Я покаюсь для оригинальности

Заметка эта была опубликована с сокращениями в "Независимой газете" от 18.10.23 в приложении  НГ EX LIBRIS под заголовком "Молчи, скрывайся и таи". Здесь она целиком.

Ерничать, вообще-то, нетрудно, трудно при этом никого не обидеть. Золотоголосый ерник Николай Глазков это умел. У меня вряд ли получится, но все ж попробую. Но сначала приведу одно его четверостишие:

Милая, хорошая, не надо!
Для чего нужны такие крайности?
Я юродивый Поэтограда,
Я заплачу для оригинальности...

Прочтешь такое и задумаешься. Интересная – подумаешь –  идея. Хорошо он придумал и правильно рассчитал. И добился своего! Не только своей любимой угодил, но и мы вместе с ней любуемся «Его лица необщим выраженьем, его речей спокойной простотой» и этими вот его слезами. Прав, прав был Мандельштам, когда сказал:   «красота – не прихоть полубога, а хищный глазомер простого столяра».
Ну, пусть плачет,  раз первым догадался заплакать для этой цели, а нам эта дорожка теперь заказана.
Да, вот так невольно и о себе подумаешь: а не сделать ли чего-нибудь такого... Ну так, для оригинальности. Вдруг и тебе что-то удастся. Оглянешься вокруг, прикинешь – как оно выйдет, что из этого получится? Плакать –  подумаешь –  не так оригинально уже после этого Глазкова. Ах, чтоб его! 
А не покаяться ли? Давно что-то никто не каялся. Войдешь в любимый Интернет – там праведник на праведнике сидит и праведником погоняет. И в такую даль один праведник другого посылает, что невозможно даже разглядеть. Ну вот, наглядишься на эту радость и кумекаешь себе:  похоже, у стольких людей нынче чистая совесть, что иметь таковую уже не оригинально. Кающихся грешников нигде больше не видать. Вымер этот вид подчистую.
Последний случай, который удастся тебе вспомнить, – покаяние известного телевизионного комментатора, в котором он, впрочем, потом и раскаялся.
Ну, так почему бы не сделать это самое, почему бы, собственно, и не покаяться? Трудно обнаружить причину, которая помешала бы кому-то заявить таким способом о своей оригинальности. Удивляешься только, почему люди медлят.
Ну, не хотят, не надо, а ты решайся, – говоришь сам себе. Покайся, пусть послушают. Ну, не в самых больших своих грехах, конечно, на это уж пусть не надеются любопытные черти, покайся в чем-то хотя бы не слишком существенном – для оригинальности этого  достаточно, а если кто-то, воодушевленный твоей откровенностью, забеспокоится вдруг о твоей совести, посоветуй ему умерить пыл: ее – сообщи ему – у тебя не меньше, чем у него: ты-то в его дела свой нос не суешь. И, как принято в Интернете у упомянутых выше праведников, скажи ему напоследок что-нибудь приятное и запоминающееся.

Ну вот, теперь вам известны потаенные мотивы, побудившие меня написать эту исповедь. На том и остановлюсь. Если кому-то любопытно, пусть слушает.

Ну вот, гляжу я в окошко, а там мой сосед, человек истово верующий, целыми днями кормит уличных кошек. Смотрю на него и думаю: учит, должно быть, небеса милосердию. Надеется, что и с ним обойдутся так же гуманно в его трудный час.
Знаю, что неправедна эта моя мысль, что несправедлива, но ничего не могу с собой поделать. Только твержу вслед за Блоком: «Боюсь души моей двуликой».
Ах, если б к одному только соседу я был несправедлив. Я и на других люблю смотреть, когда они занимаются  богоугодными делами или просто молятся, ну, то есть когда  стараются предстать перед очами Творца  лучшими, чем есть на самом деле. Ну, так мне почему-то кажется. Знаю, знаю, несправедливо кажется, но что я могу поделать. Ну так ли я виноват, что какая-то ерунда мне в голову лезет, когда я на них смотрю? Не больше, наверно, чем несчастный Кай в том, что Снежная королева мимо него на санях промчалась. Не судите строго.  Тем более, на вас я смотреть и не собираюсь и ничего такого, что могло бы вам не понравиться никогда про вас не скажу.

А собираюсь я смотреть на поэтов, потому что заметил: когда я на них смотрю, то сам становлюсь лучше, и никакая кощунственная ерунда мне в голову не лезет. И, обрадовавшись, что власть Снежной королевы надо мной кончилась,  вглядываюсь я тогда в свою внезапно обретенную святость и начинаю прикидывать, какое место среди великих праведников  мне отныне  за нее гарантировано. И только из невероятной природной скромности отвожу себе самое последнее, как когда-то писатель Куприн из такой же невероятной скромности отводил себе  последнее место среди лучших русских людей. (И не подозревайте меня в том, что я это выдумал: он сам однажды об этом  сказал, правда в частном письме). И все это продолжается до тех пор, пока снова не увижу в окне своего соседа с его кошками. Ах, да чтоб он сгинул!
Ну ладно, хотя бы на минутку я все-таки становлюсь лучше, это ведь факт.  А может, я не один такой. Может, и другие вот так же хотя бы ненадолго станут лучше, если поглядят. Может, рассказать им, что я успел заметить, – думаю про себя. Я человек не слишком наблюдательный, но все же долго смотрел и кое-что успел увидеть.

Ну так вот:  больше всего люблю я наблюдать, как настраивают они, поэты,  свои возвышенные души на одоление долгой дороги, полной ям и ухабов, как готовятся  пройти сквозь испытания назначенные каждому на этом шарике, не всегда и не везде таком уж идеальном и благосклонном к человеку. Следы этой настройки остаются в строчках их стихотворений. Это тоже своего рода молитвы только более, как мне кажется, утонченные. И в них, в этих молитвах, случаются и безумной нежности припадок, и предвосхищенье смертных мук и что-то более спокойное, философское. 
О чем думают они, ожидая встречи с неизбежным, со всем тем, что режиссер Андрей Тарковский назвал  трением души о мир? (Ну да, конечно, о мир: обо что же ей еще, бедной душе, тереться.)
А давайте подсмотрим. С кого начнем? Да не все ли равно. Ну, давайте с прошлого века, с Афанасия Фета. Вот как он настраивается одолеть большую зиму:

Учись у них – у дуба, у берёзы.
Кругом зима. Жестокая пора!
Напрасные на них застыли слезы,
И треснула, сжимаяся, кора.

Все злей метель и с каждою минутой
Сердито рвет последние листы,
И за сердце хватает холод лютый;
Они стоят, молчат; молчи и ты!

Но верь весне. Ее промчится гений,
Опять теплом и жизнию дыша.
Для ясных дней, для новых откровений
Переболит скорбящая душа.

А ведь правда коварна она – земная стезя, предназначенная нам. Вспомним Пушкина, он лучше всех написал об этом:

Телега жизни

Хоть тяжело подчас в ней бремя,
Телега на ходу легка;
Ямщик лихой, седое время,
Везет, не слезет с облучка.

С утра садимся мы в телегу;
Мы рады голову сломать
И, презирая лень и негу,
Кричим: пошел! Е...а мать!

Но в полдень нет уж той отваги;
Порастрясло нас; нам страшней
И косогоры и овраги;
Кричим: полегче, дуралей!

Катит по-прежнему телега;
Под вечер мы привыкли к ней
И, дремля, едем до ночлега –
А время гонит лошадей.
1823 г.

Несется телега жизни, набирается опыта сидящий на ней человек. И иногда, правда редко, очень редко, очень-очень редко, становится так красив, что думаешь: а может, это ангел?
Вы когда-нибудь встречали ангела? Нет? Ну, тогда давайте вместе пофантазируем, взяв за основу эту самую пушкинскую телегу:

Ну, вот представьте себе, что несчастная судьба забросила вас в какую-то захудалую деревеньку, и вы ненастным днем очутитились на отвратительной проселочной дороге.  Не в привычной вам Ауди в центре столицы, а вот на этой самой дороге в этой самой телеге. И впереди у вас безнадежно длинный путь. И в отчаяньи обратили вы свой взор  к небесам и просите у них  даровать вам сил и утешения на этом пути. И внял Господь вашей молитве, и послал вам в попутчики своего ангела.  И сидит рядом с вами ангел и тоже, точно так же как вы, готовится долго-долго подскакивать на ухабах.
А знаете ли вы как настраиваются на преодоление трудностей небесные ангелы?
Видели?
Не видели?
Хотите посмотреть?
Ну вот смотрите:

Булочки с тмином. Латышский язык. 
Красные сосны. Воскресные радости. 
Все, чем живу я, к чему я приник 
в месяце августе, в месяце августе. 

Не унижайся, видземский пастух, 
пестуй осанку свою благородную, 
дальней овчарни торжественный дух 
пусть тебе будет звездой путеводною. 

Не зарекайся, видземский король, 
ни от обид, ни от бед, ни от хворости, 
не обольщай себя волей, уволь: 
вольному – воля, а гордому – горести.

Тот, кто блажен, не боится греха. 
Бедность и праведность перемежаются.
Дочку отдай за того пастуха, 
пусть два источника перемешаются. 

Между удачей, с одной стороны, 
и неудачею жизнь моя мечется 
в сопровождении медной струны 
августа месяца, августа месяца.
             Булат Окуджава, 1989

Ну что тут добавить? Разве что «Лакримозу» Моцарта, как в одном своем фильме сделала режиссер Динара Асанова.
Бывает, впрочем, настраивают себя ангелы на вещи, которые я, при всей любви к ним, все-таки бы не одобрил. Ну как, скажите, одобрить такое: «Молчи, скрывайся и таи и чувства и мечты свои» (Тютчев). Ну, нельзя же так, дорогой Федор Иванович! Как, скажите, мы тогда узнаем все то, что вы утаили от нас? А там ведь много, ох как много золота. Пропадет ведь все ни за грош. И какая в этих ваших словах гордыня! Ее одной достаточно, чтобы опознать жителя девятнадцатого века. Пушкин вон тоже: «Ты царь. Живи один». Лермонтов со своим «Пророком»... Много они о себе понимали, эти старинные поэты. Воображали Бог знает что.  Ну и доставалось им, конечно, за это.

И гениального мальчишку
средь белоблещущих высот
за то, что он зарвался слишком,
рукой Мартынова убьет.

Это про самого юного из них, раньше всех поплатившегося за свое, пусть и заслуженное, высокомерие. Смеляков написал. Да ведь и про Пушкина мог что-то подобное сказать, не соврав. Нет, скромнее, скромнее вам надо быть, дорогие властители наших будущих дум. Хотя бы при жизни скромнее, чтоб не пришлось нам всем потом вздыхать, как вздохнул когда-то Асеев:

Зачем вы не любите, люди,
своих неподкупных поэтов?
Взывая к векам о бессудье,
глядят они грустно с портретов.

Одни на дуэли убиты,
другие, не сладив с судьбою,
от сердца смертельной обиды
покончили сами с собою.

Поэты двадцатого века учли отчасти ваш опыт. Перечитайте хотя бы еще раз приведенное выше стихотворение Окуджавы. Да и не до гордыни им было. Хоть и сказал Тютчев: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые»,– все-таки он недостаточно ярко представлял, по-видимому, ситуацию. Из своего спокойного далека недостаточно ясно видел подробности.

«Я на мир взираю из-под столика»

Из этих слов более ли менее понятно, на что настраивался поэт Глазков, имевший великое счастье посетить сей мир именно в эти блаженные и роковые минуты.

Но вернемся к Тютчеву, собиравшемуся скрываться и таить свои сокровенные чувства и мысли. К счастью, эту свою установку он выполнил, ну, скажем так, не в полном объеме, и кое-что нам все-таки от его щедрот перепало. И ветреная Геба, кормя зевесова орла, все таки проливает на нас влагу из своего громокипящего кубка, чтоб мы совсем уж тут не завяли.
Вспомним и юного Мандельштама, подхватившего эту самую неплодотворную из тютчевских мыслей: «Ничего не нужно говорить, ничему не следует учить...» 

Смотрите, на что настроился этот молодой человек. Ну, что это такое, скажите пожалуйста! Ну, просто нервов не хватает такое слушать! 

(Признаюсь все-таки: это одно из самых моих любимых у него. Ну, это уж, если совсем всерьез высказываться.)

Нет, можно иногда, конечно, и помолчать. «Чем продолжительней молчанье, тем удивительнее речь»,  –  сказал поэт Николай Ушаков. Ну, да это по-разному бывает, вообще-то говоря.

Не хочется говорить о грустном. Не хочется вспоминать об изломе, случающемся и с прекрасными душами при слишком уж большом давлении, когда настраиваются  они совсем уж на что-то запредельное. Когда независимый Мандельштам вдруг заявляет: «Я – беспартийный большевик», – будто в него душа Маяковского вселилась. (А ведь правда, мог бы продолжить: «Я себя под Лениным чищу, чтобы плыть в революцию дальше.») Мандельштаму, кстати, эта его новая настройка не помогла, и его мечта «еще пожить и поиграть с людьми» так и осталась несбыточной.
Или вот Багрицкий в жару совсем уже нездравом вопит: «Но если он скажет солги – солги...» Жутко слушать!
Нет, об этом достаточно написано, я об этом не буду. Много грустного на свете. Об этом как-нибудь в другой раз. На сегодня достаточно. Уж и так раскрыл я вам свою душу почти до самого донышка, исповедался перед вами, покаялся в гнетущих мое сердце грехах, а теперь пойду помолюсь. И сделаю это, вы меня уж извините, вдалеке от ваших глаз. Мои молитвы обычные, не поэтические, и, хоть я человек не подозрительный, но сторонюсь чужих взглядов, и молиться предпочитаю в одиночестве.


Рецензии