Поэма Цоколь

... Как то раз заметили, что хотя он спокойно и плавно читает запутанную повесть, со многими "научными" отступлениями, смотрит то он в пустую тетрадь... –
Набоков, «Дар», глава 4

  пиз-дёж

Волоча свои ноги по Бульвару Осуждённых,
я выкрикивал свое бедное-бедное сердце с горчичной кровью.
Меня не питала надежда –
Я УЖЕ –
не существовал. Пока толпа
наваливалась сама на себя –
это форма инцеста, просто ещё одно проявление
любви, высушенной от передозировки,
лежащей в вылизанном сладострастьем рехабе для нищих –
это и есть любовь, суки, –
именно она, телодвижения,
заставляют светофор светиться КРАСНЫМ цветом,
прямо как губы той мрачной стервы, которая
не хотела меня отпускать на концерт.
Послушай! – говорил я, – музыка, это
единожды. Отпусти меня в темноту.
Мне надо идти.
Так я погрузился в омут,
из которого обратной
дороги нет, только
обрыв
и свободное падение.
Это – конец пути,
за Площадью Восстания – нихуя нет, остальное
выдумали метеорологи и пиар-менеджеры.
Это – пустая страница,
тетрадь, не имеющая
прописных листов и даже возможности
писать на ней акриловой авторучкой, –
этой тетради вовсе не существует.
Это последнее лето Питера,
размазывающее по асфальту,
жрущее твои останки, как будто ворон
из старого английского стихотворения, которое
я, к слову, ****ь, как ненавижу!
потому что не знаю,
на чем сидел По, когда писал его.
Отсыпь мне тоже и не ****и,
я тоже хотел бы увидеть
пламя камина, что стало для тебя
единственным источником света во тьме,
в которой оказалась твоя душа
И я словно ползу по лестнице,
бесконечно перебирая ступеньки слов,
всё ползу и ползу, карабкаясь,
хватаясь за ангельские насмешки.
Ничего-ничего, крылатые,
вот выберусь из бездны
и раздам вам с богом ****ы, –
думал я,
падая в непроглядное месиво
из несказанных слов,
вторичных пересказов,
реакционного гедонизма
и несбывшихся обещаний.


  на дороге

Лиговский вытрепан, как разбуженная шлюха,
что просит остаться до завтра.
Искрометный юмор, фантазия, реальность,
или галлюцинации – *** проссышь,
сплошные мусорные кучи,
бычки и альвеолы,
бесстрастные счёты моей любви,
золотые зубы правды на цыганском рынке
и объемная ненависть ко
всему, что напоминает самого себя –
в отражении целого мира,
раскуроченного на осколки.
Да, я вижу,
как подросток пишет баллончиком
на партизанской стене:
ЗУДВА,
и думаю, что может быть
у нас есть ещё шанс на счастливое будущее.
Эдик!
ты бы видел, как этот торч старался над русской «З»,
ты бы точно обрадовался, ты бы точно истлел,
ты бы отдал свою душу ещё раз,
бросился в пламень свободы,
ты снова бы переродился и стал поэтом, а потом
в очередной раз бы в нас всех разочаровался,
увидел бы, как мы тебя подвели,
твои генетические апостолы.
Слава богу, что я ещё не родился, когда ты творил,
потому что – если бы нам довелось встретиться хоть раз –
я бы навечно смолк и ушел в скит от того,
что ты называл «комиссарьем», я бы плевался
от каждого своего слова,
ядовитого, как игла
героиновой собаки без поводка.
Мне хочется выть
на русскую литературу, хочется скулить.
Я вижу, как она заебалась жить,
и что уже не видит
других вариантов
продолжения тягостного существования.
Я бью её лопатой по голове!
и зарываю в землю, после
ложась вместо гроба.
И памятник нам –
грозовое небо, озеро туч и шторм!
который расхуячит ****ный город
и похоронит их всех:
ментов, санитаров, инспекторов,
политиков, яппи, телевизионщиков
и прочие атавизмы.
А поэты вознесутся, нет,
они просто вернутся домой.
Я же –
останусь здесь, как напоминание
об ужасе, которым всё обернулось.
На самом деле,
гамлетовский монолог более прозаичен, чем вы думаете:
я просто не заслужил называться поэтом
и никогда им не стану, мне ли не знать.
Но от того ли я
поэтом ЯВЛЯЮСЬ?
риторический вопрос,
гуляющий как гоголевский нос
по ширке угловатого проспекта.
Пока адмиралтейская игла
на поводке торчала у поэта.
Я вышел к коридору в никуда.


  гангрена и мастурбация

Чу, братцы, Терек в храме.
Вы, бля, понимаете, что это значит?
Поножовщина, передоз, печальный дом,
или простая попойка с панками,
ебашилово, ****елово, одним словом –
музыка, короче
неотличимые вещи, и знаете...
Я тоже никогда не бывал в Париже.
Но не сильно волнуюсь. Здесь
тоже заебись бывает, господа хорошие,
такие правильные, вылизанные, опрятные, –
здесь тоже весьма ****ато. Во –
в клубе "Цоколь" – нассано в туалете,
большая лужа, кто-то снюхал дорогу -
это тоже весьма неплохо. Он кричал мне:
****анешься, Немель!
я ангел, которого забыли,
я поменял своё оперение
на черное и забываю о доме.
– Что за ****ные сопли! – говори я, давившись дымом,
тоже в говно набуханный, пытаясь не проблеваться,
дело в том, что до этого -
было много горечи и веселого, впрочем,
в моих планах не было останавливать праздник.
****ец продолжался:
те же ****и, ровные и правые ребята,
что и в вашем ебучем Париже.
Или, думаете, там лучше? Нет,
я там, конечно, повторюсь, никогда не бывал. Но это
никого ****ь не должно. Мне лучше знать –
я поэт. Заткнитесь и слушайте музыку.
Потому что музыка – это то,
что бывает лишь раз в жизни.
Не удивлюсь, если так однажды
сказал какой-нибудь парижанин,
валяющийся на тротуаре и ищущий ангелов
в черном беззвёздном небе, тоже
уже сменив своё оперение.
В конце концов, разве наш мир
не делится только на поэтов и прокуроров,
стоящих над ними ангелов,
на гангрену и мастурбацию,
перемешанную в музыке
отчаянного и невозможного
питерского блюза, сыгранного
в пустоту?
Но попавшего каким-то ***м
прямо в наши сердца,
зажигая ливень
безымянных голосов, стучащихся
в бесконечность, типа:
Открывай, старая,
мы за тобой.
Именно про это, как мне кажется,
песня «Собаки в глазах» и,
может быть, ещё «В нирване».
Они о раздавленной поэзии,
лежащей лицом вниз,
пока её крутят по рукам
охуевшее в край
мусора
из дозора беспечности,
или человечности, –
на ваш выбор.


  последний пир декаданса

ультрафиолетовый дэнс
и рама плоского заката.
на джинсах порванные рифмы
в цвет мата.
русский язык, биг-сити, джанки,
и среди них невидимый поэт
поёт свой ультрафиолет,
где текст – с изнанки –
выкручен, расплющен.
танцуют серые глаза,
как будто есть ещё хоть что-то
кому-нибудь сказать.
влечет не к нимфе, а к стихии –
под сорок градусов жары.
так появляются стихи
большие,
как та девчонка, что тебя предаст,
и вслед за ней последует весь город.
о не шути со мной! ведь ты не знаешь как
я проклят.
и существует разница пространств
как безмятежность зеркала и рока –
неотвратимость. о! как неправильна дорога,
как девочка, которая предаст.
танцуй и плачь, как грязные цветы,
пей и тоскуй, и пой, и закругляйся,
как рокер, что не знает слова «возраст»,
ведь тот отсутствует у танца.
МОЛИСЬ
и думай о кончине,
ещё раз пой, потом, конечно, пей,
смотри, как нарисует водолей
отсутствие любой причины
танца;
как красная могила декаданса
стоит над нами, словно та из терна.
так в русском слове поселили междометье.
во всем лишь подозрение, измена
и паранойя бледного поэта,
и белый свет – как скорая в ночи.
не говори со мной, а просто промолчи:
любовь – мутизм, в любви не может быть секрета,
лишь тайна есть.
нигде (ни где-то там, а здесь), молчи!
и к пустоте приложены ключи –
есть ТАЙНА, но
в ней не найти секрета.
и прокляни
несчастного
поэта
за горе и тоску,
на сцене он, в бреду ли, пьяный.
закат напоминает сумрак алый
и глаз, присверленный к глазку.
как хорошо, что не кончается на этом
поэма, только наша близь.
не спелись – хорошо, что не спили;сь, –
что, проклянешь теперь всю жизнь?
вспомнив любовь
несчастного поэта?
всё, поздно.
я уже (с) другой.
времени больше нет,
скоро конец концерта.
так и русский язык чем-то
перекликается
с пустотой.
и только лингвист поймет
настоящую силу измены,
при условии –
что он сам языку своему изменял.
послушайте, это –
словно прыжок со сцены
в пустой зрительный зал
в объятия
невидимого поэта –
как взгляд, а-ля
глаза в глаза,
как жертва,
как тайна,
о которой, заметьте,
я так и не рассказал.


  ультраспэйс

не трогайте меня, когда я в-закате или
слушаю музыку.
даже, если стихи мои вы никогда не любили,
я уверен, вы – все равно поймете,
о чём я говорю карандашом.
кстати, тут слух прошёл,
что меня собираются
подловить за переулком,
это там, где Лиговский сворачивается,
как беременная проститутка
после неудачных родов.
у меня нечего брать, только ноты
распускаются на ветру.
и сентябрь запоздалым чёртом
цветом листьев горит в аду.
я помню, как Лёха рыдал
и не мог сказать даже слова,
потому что он знал, тот момент
не повторится снова.
как Фауст он бренно стоял
и просил у мгновенья стопа,
как остановка, которая
проморгала автобус снова.
я видел тот дикий взгляд,
похожий на расставание,
это не меланхолия, нет,
это отчаянье,
на которое способен поэт,
рождённый в Выборге
и воспитанный Петербургом.
я смотрел ему вслед,
как он исчезал в переулке,
за которым побьют меня.
и я шёл туда тилацином.
и свидетель – только звезда,
как били меня вполсилы –
так, для потехи.
и шли часы.
поезда им годились в отцы.
это – мир энтелехий, это
игра пустоты, хвитсеркур,
дурное моё пророчество,
это начало другой игры –
электричество кончилось.
перекур.
и свинцовое одеяло
из ночи и одиночества.
о как поэзии много и мало
в ****ном творчестве.


  вопли и сомнения

Стихи ***чат в пустоту,
как парабеллум.
Я встаю на ветхую трибуну и кричу:
Ну же, вставайте из пепла!
дряхлые нависшие тени из прошлой жизни –
времени больше нет, это значит
надо двигаться дальше, надо сопротивляться,
а не срать под себя и бояться тайги и зоны!
Разве умереть за слово, это
не предназначение поэта, суки?
Что-то я никого не вижу!
Маяковский блюёт блять в уголке, читая
наши упаковки и кюаркоды, что мы называем поэзией!
Футуристы и ОБЭРИУты пытались освободить русский стих,
они дали ему волю и свели с ума строку,
выйдя за все пределы и растеряв все рифмы!
Как вам не стыдно блять?
Только вдумайтесь, на кого мы теперь похожи –
сосём друг у друга, у мертвецов,
как в плохом русском порно.
Это лесбийские игрища, а не стихи!
Читатель –
это ****ное чучело, молящиеся на таксидермию,
на обсосанных истуканов, которыми
мы все так хотели стать.
Что бы сказал Маяковский?
Что бы сказал Ильичев?
Что бы сказал Вагнер?
Что бы они подумали, увидев
кем мы все с вами стали?
Поэт!
читателя нельзя приручить или приучить,
Экзюпери – был ****аболом и сволочью.
Читателю стоит лишь
плевать в морду, либо
ласкать между ног, но никак не лелеять
его исключительность. Послушай, товарищ в лодке,
мы блять одни и те же.
Ничего вообще не меняется.
Революции не будет, – Эдик Старков
был прав. Мы – льды. Мы – конечная остановка.
И НАДО МНОЙ ВЗРЫВАЕТСЯ РАКЕТА
из несбыточных перечислений.
Почему я один в этой роте?
За что меня убивают?
Я знаю, я знаю, я знаю –
правда отсутствует в деталях!
верно лишь первое слово,
только самая первая нота –
это не андеграунд, это музыка,
это безумный стих,
расстреливающий из автомата
всё!
всё!
всё!
о чем вообще
не стоит дальше
говорить,
и тем более –
совестливо
жалеть


  на перекуре

Требуется первая фраза
и всё. А дальше
можно и не продолжать.
Так работает искусство,
первая строка – въедается в глаза,
это стрела кентавра!
которая ослепляет,
как звездопад в холодное июльское мгновение.
Пока две лесбухи сосутся у входа,
я нащупываю ластовую сигарету в кармане,
и мы курим втроём,
а после теряемся в нежных поминаньях ночи,
кровоточащей светофорами и
автомобильными сигналами о помощи.
А после я качусь прямиком на ***,
снова разбитый и обхуяренный,
несчастный ****ный неудачник,
потерявший всё в своей борьбе за ничего, –
это ли и есть русское психо, Эдичка?
Не быть таким или не таким,
а оставаться самим собой
в любой непонятной
ситуации?
Я спрашиваю вас, наблюдающие
по ту сторону люди:
Разве это –
не самый обыкновенный
день человека,
услышавшего
настоящую
музыку?


  вымысел

На Восстания
сел, покурить на гранитном кубе.
Азиаты и ихтиозавры,
европейцы, русня, англосаксы
и прочая нечисть
проходит мимо. И хорошо,
что никто не замечает, как я
осознал своё предназначение.
Я – в толпе, но я счастлив, это ли
не подсвечивает меня ореолом
постепенного угасания?
Депрессия – это болезнь сознания, –
говорят мне умные люди
в выглаженных пальто, с кейсами
и в лакмусовых ботинках.
Неужели им правда есть дело
до моей дырявой куртки с
отваливающимся карманом. Надо зашить.
И вообще
пора подшиваться и за-
шиваться. Стою, обескровленный
поэт с диагнозом:
«Контузия оправданий».
Праздник – вырожденец страданий, –
рассуждаю я и сажусь в такси.
Увези
меня подальше, дядя.
Я хочу забыться. Мой приятель
хорошо заплатит, отвесит пару
пип-пип-пип.
И далее следует
пропасть в стихотворении,
потому что о последствиях больше
не принято говорить, к тому же
за такое нынче сажают надолго.
А мне пока рано мотать в острогах
жизненный срок, ведь я
в поиске бога,
которого нет
ни на одной
карте.
Последние танки в Спарте,
*** моё, жесть,
хардкор и заново
переписанный в трипе
текст.
<...>
Я вернулся на Бульвар Осужденных,
но теперь я пылаю, как воля.
Ведь знаю, что должен делать, смотря,
как полыхает Петербург,
широким жестом
приветствуя меня
у самого края.
Поэт-обличитель и в роли преступника
исчезнувший лирический герой,
оставивший сюжет как миф,
заигравший в большом пожаре
несбыточно происходящий
праздником на руинах
выцероковленной катастрофы
перед лицом большой и уже случившейся
трагедией, никак, к слову,
неназываемой.

И, сорвав капюшон,
я заканчиваю дописывать
ЗУ-
2,
улыбаясь самому себе
в отражении
случайного встреченного
мертвеца.


Рецензии