Белка и богохульник болотный. Рассказ

               
Молитва осенью 98.   
               
Публикация вторая, переработанная.




     В ночь с четверга на пятницу Белке приснился сон. Она смотрела в  прозрачное – таких никогда не бывает в поезде! – окно. Мимо, словно в замедленной съемке,  проплывал город,  узнаваемый до боли в сердце: уехать – все равно, что умереть...  Дернуть стоп-кран? Поздно – остался только прыжок: в брызгах стеклянного пространства - к остановке у старенького КТЮЗа, где давно поглядывал на часы  Алишер. Но поезд, набирая скорость, уходил с перрона в неизвестность,  и какая-то нечеловеческая сила вновь навсегда изгоняла Белку из города ее детства, где Алька одиноко застыл в ожидании…
     Она проснулась с невыносимой болью утраты, которую необходимо было облечь в слова, чтобы сердце могло с ней смириться. И  в предутренних сумерках, пока еще никто не успел проснуться, почти вслепую писала на первом попавшемся листке бумаги кривые строки:

В пустое купе заскочив, я не знала,
Куда и откуда мой путь…
Все мимо и мимо – как окна вокзала:
Уходит, ушло, не вернуть.
Последних каникул недолгое лето -
В минувшее светлый портал:
Наш город, афиша, в кино два билета,
И скверик, где ты меня ждал.
Поглядывал ты на часы, беспокоясь,
Но стрелки не двигались вспять...
Зачем этот поезд? Зачем эта скорость?
Зачем эта боль? Не понять...
Когда мне об этом колеса пропели,
Мой сон догорел, как фитиль,
И взрыв был бесшумным, но мы не успели
Навек – на несбывшийся фильм…
Лишь в небо взлетели – и в сердце застыли,
            Рассеялись вечность назад
То облако нежности, облако пыли,
И смех твой, и голос, и взгляд…

     Сегодня ночью Белке ничего не снилось, но сама жизнь напоминала затянувшийся сон в хрустальном гробу: в нем можно растить детей, варить суп и даже сочинять стихи, но отстраненно,  без надежды на пробуждение. Осенний сон, где остались только слова, сухие и обреченные,  как летящие по ветру листья...

Сновиденья стряхнув серебристой пыльцой,
На листы ветхой книгой былое распалось.
Мой единственный - искренний в мире лжецов -
Друг исчез, не узнав, что такое усталость…
Мне досталась вся тяжесть вселенского зла:
По обочине жизни, без цели и смысла
Я ползла – и весь груз непомерный везла.
Лишь во сне стрекозой пронеслась – и зависла…

     «Хватит, графоманка, - сказала она себе. – Что за глупое занятие – без конца рифмовать свои чувства? Алик не услышит – а больше это не нужно НИКОМУ. Ничего ты не дождешься от мертвого мира».
     Белка научилась узнавать почтовую машину по звуку мотора, но было что-то болезненно унизительное в этом ежедневном ожидании – не то бабулиной пенсии, не то письма ниоткуда, способного объяснить, чего она ждет, затаившись, как зверек, чудом выгрызший себя из очередного капкана.  Но почта, как и вчера, проехала мимо, не затормозив у перекошенной калитки...
     Сегодня суббота, завтра, естественно, воскресенье (а, может, уже какое-нибудь моросенье, сорок первое чертобря – похлеще, чем у Гоголя?), и потому, в лучшем случае, до вторника придется положить зубья на полку. Бабуля может сделать это в буквальном смысле, пара Катькиных зубков – не в счет, самой Белке свежим воздухом подпитать организм – дело привычное: уже почти дематериализовалась, если не считать груди, набухшей молоком, прибывающим из каких-то неиссякаемых источников. А двое вечно голодных волчат пусть мутируют в зайцев и точат зубы о древесную кору…
     Теперь, чтобы не взвыть, надо вспомнить что-то детское, ершистое и пушистое, как мини-сказки Юнны Мориц, которыми тыщу лет назад, в уютной городской квартире, Белка забавляла маленькую сестренку Таньку: «Веселая лягушка жила в одной реке, она в своей избушке смеялась: «Бре-ке-ке!» - от избытка жизни, а не потому, что поймала на лету звенящую стрелу Ивана-царевича…
     Но в голове вновь сплеталась бредовая вязь, которую кто-то назвал стихами, хотя Белка, названная в честь восходящей поэтической звезды шестидесятых, не была, да и не стремилась стать второй  Беллой Ахмадулиной, поскольку никогда не питала на свой счет никаких иллюзий...

Под тяжестью тоски вселенской
И жизни дикой, деревенской,
Я вышла в сад, едва жива,
Вне смысла – словно Гамлет в юбке…

     Таня  выросла и давно забыла веселую лягушку, теперь у нее любимый писатель – Стивен Кинг… Квартиру пришлось продать. Львиная доля вырученных «тугриков» ушла на то, чтобы выучить младшую сестру, поднять на ноги сына и на какое-то время задержать неуклонное погружение Бабули в темноту. Оставшаяся часть баснословного богатства стремительно обесценилась. И тогда Белла Смирнова, горожанка до мозга костей, изнеженная с детства благами цивилизации,  с некоторым удивлением осознала, что это надолго, если не навсегда: полудикарская жизнь на хуторе, но не близ Диканьки, а в непроходимой лягушачьей глуши, в домике, похожем на старый скворечник, где вскоре вылупилась и Катька - очередное дитятко карусельного побега от вселенской тоски…          Теперь  осталось только примерить на себя квакушкинский оптимизм: назвать, к примеру, дом-скворечник двухэтажным теремом, невзирая на безнадежную захламленность и неотапливаемость верхних покоев. А еще лучше - пошарить в траве, под старыми яблонями, на удивление, щедрыми в этом  проклятом году...
     Под тяжестью тоски вселенской Белка вернулась в дом. На веранде она попыталась стряхнуть вместе с яблоками хотя бы часть непомерной ноши: джонатанчики покорно посыпались из-за пазухи старой куртки в пустую корзину. Но тоска, превращаясь в гнев, требовала нечеловеческих усилий, чтобы не дать ей ураганом вырваться на волю. Виной всему казались доносившиеся из дома привычные звуки: вечная ругня Таньки с Лешкой, вечный Катькин писк, вечная старческая ворчня Бабули.  И ничего, ничего не было в мире вечного,  кроме того, что не прекращается изо дня в день, от чего невозможно убежать, и уже невмоготу терпеть! Отупляющий, непробиваемый  быт издевался над Белкой, нацепив на свою пошлую физиономию театральную маску вечности.
     Исхода не было… Мир продолжал дробиться, как в тесном семейном кругу, так и во вселенском масштабе, на несогласованные, чуждые друг другу осколки, из которых не желала складываться гармоничная мозаика жизни…
            Катя корчилась и страдала, словно безвинная душа, по ошибке угодившая на незримую сковородку. Глядя на муки родного существа, как поверить в Бога, якобы создавшего ад, в котором вечно корчатся и страдают его, пусть даже провинившиеся, дети? Таня, холодная и изящная – эдакая фарфоровая статуэтка, облаченная в нелепость юношеского цинизма и потертой джинсы, - бесилась от сознания своей невостребованности в перекошенном мире.  Вера Васильевна по старой памяти еще пыталась найти в хаосе гармонию, напевая Кате стихи русских поэтов вместо колыбельных песен, но хаос одолевал надвигающейся полной слепотой и тихим ужасом предсмертия. И в этом диком шиповнике нежно-колючего матриархата, весь в ссадинах и шрамах, Лешка отчаянно защищал свое будущее мужское право быть самым главным, самым сильным и самым ответственным за все происходящее…
     Когда вечный гвалт внезапно затих, Белка тенью скользнула в обретенный рай, боясь потревожить его скрипом перекошенной двери.
     Вера Васильевна наконец-то убаюкала Катю и сама задремала, откинувшись на прислоненные к стене подушки. Лешка на своей кровати сосредоточенно изучал какую-то книгу, выставив на всеобщее обозрение грязные ноги в дырявых носках. Таня, сидя на стуле посреди комнаты, усиленно маникюрила свои аристократические ногти, время от времени презрительно поглядывая на плебейские пятки племянника, но пока ни словом не комментируя столь малоэстетичное зрелище.
     - Ма-а, - скосив глаза на возникшую в дверном проеме Белку, подал голос Лешка. – Кто это такой – сексуальный ангел?
     Замедленная реакция Белки не позволила ей мгновенно вникнуть в смысл необычного вопроса. Вместо нее ответила Татьяна, девушка острая, несмотря на всю свою видимую вальяжную леность.
     - Это, Леха, чертик такой – черненький, с белыми крылышками.
     - А почему? – повернул к ней серо-голубые недоумевающие глаза племянник.
     - Что – почему? – с коварной нежностью улыбнулась Таня
     - Крылья белые, а сам черный – почему?
     - Катька ангелу крылья обкакала, а мамуля их постирала в отбеливателе, вот почему, - с тем же ласково-серьезным видом пояснила Таня, и внезапной кошачьей атакой, одним быстрым движением, выхватила у Лешки книгу.
     - Отда-а-ай! Отдай сюда-а-а! – завопил он пронзительно, скатываясь с кровати.
     - Нет уж, Лешенька, не проси – ни сюда, ни туда не отдам: рано еще книжки про сексуальных ангелов маленьким мальчикам читать! – пела Таня медовым голосом лисы Алисы, держа книгу высоко над головой, и отбиваясь от Лешки приведенной в боевой порядок левой рукой.
     Запищала проснувшаяся Катя и обкакала проснувшуюся Веру Васильевну, которая, еще не осознав происшедшего, растерянно ощупывала свободной рукой липкую кашицу на халате.
     - Ма-а-ма-а-а! – вопил, как пожарная сирена, Лешка. – Она мне когтями переднее ухо поцарапала-а-а!
     - Ха-ха-ха! – мефистофельски хохотала Таня. – Люди, гляньте, у Лехи четыре лопуха на арбузе выросло: два задних и два передних!
     Белка приняла в объятия орущего сына, целуя пострадавшее ухо, но Лешка рвался из материнских рук, все еще пытаясь вернуть в свою собственность интригующую книгу, а Таня, успевшая заглянуть в трофейное издание, вновь засмеялась, откровенно издеваясь над племянником:
     - Сексуальный ангел! Ой, не могу! Ты, сельпо, у своего Саньки порнухи насмотрелся? Сначала читать научись! Белка,  не пускай его больше к Стасенкам, а то у него еще два уха на заднем месте вырастут!
     - Сама ты сельпо! Танька – шапоклянька!
     - Ангелочек конопатый, в дырках с головы до пяток!
     - Что ты городишь, Татьяна, взрослая уже! – вступила в бой на стороне правнука Вера Васильевна.
     - Ну да, взрослая, - ядовито подтвердила Таня. – Вполне созревший сексуальный ангел в чертовой дыре!
     - Да возьми же ты, Белла, ребенка! - перенесла гнев с младшей внучки на старшую Вера Васильевна. – Она ж испачканная вся, купать надо, да и кормить уже пора. Хорошо, Миша всего этого безобразия не видит! Надо было и мне вовремя умереть. А пенсию так и не принесли?
     Вопрос повис в воздухе, насыщая и без того наэлектризованную атмосферу всепроникающей, душной, давящей безнадежностью… Вера Васильевна принялась ругать бандитское правительство, обирающее бесправных пенсионеров. Таня с Лешкой возобновили войну миров. А Катя снова заплакала, тихо и горестно: маленькое, нежное, испачканное существо  -  в отсутствие любви…
     Белке показалось, что у нее разом отключились все чувства. Словно в комнате, где на полную катушку работали все имеющиеся в наличии электроприборы, внезапно вышибло пробки на счетчике,  и только в старом магнитофоне тихо садились батарейки – звучала сухая запись собственного, неестественно отчужденного, неузнаваемого голоса:   
     - Если вы не прекратите весь этот бедлам, я сейчас пойду и повешусь…
     Лешка застыл на месте с разинутым ртом, не издавая больше ни звука. Таня ехидной усмешки с лица не согнала, только досадливо сдвинула разлетистые брови.  Катя притихла, пытаясь спрятаться от непонятного ужаса непонятных слов в грязном, но привычном бабулином халате.
     - Умница ты, Белла Михална! Умница, ничего не скажешь! Ты повесишься, а я так и буду сидеть в г...? – саркастически вопросила бывшая интеллигентная преподаватель русского языка и литературы Вера Васильевна Смирнова.
     -  Мам, а что такое «быдлам»? – мгновенно ожил заколдованный мальчик.
     - Белка, прежде чем вешаться, Сан Саныча прочти, желательно вслух и с выражением, - иронично посоветовала Таня. – Может, вы с бабулей вспомните дни золотые и придете в себя? Смотри, где Леха своего сексуального ангела откопал!
     Удачный это был ход: переключить «счетчик» в поэтической голове Белки - с полнейшей безнадеги на странный  перл эпохи мутного «быдлама», изысканный юным литературоведом в серебряном веке русской поэзии. Белка заглянула в книгу и прочла указанное острым ноготком стихотворение, по совету сестры, вслух и с выражением:

На разукрашенную елку
И на играющих детей
Сусальный ангел смотрит в щелку
Закрытых наглухо дверей…

    И засмеялась.
    Вслед за ней засмеялись все, даже Катя с Лешкой, для которых различие между ангелами было не существеннее блаженной минуты семейного единения, освободившей из тисков нарастающей вражды треснувшую скорлупку старого дома…

     Вечером Белка накормила домашних почти королевским ужином: найденной в дальнем углу буфета, протомленной на печке фасолью и яблочным пюре с остатками сахара. Даже для заядлой чаевницы Веры Васильевны нашлась последняя щепоть «краснодарского», и все, умиротворенные, занялись своими делами, не думая о завтрашнем дне, как птички небесные, по принципу: «Бог даст день, Бог даст пищу».
     Белка была уверена, что Бог пищу не даст, если каким-то образом – для  семьи Смирновых, лохов и лузеров,  приемлемо только честным! – ее не раздобыть, но оставила это соображение собственной головной болью. Села за машинку, пару хозяйственных сумок настрочила, надеясь обменять их завтра на хлеб.
    Вера Васильевна с Катей, чистенькие и переодетые, погрузились в сон. Таня улеглась в кровать с жутким романчиком Стивена Кинга, купленным на книжном базаре в прежние, материально обеспеченные времена. Лешка, уже в приличных, заштопанных носках, не претендуя на все эти заумные ужастики, вытащил откуда-то мешочек со старыми пазлами и начал выкладывать на столе некий сюр из жизни дяди Федора и крокодила Гены, подгоняя кусочки пазлов один к другому силой, при их нежелании занять надлежащее, по его мнению, место.
     Атеисты по происхождению и воспитанию, все эти птички земные о Боге вовсе не думали. И только в тридцатидвухлетней головушке Белки,  с еще незаметным извне началом  подмены золота на серебро в копне вьющихся волос, внезапно мелькнула и постепенно оформилась мысль, заставившая ее  облачиться в старый, мохеровый, слишком неуместный для натопленной комнаты  свитер.
     Сестра и сын  синхронно оторвались от своих занятий.
    - Мам, ты куда? – добавил к тревожно-вопросительному взгляду Лешка.
    - Не бойтесь, скоро вернусь. Только не ходите за мной.
    - Ага, в тубзик, - успокоился Лешка.
     - Ой, какая проза жизни! – не замедлила поддеть его Таня. – Что ж ты, Лешенька, так за поэзию сражался – передним ухом жертвовал? Белла Михайловна идет на звездочки любоваться…
     - Мам, правда, на звездочки? Я с тобой пойду! – забыв про непослушные пазлы, загорелся Лешка.
     Вредина Танюха прикрыла ехидное личико зверской маской клоуна на обложке книги и, перевирая Чуковского с Высоцким, начала пугать племянника свистящим змеиным шепотом:
     - Не ходите, дети, в темный сад гулять! Там покойники в трусах грызут бублики и танцуют на гробах богохульники! Стра-а-ашно, аж жуть!
     - Мам, чего она? Какие еще покойники в трусах? – напрягся Лешка, готовый ринуться на мамину защиту в какой угодно страшный сад.
     - Сынок, ты что,тетю Таню не знаешь? Специалист по черному юмору.  Ничего там нет, в саду, одни звезды и деревья…
     - А зачем ты туда идешь?
     - Я иду молиться Богу, - внезапно созналась Белка.
     Лешка вновь беззвучно раскрыл рот.
     - А что, правильно, Белочка, - в прежнем тоне отреагировала на признание Татьяна. – Тоже вполне хорошее облегчение.
     - Не забудь попросить, чтобы пенсию во вторник принесли, - проворчала со своей кровати Вера Васильевна.
     Катюша тихонько посопела носиком, но не проснулась.

     Под тяжестью тоски вселенской ничего не остается человеку – только в молитве обратиться к неведомому Богу, сквозь шатер пожухлой листвы глядя в небеса, где одинокая звезда мерцает в просвете, напоминающем узорчатый бокал, до краев наполненный Безответным и Несбывшимся. А рядом со звездой висит сухой, сморщенный сливовый плодик, вовремя не попавший в компот. И настроение уже вовсе не молитвенное. Тогда, скажите, зачем я вышла в сад, вне смысла: Гамлет в старых спортивных штанах, усеянных репьями, словно собачья шерсть? Чтобы поискать нестершуюся рифму на слово «жива»? К примеру: «Борджиа» - с ударением на последнем слоге, что, в принципе, неверно: не французская семейка. Но в стихах все допустимо, и, главное, как звучит: «А ночь свой жемчуг в темном кубке несла с коварством Борджиа»!..

     Я знаю, чем отравлена моя душа…
     Прошлой зимой, вскоре после того, как мы переехали в этот «терем», от топки внезапно начала разваливаться старая, отсыревшая печь. Я попыталась закрыть трубу, но рука моя, вместе с вьюшкой, куда-то провалилась, почти одновременно с диким Лешкиным криком из соседней комнатушки: «Мама!! Кирпич!!!» Не помня себя, я ринулась к сыну и с чувством невообразимого облегчения сглотнула застывший в горле ком ужаса: живой и невредимый, Лешка, с очередной своей книжкой,  сидел, прижавшись к спинке кровати.  А рядом с ним на только что постеленной белоснежной простыне, в черном облачке сажи покоился кирпич, выпавший из кладки, к счастью, не на голову моего многострадального сына…
     На следующее утро нас пригрело почти летнее солнышко: в этих краях погодные аномалии не редкость. И мы с Лешкой отправились добывать песок и глину, а потом я до позднего вечера разбирала, вновь собирала и мазала печь… Ночью, совершенно обессиленная, прислушивалась к слабеньким Катькиным толчкам в животе, вдруг подумала: «Черный кирпич на белой простыне – символ всей моей жизни после смерти Альки и папы…»   
     А потом пришла ранняя весна и тоже стала символом – моей первой любви...
     Вечерний дождь, казалось, не предвещал никакой беды цветущему саду, рано утром он затих, но внезапно резко похолодало, и морозный воздух пронзили лучи запоздавшего, бессильного солнца. Не помню в своей жизни более прекрасной и жуткой картины: последнее утро умерших цветов – хрустальных, сверкающих, навсегда заледеневших в памяти. Только поздние яблони еще спали, потому им и удалось сохранить свои плоды.
     Обо всем этом я думала летними ночами, когда было тепло, и вокруг меня звенели, стрекотали и квакали сонмища маленьких обреченных существ – в счастливом неведении смерти. Но сама я не могла быть счастливой лягушкой, честно отвечая на свой собственный вопрос: есть ли жизнь после смерти?  Пусть даже большинство  бывших атеистов поспешно обрели бессмертную душу, в которую всем неожиданно разрешили поверить.

Под лягушиные хоралы,
Прощая всех, я умирала,
Не веря басне, что душа,
Стряхнув с себя оковы тела,
Любила, верила, летела –
Кто может верить, не дыша,
И кто летит, покинув крылья?..

    Все именно так: перекрой дыхание, хоть на десять минут – и что останется от твоей веры и любви?

    - Господи, - произнесла с усилием Белка и закрыла глаза…
     Невозможно говорить с тем, кого не знаешь и не видишь, тем более, говорить о сокровенном – и для чего тогда пустые слова, подобные бессмысленному лягушачьему кваканью? Но печатью молчания замкнута нестерпимая боль, и, может быть, ядовитый сарказм Татьяны – оборотная сторона этой боли?  Юная она еще и глупая, если не обращать внимания  на  красный диплом выпускницы архитектурно-строительного техникума, совершенно бесполезный в нынешние разрушительные времена...
     Весь вопрос в том, есть ли там, за пределами звездных систем, в каких-то иных,      недоступных человеку, измерениях, тот, кто может простить нас за то, что мы и сами простить себе не в силах, и прийти на помощь, когда помочь уже не хочет и не может никто?
    «Сусальный ангел смотрит в щелку закрытых наглухо дверей»... Ошибся ты, поэт серебряного века...  Это человек смотрит в щелку вечности, силясь разглядеть хоть что-нибудь в кромешной темноте...
     В целом, принимая сердцем поэзию Блока, Белка никогда не любила именно это стихотворение: оно казалось ей неискренним и манерным, и не зря они все хором посмеялись над выявленной Лешкиной ошибкой несостоятельностью сентиментального символа.  Единственное, над чем не посмеешься: жизнь уходит, тает без следа, и тоска в ней – вовсе не о позолоченных игрушках и лакомствах на рождественской елочке…

     Отец Небесный! Я не знаю, есть ты или нет. Если есть, услышь меня и пойми, пожалуйста! Я жизнь не принимаю, потому что ненавижу смерть...   И почему, с самого детства, я чувствую спиной, что она рядом,  и не  дает мне передышки и надежды?
     Что же еще сказать – и кому? Кто услышит не высказанные вслух слова? Нет никакого дела далекой звезде, мерцающей на дне иллюзорного бокала, до человеческого сердца, исполненного печальной памяти о прекрасных созданиях живого мира, поглощенных необратимостью смерти…
     Капля за каплей, из года в год, переживая, как собственную боль, словно не Ладу, похожую на веселую лисичку, а меня отбросила на обочину дороги бешено летящая машина, и кто-то держит на руках мое пушистое, еще теплое тельце, растерянно отыскивая жизнь в открытых карих глазах с двумя застывшими красными точками…
«Хочешь, Белочка, возьмем маленького щеночка?» «Нет, папа, не хочу: он тоже умрет, не хочу, не хочу…»
     И это я, шестиклассница Белка Смирнова, - а не удивительная, изумрудно-бирюзовая птичка, обманутая отражением неба в широком окне библиотеки пионерского лагеря, - разбиваю сердце о мнимую бездонность стеклянной синевы...
     В четырнадцать лет я постаралась забыть женщину, которую раньше называла своей мамой, – как забывала всех предателей в своей жизни...
     В пятнадцать лет в моих костях и легких поселилась фантомная, смертная боль  – и я навсегда умерла с Алишером...
     Я умерла с одноклассницей, подружкой моей Леной Никольской, похожей на синеглазую принцессу из сказки. Отчим бил маленькую Лену сапогами в живот, а когда она наконец-то ушла из дома, поступила в пединститут и готовилась к свадьбе, у нее обнаружили рак яичников с метастазами, и врачи ничем не смогли помочь. За что все это: истаявшая хрупкость, обесцвеченные, запавшие глаза, волосы, льняным войлоком сбитые в невыносимых муках? За что Ленке, которая даже пауков и гусениц жалела, такая смерть?!
     Пять лет назад мое сердце вновь разорвалось – от инфаркта, и я умерла с моим любимым папкой, таким бескорыстно добрым и ненавидящим любую несправедливость…
     Я умерла и вновь воскресла на реанимационном столе с моим сероглазым непоседой Лешкой, которого у меня на глазах такие же милые детишки столкнули с новогодней горки...
     С тех пор я не люблю праздники, перестала бояться собственной смерти, но не могу понять, в чем же ценность жизни, если она так тяжела и так хрупка?
     Память моя слабеет с годами, стареет потихоньку вместе со мной.  Но утром я иду на шоссе, где подавленные тяжкой и хрупкой жизнью люди ругают застрявшую на каких-то вечных российских колдобинах машину с хлебом. Я молчу, но вижу то, чего не замечает никто: мертвую птичку на дороге, мертвое дерево среди зеленых елей, мертвое серое небо над головой – пустое, как лист бумаги, на котором пишу бесконечное письмо, но ничего не остается в серой мгле, кроме вопроса, перед которым бессильна вся человеческая мудрость: где ты, Алишер? Так плохо на земле без тебя…
     Так мучительно долго – будто сто веков прошло! – обретаю и теряю тебя во сне – родного, живого, близкого – а наяву пытаюсь найти смысл в пустых глазницах безумной реальности, скрытой в могиле, теперь такой далекой, что ни цветов, ни слез не донести: «Вот здесь были карие глаза, которые смотрели на меня так, что замирало сердце! А вот здесь были теплые, улыбчивые губы, и только однажды они прикоснулись к моей щеке, потому что мне было всего пятнадцать лет…»
     Отец Небесный! Если ты есть, неужели ты смотришь на нас равнодушно, и тебе все равно, счастливы мы или страдаем? Зачем ты создал мир, в котором гибнут на лету птицы, леденеют весенние цветы, черные кирпичи измены и подлости падают на белоснежную постель, синеглазых принцесс бьют тяжелыми сапогами, разрываются сердца самых добрых в мире отцов, а саркома убивает самых лучших в мире мальчишек?! Если бы папа и Алька  были живы, вместе нам сейчас было бы гораздо легче, ведь наша любовь не зависела от того, что для многих так вожделенно в этом перевернутом мире. Скажи, кто и зачем отнимает у нас самое дорогое?
     Для всех остальных меня не было – только влекущее, ненавистное тело, а любовь умерла: череп с пустыми глазницами…
     Но разве я – животное, созданное, чтобы искать самцов, и производить на свет детенышей, лишенных отцовской любви? Если это так, то лучше умереть. Тогда ничего для нас не остается: только печку натопить и закрыть трубу. Уснем, не проснемся и перестанем страдать, но никогда уже нас больше не будет, нигде, ведь я не верю в загробную жизнь. В лишенной мозга черепной коробке, в грудной клетке, где перестало стучать сердце – ничего, кроме пустоты. И никто мне никогда не докажет, что мысли, чувства и мечты могут существовать независимо от тела, и где-то летать, непонятно чем сцепленные. Тонкое тело, переселение душ – бредни, созданные страхом смерти! Не верю я, и не поверю никогда – никогда, слышишь?! – что Катькина душа будет щебетать в небесном раю, если угарный газ покажется мне единственным избавлением от гнетущей тоски. Если раньше времени я закрою трубу, Катькино нежное тельце превратится в комочек гниющей плоти…
     И потому я никогда этого не сделаю – пусть лучше тоска сама меня сгложет, когда придет срок. Но в чем тогда смысл нашей проклятой жизни, в чем ее цель, скажи?! Не звездным мерцанием ответь – это как зашифрованные телеграммы, которых я не понимаю. Скажи словами человеческими, на моем языке, на русском, зачем мы родились на этот свет, и для чего должны терпеть все эти муки?
     Ведь даже там, где все сверкает – бриллианты, наряды, автомобили и виллы, – нет смысла для меня. Я не завидую и не хочу туда, к ним, к этим хозяевам жизни, потому что они вовсе не хозяева – они тоже умрут. Им еще страшней болеть, стариться и умирать, хотя они сочиняют сказку про бессмертную душу, и думают, что любовь, молодость, счастье и вечность можно купить за деньги…
     А я смертельно устала жить, но не могу умереть сейчас, не имею права. Бабуля скоро совсем ослепнет. Таня здесь никогда работу не найдет. Она и Лешку потому без конца изводит, а Лешка растет, ему еды не хватает – все время голодный. Или мне их всех, вместе с Катей грудью кормить? Или тебе непременно необходимы слова молитвы, которую многие знают, наизусть, не вникая в смысл? Но мы же созданы людьми, а не попугаями,  повторяющими слова, которых  не понимают. Я не знаю, какое у тебя имя, и почему оно должно святиться. Я не знаю, когда придет твое Царство, и как будет исполняться твоя воля на земле. Но если ты слышишь меня сейчас, пожалуйста, дай нам завтра хлеб насущный, прости нас за все грехи и ошибки, и защити от зла, потому что зло растет, как атомный гриб. Неужели все доброе и чистое должно навсегда сгореть в этом адском пламени? Скажи, как жить в нечеловеческом мире, где душа переполнена прахом, и сердце скоро всей этой боли не выдержит? И тогда все исчезнет во мраке, как эта звезда – ведь она тоже не вечная, она тоже когда-нибудь погаснет?..
    
     Давно не плакала Белка, думала: только начни себя жалеть – и все, конец, ложись в гроб и складывай лапки. Но сейчас расплылись в глазах и без того зыбкие ночные тени, и сердито смахнув слезы рукавом куртки, уставшая от безмолвного потока мыслей, Белка выкрикнула во весь голос, в обращенное к ней незримое ухо предгрозового затишья:
     - Слышишь ли Ты меня?! Если слышишь, ответь!
В то же мгновение трепетный свет пронзил потемневший горизонт, охватив полнеба, и тогда  сквозь мощные раскаты Белка стремглав бросилась к дому – не от страха перед грозой, а чтобы Лешка, если он еще не спит, не кинулся искать ее в саду, под ливнем…
     Лешку она поймала на веранде: сын стоял в раскрытых дверях и прижимал к груди тощего рыжего котенка.
     - Мам, смотри: он испугался и прибежал. Он наверно голодный...
     - Естественно, голодный! И чем мы его будем кормить?
     - У меня сухарик есть...
     - Не разгрызет он твой сухарик.
     - Я сам тогда разгрызу – и дам ему.
     - Ладно, пошли, герой,  грызть сухарики...   
         
     Покормив котенка разжеванным сухариком – тот с голодухи благодарно принял дар и замурлыкал, спрятавшись за подушкой, – Лешка, несмотря на явную борьбу с тетушкой- дремотушкой, погрузился в очередной предмет   исследования, но это был не Стивен Кинг. Нечеловеческое «Оно» сиротливо валялось на полу возле Таниной кровати, а  Таня видела уже десятый сон, и как всегда, над ее ухом можно было палить из пушки.
     - Ма-а, - Лешка взглянул на Белку туманными от неравной битвы глазами. – А где растет богохульник болотный? На болоте, да?
     И отключился, не дожидаясь ответа. Белка заглянула в книгу, выпавшую из его сонных рук, и определила источник очередного нестандартного вопроса: на этот раз сын изучал лекарственные растения, начисто забыв о серебряном веке с его двуцветными ангелами.
     А в памяти Белки вдруг явственно зазвучал живой голос Алишера, будто вновь они, в том далеком школьном походе, сидели рядышком у костра:

Где-то багульник на сопках цветет,
Кедры вонзаются в небо!
Кажется, будто давно меня ждет
Край, где ни разу  я не был…

     Белка покормила сонную Катю, надеясь, что до утра ее уже не будут тревожить никакие младенческие «страсти-мордасти». Посидела немного с Бабулей – у той свои были тревоги, стариковские:
     - Белочка, что слепота… Мне ведь умирать скоро, как же вы без меня? Работы нет вам с Танюшей здесь – на пенсию мою живем.
     - Бабуля, а ты живи и не думай об этом, ладно?
     - Живу, живу… Но ведь не до ста же лет? Надо реально смотреть на вещи. Зря мы, наверное, забрались на этот хутор? Думала: огород будем сажать – свои огурчики, помидорчики, кабачки, клубника...  Посадила! Таню не заставишь, Лешенька не дорос еще, а у тебя Катя на руках. Умереть не страшно – за вас боюсь…
     - Не надо ничего бояться. Не будет все это продолжаться бесконечно, когда-нибудь, может быть, очень скоро, все изменится к лучшему. Я думаю, Бог есть, и Он нам поможет...
     - О чем ты, Белла?! Голову себе не морочь, пожалуйста, этими новомодными бреднями! Столько лет мы были атеистами – и жили по-человечески. А теперь? Посмотри, что творится в мире!
     - Знаешь, я забыла голос Алика. А сегодня так ясно услышала, из глубины памяти... Помнишь, как он пел?
     - Все я помню, Белочка. А ты помнишь, как папа мечтал уехать из города, яблони и груши сажать? Вот они, в саду, яблони, груши – а где Миша, где Алик? Что, скажешь, Бог к себе на небо лучших забирает? Не верю я в это, уж прости меня, старую…
     - И я не верю. Это несправедливо…
     - И где же тогда твой Бог?
     - Бабуль… Я вот думаю: если мы помним тех, кого любим… Может быть, Он тоже их любит и помнит? И нас будет помнить, когда мы умрем…
     - Ну и что?
     - Не знаю… Но в этом есть какая-то надежда… Катюша вот спит сегодня, не плачет. И ты, Бабуля, спи, не переживай ни о чем. Все будет хорошо… Спокойной ночи?
     - Спокойной ночи, Белочка…

     Белка убедилась, что дрова в печке полностью прогорели, и закрыла трубу. Осторожно подвинула Таню, которая что-то недовольно буркнула во сне – наверно, опять досадовала на то, что четвертую кровать в этом «скворечнике» не поставить. А Лешка с удовольствием бы забрался к маме под бочок, но на правах взрослого, уже почти семилетнего дошкольника, получил отдельное спальное место, разделив его сегодня с маленьким рыжим приемышем, и вряд ли ему снилось ничем не провинившееся перед Создателем лекарственное растение под названием багульник болотный...
     Белка подумала о том, что все жуткое и уродливое в ее собственном сознании чем-то напоминает Лешкину путаницу. И если осмыслить нечто неясное, почти утерянное, сквозь черные кирпичи пробьется солнечный свет, высушит слезы ледяных цветов, согреет их, оживит, наполнит плоды ароматом и спелостью, а мертвые слова, обретая изумрудно-бирюзовые крылья, взлетят в бесконечное небо –  осознанной молитвой к Тому, кто больше человеческого сердца и понимает все…

Трупик птицы на шоссе,
Желтый труп засохшей ели…
Смолк – неуж-то насовсем? –
Звук пастушеской свирели…
На мгновение блеснет
Темный свиток туч над нами
Золотыми письменами,
Грома глас вдали замрет…
Хоть прозрачны и свежи
Дождевой воды потоки,
Не омоют мир жестокий,
Мир, основанный на лжи,
Но к живительной воде
Я протягиваю руки:
Укрепи меня в беде,
Защити меня в разлуке!
Легкой дымкой дождевой
Боль утрат в душе утихнет
И над влажною травой
Радуга двойная вспыхнет.
Песня солнечная – чья? –
С дальних склонов отзовется,
Светом горного ручья
В сердце сумрачном пробьется.
Пой, забытая свирель!
Пусть навеки голос нежный
Нам вернет любовь, надежду,
Веру, мудрость, смысл и цель!..


    Белка спала без сновидений, не ведая о том, что в эту осеннюю ночь, беспрепятственно минуя тартар оцепеневших от бессильной злобы черных демонов, светлый Божий ангел опустился к спящему дому и начертал на косяке перекошенной двери никому из земных созданий не видимый опознавательный знак -  поиска вечной истины в преходящем мире зла...          
    


Рецензии
1-ое. Стихи оч понравились.
Последнее. Концовка оч сильная.
Багульник знаю и люблю за его непритязательную живую красоту.
Образ главной героини выписан глубоко, её поиск вечной истины интересен глубокими размышлениями, духовными поисками и сомнениями.
Т.к. я не прозаик, мне трудно судить о таких характеристиках, как построение, изложение, сюжетные линии...
Ничего не вызвало чувства "Не верю"
Мучительные поиски и страдания главной героини тронули до глубины души.
И в общем, весь рассказ воспринимается, как подсмотренная реальная жизнь.
Таня!
Вдохновения, трудолюбия и терпения!

Лариса Самохина   15.04.2024 23:50     Заявить о нарушении
Спасибо, Лариса! Это и вправду "подсмотренная реальная жизнь", лишь с небольшими вкраплениями авторской фантазии.

Стрижевская Татьяна   17.04.2024 20:44   Заявить о нарушении