О новом рассказе Владислава Попова Кочегар

О новом рассказе Владислава Попова "Кочегар"

Не спеша Владислав Попов раскрывает в своём Теретьеве лесное, затаённое, лешачье...
"И дольше века длится день" в ставшей нам родной и близкой, обжитой вместе с автором каптёрке деревенской котельной. Пригрелись мы у огня вместе с героями. Узнали их, пожалели, срослись с их печалями и радостями. А, закрыв рассказ "Кочегар", поняли ещё, что и для них он писался - не только для Теретьева. И уйди эти неспешность, вживание в характеры Усова, Прокопия, Лыженского, Тимошина, в пыль и тепло котельной, в снега, в мутное оконце, в ночь нескончаемую и тоску и печаль, равную русской песне, то и не было бы того очарования открытия главного в нём.
Центром вселенной для читателей становится сельская кочегарка. И в ней свершается тайная мистерия с добрыми и упредительными чудесами. Странные метаморфозы с самого начала теплятся в рассказе, а позже и в финале принимают едва ли не масштаб стихии. Да почему – едва? Именно так.
Лучшие рассказы Владислава Попова ткутся в последнее время сшибкой жизни реальной и фантастической. Чудесное приподнимает обыденное, а обыденное скрадывается, утешается чудесным. Кажется, что и нельзя иначе в наше время. А чудеса не вымучены автором, а укреплены всем повествованием, да и не покидают его, мерещатся по-хорошему между нами, в нашей жизни и за её пределами. Никаких точек в конце не ставится. Уходит от взгляда и сердца Аниксея на последней странице в даль, в леса, к небу какая-то сила, вихрь, одушевление, светлая чужая воля, но не прерывается, остаётся нашим защитником и не даёт нам поддаться унынию.
«От кочегара Теретьева всегда еловой смолкой припахивало, серкой» – таким предложением открывается рассказ. А дальше «еловое», лесное с каждой страницей разрастается, и поступки Теретьева едва ли не умиляют нас. И удивляют. Высокий он, жилистый, сильный, с густой бородой. Что-то инакое, нездешнее нет-нет да и проскакивает в его фразе, жесте, поступке, сокровенных думках… Вот воробушек клюёт зёрна с его рук. Вот умащивается спать он в бороде кочегара. Вот лис кругами ходит вокруг человека-вывортня и, наконец, становится послушным воле Теретьева и идёт с ним вместе в его избушку и внимает обережной речи кочегара.
«– Подь ко мне! – прошептал Теретьев, почмокал губами. – Знал, что придёшь. Лихо мне по сугробам лазить, медведем спать надо, а я лажу. Ну, чего глядишь? Карасика хочешь?
Лис уминал снег, вытягивал голову, вострил мягкие уши. Карасиком пах карман у Теретьева, карасиком оттопыривался. Кругами заходил лис вокруг выворотня, и каждый круг становился всё уже и тоньше, пока не ткнулся сопливым носом в Теретьевскую ладонь, обмяк, опрокинулся, взбрыкнул чёрными лапками, в чулочках узорчатых, дал почесать заиндевевшую грудку.
– Держи карасика! Чуешь? Бориской пахнет. Берегись его!
И хрустел лис рыбьими косточками, глядел преданно, и глаза были чистые, ясные, в ржавых крапинках по одонцу. И брели тропари, Теретьев и лис, по утихшему лесу, по полю брели, по лыжне пристывшей. Садилось солнце, и грустью, печалью от рощи веяло. Сыпким снегом следы их притрушивало.
– Ты ходи, – наставлял Теретьев, – гляди-выглядывай, чего вокруг делается, а я тебя рыбкой угощать буду…
Лис молчал, сидел подле, глядел задумчиво на печное пламя, шевелил ушами…
– Сам посуди: зима! Зимой залёг медведем в берлогу и спи. Была изба у меня на Тисменнице, на озере, – сожгли дураки, сожгли негодники. А тут околь деревни изба пустая! Вот и живи! Вот и живу…»
Мне в последнее время кажется, что не только от влияния мира фэнтези, фантастики, сказки и мифа, легенд и преданий происходит в произведениях современных авторов явление чудесного, волшебного, - оно и… от невозможности обратиться ещё к кому-то, чтобы спастись и спасти. Может быть, даже и в том случае, когда автор и не думал об этом. Но в затягивающем нас симбиозе рассказов В. Попова именно леший, домовой, сатир вступаются за нас – реальных, но беспомощных. Языческие и мифологические персонажи держат оборону, подхватывая что-то совсем последнее, совсем истончившееся после последних человеков… Маленькие и большие герои эти являют нам гремучую смесь языческого и христианского, чего, прямо скажем, там много во многих из нас. Так сложился наш культурный код. Малыш Ово, домовой, взбирается после смерти хозяина на колокольню и звонит в колокола. Звон его – то ли память об ушедшем хозяине, то ли горький набат, призывающий очнуться и услышать… Теретьев, герой рассказа «Кочегар», уходя из избушки в лесные свои дела, забирает с собой и иконку с ликом Николы.
«В избёнке его не нашли. Жердинка, вдетая в дверное кольцо, издали всем приходящим указывала, что хозяина нет и ушёл далеко. Однако, робея, зашли. Печь была холодна. Посуда намыта и пол подметён. Аниксей Валерьянович обнюхал пустую бутылку – слабо и тихо тянуло еловой настойкой. Одиноко и грустно было в избяных сумерках. С божницы потеряно смотрела бумажная иконка. Никола на гнутой тёмной доске куда-то пропал…».
Теретьев – леший, пастух стадов сосен и елей, осин и берёз, совушек и лис. Пастырь, берущий силу от глухомани северной - рек и озёр, лесов и болот и всякого тварного мира. Но и он бессилен перед «иных времён татарами и монголами». И чуется мне за насилием над природой большое: усекновение самой духовности, русскости. Не случайно так много в рассказе герои поют русские песни, как будто спасаются ими на заброшенном в мире островке. Как ни заносил Теретьев болото Турово снегами, как ни пугал и ни стращал людей, но добрались они на тракторах, пробились и извели священную для него памятью предков рощу осин. Высокой трагедий прописана в рассказе утрата.
«Дрожали осины, хватали воздух, как ртом, безъязыкими дуплами, выворачивались вверху оголёнными сучьями, цеплялись за хилые ёлочки, руки заламывали.
Гудело Турье болото. Вздрагивало. Катил ветер по насту совиное гнёздышко.
Наползал трактор, блестел сырыми фарами, и сам ворочался, ухал в снегу, утопая, перекатывался, волочил за собой сверженное дерево. За ним второй накатывал, наползал, наваливался.
Секло лицо колючим снегом, отдувало на сторону бороду. Обручем сковывало.
Брёл Теретьев до дому, снежным столбом качался. Скрипели кухты на сыром камусе…
В избе пил сумеречную воду. Зеленело заоконное небо. Откинул с грохотом ковшик, стоял, не шевелясь, глядел на счерневшую рощу».
Теретьев «пасёт» и людей в вечерях сельской котельной. Тянутся на его огонёк. Отогреваются, жалятся, исповедаются. Лечатся от силы и тепла, что внутри – не снаружи. Догадываются о чём-то большем, чем он сам перед ними. И тревожно, боязно порой от его лешачьей силы, а и притягивает она. Шарахается от его «ты чего удумал?» и тёмного, глубокого взгляда, от которого «как-то нехорошо и неловко свело спину», его начальник Тимошин, но и ему поначалу достаётся и еловая настойка, и порция искренности и доверия в диалоге с Лешим. И не от Теретьева ли его чудный сон: «Шипит в сосне ветер, или чудится это Аниксею Валерьяновичу, но лесом, лесом веет. Пятна солнечные на зелёном черничке дышат. И не стул под ним, а широкая, гладкая лавица, и стены вгладь тёсанные, сумрачно-жёлтые, а к окну ближе – как золотце соломенное. А дальше, за пузырчатым стёклышком, лес прореживался, истончался по-осеннему, цедил сквозь безлиственные ветки пустоту серебрящегося озера»?
Печаль не оставляет меня: что-то могучее и защитное уходит от нас в область почти потустороннего, неразличимого нами, потому что легкомысленны мы, слабы, корыстны, а порой безжалостны. Нам знаки подают, а мы не внемлем им.
« – Тисменница… навертишься за день, деда одеяльцем из осиновых листочков укроет, спишь, как у деда за пазухой…Дед-то у меня закрещенный ручкой преподобною. Николу он видел, встретились на дорожке, – борода струится, волосок к волосику. В Ерусалим звал на прощение.…Да не пошёл деда, на кого оставишь тварь лесную, малую, её и так не жалует никто! А разве он гневил Его? А Он не отгораживает от любви никого, никого не отгораживает, Прокопий, даже нас! Он и в грязной луже жемчуга найдёт!»
Но свели люди Тисменницу, вырвали осины с Турьевого болота, избушку Теретьева «сожгли дураки, сожгли негодники». Но не злобит и это Лешего, не ломает кочегара Леонтича. Как только степлело, уходит он в свой лешачий дозор – «тварь лесную, малую» хранить…
Подобно впавшей в жадность героине «Кладовой солнца» Пришвина Настёне, ползает за ягодой «хитрый», как ему кажется Аниксей Валерьянович, жадно обирает бруснику… И здесь нам с вами, наверное, никак не обойтись без полной финальной выкладки рассказа. И утешится ей:
"На росстани Тимошин остановился, куда идти? Свернул направо – виднее там, прозрачнее и дорога нахоженней. Прошёл недолго, увидал человека. Рубаха серая, навыпуск и вся будто в зелёных разводах. На солнце пёстрым светится. Ветер полою наигрывает.
– Ни один я про Гари знаю, – с досадой подумалось Тимошину. – С ягодой иду, тут и дурак догадается, где брал.
Человек обернулся, и Тимошин изумлённо узнал Теретьева.
– Господи! Иван Леонтич! Ты-то откуда?
– Я-то отсюда, – ухмыльнулся Теретьев, перекусил травинку и сплюнул, – а ты? Чего, на Гари мои ходил?
– Вот уж и твои! – обиделся Тимошин. – Я про эти Гари давно знаю.
– Знать-то знаешь! А пошёл на Гари, спросился?
– А у кого спрашиваться-то? У тебя что ли?
– Спроситься не грех. У каждого места хозяин есть. Не нами сказано.
– Ты что ль хозяин?
– Да хоть бы и я! Смотрю, полный пехтерь набрал! Снесёшь ли до дому!
– Да свой груз не тянет. Не украл! – стал сердиться Тимошин.
– Не украл, – снова усмехнулся, словно соглашаясь, Теретьев, задрал белую бороду, свистнул рябчику.– Поди сюда, дурашка лесной! Не обижал он тебя?
Рябчик соскользнул с веточки и стал ходить кругами под ногами Теретьева, иголку поклёвывать.
– Хозяина чует! А ты? Спрашиваться надо. Спросился бы – сказал: не по той дороге от росстани пошёл, в болото она ведёт. А по тёмной – в деревню выйдешь. Мостка бойся – жердинки там слабые. С пехтерём не выдержат.
– Так точно по тёмной? – не поверил Тимошин.
– По тёмной, по тёмной! – оскалился Теретьев, потянулся, захрустел плечами. Глянул Тимошин: а уж не рубаха серая, портяная на Теретьеве, а шинель долгополая, пуговки золотые.
– Туда иди! – и пошёл прочь. И чем дальше отходил, тем становился рослее и выше с каждым шагом. Вот – и с берёзу рослую, вот уже – и с сосною вровень. Брёл по бору как в траве по пояс, посвистывал.
Пробрала дрожь Тимошина. Кинулся Тимошин в обратную сторону, срезал через сосенки, побежал сузёмом. Скрипел пехтерь, хлопало сорванное веко, сыпалась ягода. Бежал – оглянуться боялся.
Пришёл в себя на дороге знакомой. Поле Иванчиковое тянулось. Столбы гудели. Солнце садилось, и жёлто-румяным горели избы и бани.
Снял со спины полупустой пехтерь Тимошин, дрожащей рукой прикрутил сорванное веко. Постоял у кривых прясел, морщил лоб и ничего не мог вспомнить, где был, что было. Только и виделось: шёл Теретьев выше сосен. Медным светилось его лицо, как старое дерево, озарённое закатным солнцем, и рябчик серенький сидел на правом плече, дурашка лесной…».


Рецензии