Женский декамерон

День 7, глава 7 часть 2

История шестая,


   рассказанная диссиденткой Галиной, о том, как складывались у нее отношения со свекровью и как она осталась перед ней в неоплатном долгу, получив от нее не так уж много денег

   Моего Славика мать родила, когда ей было уже за сорок. Поздний ребенок, так это называется. Говорят, они не все удачные, не знаю, но мой Славик — несомненно удался!

   Поженились мы со Славиком в лагере, и во время нашего свидания он мне говорит:

   — Галочка, у меня ведь мама в Ленинграде живет. Я ей написал про тебя. Ты бы сходила к ней, познакомилась. Мама совсем больна, из дому почти не выходит.

   Дал он мне адрес, а вернувшись из Мордовии, я через день пошла к Анне Николаевне. Так звали его маму. Жила она в конце Садовой улицы, на Покровке. Прихожу, звоню, открывает соседка. Повела она меня по квартире и показала комнату Анны Николаевны. Я постучала и слышу вдруг: «Входи, Галина!» Обомлев, открываю дверь и вижу худенькую старенькую женщину, всю седую. Сидит она в большом потертом кресле, укутанная в серый пуховый платок.   Но трешки и пятерки эти меня здорово выручают. Только тревожусь я при этом, что терять деньги, а потом находить их в неожиданном месте стало у меня уже привычкой. Уж за свою психику стала беспокоиться — ребенка ведь жду!

   И вот как-то, когда была я уже на шестом месяце, прихожу я к Анне Николаевне, а она совсем больная, не встает уже. Дождалась я врача, а после, когда врач осмотрела, послушала Анну Николаевну, я вышла за ней в коридор и спрашиваю:

   — Доктор, как мама? Это очень серьезно?

   — Ну, что я вам скажу? Нового сердца мы ей не поставим, а старое сносилось. Тут уж ничего не поделаешь, надо вам приготовиться к худшему. Год в лучшем случае еще поддержим лекарствами, а там…

   — Может быть, в больницу?

   — Попробуйте устроить человека в таком возрасте, пенсионерку, в больницу! Разве что по очень большому блату. Или скорая привезет, когда уж совсем плохо будет. А так… Нет, и не пытайтесь!

   Как представила я себе, что Анна Николаевна Славика не дождется, так и заплакала, не удержалась. Но тут же задавила в себе слезы, чтобы она по виду моему не догадалась, что я от врача услышала.

   Возвращаюсь в комнату, а свекровь моя мне и говорит:

   — Ты не горюй обо мне, Галочка. Я теперь спокойно умру, ведь знаю, что Славик не один. Мне бы вот только внука увидеть… И сейчас не хнычь, а сходи-ка лучше для меня в магазин. Вон там сумка моя стоит, а в ней кошелек.

   Взяла я сумку, выслушала, что купить надо, и пошла. Взяла в гастрономе молока и сыру, а как раскрыла у кассы кошелек, чтобы расплатиться, так и застыла, слова сказать не могу. Лежат в мамином кошельке деньги, и все бумажки свернуты вчетверо, как те мои «найденные» трешки да пятерки. А получала наша мама пенсии сорок пять рублей. Вот и считайте, от какого пирога она мне крохи отщипывала.

   Иду я потом в булочную за хлебом, а у самой слезы кап да кап. И мечтаю, как ребенок, что случится чудо: мама поправится, а потом вернется Славик. Будем мы оба работать и купим маме теплую и легкую шубку, самые теплые зимние сапожки. А то она всю зиму не выходила, потому что тяжело ей было носить свое суконное зимнее пальто на вате. Этими мечтами я и утешилась.

   Умерла мама совсем недавно, когда я только-только в декретный отпуск пошла. Так и не купили мы ей шубку. И даже «мамой» я ее ни разу не успела назвать — все стеснялась, про себя только так звала. И сейчас зову.

   Деньги она оставила в конвертике, на котором написала «Галине»: все, что оставалось у нее от пенсии, все, что накопила она к концу жизни — двадцать рублей восемьдесят копеек. И ведь пришлось мне их потратить на похороны. Только одну ее пятерку я оставила и не хочу тратить, как бы туго ни пришлось. Нет, не из тех, что она оставила, совсем другую пятерку. Уже перед самыми родами я разбирала летние вещи и нашла ее в кармане курточки: это мама еще летом мне подсунула. Славик выйдет, ему и отдам.


   История Галиной свекрови всех растрогала, и женщины утешали саму Галю как могли, потому что она закончила свой рассказ уже в слезах.

   А когда Галина успокоилась, начала рассказывать Ольга.

История седьмая,


   рассказанная рабочей Ольгой. Эта история вновь возвращает нас к войне, когда совершались не только подвиги

   Сама я из-под Тихвина, деревенская. В Ленинград приехала на завод поступать уже восемнадцати лет, а до того была обыкновенная деревенская девчонка.

   В каждой русской деревне, говорят, бывает свой дурак или сумасшедший. Про другие деревни не знаю, а у нас была такая старуха, звали ее Нюрка-Денежка. Почему такое прозвище ей дали и за что, про это я сейчас вам и расскажу. А настоящая ее фамилия была Антонова.

   Сама я Нюрку-Денежку помню уже тогда, когда она и на человека мало походила. Ходила в рванье, жила зимой по углам у людей, а летом просто в лесу возле деревни. Страшная была, дети ее боялись и дразнили, обижали. Вот что про нее рассказывали.

   Через нашу деревню возили эвакуированных из Ленинграда, блокадников. Везли куда-то дальше, говорили — в Сибирь. А совсем больных снимали с поезда и оставляли у нас. На других станциях, видно, тоже. Распределяли их по избам, даже и хозяев не спрашивая. Приказ такой вышел, чтобы эвакуированных селить. А вот чем им кормиться — об этом начальство заботы не проявило, а у нас им на карточки даже хлеба не получить было. Беда.




   — Проходи, садись. Ну, как съездила? Здоров Славик-то?

   — Здоров, все спокойно сейчас у него. А как вы догадались, что это я пришла?

   — А ждала я тебя, — просто отвечает она, — Славик-то писал мне про тебя, я и ждала. Что ж это, думаю, невестушка не идет показаться? А тут слышу, шаги незнакомые, и меня женский голос спрашивает, я и догадалась. Ко мне ведь мало кто ходит. Сестра да медсестра, вот и все мои гости.

   Попили мы с Анной Николаевной чаю, рассказала я ей про свою поездку, про то, как расписали нас в лагере, про себя и свою семью.

   — Как родители-то приняли, что жених у тебя в лагере?

   — Да ничего, вроде-бы…

   — А ты не торопи. Выйдет Славик, они и полюбят его. Не торопи родителей-то. Им тоже не сладко, что муж у дочки за колючей проволокой. Ведь каждому не объяснишь, а каждый спросит, за кого дочка замуж вышла.

   С этой встречи полюбила я Анну Николаевну. Тянуло меня к ней, особенно, если какая неприятность случится. Приду, заварим чай, поговорим о том, о сем, Славика повспоминаем — мне и легче станет.

   А дома у меня не очень хорошо все складывалось. Родители начали на меня коситься сразу же, когда я им объявила про жениха в лагере. Когда же узнали, что я ребенка жду, то совсем у нас нехорошо стало. И решила я уйти от родителей. Но куда? У Анны Николаевны совсем крохотная комнатушка, туда даже вторую кровать некуда ставить, Славик на раскладушке спал. Куда ж тут с ребенком подселяться? И решила я комнату снять. Долго искала и наконец нашла, но дорогую, за сорок рублей. Из моих восьмидесяти пяти — накладно. А еще надо на свидания, на посылки откладывать. В общем, стало мне жить туговато. Одно было хорошо: комнату я нашла недалеко от Анны Николаевны, на Фонтанке. Нет-нет, да и прибегу к ней.

   Мама меня уговаривала аборт сделать, но об этом не могло быть и речи. А чувствовала я себя очень неважно. Ребенок во мне рос, а я питалась хуже, чем до беременности. Не получалось у меня с деньгами. У родителей не брала, хоть и предлагали — обиделась. И стала какая-то пришибленная, рассеянная. При такой-то бедности еще и деньги теряла. Дома положу куда-нибудь, а потом найти не могу. Пожаловалась как-то Анне Николаевне на эту свою новую беду. А та велит кошелек завести: «Ты все в сумке держишь да в кармане, вот они, деньги-то, и не знают своего постоянного места».

   И вот стала я замечать, что часто нахожу деньги в кармане пальто под рукавичкой или в сумке, на самом дне, и свернуты они как-то не по-моему, не вдвое, как я обычно делаю, а вчетверо. Я и это сваливаю на свою рассеянность.


   Но трешки и пятерки эти меня здорово выручают. Только тревожусь я при этом, что терять деньги, а потом находить их в неожиданном месте стало у меня уже привычкой. Уж за свою психику стала беспокоиться — ребенка ведь жду!

   И вот как-то, когда была я уже на шестом месяце, прихожу я к Анне Николаевне, а она совсем больная, не встает уже. Дождалась я врача, а после, когда врач осмотрела, послушала Анну Николаевну, я вышла за ней в коридор и спрашиваю:

   — Доктор, как мама? Это очень серьезно?

   — Ну, что я вам скажу? Нового сердца мы ей не поставим, а старое сносилось. Тут уж ничего не поделаешь, надо вам приготовиться к худшему. Год в лучшем случае еще поддержим лекарствами, а там…

   — Может быть, в больницу?

   — Попробуйте устроить человека в таком возрасте, пенсионерку, в больницу! Разве что по очень большому блату. Или скорая привезет, когда уж совсем плохо будет. А так… Нет, и не пытайтесь!

   Как представила я себе, что Анна Николаевна Славика не дождется, так и заплакала, не удержалась. Но тут же задавила в себе слезы, чтобы она по виду моему не догадалась, что я от врача услышала.

   Возвращаюсь в комнату, а свекровь моя мне и говорит:

   — Ты не горюй обо мне, Галочка. Я теперь спокойно умру, ведь знаю, что Славик не один. Мне бы вот только внука увидеть… И сейчас не хнычь, а сходи-ка лучше для меня в магазин. Вон там сумка моя стоит, а в ней кошелек.

   Взяла я сумку, выслушала, что купить надо, и пошла. Взяла в гастрономе молока и сыру, а как раскрыла у кассы кошелек, чтобы расплатиться, так и застыла, слова сказать не могу. Лежат в мамином кошельке деньги, и все бумажки свернуты вчетверо, как те мои «найденные» трешки да пятерки. А получала наша мама пенсии сорок пять рублей. Вот и считайте, от какого пирога она мне крохи отщипывала.

   Иду я потом в булочную за хлебом, а у самой слезы кап да кап. И мечтаю, как ребенок, что случится чудо: мама поправится, а потом вернется Славик. Будем мы оба работать и купим маме теплую и легкую шубку, самые теплые зимние сапожки. А то она всю зиму не выходила, потому что тяжело ей было носить свое суконное зимнее пальто на вате. Этими мечтами я и утешилась.

   Умерла мама совсем недавно, когда я только-только в декретный отпуск пошла. Так и не купили мы ей шубку. И даже «мамой» я ее ни разу не успела назвать — все стеснялась, про себя только так звала. И сейчас зову.

   Деньги она оставила в конвертике, на котором написала «Галине»: все, что оставалось у нее от пенсии, все, что накопила она к концу жизни — двадцать рублей восемьдесят копеек. И ведь пришлось мне их потратить на похороны. Только одну ее пятерку я оставила и не хочу тратить, как бы туго ни пришлось. Нет, не из тех, что она оставила, совсем другую пятерку. Уже перед самыми родами я разбирала летние вещи и нашла ее в кармане курточки: это мама еще летом мне подсунула. Славик выйдет, ему и отдам.


   История Галиной свекрови всех растрогала, и женщины утешали саму Галю как могли, потому что она закончила свой рассказ уже в слезах.

   А когда Галина успокоилась, начала рассказывать Ольга.

История седьмая,


   рассказанная рабочей Ольгой. Эта история вновь возвращает нас к войне, когда совершались не только подвиги

   Сама я из-под Тихвина, деревенская. В Ленинград приехала на завод поступать уже восемнадцати лет, а до того была обыкновенная деревенская девчонка.

   В каждой русской деревне, говорят, бывает свой дурак или сумасшедший. Про другие деревни не знаю, а у нас была такая старуха, звали ее Нюрка-Денежка. Почему такое прозвище ей дали и за что, про это я сейчас вам и расскажу. А настоящая ее фамилия была Антонова.

   Сама я Нюрку-Денежку помню уже тогда, когда она и на человека мало походила. Ходила в рванье, жила зимой по углам у людей, а летом просто в лесу возле деревни. Страшная была, дети ее боялись и дразнили, обижали. Вот что про нее рассказывали.

   Через нашу деревню возили эвакуированных из Ленинграда, блокадников. Везли куда-то дальше, говорили — в Сибирь. А совсем больных снимали с поезда и оставляли у нас. На других станциях, видно, тоже. Распределяли их по избам, даже и хозяев не спрашивая. Приказ такой вышел, чтобы эвакуированных селить. А вот чем им кормиться — об этом начальство заботы не проявило, а у нас им на карточки даже хлеба не получить было. Беда.   Ну, однако, люди вырвались из-под немца, грех умирать на воле. И они как-то выживали. Кто покрепче был, в колхозе начал работать. Грамотность ихняя городская никому не нужна была, а вот руки, хоть и слабые, сгодились. Другие, что уже едва ноги таскали, меняли свое городское барахлишко на хлеб, на картошку да молоко детям. Бабы наши детишек ленинградских очень жалели. Если у кого была корова, так тот подселенных детей со своими за один стол сажал: натолкут им картохи с молоком — ешьте, сколь на всех хватит! Но были и такие, что пользовались чужой бедой, наживались на ней. Эти старались половчей выменять у блокадников последние тряпки.

   Нюрка Антонова — она по хваткости среди первых передовая была. Она не ждала, пока блокадники к ней придут что поменять, не-ет! Берет она с утра корзину, кладет туда яйца, сало, ставит бутылки с молоком и отправляется по дворам: «Выкуренные у вас живут?» Это она эвакуированных «выкуренными» звала, для куражу, потому что люди ей глаза ими кололи. Войдет она в избу, где есть поселенцы, и предлагает им: «Меняться будете? А ну, показывайте, что у вас есть!» То, что ей предлагали, она не брала. «Все покажите, что вывезли! Сама выберу!» Людям деваться некуда, они и допускают Нюрку к вещам, а та уж смотрит, щупает и свои цены назначает. Начнет торговаться, а люди-то усталые, слабые, у них сил нет противиться: видят еду и на все соглашаются.

   Награбила Нюрка таким манером полную хату добра: туфли модельные на каблуках, шубы каракулевые, боты фетровые, меховые воротники. Шляп и то себе наменяла! Бабы наши смеются: «Зачем тебе, Нюрка, ихние городские шляпы? Чучело огородное, что ли, обрядишь?» А Нюрка отвечает: «Разбогатею я на них, сволочах, что город свой защищать не хотят, удирают, а потом сама в Ленинград подамся жить. Во шляпы-то и пригодятся». Такие у нее были планы.

   Кроме тряпок меняла Нюрка и на деньги, и тут уж вовсе спуску блокадникам не давала, грабила почем зря, а потом хвасталась: «У меня денег столько, что избу заместо обоев можно оклеить, как в городу! И мне по гроб хватит, и сыну останется до конца его жизни».

   У самой Нюрки тоже постоялица стояла, молоденькая и с маленьким ребенком, девочкой. Эту Нюрка ободрала, как липку, благо заступиться некому было. Постоялица, рассказывают, чистенькая была и повывела из Нюркиной избы тараканов и клопов, только мухи остались. И вот кто-то прислал ей от мух листочки бумажные, ядом мушиным пропитанные. Листочек такой она клала в блюдце с водой, а сверху малюсенький кусочек сахару: мухи садились и дохли. Уж очень боялась эта Ленинградочка, что от мух к ее дочке зараза какая-нибудь пристанет. И вот случилось так, что девочка увидела сахар в блюдце с мушиным ядом и съела его, и блюдце вылизала. Тут же ее горчить стало. Мать бросилась к Нюрке: «Дайте для ребенка молока, от отравления!» А та ей: «Ты сперва заплати!» Бросилась та к чемодану, вытаскивает, что у нее там оставалось. А Нюрка уж давно ее барахлишко на зубок знала, нос воротит: «Не из чего тут выбирать. Давай все навалом за банку молока, а то помрет твоя девка!» Та и отдала все до последнего чулочка, своего и девочки. Отпоила ее молоком с водой, спасла. Бабы наши после этого случая Нюрке пророчили: «Будет тебе за эвакуированных, Нюрка! Не от людей, так Бог накажет». Так оно и вышло.

   Долго судьба испытывала Нюрку. Сперва на сыне. Сына она своего от фронта выкупила, большие деньги платила, будто бы припадочный он. А в конце-то концов с нее такую взятку потребовали, что стал ей сын дешевле денег: велела она ему на фронт собираться. Последний год уж войне шел. «Авось, говорит, обойдется! Да и в Германию надо бы наведаться, за трофеями». И погиб ее сын, даже не доехав до фронта: эшелон их разбомбили. Погоревала она, но добрее к людям не стала, так же норовила все, что видела, под себя заграбастать. Мужик ее тоже с фронта не вернулся, и это она пережила спокойно: «С моим богатством я себе и другого найду, и сына нового рожу!» А вот доконала Нюрку денежная реформа. Была такая реформа после войны, когда деньги чуть не в один день сменили. Нюрка же свои запасы и обменять не могла, потому как хранила их не в сберкассе, а в погребе — от глаза людского берегла. И вот как деньги ее превратились в пустые бумажки, тут она и свихнулась. Вышла на рассвете из дому, шубы да платья развесила в саду на яблонях, туфли за ворота в шеренгу выстроила, на забор белье, чулки шелковые вывесила, а сама в избу скрылась. Сбежался народ, шумит: «Никак Нюрка умом тронулась?» Решили пойти в избу, поглядеть, чего она там? Входят, а она стены своими деньгами оклеивает и песни поет. И впрямь баба тронулась.
   С виду Нюрка была нестрашная, ее бы жалели, как жалели у нас и пьяниц подзаборных, и контуженных с войны, и с детства дураков. Да она сама людям не давала забыть, на чем ума лишилась. Зимой, летом она ничего, а как осень подойдет и полетят с деревьев листья, так Нюркина дурь силу проявляет. Ходит она по деревне, по лесу, собирает листья сухие и складывает в пачечки. Потом перевязывает эти пачки нитками, веревочками — что найдет, и прячет в укромных местах. И все оглядывается и приговаривает: «А вот денежки у меня опять собрались! Вот мои денежки ко мне и вернулись!» А люди-то помнят, как было… За то и прозвище ей дали Нюрка-Денежка.


   Задумались женщины над рассказом работницы Ольги. Почти все были ленинградки, а ведь из каждой ленинградской семьи кто-то погиб в блокаду. Помолчали.

   Тут подошла очередь рассказывать Неле, и она, извинившись, что история ее тоже совсем не веселая, начала.

История восьмая,


   рассказанная учительницей Нелей и повествующая о том, как коллекционирование портретов вождей обернулось трагедией для маленького мальчика

   Подрабатывала я в одном детском садике музыкальными уроками. Была у меня средняя группа, ребятишки по четыре, по пять лет. И вот этим малышам постоянно говорили о Ленине, о партии и прочих таких вещах, которых дети либо вообще не понимают, либо понимают слишком буквально. Особенно отличалась идейным энтузиазмом воспитательница средней группы, где я вела музыкальные занятия. Часто она своими разглагольствованиями перебивала мои песенки: «А вот дедушка Ленин, когда был мальчиком, тоже пел народные песни. Кто знает, детки, какие детские народные песенки пел в детстве дедушка Ленин?» Кто-нибудь из малышей непременно ответит: «Замучен тяжелой неволей!» Сколько раз я просила ее не мешать мне на занятиях, но все без толку: «Я говорю детям о Ленине! Это самое важное, что они должны знать даже в музыке!» Ну, попробуйте возразить такой…

   Она же придумала для детей идиотское соревнование: кто больше найдет дома в старых газетах и журналах портретов Ленина и принесет в детский сад. Дети старались, вырезали, приносили. Потом эти портретики ребятишки наклеивали в специальный альбом. Этих альбомов у воспитательницы накопилась чертова уйма, девать их было некуда. Зато если приходила какая-нибудь комиссия с проверкой, она доставала свои сокровища и трясла ими. И даже вытрясла себе какой-то почетный значок и грамоту.

   И вот однажды утром приходит в садик один мальчик, сын директора магазина, и приносит целую пачку портретов Ленина, вырезанных из сторублевок. Эта дура не поглядела, что это за портреты, сунула их не глядя в ящик своего стола, чтобы потом заняться наклеиванием. Вечером мальчика увела домой мама, и больше он в садик не вернулся.

   Зато на следующий день явилась милиция и потребовала показать, что за портреты принес мальчик.

   Оказывается, отец мальчика здорово наживался в своей торговле, а нечистые деньги в крупных купюрах держал дома в разных тайниках. Один такой тайник мальчик подглядел и утром, пока мама готовила завтрак, а отца уже не было дома, он забрался в отцовский кабинет, вытащил деньги и вырезал столько портретиков, сколько успел, пока мама не позвала завтракать. Отец, придя с работы, обнаружил порезанные деньги и долго не мог понять, что с ними произошло. Тут как раз мать привела сына из детского сада, а мальчик сразу отцу и похвастался: «Папа, это я вырезал дедушку Ленина и снес в садик! Марья Ивановна меня похвалила!»

   Мать схватилась за сердце, а взбешенный отец давай бить ребенка по ручонкам, пока опомнившаяся мать не отняла у него сына.

   Много ли надо такому малышу? В нервном шоке и со вспухшими руками его отвезли в больницу. Из больницы позвонили в милицию. Приехал следователь. Мальчик ему все и рассказал. Отца посадили за вскрывшиеся хищения. А наша примерная Марья Ивановна по сей день работает в том же садике, только теперь уже заведующей.


   — Нет, девочки! — взмолилась Иришка, — давайте больше таких диких историй не рассказывать!

   — Что ж делать, если сама жизнь их сочиняет? — возразила ей Галина. — Ведь и народ дичает…
Но Эмма, поглядев на Иришку, сказала:

   — Ладно, не криви рот, а то сейчас заплачешь. Расскажу я смешную историю специально для тебя. Чем-то она похожа па историю с диссидентскими деньгами, но, слава Богу, в ней нет ничего конспиративного, и можно все имена называть. А ее герои люди довольно известные. Это неофициальные художники, поэты, те, кого в Ленинграде зовут «второй культурой», а раньше называли просто — «богема». Люди, которые живут, будто нет никакой советской власти, и она тоже — до поры делает вид, что их не существует. Слушайте.

История девятая,


   рассказанная режиссером Эммой о заколдованной десятке и «второй культуре»

   Поездила я по стране, поработала в разных театрах и решила вернуться в Ленинград. Первое время устроиться мне никак не удавалось, подрабатывала на радио, на телевидении, Снегурочку на детских елочных представлениях изображала. Тем временем окончательно оформила развод с мужем, и он мне от щедрот своих выделил комнату в двадцать метров. У него была трехкомнатная квартира до развода. Так он ее разменял на двухкомнатную для себя и комнату в общей квартире для меня. Ну, хоть жить было где. А жилось туговато, надо прямо сказать.

   И вот как-то сижу я дома, кропаю какой-то дурацкий сценарий для сельской самодеятельности — тоже вид заработка. Тут звонит мне Костя Кузьминский.

   — Слушай, Эмма! Мне позарез надо двадцать рублей. Заложил в ломбард матушкино обручальное кольцо, а завтра срок подходит. Если не выкуплю — пропадет. Надо тридцать рублей, а у меня только десять. Можешь на неделю двадцать рублей одолжить?

   — Нет, Костенька, не могу. Самой надо отдать соседке за телефон и за свет, а нет ни копья. Боюсь на кухню выходить. Извини уж!

   Вешает Костя трубку, а я снова принимаюсь за свой сценарий. Через пару часов он вдруг является собственной персоной. А надо вам сказать, что поэт Кузьминский редко на своих двоих передвигался. Обычно он лежал у себя дома на диване в халате, строчил стишки, а вокруг него крутились поэты и художники. Можно сказать, что его диван и был центром «второй культуры». Является Костя и протягивает мне десятку:

   — Так я и не нашел еще двадцать рублей. Кольцо все равно пропадет, так хоть ты свои долги заплати. А то съедят тебя соседи, и русский театр останется необновленным твоими идеями.

   Обрадовалась я, схватила десятку и тут же, в коридоре, взяв карандаш, лежавший на телефонном столике, на краю этой самой десятки стала подсчитывать, сколько мне надо отдать за свет и телефон и не останется ли за квартиру заплатить? А Костя поворчал, что я к деньгам почтения не имею, и потопал обратно на свой диван.

   Только я собралась свою десятку, из которой на все платы так и не выкроилось, нести к соседке, как снова звонок в дверь. Является московский поэт Бахыт Кенжиев.

   — Эмма, выручай! Надо срочно возвращаться в Москву, а я деньги потерял! Есть десятка?

   — На твое счастье есть. Вот она.

   Отдаю ему Костину десятку, и счастливый Бахыт убегает.

   Через час звонит художник Юра Галецкий: — Эмма! Ты давала десятку Бахыту? Так вот, он мне ее вернул для тебя: мы его провожали и собрали ему на билет. Мне сегодня некогда, так я ее Ширали передал, он тебе занесет.

   Жду я, жду Ширали, а он звонит только на следующий день:

   — Эмма! Я честно нес тебе твою десятку, но по пути зашел в «Сайгон» и там встретил три дня не жравшего Сашку Исачева, ему отдал. Не сердишься?

   — Конечно, нет! Отдал и отдал.

   «Сайгон» — это кафе на углу Невского и Владимирского, а Саша Исачев — художник из Белоруссии, у нас в Ленинграде прижился.

   Так ушла от меня эта десятка.

   Прошло полгода примерно, и вот стал наш Костя собираться на Запад. Собирал он стихи неофициальных поэтов, прозу самиздатскую, а вот про деньги как-то подзабыл, понадеялся, что все само собой утрясется. Остается неделя до отъезда, а у него денег нет на билет! Кинули мы клич, и понесла наша неофициальная шатия-братия свои трешки, пятерки и десятки Косте на отъезд. Приносили и бросали в кувшин, который кто-то для этого поставил посреди стола. Пришло время за билетами идти, Костя меня и просит: «Эмма! Я тут страничку дописать должен, а ты пока вытряхни деньги из кувшина, может, уже хватит на билеты?»   Вытряхнула я деньги, стала считать. И вдруг среди десяток вижу одну, на которой сбоку записаны знакомые цифры!

   — Боже мой, Костя! Ты помнишь, как ты мне зимой приносил десятку?

   — Не помню такого, чтобы я десятки разносил. А что?

   — Как не помнишь? Я еще стояла в коридоре и писала прямо на десятке свои долги. Ты еще ворчал, что не нашла бумаги.

   — Да, что-то припоминаю… Так в чем дело-то?

   — А в том, что вот она, та самая десятка!

   И рассказала я ему, как наша заколдованная десятка пошла по кругу.

   Тут и наши друзья, которые были в комнате, удивились, а Петя Чейгин говорит:

   — Нельзя такую замечательную десятку государству на черное дело отдавать, на билеты для Кости. Давайте мы ее лучше тут пропьем.

   Отдали мы Пете десятку и послали его за вином. Возвращается наш мрачный поэт Петя Чейгин без вина и без десятки:

   — Я в гастрономе Наташку Лазареву встретил, художницу. Ей в кочегарку на дежурство идти, а денег не хватало даже на сырок. Я ей десятку отдал.

   Интересно бы спросить Наташу Лазареву, разменяла ли она ту десятку? Зная ее характер, думаю, что нет — тоже кого-нибудь встретила. Смешно сказать, но я теперь, как попадает мне в руки десятка, смотрю, не написано ли там с краю: «Тел. 2.40, кварт. 5, свет 2.50». Если вы встретите, то знайте — это она и есть.


   После Эммы наступила очередь Иришки, и тут все женщины требовательно повернулись к ней:

   — Ну, ты теперь нас порадуешь веселой историей? Ты ворчала, что мы грустные рассказываем.

   — Ох, девочки! Мне так тяжело было о печальных вещах слушать, а сама, кажется тоже не слишком веселую историю расскажу. Зато смешную! Слушайте.

История десятая,


   рассказанная секретаршей Иришкой, повествующая о коте Рублике и мальчике, потерявшем рубль

   Это было давно, когда я еще училась в школе, классе в седьмом или восьмом. Мама, отец и старшая сестра весь день были на работе, а я по заведенному в семье порядку должна была в это время сделать уроки и сходить в магазин. Также на мне были прачечная, обувная мастерская и прочие такие дела. Я хозяйственная девочка была. Мы жили благополучно, но деньгам счет вели, поэтому мама мне оставляла каждый день на домашние расходы небольшую сумму, а вечером я ей отчитывалась и давала сдачу.

   Сделала я уроки и пошла за хлебом. Булочная была прямо на нашей улице, совсем недалеко от дома. Смотрю, возле дверей булочной стоит мальчишка лет семи-восьми и плачет горючими слезами.

   — Ты чего тут ревешь? — спрашиваю его.

   — Деньги потерял…

   — Чего ж теперь реветь? Иди домой, скажи матери и больше не теряй!

   Пожалела я мальчишку, но подумала с гордостью, что вот я уже сколько лет и в магазин хожу, и за квартиру плачу, а ни разу денег не теряла. Мальчишки, они все такие!

   Отнесла я хлеб домой, а потом понесла обувь в ремонт. Иду опять мимо булочной, а мальчишка тот все стоит. Холодно, октябрь на дворе. У него уже и кулаки, которыми слезы и сопли по лицу размазывает, посинели.

   — Чего стоишь? Иди домой! Замерзнешь!

   — Я ходил. Мама велела идти на улицу и не возвращаться, если не найду деньги.

   — А много ты потерял-то?

   — Ру-у-бль…

   — Эх ты, растяпа!

   И пошла я в обувную мастерскую. Отсидела там час в очереди, возвращаюсь и опять вижу этого пацана на том же месте. Уже не ревет, а только икает от холода, лапы свои замерзшие в рукава спрятал.

   — Да иди ж ты домой, горе мое! Не убьет тебя мать.

   — Не убьет. Она плачет, что я рубль потерял. Чего я домой пойду?..

   Пришла я домой, а мальчишка у меня из головы не выходит. Был бы у меня свой рубль, я бы ему отнесла. А у меня только хозяйственных три рубля осталось и еще надо белье в прачечную нести. Никак я не могу мальчишке помочь!

   Собрала я белье грязное в узел, отправилась сдавать.

   Стоит, горе мое, на том же месте!

   В прачечной сижу в очереди, думаю о своих школьных делах, вроде про мальчишку забыла. И вдруг слышу такой разговор. Одна женщина в очереди возмущается:

   — Уже больше часа сижу тут. Ну как же можно так медленно работать?

   А приемщица в сердцах швырнула узел с бельем в угол и кричит в ответ.

  — А вы идите на мое место за тридцать рублей работать! Посмотрю, как вы будете шевелиться! У нас вместо двух приемщиц Одна в каждую смену выходит, нету людей, что я могу сделать?

   И пошла дальше шуровать грязными узлами. А я думаю: «Вдруг у того мальчика мама тоже за тридцать рублей работает? Мало, что ли, таких? А если тот рубль, что он потерял, последний?» Совсем жалко мне стало мальчишку.

   Подошла моя очередь, сдала я белье, заплатила. И осталось у меня полтора рубля. Тут я решила: будь что будет, но если он стоит на том же месте, не ушел домой, то дам я ему этот несчастный рубль, а уж с мамой как-нибудь договорюсь. Пусть она подарит мне его как бы в премию за то, что сама я никогда денег не теряла!

   Получила я в другом отделении чистое белье из стирки, подхватила пакет за веревочку и пошла поскорее к дому. Беспокоюсь, только бы не ушел мальчишка!

   Нет, стоит, бедняга. В темноте и не видно его, к водосточной трубе прислонился, совсем иззяб. Подхожу, достаю торжественно свой рубль:

   — Вот тебе рубль, кончай реветь и беги скорей домой. Мать успокой.

   А он опять в рев пустился и рубль не берет.

   — Ты чего?

   — Мама сказала, чтобы я не вздумал просить у прохожих, чтобы искал то, что сумел потерять!..

   — Так ты же не просишь, я сама даю!

   — Все равно нельзя. Это чужой рубль.

   — Тогда ты скажи маме, что нашел его на улице.

   — А врать тоже нельзя!

   И пуще заревел. Ну, что ты тут поделаешь? Стою я рядом с ним и тоже помаленьку всхлипывать начинаю.

   — А ты чего ревешь, такая большая?

   — А мне тебя жалко.

   Постояли мы так, пошмыгали носами. А потом меня вдруг осенило.

   — Ты вот что. Я тут из-за тебя стою с тяжелым пакетом, мерзну. Все руки отморозила. Видишь, я без перчаток? Теперь ты за это помоги мне белье до дому донести, тебе все равно делать нечего.

   — Ладно, давай, помогу.

   Взяли мы пакет с двух сторон за веревочку и понесли к нам домой. Пришли. А дома я достаю рубль и говорю со всей взрослостью, на какую только была способна:

   — Ты мне помог белье донести, так вот тебе рубль за работу. Про заработанный рубль мама ничего не скажет, только похвалит. Да-да, я знаю!

   Как он обрадовался, как помчался вниз по лестнице, даже спасибо не сказал!

   А вечером, когда мама пришла с работы, я ей рассказала все как было. Очень я волновалась, не влетит ли мне самой за такое самоуправство? Но мама спокойно выслушала меня и говорит:

   — Правильно сделала. Молодец, что сообразила дать ему возможность этот рубль «честным трудом» заработать. Хороший, видно, мальчик.

   Часов в девять, когда уже все наши были в сборе, вдруг раздался звонок в дверь. Сестра пошла открывать, возвращается и говорит:

   — Ирина! Это тебя какой-то кавалер с котом спрашивает.

   Выхожу я, а перед дверью стоит тот самый мальчишка и держит в шапке маленького рыжего котенка.

   — Мама велела пойти и сказать «спасибо» за рублик, что ты мне за работу дала. Она не сердилась и плакать перестала совсем. Еще она сказала, что такая работа стоит меньше, что тот рублик еще и подарок мне от тебя. Вот, спасибо.

   — А это кто у тебя?

   — А это теперь тебе от меня подарок. У нас в подвале кошка одна котят родила, я и взял одного. Там еще два осталось. Ничего, что рыжий?

   — Очень хорошо! Замечательно рыжий! Спасибо тебе огромное.

   Он передал мне котенка и довольный пошел восвояси.

   Вот за котенка мне попало. Но потом наши все к нему привыкли. А назвали мы его Рубликом в память о том парнишке.


   — А ты так и не спросила, где его мама работала? — поинтересовалась Валентина.

   — Ах да, я и забыла сказать! Я же почти правильно угадала. Они жили без отца, а мать работала уборщицей в школе. Там же они и жили, в комнате при школе. Значит, и получала она тогда те же самые тридцать рублей, что и приемщица в прачечной.

   — Ну, с тех пор самая маленькая зарплата выросла больше чем вдвое, до семидесяти рублей! — успокаивающе сказала Наташа. Да, выросла! — ответила ей Эмма. — Но цены тоже выросли так, что это те же тридцать рублей, если не меньше.
 
о верно! — вздохнула Зина. — Кто без профессии, тем на одну зарплату и не прожить.

   И все поняли, что она думает о своем будущем устройстве на работу, и стали наперебой советовать ей, куда обратиться за помощью, где есть работа с общежитием. Неля сказала, что можно найти работу в яслях, тогда и сын будет при ней.

   В этих разговорах о будущем устройстве Зины и закончился седьмой день Декамерона.

 Юлия Вознесенская


Рецензии