем всея земли.
В санях сидя, отправляясь путем всея земли….
Поучение Владимира Мономаха детям.
1
Прямо под ноги пулям,
Расталкивая года,
По январям и июлям
Я проберусь туда…
Никто не увидит ранку,
Крик не услышит мой,
Меня, китежанку,
Позвали домой.
И гнались за мною
Сто тысяч берез,
Стеклянной стеною
Струился мороз.
У давних пожарищ
Обугленный склад.
«Вот пропуск, товарищ,
Пустите назад…»
И воин спокойно
Отводит штык.
Как пышно и знойно
Тот остров возник!
И красная глина,
И яблочный сад…
O Salve Regina! —
Пылает закат.
Тропиночка круто
Взбиралась, дрожа.
Мне надо кому-то
Здесь руку пожать…
Но хриплой шарманки
Не слушаю стон.
Не тот китежанке
Послышался звон.
2
Окопы, окопы —
Заблудишься тут!
От старой Европы
Остался лоскут,
Где в облаке дыма
Горят города.
И вот уже Крыма
Темнеет гряда.
Я плакальщиц стаю
Веду за собой.
О, тихого края
Плащ голубой!..
Над мертвой медузой
Смущенно стою;
Здесь встретилась с Музой,
Ей клятву даю.
Но громко смеется,
Не верит: «Тебе ль?»
По капелькам льется
Душистый апрель.
И вот уже славы
Высокий порог,
Но голос лукавый
Предостерег:
«Сюда ты вернешься,
Вернешься не раз,
Но снова споткнешься
О крепкий алмаз.
Ты лучше бы мимо,
Ты лучше б назад,
Хулима, хвалима,
В отеческий сад».
3
Вечерней порою
Сгущается мгла.
Пусть Гофман со мною
Дойдет до угла.
Он знает, как гулок
Задушенный крик
И чей в переулок
Забрался двойник.
Ведь это не шутки,
Что двадцать пять лет
Мне видится жуткий
Один силуэт.
«Так, значит, направо?
Вот здесь, за углом?
Спасибо!» – Канава
И маленький дом.
Не знала, что месяц
Во все посвящен.
С веревочных лестниц
Срывается он,
Спокойно обходит
Покинутый дом,
Где ночь на исходе
За круглым столом
Гляделась в обломок
Разбитых зеркал
И в груде потемок
Зарезанный спал.
4
Чистейшего звука
Высокая власть,
Как будто разлука
Натешилась всласть.
Знакомые зданья
Из смерти глядят —
И будет свиданье
Печальней стократ
Всего, что когда-то
Случилось со мной…
Столицей распятой
Иду я домой.
5
Черемуха мимо
Прокралась, как сон.
И кто-то «Цусима!»
Сказал в телефон.
Скорее, скорее —
Кончается срок:
«Варяг» и «Кореец»
Пошли на восток…
Там ласточкой реет
Старая боль…
А дальше темнеет
Форт Шаброль,
Как прошлого века
Разрушенный склеп,
Где старый калека
Оглох и ослеп.
Суровы и хмуры,
Его сторожат
С винтовками буры.
«Назад, назад!!»
6
Великую зиму
Я долго ждала,
Как белую схиму
Ее приняла.
И в легкие сани
Спокойно сажусь…
Я к вам, китежане,
До ночи вернусь.
За древней стоянкой
Один переход…
Теперь с китежанкой
Никто не пойдет,
Ни брат, ни соседка,
Ни первый жених,—
Лишь хвойная ветка
Да солнечный стих,
Оброненный нищим
И поднятый мной…
В последнем жилище
Меня упокой.
Март 1940
Фонтанный Дом.




                Ахматова никогда не отделяла своей судьбы от судьбы своего народа. «Нет, и не под чуждым небосводом, // И не под защитой чуждых крыл, -- // Я была тогда с моим народом, // Там, где мой народ, к несчастью, был», -- написала она в 1961 г. Она всегда  была со своим многострадальным народом. И когда началась Великая Отечественная война, Ахматова сумела подняться над своим личным горем, прекрасно понимая, что война – это горе всего народа. Ольга Берггольц, часто встречавшая Анну Андреевну в начале войны, вспоминала:
                «Я помнила её около старинных кованых ворот на фоне чугунной ограды Фонтанного дома… С лицом, замкнутым в суровости и гневности, с противогазом через плечо, она несла дежурство как рядовой боец противовоздушной обороны. Она шила мешки для песка, которыми обкладывали траншеи – убежища в саду того же Фонтанного дома… В то же время она писала стихи, пламенные, лаконичные…»
                Уже во время блокады Ольга Берггольц организовала выступления писателей по ленинградскому радио. Среди писателей – ленинградцев, обратившихся по радио к своим согражданам, была и Анна Ахматова. За  несколько месяцев до этого, в самом начале войны, она написала такие строки:

И та, что сегодня прощается с милым, --
Пусть боль свою в силу она переплавит.
Мы детям клянёмся, клянёмся могилам,
Что нас покориться ничто не заставит!

                …Писала патриотические стихи, выступила по радио перед ленинградцами, принимала посильное участие в обороне города... А сама она в это время была ослабленной, болела. И даже её огромное мужество и невероятная стойкость вряд ли помогли бы ей выжить в осаждённом Ленинграде. У Ахматовой начались дистрофические отёки, и её, за счёт государства, вывезли из Ленинграда в Москву, а затем переправили в Ташкент. С ноября 1941-го она – в Ташкенте. Часто выступает в госпиталях (читает стихи раненным бойцам); выезжает с чтением стихов на фронт… -- В феврале 1942 г. на всю страну прозвучало Стихо -- Творение Ахматовой «Мужество»:

Мы знаем, что’ ныне лежит на весах,
И что’ совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мёртвыми лечь,
Не горько остаться без крова, --
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесём,
И внукам дадим, и от плена спасём
                Навеки!

                В апреле 1942 г. Анна Ахматова пишет одно из самых пронзительных своих стихотворений точнее – диптих – 2 стихотворения, которые нельзя читать без волнения.
 
      << Мальчики соседей, Смирновых: лет шести-семи Валя и полуторагодовалый Вова, которого почему-то называли Шакаликом. А. А. (Анна Ахматова – В. К.) их очень любила.
Когда во время войны, в эвакуации, в Ташкенте, до Анны Андреевны дошли слухи, будто один из них – Вова – умер, она посвятила его памяти стихотворение «Постучи кулачком, я открою…» >> –  (На самом деле умер от голода не Вова, а Валя.) – этот фрагмент композиции – из «Записок об Анне Ахматовой» Лидии Корнеевны Чуковской.

                Памяти Вали.

                1.

Щели в саду вырыты,
Не горят огни.
Питерские сироты,
Детоньки мои!
Под землёй не дышится,
Боль сверлит висок.
Сквозь бомбёжку слышится
Детский голосок.

                2.

Постучись кулачком – я открою.
Я тебе открывала всегда.
Я теперь за высокой горою,
За пустыней, за ветром и зноем,
Но тебя не предам никогда…
Твоего я не слышала стона,
Хлеба ты у меня не просил.
Принеси же мне ветку клёна
Или просто травинок зелёных,
Как ты прошлой весной приносил.
Принеси же мне горсточку чистой,
Нашей невской студёной воды,
И с головки твоей золотистой
Я кровавые смою следы.

            23 апреля 1942
            Ташкент.



                В ноябре 1942 г. Анна Андреевна заболела  брюшным тифом и была помещена в клинику Ташкентского медицинского института. Она уже готовилась к смерти – «А умирать поедем в Самарканд // На родину бессмертных роз», -- писала. И ещё – может быть – выздоравливая – «Если ты смерть – отчего же ты плачешь сама, // Если ты радость – радость такой не бывает» -- тоже – в ноябре 1942 г. написано. К счастью – выздоровела. И в том же, 1942-м г., Ахматова создаёт одно из самых сильных своих стихотворений военного времени:



А вы, мои друзья последнего призыва!
Чтоб вас оплакивать, мне жизнь сохранена.
Над вашей памятью не стыть плакучей ивой,
А крикнуть на весь мир все ваши имена!
Да что там имена!
Ведь все равно — вы с нами!..
Все на колени, все!
Багряный хлынул свет!
И ленинградцы вновь идут сквозь дым
рядами —
Живые с мертвыми: для Бога мертвых нет.

                В 1943 году, несмотря на трудности военного времени, в Ташкенте вышел маленький сборник избранных стихотворений Анны  Ахматовой.
                На этот сборник написал 2 рецензии Борис Пастернак, один из самых знаменитых  русских  поэтов  XX века. В этом избранном Ахматовой  были большие пробелы – т. е. отсутствовали многие стихи из тех, что создали имя лирике Ахматовой. Рецензии  Пастернака написаны в августе 1943-го г. вскоре после его возвращения из Чистополя, где он был в эвакуации, в Москву. Одна рецензия  была написана для журнала «Огонёк», вторая после неудачи с публикацией  первой, -- для газеты «Литература и искусство». Первую рецензию я привожу полностью, а вторую – в отрывках.

                Новый сборник Анны Ахматовой.

                Недавно в Ташкенте в издательстве «Советский писатель» вышел сборник стихотворений  Анны Ахматовой.
                Давно любимые и действительные в любом подборе, сильные, ясные и глубокие стихи о русской жизни, треволнениях  молодости,  превратности истории и красотах природы.  Среди многочисленных дополнений – новинки о войне, вылившиеся по-иному, нежели знаменитые  ахматовские строки о четырнадцатом годе, -- стремительные, захватывающие стихотворения, написанные большим человеком с  большой натуры. Новый и благодарный повод к восстановлению облика славной писательницы с самого основание, в её роли смелой обновительницы, уравновешивающей  гигантское  беспорядочно-одухотворённое воздействие преобразователя Блока чертами своего нового, до последних слов договоренного реализма.
                Две кровопролитных войны, их следы чуть ли не на каждой  странице и между ними известный силуэт с гордо  занесённой головой – жизнь и деятельность несгибаемой преданной,  прямолинейной дочери народа и века закалённой. привыкшей к утратам, мужественно  готовой  к испытаниям бессмертия. Что ещё прибавить к этому беглому перечню?
                Наш глаз  с удовлетворениям отыскивает записи последних  лет, тридцать девятого, сорокового  и сорок первого, среди восхитительности остальных. Давнишняя ахматовская сжатость, плавность  и свобода от принуждения – качества , отныне пушкинские  до бесконечности после того, как они были пушкинскими в квадрате и в кубе в её всегда побеждавшем творчестве.

.               

                «Избранное» Анны Ахматовой.

                Вышла избранная Ахматова. Сборник убеждает в том, что писательница никогда не умолкала и с небольшими перерывами всегда отзывалась на требованья времени.  <…>
                Было бы странно назвать Ахматову военным поэтом. Но преобладанье грозовых начал в атмосфере века сообщило её творчеству налёт гражданской значительности. Эта патриотическая нота, особенно дорогая сейчас, выделяется  у Ахматовой совершенным отсутствием напыщенности и напряжения. Вера в родное небо и верность  родной земле прорываются у ней сами собой с естественностью природной походки.
                Анна Ахматова и Борис Пастернак… Два Больших русских Поэта… Размышляя о Них, критик А. Пикач размышляет:
                << Голос отзывается на голос. Они  не разминулись на земле, явились вместе (Ахматова родилась в 1889-м, а Пастернак – в 1890-м – меньше чем через год – В. К.) и гостили вместе чуть ли не локоть о локоть, явились в единой для них исторической драме и жили под её единым знаком, который Пастернак так помянул к концу:

                Жизнь проходит под знаком
                Неудач и обид
                С жаждой смерти во всяком,
                Чтобы смыть этот стыд…

                При этом они были людьми разных творческих пристрастий и разного дружеского круга. В их взаимном признании не было последней дружеской короткости. Они почитали дарование и неповторимость личностного отпечатка друг в друге, но вкус Анны  Ахматовой не принимал всерьёз последний роман Бориса Пастернака, значивший  для него всё, а он, как ей казалось, был глуховат к её поздней поэтической работе.
                Да, друзьями они не были, но признавали Гений Друг Друга. И в 1930-е г. г. обменялись стихотворениями – Он посвятил Ей, а Она – Ему, сказав очень точно об особенностях Друг Друга, так как может сказать только Гений о Гении. Вот эти 2 стихотворения: 
     Ахматова – Пастернаку.
               
Он, сам себя сравнивший с конским глазом,
Косится, смотрит, видит, узнает,
И вот уже расплавленным алмазом
Сияют лужи, изнывает лед.

В лиловой мгле покоятся задворки,
Платформы, бревна, листья, облака.
Свист паровоза, хруст арбузной корки,
В душистой лайке робкая рука.

Звенит, гремит, скрежещет, бьет прибоем
И вдруг притихнет, — это значит, он
Пугливо пробирается по хвоям,
Чтоб не спугнуть пространства чуткий сон.

И это значит, он считает зерна
В пустых колосьях, это значит, он
К плите дарьяльской, проклятой и черной,
Опять пришел с каких-то похорон.

И снова жжет московская истома,
Звенит вдали смертельный бубенец -
Кто заблудился в двух шагах от дома,
Где снег по пояс и всему конец?..

За то, что дым сравнил с Лаокооном,
Кладбищенский воспел чертополох,
За то, что мир наполнил новым звоном
В пространстве новом отраженных строф, —

Он награжден каким-то вечным детством,
Той щедростью и зоркостью светил,
И вся земля была его наследством,
А он ее со всеми разделил.

        Пастернак – Ахматовой.

Мне кажется, я подберу слова,
Похожие на вашу первозданность.
А ошибусь, — мне это трын-трава,
Я все равно с ошибкой не расстанусь.
Я слышу мокрых кровель говорок,
Торцовых плит заглохшие эклоги.
Какой-то город, явный с первых строк,
Растет и отдается в каждом слоге.
Кругом весна, но за город нельзя.
Еще строга заказчица скупая.
Глаза шитьем за лампою слезя,
Горит заря, спины не разгибая.
Вдыхая дали ладожскую гладь,
Спешит к воде, смиряя сил упадок.
С таких гулянок ничего не взять.
Каналы пахнут затхлостью укладок.
По ним ныряет, как пустой орех,
Горячий ветер и колышет веки
Ветвей, и звезд, и фонарей, и вех,
И с моста вдаль глядящей белошвейки.
Бывает глаз по-разному остер,
По-разному бывает образ точен.
Но самой страшной крепости раствор —
Ночная даль под взглядом белой ночи.
Таким я вижу облик ваш и взгляд.
Он мне внушен не тем столбом из соли,
Которым вы пять лет тому назад
Испуг оглядки к рифме прикололи,
Но, исходив от ваших первых книг,
Где крепли прозы пристальной крупицы,
Он и во всех, как искры проводник,
Событья былью заставляет биться.
 
 
6



            Теперь вернёмся к военному времени в жизни Анны Ахматовой.  --
В 1942-м году, задолго до победы нашего народа в Великой Отечественной войне Анна Ахматова начала писать триптих (три стихотворения) о будущей победе (закончит его в 1945-м):


                Победа.

                1.

Славно начато славное дело
В грозном грохоте, в снежной пыли,
Где томится пречистое тело
Осквернённой врагами земли.
К нам оттуда родные берёзы
Тянут ветки, и ждут, и зовут,
И могучие деды-морозы
С нами сомкнутым строем идут.

                2.

Вспыхнул над молом первый маяк,
Других маяков предтеча, --
Заплакал и шапку снял моряк,
Что плавал в набитых смертью морях
Вдоль смерти и смерти навстречу.

                3.

Победа у наших стоит дверей…
Как гостью желанную встретим?
Пусть женщины выше поднимут детей,
Спасённых от тысячи тысяч смертей, --
Так мы долгожданной ответим.

               1942 – 1945.

               Но за год до окончания войны (блокады уже не было – она осталась в недавнем прошлом) поэтесса возвращалась из эвакуации: она прилетела в Москву, уже полную радостных надежд и ожидания близкой победы. Через пол – месяца Ахматова вернулась в Ленинград и за свои патриотические стихи была награждена медалью «За оборону Ленинграда».
                А это стихотворение (по-моему выдающееся) Ахматова создала уже после войны – но на нём лежит тень год назад закончившейся войны:

   


 
               Вторая годовщина

                (Простые рифмы).

Нет, я не выплакала их.
Они внутри скипелись сами.
И всё проходит пред глазами
Давно без них, всегда без них.

Без них меня томит и душит
Обиды и разлуки боль.
Проникла в кровь – трезвит и сушит
Их всесжигающая соль.

Но мнится мне: в сорок четвёртом,
И не в июня ль первый день,
Как на шелку возникла стёртом
Твоя «страдальческая тень».

Ещё на всём печать лежала
Великих бед, недавних гроз,  --
И я свой город увидала
Сквозь радугу последних слёз.

            31 мая 1946.

              Сейчас немного вернёмся назад, и расскажем вот о чём. – Во время Великой Отечественной войны Анна Ахматова попыталась в 4-й раз устроить свою личную жизнь. Перед войной она дружила с Владимиром Георгиевичем Гаршиным, племянником русского писателя XIX в. Всеволода Гаршина. Владимир Георгиевич был доктором медицинских наук, крупным ленинградским патологоанатомом. В 1943-м он сделал ей предложение, и она в одном из писем 43-го г. даже называла его Володей и мужем.   Но в 1944 г., когда Анна вернулась из эвакуации в Ленинград, он ей сказал, что передумал на ней жениться. Это была большая личная трагедия Ахматовой – у неё рождаются  Горько – Гневные строки – «Лучше б я по самые плечи // Вбила в землю проклятое тело, // Если б знала, чему навстречу, // Обгоняя солнце, летела».
                Она вычеркнула Гаршина из своей жизни, и, когда он умер в 1956 г., даже не пошла на его похороны. Больше Ахматова никогда не выйдет замуж…
                << Мне посчастливилось познакомиться  с Анной Андреевной  летом 1945 года, -- вспоминает Наталья Роскина, автор очень интересных воспоминаний об Ахматовой. -- Мне тогда было семнадцать лет, и это определило характер нашего знакомства. Я просто позвонила ей по телефону, сказала, что я московская студентка, приехала в Ленинград на каникулы, пишу стихи, мечтаю показать их ей. «Пожалуйста, приходите. Завтра, в четыре часа». И она положила трубку, не спросив меня, знаю ли я её адрес. Жила она в то время на Фонтанке, в Шереметевском дворце, и считала, видимо, что это всем известно.
                Разумеется, я никогда не забуду минуту, когда она открыла дверь и на шаг отступила назад, давая мне пройти. Как раз в том году она перестала носить чёлку и зачесала волосы назад, сделав на затылке  обыкновенный пучок седоватых волос. Не было уже и худобы, известной мне по портретам. Я увидела полнеющую старую женщину, одетую  в дешёвый халат и домашние туфли на босу ногу. Но её статность, скульптурность её позы (в согнутой руке она держала папиросу), её красота и непередаваемое благородство всего её облика – всё это меня потрясло больше, чем я могла предположить. (Позднее как-то она мне сказала, что скульпторы не хотели её лепить, им было неинтересно – всё уже предварила природа, всё было сделано.)
                Жила Ахматова тогда – даже не скажешь: бедно. Бедность – это мало чего-то, то есть что-то, у неё же не было ничего. В пустой комнате стояли небольшое старое бюро и железная кровать, покрытая плохим одеялом. Видно было, что кровать жёсткая, одеяло холодное. Готовность любить, с которой я переступила этот порог , смешалась у меня с безумной тоской, с ощущением близости катастрофы…»
                Анна Андреевна приветливо приняла девушку – студентку: расспрсила о том, кто преподаёт сейчас в Московском университете; потом попросила её почитать стихи. Когда какие-то стихи Роскиной были прочитаны,  << Анна Андреевна спросила: «Хотите, я вам прочту свою поэму?»
                Хочу ли я!
                «Поэму без героя» тогда ещё мало кто знал, а я и вовсе о ней не слыхала. Анна прочла мне тот старый, «ташкентский» вариант, который впоследствии много  правился. Читала она по тетрадке – и я впервые увидела её косой, округлый своеобразный почерк, строчки, загибающиеся кверху, как вьющееся растение, приподнимаемое светом солнца. В пустой комнате её глубокий грудной голос звучал огромно, как в церкви. Поэма произвела на меня потрясающее впечатление, и это впечатление живо до сих пор.
                Разумеется, я просила Анну Андреевну дать мне переписать поэму. Она не согласилась, однако с интересом расспрашивала: «Что вы об этом думаете?» Я сказала, что ничего подобного она ещё не писала, что я сегодня познакомилась не только с ней, но и с новым для меня великим русским поэтом.
                Напряжённо выговаривая лестные слова, которые трудно сказать в лицо, я и представления не имела, как нужно было ей слышать именно это. Ведь для многих она оставалась автором стихов, которые сама она любила напевать на мотив               
«ухарь-купец»: «Слава тебе, безысходная боль, умер вчера сероглазый король»  (раннее стихотворение Ахматовой – 1910 или 1911 года – В. К.). В то время (и, кстати, до конца дней) на поэме были сосредоточены все интересы Ахматовой, все линии  её личной поэтической жизни. «Томашевский сказал мне, что о моей поэме  он мог бы написать книгу». Томашевский – это было для неё много, очень много, она чрезвычайно ценила пушкинистов и честью для себя считала быть причисленной к их клану. Моё мнение интересовало её с другой стороны. Я была для неё девочка военных лет, студенточка советская. Меня клонило туда – сюда, я увлекалась стихами своих друзей по литературным студиям. И моя мгновенная реакция на поэму как на сочинение, ставящее Ахматову в совсем иной ранг поэтов, была ей очень важна. Всё это я осознала, конечно, много позже, а тогда просто была пьяна от волнения  и счастья.>> Роскина понравилась Ахматовой и Анна Андреевна разрешила девушке бывать у неё, и много лет Роскина ходила к Ахматовой -- общалась с Нею – Великим русским Поэтом.
                В апреле 1946-го г. Анна Ахматова приехала в Москву в составе делегации ленинградских писателей.  Один за другим проходили поэтические вечера ленинградских и московских поэтов. Ахматова принимает участие в этих вечерах, и – имеет огромный  успех у публики. Из ленинградских писателей – Анна Ахматова, из московских – Борис Пастернак имели огромный успех у публики. Поэту Давиду Самойлову запомнился вечер, на котором они оба выступали, и ещё множество поэтов, но все выпали у Самойлова  из памяти, кроме  Ахматовой и Пастернака. «В памяти только классическая белая шаль и низковатый медленный голос», -- вспоминал Самойлов о выступлении Ахматовой.
                А вот что вспоминает о выступлении Анны Ахматовой в Москве Наталья Роскина:
                << Для самой  Ахматовой в её уединении и одиночестве был неожиданным тот взрыв любви и восхищения, которым её одарили москвичи на знаменитом вечере в Колонном зале в 1946 году, когда она читала стихи вместе с Пастернаком. Вечер этот описан многими мемуаристами (Н. Я. Мандельштам во «Второй книге», И. Г. Эренбургом). Я, конечно, была в числе тех, кто неистово аплодировал ей, требуя продолжать чтение. Я даже послала ей записочку, она легко нашла меня глазами и, улыбнувшись, отрицательно покачала головой. Ахматова была в чёрном платье, на плечах – белая с кистями шаль. Держалась она на эстраде великолепно, однако заметна была скованность и какая-то тревога. Наконец ей пришлось встать: «Наизусть я своих стихов не знаю, а с собой у меня больше нет». Залу было ясно, что это вынужденные слова. Овации продолжали греметь; проницательная, отнюдь не наивная политически, Ахматова сразу же почувствовала, что они не сулят ей добра. Этот вечер вскоре оказался для неё роковым. >>   О роковом я буду говорить вскоре, а сейчас – стихотворение Ахматовой, написанное как раз в 1946 году (может быть, и его она читала на вечере в Колонном зале? Может быть…)
               

 
               
Чёрную и прочную разлуку
Я несу с тобою наравне.
Что ж ты плачешь?
Дай мне лучше руку,
Обещай опять прийти во сне.
Мне с тобою как горе с горою…
Мне с тобой на свете встречи нет.
Только б ты полночною порою
Через звёзды мне прислал привет.


                Да, первая послевоенная весна стала весной ахматовских триумфов в Москве. Кто мог знать (хотя бы предчувствовать), что будет после? Думаю, немногие. Но в августе 1946-го  вышло постановление ЦК ВКП (б), клеймящее журналы «Звезда»  и «Ленинград» за то, что эти  ленинградские журналы печатают произведения Михаила Зощенко и Анны Ахматовой: произведения двух больших писателей были названы в постановлении идеологически вредными  и безыдейными. А неделю спустя на всю страну прогремел  доклад Андрея Жданова, направленный  против Ахматовой и Зощенко. Позорно знаменитый доклад… В нём всесильный секретарь ЦК оскорблял Анну Ахматову, унижал её и как поэта, и как человека, и как женщину. Жданов говорил, что поэзия Ахматовой – это поэзия взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и моленной, а о самой поэтессе говорил так:
                «… Не то монахиня, не то блудница, а вернее, блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой… Такова Ахматова с её  маленькой, узкой личной  жизнью, ничтожными переживаниями и религиозно-мистической эротикой…» А предшествовало этому постановлению и докладу Жданова вот что:
                в настоящее время причины неудовольствия властей по поводу сборника стихов Анны Ахматовой «Из шести книг» стали известны во всех подробностях. В 1994 году опубликованы документы по истории советской цензуры. (См.: «Литературный фронт». История политической цензуры 1932–1946 гг. М.: Изд-во «Энциклопедия советских деревень».) Книга Ахматовой вышла в свет в 1940 году, в мае, а в сентябре того же года управляющий делами ЦК ВКП(б) Д. В. Крупин подал члену политбюро А. А. Жданову записку, в которой перечислены все недопустимые черты творчества, присущие Ахматовой: никакого отклика на советскую действительность – это раз и, главное, проповедь религии. Им был прилежно составлен целый список упоминаний о Боге, ангелах, литургии, иконах, храмах, о «белом рае» и пр. в стихотворениях Ахматовой. Жданов потребовал сообщить ему имена лиц, виноватых в выпуске книги. Список представили в ЦК – Г. Ф. Александров и Д. А. Поликарпов. (О них см. «Записки», т. 2.) На многих из перечисленных лиц были наложены партийные взыскания. Ответом на эти рапорты явилось специальное постановление ЦК, осуждающее сборник и кончающееся грозным приговором: книгу изъять. Однако изъятие запоздало: книга Ахматовой была с восторгом  очень быстро  раскуплена читателями. А теперь – более развёрнуто – о зловещем постановлении и о позорном докладе Жданова. Следующий фрагмент композиции – о позорных Постановлении и докладе – воспоминания и размышления Л. К. Чуковской:

:
 
;
 
;


14 августа 1946 года особым постановлением ЦК ВКП(б) решено было журнал «Ленинград» уничтожить, а в журнале «Звезда» сменить редакторов.
Вина двух журналов сформулирована была так: они предоставляли «свои страницы для пошлых и клеветнических выступлений Зощенко, для пустых и аполитичных стихотворений Ахматовой»; руководящие работники из соображений приятельства «допустили протаскивание в журналы чуждой советской литературе безыдейности и аполитичности» и, еще того хуже, «культивировали несвойственный советским людям дух низкопоклонства перед современной буржуазной культурой Запада».
Руководящие работники редакций допустили, а руководящие работники Союза писателей и Горкома партии проглядели это протаскивание безыдейности и это культивирование культуры.
Ошибка журналов в том, что они напечатали ряд ошибочных произведений.
Ими оказалось забытым одно из важнейших положений ленинизма: ленинизм учит нас, что нельзя воспитывать молодежь в духе наплевизма.
Ленинизм и наплевизм несовместимы.
Кроме Ахматовой и Зощенко, в постановлении 14 августа названы были еще несколько литераторов, драматургов, сценаристов, чуждых народу и безыдейных. Но самыми чуждыми, самыми несвойственными, самыми аполитичными, самыми безыдейными, вредными и отравляющими оказались все-таки Ахматова и Зощенко. Дух их творчества наносит вред духу воспитания молодежи в духе бодрости и оптимизма.
Автор – или авторы? – постановления создали два литературных портрета, изобразили, если употребить их собственный термин, две «физиономии» двух, с позволения сказать, литераторов.
«Физиономия» Зощенко: он «специализировался… на проповеди гнилой безыдейности, пошлости и аполитичности, рассчитанных на то, чтобы дезориентировать нашу молодежь и отравить ее сознание». Зощенко – пошлый пасквилянт и проповедник наплевизма. «Физиономия» Ахматовой: «Ахматова является представительницей чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии». Поэзия Ахматовой застыла «на позициях буржуазно-аристократического эстетства и декадентства – «искусства для искусства», не желающего идти в ногу со своим народом».
Казалось бы, какая связь, какое сходство между лирической – и высокой! – поэзией Анны Ахматовой и отнюдь не лирической, по колено окунающей нас в житейскую прозу, – прозой Михаила Зощенко?
Казалось бы, можно разыскивать – и находить! – связи поэзии Ахматовой с поэзией Пушкина и Тютчева, Анненского, Мандельштама, Кузмина или Блока; искать связи Зощенко с Гоголем – и, быть может, с Козьмой Прутковым и Олейниковым. Но какая связь между Ахматовой и Зощенко? Для авторов постановления трудностей нет: оба, Ахматова и Зощенко, писатели «несоветские». В этом не и заключена связь между ними. Оба они наносят вред народу и государству, оба отравляют сознание молодежи, а потому оба не могут быть терпимы в нашей литературе. Авторы постановления к искусству касательства не имеют, они мыслят не литературными, не философскими, не моральными, не общественными и даже не политическими категориями. Они – администраторы, привыкшие к мерам административным. Увольняют ведь из торговой сети завмагов, уличенных в воровстве? Отчего же не уволить из литературы писателей, уличенных в несоветскости? Уволить их! Снять!
Оканчивалось постановление 14 августа, как и полагается всякому постановлению – идет ли в нем речь об урожае, черной металлургии, железнодорожном транспорте или литературе – оргвыводами. Без оргвыводов – какое же постановление? «В виду вышеизложенного» и «в целях наведения надлежащего порядка» один журнал «прекратить», а в другом «иметь главного редактора и при нем редколлегию».
«Утвердить главным редактором журнала «Звезда» тов. Еголина А. М. с сохранением за ним должности заместителя начальника Управления пропаганды ЦК ВКП(б)».
Судя по слогу, автором постановления (разумеется, опирающимся на референтов) был Генералиссимус – сам. На странице – толчея одних и тех же, одних и тех же, одних и тех же слов. «Безыдейные», «аполитичные», «отравляющие»; «пустая», «чуждая», «дезориентирующая»; и опять «аполитичная», и опять «чуждая», и опять «безыдейная», и опять «пустая» – это уж и не слова, а пустые скорлупки от давно выеденных слов.
Из каждого абзаца торчат августейшие усы… А вот довести новый документ до сведения широкой общественности, разъяснить, растолковать его поручено было Жданову. (Среди членов Политбюро он слыл интеллигентом.) Выступал Жданов дважды: один раз на собрании актива ленинградской партийной организации, вторично на собрании писателей. Сугубо канцелярский слог нового исторического документа Жданов оживил площадной бранью. Иное бранное словцо оказалось столь непечатным, что в печать не попало. Но и та словесность, которую пресса аккуратно воспроизвела, отличается большой выразительностью.
О Зощенко, например, докладчик сообщил собравшимся, что этот пасквилянт, хулиган и подонок был «публично выпорот» журналом «Большевик». Ахматова в докладе названа «взбесившейся барынькой», «полу-монахиней, полублудницей»; блуд у нее сочетается с молитвой и она «мечется между будуаром и моленной». Поэзию Ахматовой Жданов попросту, по-нашему, по-рабочему, с большевистской прямотой определил так: «хлам».
Блуднице и хулигану в нашей литературе не место. Мы не нуждаемся в хламе.
Однако сколь ни непристойной была ждановская брань, – не она, думаю я, произвела наиболее устрашающее впечатление на современников.   
Шел август 46-го года. Показательные процессы тридцатых годов, палаческая терминология, разрабатывавшаяся десятилетиями, была на памяти у всех, у всех на слуху. Такие словосочетания, как «сползать на позиции», «дворянско-буржуазные течения», «социальные корни», морозом пробегали по коже. (Не ленинградским и не московским морозом – колымским.) От несоветских до антисоветских, от чуждых и несвойственных до вражеских, от низкопоклонства перед Западом до службы в одной из иностранных разведок – короче говоря, от «поставщиков дезориентации» до «врагов народа» – рукой подать. Кавычки, в которых произносились – и печатались! – слова «творчество», «деятельность», «произведение», «авторитет», рябили в глазах, как решетки тюремных окон; стереотипное «с позволения сказать, «творчество»» звучало как «десять лет дальних лагерей без права переписки»; а слово «группа» уж просто как выстрел в затылок. Прочитав доклад Жданова на страницах газеты или журнала, люди спрашивали друг у друга шепотом: «А что, Зощенко и Ахматова еще на свободе?»
И понимали: война окончилась, окончилась победой, а перемен – нет…


 (без промежутка).


 
                Зощенко не арестовали. Анну Ахматову не арестовали и не расстреляли («Реквием» и стихи, подобные ему, до властей не дошли). Обоим был вынесен другой, менее жестокий, но достаточно тяжелый приговор. Года полтора со страниц газет и журналов не сходили цитаты из доклада Жданова, обогащенные новыми доказательствами, что Ахматова – народу чужда, а Зощенко – тот прямо-таки ненавидит народ. Не только заведующий каждой редакцией, но и каждый издательский курьер обязаны были усвоить, намотать себе на ус, зарубить у себя на носу, что Ахматова полу-монахиня, полу-блуд-ница, а Зощенко – полный наплевист. Не только каждый редактор, но также и каждый студент гуманитарного вуза и каждый школьник, ибо постановление ЦК от 14 августа на долгие годы введено было в учебные программы. Не стихи Анны Ахматовой о Шекспире и Данте, о бомбежках Лондона, о погибшем Париже, о родном Петербурге, о вымирающем Ленинграде, не ее любовные признания – высокие, чистые, страстные! – не стихи о Пушкине заучивали наизусть наши дети:
Смуглый отрок бродил по аллеям,
У озерных грустил берегов,
И столетие мы лелеем
Еле слышный шелест шагов —
не шедевры русской лирики сызмальства запоминали наши дети, а сквернословие Жданова.
В сентябре 1946 года ленинградские писатели приняли по тому же докладу резолюцию: «редакции [журналов] оказались в плену дутого «авторитета» Ахматовой… Собрание особо отмечает, что среди ленинградских писателей нашлись люди… раздувающие «авторитет» Зощенко, Ахматовой и иже с ними».
4 сентября 1946 года Президиум Правления ССП сделал из всего вышеизложенного соответствующие оргвыводы: Зощенко М. М. и Ахматову А. А. из Союза советских писателей исключить. Отныне ни одна их собственная строка не могла быть опубликована, зато сотни строк об их ненависти к народу – народ читал постоянно. Читал в газетах, слушал по радио. Отныне Ахматовой и Зощенко предстояло, голодая, ожидать, когда пожаловано им будет, в виде высокой милости, разрешение заняться переводами.>>
               
                Вскоре после ждановского доклада и Ахматову, и Зощенко не только исключили из Союза писателей, но и лишили продовольственных карточек.  И это – в голодный послевоенный год!   Вот что об этом пишет Наталья Роскина:  << (Примерно тогда же в нашей стране отменили смертную казнь… Зачем? Можно ведь по-другому замучить…) Она получала крошечную пенсию, на которую жить было невозможно. Друзья организовали тайный фонд помощи Ахматовой. По тем временам это было истинным героизмом. Анна Андреевна рассказала мне об этом через много лет, грустно добавив: «Они покупали мне апельсины и шоколад, как больной. А я была просто голодная>>. Две книги стихов Ахматовой, находившиеся в печати и могущие стать явлениями в современной советской поэзии, были уничтожены и в продажу не поступили.
                Прошло совсем немного времени, и Ахматова оказалась в такой изоляции, в какой она никогда раньше не была: многие отшатнулись от неё, а тех, кто ещё желал с ней общаться, она избегала сама, опасаясь, как бы им не повредило общение с нею. Но уже было сказано, что её друзья организовали фонд помощи Ахматовой. В Ленинграде с ней поддерживали отношения немногие; большинство же её так называемых друзей, не порывая открыто отношений с ней, вдруг оказывались ужасно заняты. Но, к счастью, были люди, поддерживавшие её в это, тяжёлое для неё время. – Её подруга Нина Ольшевская, приехавшая из Москвы, чтобы быть рядом с нею; Томашевские (учёный – пушкинист Борис Томашевский и его жена Ирина), у которых Ахматова жила какое-то время… Лидия Корнеевна Чуковская, -- и некоторые другие:  В числе тех, кто не испугался и продолжал общаться с Ахматовой – Наталья Роскина. Снова -- из её воспоминаний: << Летом я приезжала в Ленинград, и мы по-прежнему много ходили по улицам и садам, иногда вместе обедали в каком-нибудь кафе; однажды,направляясь в «Квисисану» (видимо, название кафе), мы встретили М. М. Зощенко. Он бросился к Анне Андреевне, стал горячо целовать ей руки. она тоже явно взволнована была этой встречей. И когда он отошёл, произнесла задумчиво: «Мишенька…» А потом, смеясь, обратилась ко мне: «Ну, знаете, Наташа, я считаю, что сделала для вас всё возможное. В каком это ещё городе вам к приезду устроят встречу Ахматовой с Зощенко? И мы ещё долго о нём говорили. Анна Андреевна ведь очень высоко ценила его как писателя, говорила, что «Голубая книга» -- «это чудо».
                Зощенко был в ту пору более спокойный, оживающий, он уже получил высочайшее разрешение зарабатывать переводами А года за два до этой встречи у нас с Анной Андреевной был о нём такой разговор. Зощенко дали напечатать маленький рассказ. Это, конечно, был уже некий политический акт послабления, но рассказ был плохой, и все это тоже невольно отметили, сказала и я: «Рассказ-то плохой!» Анна Андреевна очень рассердилась. «Да, вот со всех сторон только одно и слышу – Зощенко написал плохой рассказ! А скажите, почему они думают, что он должен писать для них хороший рассказ? А они хорошие? А они -- что сделали?» Я молчала, благодарная ей за этот урок. >>

                Кстати, когда через много лет после этой встречи Анны Ахматовой и Михаила Зощенко (в первой половине 1960-х) Михаил Михайлович уйдёт из жизни – Ахматова напишет замечательное стихотворение его памяти (оно тоже войдёт в «Венок мёртвым»):



 



IX. ПАМЯТИ  М. М. ЗОЩЕНКО
Словно дальнему голосу внемлю,
А вокруг ничего, никого.
В эту черную добрую землю
Вы положите тело его.
Ни гранит, ни плакучая ива
Прах легчайший не осенят,
Только ветры морские с залива,
Чтоб оплакать его, прилетят...



К истинным, большим друзьям относилась и великая актриса Фаина Георгиевна Раневская, впоследствии вспоминавшая о том времени в жизни Ахматовой:
                << В 46-м году я к ней приехала. Она открыла мне дверь, потом легла, тяжело дышала.  Об этом (т. е. о докладе Жданова – В. К.)  мы не говорили. Через какое-то время она стала выходить на улицу и, подведя меня к газете, прикреплённой к доске, сказала: «Сегодня хорошая газета, меня не ругают.» Долго молчала. «Скажите, Фаина, зачем понадобилось всем танкам проехать по грудной клетке старой женщины?» Опять помолчала. Я пригласила её пообедать. «Хорошо, но только у вас в номере.» Очевидно, боялась встретить знающих её в лицо. В один из этих страшных её дней спросила: «Скажите, вам жаль меня?» «Нет», -- сказала я, боясь заплакать. «Умница, меня нельзя жалеть». >>.

                Такой она была – Анна Андреевна Ахматова – Великая Женщина и Великий Поэт!  Кстати, интересно, как Ахматова узнала о чудовищном постановлении 1946-го года, касающемся её и Зощенко. Потом она часто рассказывала всем об этом. «Этот рассказ,-- пишет Наталья Роскина, -- повторяясь, звучал всё менее страшно. Однако, когда я слышала его впервые, мороз подирал по коже. Газет Анна Андреевна не получала, радио у неё не было. Она ничего не знала! Кто-то позвонил и спросил, как она себя чувствует. Позвонил и ещё, и ещё кто-то. Не чуя беды и лишь слегка недоумевая, она ровно отвечала всем: всё хорошо, благодарю вас, всё в порядке, благодарю вас… И  выйдя зачем-то на улицу, она прочла, встав на цыпочки, поверх чужих голов, эту проклятую газету».
 Под новый, 1947 год, у Ольги Берггольц, писатель Юрий Герман, обращаясь к Ахматовой, поднял тост: «Были Пушкин, Лермонтов, а теперь есть Вы, Вы их законная наследница» (со слов Л. Левина).

                Но, увы, стихам Анны Ахматовой после ждановского доклада снова закрыт доступ в печать (в 1944 – 1946 г. г. – вплоть до доклада секретаря ЦК стихи Ахматовой печатали в  газетах и журналах; теперь же – перестают печатать). И чтобы хоть как-то существовать, ей приходится  (опять!) заниматься переводами: она переводит классическую корейскую и китайскую поэзию, переводит с бенгальского, еврейского, французского, итальянского, норвежского, польского и многих др. языков. Ахматова с большой неохотой занималась этим (она говорила, что переводить иноязычную поэзию – всё равно, что есть собственный мозг), но профессиональный уровень её переводов был неизменно высок. Вот 2 перевода – по одному стихотворению болгарской поэтессы и индийского поэта (и переводы, по-видимому, из лучших):

                Елизавета Багряна.

                Ей.

Дни месяца июня ожидаю,
мне радости его и зноя надо,
пусть очи мне целует, утешая,
и я прощусь с родимою оградой.
И нивы пусть нальются к жатве скорой,
И каждый колосок пусть станет хлебным.
Тогда я клятву прошепчу, -- которой
страннее нет, -- и новый жребий грянет.
Ты, мама, радость в жизни не знавала.
Не проклинай дитя своё – родное,
что твоего ценить не может дара,
так что от горя твой платок чернеет.
Пусть обожгут меня пески пустыни,
пусть закалит солёный ветер моря,
пусть хлеб чужой вкушу одна. Тогда я
сама познаю в жизни холод горя.

Тогда бы я вернулась… О, тогда бы
тебя любить я научилась много.
Тебе одной тогда открыть могла бы,
как жгут меня и жажда и тревога.

                Рабиндранат Тагор.

                Только одна.

Горный ручей сквозь песок
                пробивает прозрачные струи,
Чистым течением
                тонкую ленту рисуя.
В мире скалистых вершин и нагорий пустынных,
Там, где кончается с лесом иссохшим долина,
Шёл я один,
               и пылали уставшие ноги.
Кисть винограда
                нашёл я в лесу у дороги.

Солнце стояло над самой моей головою,
Сохло и трескалось бедной земли одеянье;
Так изнемог я от жажды и летнего зноя,
Что, мне казалось, вот – вот потеряю сознанье.
Чтобы надежду себе сохранить на отраду,
Даже понюхать боялся я кисть винограда.
Так, голодая, боялся я лишь искушенья.
Спрятал я ту, что мою исцелила б усталость,
Шёл, отгоняя от сердца своё вожделенье,
Ибо единственной кистью она оставалась.

День умирал,
                И лучи становились  краснее.
Дюны вздохнули
                и стали под ветром живее,
Жа’ра оковы его дуновеньем разъяты.
Надо успеть возвратиться домой до заката.
Тут разогнул я ладонь
                и увидел в печали –
Кисть винограда засохла.
                Вершины молчали.   

          
              И вот что я хочу ещё сказать по поводу переводов Анны Ахматовой. – Сохранился даже отрывок из трагедии Шекспира «Макбет», и это необычно. Ахматова – и вдруг – Шекспир! Скажем, для Пастернака переводить Шекспира – обычное дело: он перевёл 7 трагедий величайшего Драматурга! Но чтобы Ахматова пыталась переводить одну из трагедий – это экзотика! Я не буду сейчас, здесь цитировать этот перевод – потому что выхваченное из контекста произведёт странное впечатление – непонятно будет. Я просто сказал об этом для того, чтоб нанести ещё один штрих к портрету Ахматовой – переводчика!!
                В 1956 г. вышли два сборника переводов Анны Ахматовой: «Корейская классическая поэзия» и «Китайская классическая поэзия». Я хотел привести один из переводов Ли Бо – одного из величайших  китайских  поэтов. Но потом не стал этого делать, поскольку китайская поэзия такова, что без комментариев это невозможно читать или слушать.  Все эти годы, с конца 1940-х, Ахматова очень много работает, работа, вероятно, помогает ей переносить удары судьбы. Мужество никогда её не покидает, хотя есть отчего придти в отчаяние. – На неё обрушился ещё один удар: в 1949 г. был в 4-й раз арестован её сын.

                В 1950 г. Ахматова пишет и публикует в «Огоньке» цикл стихов «Слава миру». В нём были и стихи, восхваляющие Сталина («Где Сталин, там свобода…» и т. д.). Она болезненно переживала то, что ей пришлось пойти на  такое, но она сделала это ради сына, по-видимому, надеясь смягчить сердца тех, от кого зависела судьба её Лёвы. Она ежемесячно ездит в Москву, хлопочет о нём. Но всё это – и стихи, воспевающие вождя, и хлопоты, оказывается тщетным: Лёву не освободили…

                Надо сказать, что за много лет до цикла «Слава миру», в конце 1940-х г. г. (когда Лёва был арестован во второй раз) Анна Ахматова, его мать, написала совсем другие стихи. Она писала в стихотворении «Подражание армянскому», писала иносказательно, обращаясь к Сталину:

Я приснюсь тебе чёрной овцою
На нетвёрдых, сухих ногах,
Подойду, заблею, завою:
«Сладко ль ужинал, падишах?
Ты Вселенную держишь, как бусу,
Светлой волей Аллаха храним…
И пришёлся ль сынок мой по вкусу
И тебе и деткам твоим?

                А уже в 1962-м г. – через много лет после смерти Палача всех времён и народов, -- Рож – Дается Великое Скорбное Стихотворение Ахматовой – «Защитники Сталина»:
         
      
 
               

Это те, что кричали: «Варраву!
Отпусти нам для праздника...», те
Что велели Сократу отраву
Пить в тюремной глухой тесноте.

Им бы этот же вылить напиток
В их невинно клевещущий рот,
Этим милым любителям пыток,
Знатокам в производстве сирот.

       В 1953 г.  в лагере под Воркутой умер Николай Николаевич Пунин, 3-й муж Ахматовой, человек, с
   которым она прожила 16 лет. Ахматова испытывала к нему смешанные чувства, их отношения были сложными (она – выдающийся поэт, он – выдающийся искусствовед, -- сложные отношения двух значительных людей).  Да и расстались они давно – ещё в 1938-м… Но, узнав о смерти своего бывшего мужа, Анна Ахматова обращается к нему – умершему:

И сердце то уже не отзовётся
На голос мой, ликуя и скорбя.
Всё кончено… И песнь моя несётся
В пустую ночь, где больше нет тебя.

                В середине 1950-х г. г., в начале хрущёвской «оттепели», с имени Ахматовой снят запрет: оно появляется в газетных, журнальных статьях; об Ахматовой пишут ещё не в хвалебном, но уже и не в ругательном тоне. А в мае 1956-го из ссылки вернулся её сын. Тяжёлые испытания для Ахматовой закончились, но она заплатила за них большую цену. В стихотворении, созданном позже она говорит об этом:

            


(без промежутка).


Все ушли, и никто не вернулся,
Только, верный обету любви,
Мой последний, лишь ты оглянулся,
Чтоб увидеть все небо в крови.
Дом был проклят, и проклято дело,
Тщетно песня звенела нежней,
И глаза я поднять не посмела
Перед страшной судьбою моей.
Осквернили пречистое слово,
Растоптали священный глагол,
Чтоб с сиделками тридцать седьмого
Мыла я окровавленный пол.
Разлучили с единственным сыном,
В казематах пытали друзей,
Окружили невидимым тыном
Крепко слаженной слежки своей.
Наградили меня немотою,
На весь мир окаянно кляня,
Обкормили меня клеветою,
Опоили отравой меня
И, до самого края доведши,
Почему-то оставили там.
Любо мне, городской сумасшедшей,
По предсмертным бродить площадям.

                Рассказывая об Анне Ахматовой, нельзя не сказать о её поэтическом цикле (одном из центральных в её творчестве) – «Тайны ремесла». Создавался он с 1936-го по 1960-й год и включает в себя 10 стихотворений.
                << В «Тайнах ремесла» Анны Андреевны Ахматовой обнажено мировосприятие творческого человека, описаны законы и преемственность поэзии. <…>
Название (цикла – В. К.) почти оксюморон, высокое (поэзия) соседствует с низким (ремесленничество. >> (цитата из Интернета).

                Кстати, Анна Андреевна Ахматова говорила про Валерия Брюсова, известнейшего поэта – символиста: «Он знал секреты, но не знал тайны».  Имеется в виду – Тайны Поэзии, которые знают все большие (тем более Великие) Поэты. Это я к тому, что цикл-то называется – «Тайны ремесла». Тайны, а не секреты. Я не откажу себе в Удовольствии привести здесь  бо’льшую часть цикла  –1, 2, 4, 5, 6 и 10-е стихотворения. Наслаждайтесь вместе со мною!!   

1. Творчество.
Бывает так: какая-то истома;
В ушах не умолкает бой часов;
Вдали раскат стихающего грома.
Неузнанных и пленных голосов
Мне чудятся и жалобы и стоны,
Сужается какой-то тайный круг,
Но в этой бездне шепотов и звонов
Встает один, все победивший звук.
Так вкруг него непоправимо тихо,
Что слышно, как в лесу растет трава,
Как по земле идет с котомкой лихо…
Но вот уже послышались слова
И легких рифм сигнальные звоночки,—
Тогда я начинаю понимать,
И просто продиктованные строчки
Ложатся в белоснежную тетрадь.
2.
Мне ни к чему одические рати
И прелесть элегических затей.
По мне, в стихах все быть должно некстати,
Не так, как у людей.
Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда,
Как желтый одуванчик у забора,
Как лопухи и лебеда.
Сердитый окрик, дегтя запах свежий,
Таинственная плесень на стене…
И стих уже звучит, задорен, нежен,
На радость вам и мне.

4. Поэт.
Подумаешь, тоже работа,—
Беспечное это житье:
Подслушать у музыки что-то
И выдать шутя за свое.
И чье-то веселое скерцо
В какие-то строки вложив,
Поклясться, что бедное сердце
Так стонет средь блещущих нив.
А после подслушать у леса,
У сосен, молчальниц на вид,
Пока дымовая завеса
Тумана повсюду стоит.
Налево беру и направо,
И даже, без чувства вины,
Немного у жизни лукавой,
И все — у ночной тишины.
5. Читатель.
Не должен быть очень несчастным
И, главное, скрытным. О нет!—
Чтоб быть современнику ясным,
Весь настежь распахнут поэт.
И рампа торчит под ногами,
Все мертвенно, пусто, светло,
Лайм-лайта позорное пламя
Его заклеймило чело.
А каждый читатель как тайна,
Как в землю закопанный клад,
Пусть самый последний, случайный,
Всю жизнь промолчавший подряд.
Там все, что природа запрячет,
Когда ей угодно, от нас.
Там кто-то беспомощно плачет
В какой-то назначенный час.
И сколько там сумрака ночи,
И тени, и сколько прохлад,
Там те незнакомые очи
До света со мной говорят,
За что-то меня упрекают
И в чем-то согласны со мной…
Так исповедь льется немая,
Беседы блаженнейший зной.
Наш век на земле быстротечен
И тесен назначенный круг,
А он неизменен и вечен —
Поэта неведомый друг.
6. Последнее стихотворение.
Одно, словно кем-то встревоженный гром,
С дыханием жизни врывается в дом,
Смеется, у горла трепещет,
И кружится, и рукоплещет.
Другое, в полночной родясь тишине,
Не знаю, откуда крадется ко мне,
Из зеркала смотрит пустого
И что-то бормочет сурово.
А есть и такие: средь белого дня,
Как будто почти что не видя меня,
Струятся по белой бумаге,
Как чистый источник в овраге.
А вот еще: тайное бродит вокруг —
Не звук и не цвет, не цвет и не звук,—
Гранится, меняется, вьется,
А в руки живым не дается.
Но это!.. по капельке выпило кровь,
Как в юности злая девчонка — любовь,
И, мне не сказавши ни слова,
Безмолвием сделалось снова.
И я не знавала жесточе беды.
Ушло, и его протянулись следы
К какому-то крайнему краю,
А я без него… умираю.


10.
Многое еще, наверно, хочет
Быть воспетым голосом моим:
То, что, бессловесное, грохочет,
Иль во тьме подземный камень точит,
Или пробивается сквозь дым.
У меня не выяснены счеты
С пламенем, и ветром, и водой…
Оттого-то мне мои дремоты
Вдруг такие распахнут ворота
И ведут за утренней звездой.
               
               

                А теперь вернёмся к  сыну Ахматовой, Льву Гумилёву. Как я уже сказал раньше – он вернулся из ссылки в 1956-м году. Вернулся он с папкой, где были рукописи. Он, талантливый учёный, в лагере и в ссылке закончил работу, которая была готовой докторской диссертацией. Первое время Лев жил у матери, потом он живёт по знакомым,  и лишь потом получил собственную квартиру. Между матерью и сыном совершенно не было взаимопонимания, о чём Лев Николаевич с горечью писал в письмах. Мать и сын – Великий Поэт и Великий Учёный (ещё при жизни матери он защитил кандидатскую и докторскую диссертации как историк, после её смерти – ещё одну докторскую диссертацию как географ); так вот, мать и сын – две крупные, значительные личности, -- так и не смогли найти дорогу друг к другу, и, увы, последние пять лет жизни Ахматовой они вообще не встречались. Однако Лев Гумилёв до самой своей смерти в 1992 г. в беседах, интервью, выступлениях по телевидению говорил о матери неизменно «Моя мамочка».
                Я хочу привести несколько отрывков из переписки Анны Ахматовой и Льва Гумилёва. Вот что они писали друг другу до его освобождения она ему – в лагерь и в ссылку, он – ей – в Ленинград:
               
                << Здравствуй, Лёвушка, только что я кончила перевод Чао Чжаня (китайский писатель XVIII в. – В. К.) «Похороны цветов». В этом стихотворении есть какая-то дремотная прелесть, которую очень трудно передать. <…>
                Мне подарили персидскую миниатюру 16 в. невообразимой красы. Вокруг нея стихотворная надпись кажется, позднейшая. Призванный для этого специалист прочёл и перевёл её.
                В Эрмитаже большая выставка французов. Если бы не лестница, я непременно пошла бы.
                Не хворай, милый сынок, и пиши мне. Это моя единственная радость. Целую.
                Мама.>>.

                «Спасибо, милая мамочка, за вкусную посылку. < …>
Что ты сейчас не пишешь – я понимаю. Тебе муторно писать, когда судьба сына вот – вот решится, но спасибо Эмме (Эмма  Герштейн – литературовед, друг Ахматовой и Льва Гумилёва – В. К.) – она пишет, и я не беспокоюсь зря. Дни проходят быстро: днём работаю, вечером, напившись чаю, читаю о древнем Китае. <…>
                Целую тебя, милая мамочка, и ещё раз благодарю за твои заботы обо мне.»

                И вскоре Лев Гумилёв снова пишет маме – видимо, ответ на её, мне неизвестное – письмо:
                «Спасибо, мамочка, за хорошее письмо. <…>
                Постарайся больше не болеть, я сделаю то же. Читаю Сыма  Цяня (китайский историограф древности – Ахматова его переводила – В. К.) в третий раз с неослабевающим восторгом. Всё больше чувствую Древний Китай, это меня очень обогатило. А остальное по-прежнему. За окном падает мокрый снег, приходят письма, как тени живой жизни, и судорожно теплится огонёк мысли, которому не хватает топлива. Спасибо за бывшую и будущую посылку, которая, надеюсь, придёт к Празднику. Если ты богатая, -- пришли рублей 100, ибо я сейчас ничего не зарабатываю, так как обучаюсь ремеслу, а немного горячей пищи по вечерам очень не мешает.»
               
                «Пришли две твои открытки из Москвы, дорогой Лёвушка! Благодарю тебя за них, а ещё больше за обещание не хворать. <…>
                О если бы я снова могла работать.
                Целую. Мама.»

                А это Анна Андреевна написала сыну, когда его уже  освободили, и он вернулся домой:
                «Милый мой сынок Лёвушка, пишу тебе, чтобы ещё раз сказать, как меня радуют твои звонки. Я ими только и живу все эти дни.  Я так измучилась в Москве, когда не могла говорить с тобой. Я всё время дома – звони, пожалуйста. Вспоминала нашу жизнь – довольно величавое зрелище.
                Пойми, что я меньше всего хочу сделать по-своему и буду совершенно терпеливо ждать, когда ты приедешь и сам мне всё растолкуешь.»
                Крепко тебя целует
                старая Мама.»

                Да, последние годы жизни Ахматовой мать и сын не встречались. Но она продолжала иногда писать ему. Вот текст нескольких телеграмм, посланных ему в 1962 – 63 г. г.:
               
                «Поздравляю сына целую крепко желаю радости – мама» (поздравление с Днём Ангела Льва Гумилёва – 3 марта 1962 г.);

                «Поздравляю тебя с сегодняшним праздником желаю радости целую = мама» (скорее всего поздравление с Днём рождения);

                «Поздравляю днём Ангела всегда помню и люблю = мама (телеграмма от 2/III – 1963 г.).

                По этим письмам и телеграммам видно, что мать и сын, несмотря на – это, конечно, правда! – сложные отношения между ними – всё-таки относились друг к другу… я бы сказал – сердечно. В 1989 г., в канун 100-летия со дня рождения Анны Ахматовой, ленинградский журнал «Звезда» напечатал беседу с Львом Николаевичем Гумилёвым. Доктор филологических наук Л. Варустин, беседовавший с Великим Учёным, говорит ему:
                -- Лев Николаевич… сегодня хорошо известно, что во время Вашего  первого длительного ареста в конце 30-х годов и позже – в 40 – 50-е годы Анна Андреевна прилагала немало усилий, чтобы облегчить Вашу участь. Известно, например, что она несколько раз настойчиво (и это при её гордости!) обращалась за помощью, посылала письма А. А. Фадееву, М. А. Шолохову, просила старых большевиков, в частности Г. М. Кржижановского, чтобы они повлияли на Сталина, помогли снять с Вас наветы, и обвинения, вернуть свободу.
                И Лев Николаевич отвечает:
                -- Да, всё это так. Мама, хотя в силу разных обстоятельств мы и прожили многие годы вдали друг от друга, по-своему любила меня, переживала  за «без вины виноватого» сына. В годы заключения она помогала мне, сколько могла, деньгами, высылала мне продовольственные посылки. Помощи таковой не было, когда я отбывал срок в Норильске, но то были военные  годы, и мама, находясь в эвакуации в Ташкенте, сама бедствовала, много болела.

                Так что Лев Гумилёв ценил то что делала для него её великая мама – по-своему он тоже любил её!
               
                Но снова – о жизненном и творческом пути Анны Андреевны Ахматовой. –
                В 1958 году вышла маленькая, тонкая (всего 126 стр.) книжка Ахматовой – «Стихотворения». Так началось её возвращение к читателю.
                Но настоящая слава к Ахматовой пришла с выходом в 1961 г. сборника её избранных стихотворений. Сразу после выхода сборника начались звонки из редакций, письма от благодарных, восхищённых читателей из многих уголков страны: писали ей рабочие и студенты; были письма от рыбаков и даже от заключённых…
                Уже в последний год жизни (по воспоминаниям Аси Сухомлиновой) Ахматова прочитала ей письмо заключённого, которое она получила из лагеря:
                «Дорогая Анна Андреевна! Я нахожусь в лагере. Здесь один зек дал мне на пару вечеров книгу ваших стихов. Два дня я не расставался с ней и нахожусь под впечатлением Вашей поэзии. Спасибо, что Вы есть на Земле! Вы открыли для меня новый мир человеческих чувств. Я желаю Вам здоровья и долгих лет жизни, а когда получу свободу, обязательно найду книги Ваших стихов.»

                -- Вот оно, всенародное признание! Признание, которое замечательная поэтесса давно заслужила и которым она гордилась. Театровед и мемуарист Виталий Виленкин, часто встречавшийся с Анной Андреевной, вспоминал, с какой гордостью вынимала она из сумки корявое письмо, пришедшее из какого-нибудь глухого уголка нашей страны; письмо с признанием в давней любви и просьбой прислать книжку. О популярности Ахматовой говорит и такой случай, описанный Виленкиным в книге «В сто первом зеркале». – Однажды,когда поэтесса лежала в больнице, санитарка, причёсывая её в постели, вдруг сказала:
                «Ты, говорят, хорошо стихи пишешь», -- и на её вопрос, откуда она это взяла, ответила: «Даша, буфетчица, говорила».

                Ахматова уже не бедствовала, практически ни в чём не нуждалась. Теперь она имела возможность делать подарки друзьям.  Она так любила делать подарки… Но, несмотря на относительное материальное благополучие, она, как и раньше, не имела собственного жилья.  Живёт она, гл. обр., у своих друзей: когда приезжает из Ленинграда в Москву – чаще всего останавливается у Ардовых (писатель – сатирик Виктор Ардов и его жена актриса Нина Ольшевская); то живёт у поэтессы и переводчицы Марии Петровых, обожавшей Анну Андреевну… то у кого-нибудь ещё… По словам ахматоведа Аманды Хейт, Ахматова «переезжала из дома одних друзей к другим,чтобы не оставаться дольше, чем того бы хотели хозяева…» -- Всё та же бездомность, всё та же бесприютность…
                1964 год. Анне Ахматовой исполнилось 75 лет… Она и в этом возрасте не утратила поэтическую силу, стихи её по-прежнему прекрасны –


               

                Земля хотя и не родная,
Но памятная навсегда,
И в море нежно-ледяная
И несоленая вода.
На дне песок белее мела,
А воздух пьяный, как вино,
И сосен розовое тело
В закатный час обнажено.
А сам закат в волнах эфира
Такой, что мне не разобрать,
Конец ли дня, конец ли мира,
Иль тайна тайн во мне опять.

              При неутраченной поэтической силе Анна Андреевна была уже старой, больной  женщиной:  полуглухой, с больным сердцем. Но и старея, болея, она оставалась царственной, величественной. Это было ей свойственно и в молодые годы, но особенно в последние годы жизни.  Литературовед Дмитрий Максимов, часто посещавший Анну Андреевну в последние её годы, вспоминал:
            «В комнатной беспредметности и щемящей бесприютности перед нами возникала,  встречая и провожая до передней, повелительница мощной державы – поэтической – не в этом суть».
                «…где бы Ахматова ни находилась – дома, на прогулке, на эстраде, в гостях, её сопровождал ореол значимости и значительности…
                Не будучи аристократкой по рождению, она была аристократически простой, естественной в обращении, слегка торжественной, но без чопорности и надменности. Это был  аристократизм человеческого достоинства, ума и таланта.»

 
Вот она, плодоносная осень!
Поздновато её привели.
А пятнадцать блаженнейших вёсен
Я подняться не смела с земли.
Я так близко её разглядела,
К ней припала, её обняла,
А она в обречённое тело
Силу тайную тайно лила.

    13 сентября 1962
      Комарово.

          В 1960-м году умер Борис Пастернак – Поэт, как уже говорилось, очень значимый для Ахматовой, почти её ровесник. И Ахматова пишет 3 стихотворения его памяти (они тоже вошли в цикл «Венок мёртвым»).


  VII. БОРИСУ  ПАСТЕРНАКУ
1
И снова осень валит Тамерланом,
В арбатских переулках тишина.
За полустанком или за туманом
Дорога непроезжая черна.
Так вот она, последняя! И ярость
Стихает. Все равно что мир оглох...
Могучая евангельская старость
И тот горчайший гефсиманский вздох.
2
Как птица, мне ответит эхо.
Б. П.
Умолк вчера неповторимый голос,
И нас покинул собеседник рощ.
Он превратился в жизнь дающий колос
Или в тончайший, им воспетый дождь.
И все цветы, что только есть на свете,
Навстречу этой смерти расцвели.
Но сразу стало тихо на планете,
Носящей имя скромное... Земли.
3
Словно дочка слепого Эдипа,
Муза к смерти провидца вела,
А одна сумасшедшая липа
В этом траурном мае цвела
Прямо против окна, где когда-то
Он поведал мне, что перед ним
Вьется путь золотой и крылатый,
Где он Вышнею волей храним.

                В 1964-м умерла Валерия Срезневская – женщина, дружба с которой прошла почти через всю жизнь Ахматовой. И Она пишет пронзительное стихотворение  памяти подруги.

               


 
Почти не может быть, ведь ты была всегда:
В тени блаженных лип, в блокаде и больнице,
В тюремной камере и там, где злые птицы,
И травы пышные, и страшная вода.
О, как менялось все, но ты была всегда,
И мнится, что души отъяли половину,
Ту, что была тобой, — в ней знала я причину
Чего-то главного. И все забыла вдруг…
Но звонкий голос твой зовет меня оттуда
И просит не грустить и смерти ждать, как чуда.
Ну что ж! попробую.

                О самых последних годах жизни Ахматовой мы ещё будем рассказывать. Сейчас же – об отношении Ахматовой к молодым поэтам (начиная с конца 1950-х г. г.). 

(без промежутка).
.
                Как уже было сказано, при своей величественности, Ахматова была очень простой в обращении. Особенно с людьми, которые были ей чем-то близки. Особым было её отношение к молодым поэтам. По свидетельству Давида Самойлова, Ахматова говорила, «что интерес к поэзии в России был в 10-е, в 2о-е и теперь, с конца 50-х. Понимала, что любовь  поэзии, и её в том числе, пришёл через молодых, потому и была благосклонна». И молодые поэты тянулись к ней. –
                Андрей Вознесенский, даря Ахматовой книжку своих стихов, сделал такую надпись:
                «Анна Андреевна! Вы мой бог. – И, подумав, добавил: единственный (по воспоминаниям Д. Самойлова).
                Ахматова покровительствовала группе ленинградских поэтов, которые часто бывали у неё в конце 1950-х – в 1960-е г. г. Я уже говорил об Анатолии Наймане, что он с конца 1950-х г. г. был у неё секретарём. Кроме Наймана, ходили к ней, и были для неё желанными гостями Иосиф Бродский, Дмитрий Бобышев, Евгений Рейн, Александр Кушнер… -- Молодое окружение Анны Ахматовой… Много лет спустя Анатолий Найман (не только поэт, но и переводчик) напишет:
                «Ахматова, с её поэзией и её судьбой, была авторитетом неоспоримым. Мы любили её, все по-разному, и она платила любовью, тоже разной, каждому из нас. Каждый из нас посвятил ей стихи, при её жизни и после смерти, троим она ответила стихами.» Я хочу уточнить: говоря так, Найман имеет в виду себя и троих своих друзей – Бродского, Бобышева и Рейна. Они были как д’ Артаньян и три мушкетёра – такой образ пришёл в голову Бобышеву – он через много лет после смерти Анны Андреевны написал воспоминания, в которых рассказал о дружбе  ленинградской четвёрки с пожилой поэтессой.

               
             Иосиф Бродский.

       Утренняя почта для А. А. Ахматовой из города Сестрорецка.

            
                В кустах Финляндии бессмертной,
                где сосны царствуют сурово,
                я полон радости несметной,
                когда залив и Комарово
                освещены зарёй прекрасной,
                освещены листвой беспечной,
                любовью Вашей – ежечасной
                и Вашей добротою – вечной.

                1962

               

               
               
            
Евгений Рейн
***
                А.А.Ахматовой
У зимней тьмы печалей полон рот,
Но прежде, чем она его откроев,
Огонь небесный вдруг произойдет -
Метеорит, ракета, астероид.
Огонь летит над грязной белизной,
Зима глядит на казни и на козни,
Как человек глядит в стакан порожний,
Еще недавно полный беленой.
Тут смысла нет, и вымысла тут нет,
И сути нет, хотя конец рассказу.
Когда я вижу освещенный снег,
Я Ваше имя вспоминаю сразу.
    1965

                Анна Андреевна принимала живое участие в  судьбах своих молодых друзей. – В жизни Анатолия Наймана был период, когда он находился в тяжёлом материальном положении. В это время Ахматовой предложили переводить одного итальянского поэта (Дж. Леопарди). И она, несмотря  на своё отвращение к переводческой работе, согласилась, но с условием, что её соавтором  будет Найман.
                Многим известно участие Ахматовой в судьбе Бродского. Талантливейший поэт и переводчик в 1964-м году был привлечён к суду по обвинению в тунеядстве и сослан в глухую дерёвню Архангельской области. Ахматова очень переживала то, что произошло с Бродским: она убеждала его друзей съездить навестить его  и собирала деньги, чтобы приобрести кое-какие вещи, необходимые ему. И друзья к нему ездили, а Анна Ахматова написала ему три письма. В первом же письме  она говорит своему молодому другу о бесконечных беседах, которые она ведёт с ним днём и ночью.
                …Бесконечные мысленные беседы, и – три письма, написанные в 1964 – 65-м… В одном из них 75-летняя тяжелобольная поэтесса, напутствуя 24-летнего Бродского, пишет ему:
                «Обещайте мне одно – быть совершенно здоровым, хуже грелок, уколов и высоких давлений нет ничего на свете, и ещё хуже всего то – что это необратимо. А перед Вами здоровым могут быть золотые пути, радость и то божественное слияние с природой, которое так пленяет всех, кто читает Ваши стихи.»
               
                В 1987-м году Иосиф Бродский станет 5-м в истории русской литературы лауреатом  Нобелевской премии. А Ахматова ещё в начале 1960-х называла его великим будущим русской поэзии. И ещё в начале 1960-х предсказала юноше большую и трагическую Судьбу: «О своём я уже не заплачу, // Но не видеть бы мне на земле // Золотое клеймо неудачи // На ещё безмятежном челе.» Это – из стихов Ахматовой 1962 г.
                Сама Ахматова, несомненно тоже была достойна Нобелевской премии и даже могла её получить: в 1962 г. она была выдвинута на соискание этой престижнейшей премии. Но в 1962-м эту награду не получил никто… И вот как она отреагировала на  своё неполучение Нобелевки (записано Георгием Глёкиным – он бывал у Ахматовой беседовал с Ней с конца 1950-х г. г.): «Но, слава богу, уже известно, что премии мне не дадут. Там, в Стокгольме, король и акулы капитализма посовещались шёпотом и решили мне премии не давать…»
Да, не суждено было Ахматовой стать Нобелевским лауреатом, но она получила другую, тоже очень престижную, литературную награду. –
                В 1964 г. в Италии Ахматовой была вручена Международная премия «Этна – Таормина» (её присуждают только самым выдающимся поэтам).
                Ирина Пунина, дочь 3-го мужа Анны Андреевны, ездила с ней в эту уже тяжёлую для неё поездку, и позже в мемуарном очерке, описала, как вручали премию, и, по-моему, сумела передать атмосферу, в которой всё это происходило (из очерка И. Пуниной «На Сицилии»):
                << В большой старинной зале было ммноголюдно. Анну Ахматову провели на сцену. Сначала я присела около неё, потом мне дали место во втором ряду. В первом сидели господа и дамы в мехах и драгоценностях.
                Людей становилось всё больше, скоро уже стояли. В проходах бегали фотографы и репортёры, телевизионщики устанавливали юпитеры и перекидывали провода. Прошло порядочно времени, но торжества не начинались. Наконец посередине сцены появился элегантный человек и произнёс извинения, что все вынуждены ждать министра, а он задерживается в самолёте. И, глядя в потолок, сделал движение рукой, как бы показывая, что самолёт опускается.
                Ожидание было томительным, слепили прожекторы, в зале было тесно, говорили на многих языках… Акума (домашнее прозвище Анны Андреевны – В. К.) сидела на сцене, время от времени призывая меня. Русские спрашивали, как чувствует себя Анна Андреевна. Она интересовалась, кто и что спросил. Она успокоилась и наперекор всему стала бодрой и терпеливой.
                Наконец появился министр. (Позже в очередной новелле Акума рассказывала: «Я думала, всё солидно – европейское сообщество писателей, министр искусств, культуры, просвещения,  а оказалось – министр… спорта.) ККогда мы вернулись в Рим, нам сказали, что это был министр туризма – самого богатого министерства в Италии. Но Акума продолжала, смеясь, рассказывать: «Вы представляете: во главе всего министр спорта!»
                Министр извинился за опоздание самолёта и выступил с приветственной речью к конгрессу писателей и его гостям. Затем было вручение премий.
                Совершенно неожиданно выяснилось, что Ахматова должна что-то сказать. Общие слова приветствия и благодарности от советской делегации, переведённые Г. Брейбуртом, не удовлетворили присутствующих. Хотели слышать Ахматову. Акума вызвала меня на сцену.
                -- Что делать? Говорить не буду! Брейбурт просит прочесть стихи. Сурков говорит – «Мужество».
                -- Не помню. Есть ли у кого-нибудь книжка?
                -- Нет.
                Твардовский взял мой пригласительный билет и сказал, что слова напишет. В это время Акума спрашивает:
                -- Ирка, что читать?
                Я спросила:
                -- «Ты ль Данту диктовала…» -- это хочешь?
                -- Да, да!
                -- Помнишь?
                --Конечно, но всё-таки напиши.
                Я взяла у Твардовского билет и начала писать. Акума сама докончила.
                Она встала и начала читать. Я присела позади Твардовского. Как он слушал! Вполголоса повторял: «Что’ почести, что юность, что’ свобода…» Казалось, что он слышал эти стихи впервые, возможно, так оно и было. Он произносил строки с благоговением, лицо его стало просветлённым. Я не помню такой глубины восприятия даже среди Акуминых поклонников.

   Что’ почести, что’ юность, что’ свобода
  Пред милой гостьей с дудочкой в руке…

                На обратном пути из палаццо Урсино в отель нас пригласили в свой автомобиль французы. Уже стемнело. В декабре во всей Италии  и на Сицилии готовятся к рождественским праздникам. В витринах магазинов, на балконах домов устраиваются евангельские сцены: пастухи, идущие за Вифлеемской звездой, скачущие по склонам гор волхвы, младенец Иисус в яслях и склонившаяся над ним Мария. Всё это искусно освещено гирляндами или свечками. В тот субботний вечер город казался особенно нарядным.
                Машина притормозила на перекрёстке. Акума обернулась ко мне:
                -- Слышишь, какой роскошный колокольный звон? Как в моём детстве!
                Звон разносился со всех сторон из многочисленных церквей, где заканчивалась вечерняя служба. Автомобиль поехал тише, всем казалось , что Катанья приветствует Анну Ахматову колокольным звоном.   
               
                (без промежутка).

                В тот вечер многие пришли поздравить Анну Андреевну. Быстро заполнилось всё пространство небольшого номера гостиницы. Дверь в коридор не закрывалась. Люди всё приходили, и Анна Андреевна благосклонно принимала поздравления, сохраняя спокойную величественность. >>               
 
                В конце 1964-го г. Оксфордский университет (Англия) присвоил Ахматовой степень почётного доктора литературы. До неё только двое русских писателей удостаивались этой чести: в 1877 г. Иван Сергеевич Тургенев и в 1962 г. Корней Иванович Чуковский (но Тургенев был удостоин этой премии как доктор права (почему – я не знаю, а доктора литературы был до Ахматовой удостоин только Чуковский). В мае 1965-го пожилая (75 лет) больная поэтесса в сопровождении внучки Николая Пунина Ани Каминской (Анна Андреевна еле передвигалась)   поехала в Англию: в Лондоне, на торжественной церемонии, она была облачена в пурпурно-горностастаевую мантию доктора литературы honoris causa (гонорис кауза). Из Швейцарии и из Парижа ей пришли письма с поздравлениями. – Международное признание, нашедшее Ахматову на склоне лет…
               

                (без промежутка).
               
                Она очень много работала в последний свой период: создавала всё новые и новые стихи, много переводила, писала мемуарные эссе, готовила книгу статей о Пушкине. Каждое лето она жила в Комарово  на «собственной» даче. Эту  дачу в середине 50-х ей любезно предоставил в пожизненное пользованье Союз писателей (эту дачу она называла «будкой»). Комарово, дачное местечко под Ленинградом, стало для Ахматовой подлинным источником вдохновения: здесь она черпала силу для своих божественных стихов…
               
               

               (без промежутка).
 

Здесь все меня переживет,
Всё, даже ветхие скворешни
И этот воздух, воздух вешний,
Морской свершивший перелет.
И голос вечности зовет
С неодолимостью нездешней.
И над цветущею черешней
Сиянье легкий месяц льет.
И кажется такой нетрудной,
Белея в чаще изумрудной,
Дорога не скажу куда…
Там средь стволов еще светлее,
И всё похоже на аллею
У царскосельского пруда.

            Я уже приводил в моей композиции примеры того, как Ахматова была популярна и значима даже в глазах людей, далёких от поэзии, литературы. Вот ещё один – яркий – пример. Георгий Глёкин, из записок о встречах с Анной Ахматовой.
              Из разговоров в «будке» (т. е. на комаровской даче )  -- сама Анна Андреевна говорит:
             <<Вчера здесь было необыкновенное происшествие. Шёл дождь, и вдруг я вижу: около забора бродит какой-то человек с совершенно стёртым, будто вовсе и нет, лицом. А тут пришла завёрнутая  во всякие плащи Л. Она пошла и привела человечка этого. Он такой маленький. Он сказал, что он из Угрозыска: «Как тут поставлена охрана?» Я ответила, что вот уж десять лет тут живу, но никогда не слыхала про охрану. Потом, когда Л. Пошла его провожать, он, ломая руки, говорил: «Как это может быть? Ведь это сама Ахматова, а вы бросаете её  на произвол судьбы. Ведь это не кто-нибудь, ведь это «Мы знаем, что ныне лежит на весах»>>. Такой вот эпизод.
                Анна Андреевна Ахматова на склоне лет… Поэт Глеб Горбовский, который был в числе тех молодых поэтов, что общались с Ахматовой в последние её годы написал замечательное стихотворение именно об этом времени жизни Большого Русского Поэта:

Был какой-то период – не в жизни,
а над нею – в мерцании звезд,
в доцветании ангельских истин,
в Комарове – в Рождественский пост.

Восседала в убогой столовой,
как царица владений своих,
где наперсники – Образ и Слово,
а корона – сиятельный стих!

В раздевалке с усмешливой болью,
Уходя от людей – от греха,
надевала, побитые молью,
Гумилёвского кроя, -- меха.

Там, в предбаннике злачного клуба,
что пропах ароматами щей,
подавал я Ахматовой шубу,
цепенея от дерзости сей.

И вздымался, по-прежнему чёткий,
гордый профиль, таящий укор…
Как ступала она обречённо
за порог, на заснеженный двор.

Уходила тяжёлой походкой
не из жизни – из стана людей,
от поэтов, пропахших селёдкой,
от терзающих душу идей.

Провожали: не плача – судача.
Шла туда, где под снегом ждала,
как могила, казённая дача –
всё, что Анна в миру нажила.

                В 1965 г. вышел «Бег времени» -- сборник, оказавшийся последним прижизненным сборником Анны Ахматовой…

Что’ войны, что’ чума? Конец им виден скорый:
Им приговор почти произнесён.
Но как нам быть с тем ужасом, который
Был бегом времени когда-то наречён?

                Бег времени… Её время на этой земле уже кончалось…

                5 марта 1966 года Анна Андреевна Ахматова умерла от  инфаркта. – Долгая земная жизнь замечательной поэтессы завершилась. Началось бессмертие…

                Смерть великого поэта – это всегла буря, пронёсшаяся над землёй , «переворот в душах», как говорила сама Ахматова. Но Ахматова – не просто великий поэт: она – человек – эпоха. 10 марта 1966 года на комаровском кладбище под звуки траурного марша Шопена, погребали эпоху: со смертью Ахматовой отошёл в прошлое, стал историей блистательный «серебряный век», представленный  такими поэтами, как Блок, Гумилёв, Цветаева, Мандельштам, Пастернак, Есенин, Маяковский и многими другими – целым созвездием прекрасных поэтов… Борис Пастернак, умерший в 1960 г. и Анна Ахматова, ушедшая из жизни в 1966-м, были последними из них (последними Великими Поэтами «серебряного века»)…

                На гражданской панихиде по Ахматовой выступали поэты, хорошо знавшие и любившие Анну Андреевну: Ольга Берггольц, Михаил Дудин, Майя Борисова, Арсений Тарковский… А Ярослав Смеляков после гражданской панихиды написал стихотворение, в котором обращался к Ней – Великому Русскому Поэту на все времена –

   
Не позабылося покуда
и, надо думать, навсегда,
как мы встречали Вас оттуда
и провожали Вас туда.
Ведь с Вами связаны жестоко
людей ушедших имена:
от императора до Блока,
от Пушкина до Кузмина.
Мы ровно в полдень были в сборе
совсем не в клубе городском,
а в том Большом морском соборе,
задуманном еще Петром.
И все стояли виновато
и непривычно вдоль икон —
без полномочий делегаты
от старых питерских сторон.
По завещанью, как по визе,
гудя на весь лампадный зал,
сам протодьякон в светлой ризе
Вам отпущенье возглашал.
Он отпускал Вам перед богом
все прегрешенья и грехи,
хоть было их не так уж много:
одни поэмы да стихи.

                И каждый год , в день смерти Ахматовой, её друзья много лет собирались в церкви и поминали её. В этот же день в храме служили панихиду по ней. Так ли сейчас – не знаю. Друзей Анны Андреевны, наверное, в живых уже не осталось. Собираются ли поклонники – об этом у меня сведений нет.

                После смерти Анны Ахматовой её слава всё время растёт. Год её столетия (1989-й) был объявлен  ЮНЕСКО годом Ахматовой. Во многих странах мира издают книги Анны Ахматовой и книги о ней, защищают диссертации по её творчеству. Когда-то Ахматова с горечью написала: «Ахматовской звать не будут// Ни улицу, ни строфу». К счастью, она ошиблась: Её именем называют улицы, библиотеки… Даже малая планета (астероид) и крупный алмаз носят имя Великого Русского Поэта…

                …Слава Ахматовой  нетленна и вечна, память о Ней да пребудет в веках, стихи Её будут жить, пока есть на свете люди, любящие поэзию…

       Ржавеет золото, и истлевает сталь,
       Крошится мрамор. К смерти всё готово.
       Всего прочнее на земле – печаль
        И долговечней – царственное слово.
               


Рецензии