Сладкий мед этих мест

        Дождя не случилось, наврал прогнозник, однако ехать на рыбалку было поздно. Я на крыльце разминал заспанное тело, затекшее за ночь в раскладном кресле. Виктор-Витя замер в дверях, держа полюбившуюся мне синюю кружку с олимпийскими кольцами, и теперь выжидающе смотрел на мои движения.
        Потом сошел на вытоптанную у дома траву, поставил дымящуюся кружку на облезлую парту и нерешительно сказал:
        — Вот вам чай, пейте.
        Мы были знакомы уже много лет, он у нас в Питере был по ремонту, легко справлялся со сроками, с объемами и, что важно, с капризами жен, чувствовал стили, улавливал тенденции, и за годы преодоления этой ремонтно-строительной стихии между нами выстроились отношения ненавязчивой мужской дружбы. Многозначное взаимное «вы» позволяло двигать деловые, на деньгах, отношения и, в охотку, общение по интересам. А еще привозил он нам в Питер мед, всегда сладкий, свежий, никогда не засахаривающийся, благоухающий. Первый, с цветущих садов, весенний, потом июньский, душистый липовый, гречиху, лен, луговое разнотравье, и, наконец, осенний, вересковый — последней в году откачки. Мы благодушно шутили: ждем, мол, уже сады отцвели, лето в зените, а как с хваленой откачкой? Плохо себе представляя, откуда берется ценная в зимние холода сладость.
        Деревенский брат Вити, Дмитрий-Димка, возился с молодой кавказской овчаркой Вартой, отловившей в кустах доспевающей смородины очередного крота и чувствовавшей себя королевой пасеки.
        Теперь, когда мы все дружно проспали, не поехали на очередную рыбалку, образовалась брешь в планах, тематический провал в разговоре, и я решил дослушать историю, начатую Батей, как называл Витя своего отца, старшего Виктора, вчера в машине, когда мы проезжали сожженную в войну деревню Крайцы. Витя-младший наведывался на родину раз в году, проводил тут недели три, из них половину у матери в райцентре, и теперь старался на весь год вперед наговориться с родным отцом, словно заговаривая судьбу: «Бацька». Димка, живший с Виктором с малолетства, без малого уже лет сорок точно, такой привилегией, похоже, не обладал и никак к отчиму при нас не обращался.
        Дом Виктора был первым от леса, верхним на улице, и с увитого виноградом крыльца, как с балкона, открывался просторный вид на далекий заречный лес с трактом на Вильно, вьющуюся в шарах серебряных ив древнюю реку, заливные луга и близкий куцый перекресток, образованный нашей спускающейся вниз заросшей бурьяном улицей и главной, асфальтированной, на которой за всю неделю гостевания на пасеке я ни разу не видел проезжающей машины.
        Витя страдал с пересыпу головой. Шутил, мол, барометр раскалывается, а отец поддакивал: на дождь показывает, и они вместе собирались в лагерь за лекарством. Я смотрел на них, как они оба, рослые, загорелые, голубоглазые, с крупными и выразительными носами, только один седой, а другой еще почти полный брюнет, стоят как на картине, где на заднем плане раскинулись далекие просторы, вспоминал, как охотно и обстоятельно они уже рассказали мне и про пчел, и про загибающийся колхоз, и про оскудение вытекающей из разболоченных полесских низин их кормилицы-реки. И я решил обратиться с вопросом к Димке.
        — Так это в каком доме знахарка жила? — спросил я его. — Ты-то знал ее?
        Услышав вопрос, Витя дернулся, как поплавок, и ответил раньше, чем сводный брат, который только и успел степенно распрямиться и втянуть воздух.
        — Как в мультиках изображают, такая сгорбленная, семенит ножками.
        — С клюкой, в тапочках ходила. Почти ни с кем не общалась, — поддержал Димка.
        — А который дом ее был — тот, первый из сгоревших? По левую руку? —  И я показал кивком головы поверх сеточного забора, вниз по улице.
        — А они, сгоревшие, все по одну сторону, по боковому склону. На всей той стороне только один целый и стоит. А ее — который вон, сразу за липой.
         За забором ниже по улице стояла вековая медоносная липа. Она так разрослась, что сделалась с пятиэтажку точно. Днем дерево гудело от мириад пчел. Однажды ночью, пока хозяева грузили в прицеп снасти для рыбалки, я нарочно бегал послушать, мне казалось, что в темноте липа будет гудеть как африканский водопад. Но было таинственно и тихо. Громадные перепутанные ветви нависали над соседними заброшенными участками. Еще Я запомнил обгоревшие бревна рядом, зловеще черневшие под луной.
        — Ее-то дом — который второй от перекрестка, после лютиковского сарая сгоревшего, — уточнил подошедший Виктор.
        Следом за ним, припадая на заднюю ногу, семенила Рада, помесь волка и собаки неведомой породы, жившая в этом доме со своего щенячьего малолетства и хвостом ходившая за хозяином.
        — А который участок сюда выше, то Павлик жил. Участник войны, герой, в сто два года умер. Солдаты хоронить приезжали, в караул строили. Ты, Витек, помнишь Павлика?
        Виктор никогда не говорил «сын». Витя, конечно, ждал в свои недолгие приезды этого короткого пронзительного слова, я хорошо понимал, как он может этого ждать. Но понимал и Виктора-старшего: имей я приемного сына и отыскавшегося только после совершеннолетия родного, я бы тоже не стал различать их таким увесистым в отцовских устах словом.
        Витя кивнул. Было заметно в его торопливой готовности, что он старается наверстать, догнать в чем-то неуловимом постоянно живущего с отчимом Димку.
        Я вопросительно посмотрел на их отца. Неужели сгорел столетний солдат?
        — Сам у детей в городе по старости жил. Там и умер, а поховали на кладбище тута, за деревней. В дом только сын и наезжал. Как с жинкой в городе поссорится, так сюда. Ноябрь, уже топить стали, а ему лень печь разжигать, так он электрогрелку на весь день врубил и сидит, пьет по-тихому, ну и заснул, а там замыкание.
        Я слушал, пытаясь вычислить возраст сгоревшего солдатского сына. Семьдесят пять? Семьдесят? Меньше? Конечно — меньше, ведь война, а после войны служили долго, и солдат Павлик мог поздно жениться.
        Виктор посмотрел на меня своими голубыми глазами, слушаю ли я, и продолжил:
        — Я копался тут у доме и слышу, как что-то стреляет, петарды там ли, салют. А это черепица уже рвется, бухает. Так он и сгорел с электрогрелкой, и дом с крыльцом, и забор, и машина. Пятьдесят лет было. И «ауди» кредитная у ворот.
        Это почти как нам сейчас. Рядом с нами проворный хозяин, здоровый своей пчелиной работой, выглядел просто старшим товарищем, и азарт, с которым мы с удочками наперевес вчетвером шли вчера вечером по берегу реки «на линя», был один на всех. Только Витины частые «бацька» напоминали о старшинстве, отделяя нас троих от хозяина.
        — Тут многие сгорели, а большинство по пьянке-гулянке. Раздолбаи, опивки. Один только Лютик всех удивил своим сараем.
        — Так сам же, говорят, подпалил, — вставил Димка.
        Красавица Варта сидела рядом, лохматая рыжая голова доходила до пряжки на ремне. Склонив морду набок, свесив часто пульсирующий розовый стебель языка, собака неотрывно смотрела на седого хозяина, ждала, вдруг позовет или что прикажет. У ног Виктора, обутых в резиновые сапоги с отогнутыми голенищами, положив голову на лапы, лежала старая Рада.
        — Мало ли, что говорят, никто и не видел, как у Лютика сарай загорелся. Сам, говорят, пожег. За страховку. Мыши в нем главные погорельцы.
        — Да, зерна много было, — вставил Димка. — Перед зимой вся кормовая база их погорела.
        — Он у колхозе целый МАЗ зерна спионерил. Привез, высыпал жито на брезент, всю ночь в сарай носили. Может, и прижучили.
        Я представил себе эту деревенскую драму, шквал переживаний мужика Лютика, — как замыслил, решился, как крал, закидывал в кузов, укрывал брезентом, чтоб не сыпалось на дорогу, как гнал целый самосвал драгоценной, золотой пшеницы. И уже совсем перед зимой, когда впереди самые трудные для всей живности дни, вдруг все это богатство в сарае под новой крышей в какие-то полчаса пожирается ярким, неприступным, жутким пламенем.
        — Ну что, прошел твой барометр? Или поедем в лагерь за анальгином? — спросил Виктор. Рада, услышав про лагерь, с готовностью подняла голову. — Раньше свел бы тебя к знающей бабке, и все.
        — Дочь у нее в Бресте живет. Как сбежала, так никто больше ту дочь и не видел, — опять вставил Димка. — А кроме нее остался у бабки кто? — посмотрел на отчима.
        — Были братья, да повмирали вже.
        Вчера утром, когда мы возвращались из похода на так и не пойманного в обмелевшей реке линя, старший Виктор вдруг перед тем, как выехать на красивейшее место, где дорога выскакивает из леса и, будто паря, спускается мимо покосившихся заборов Крайцев к расстилающимся впереди полям цветущего льна, вдруг резко скинув скорость, свернул перед селом налево, к реке. Мы доехали до крайних заборов и остановились на темной от деревьев улице с уже едва различимой в молодой траве колеей.
        —  Вот, видите там дом? — Виктор махнул рукой в направлении невидимой сквозь деревья реки.
        Я не видел. Только кусты орешника, рябину и тонюсенькие молодые дубки рядом с густо зеленой, ядреной ольхой, а дальше мощно разросшиеся кусты серебристого ивняка и пару сосен, чьи темные стволы благородно просвечивали через густую узкую листву. Виктор сдал назад пяток метров, чтобы я разглядел. Действительно, за деревьями проступила огромная бревенчатая стена без крыши, какой-то титанической кладки.
        — Кузнецов дом. Петли помнишь у меня на сарае? Ты про них расспрашивал, так то от него железо. Крепкий был мужик, со всех мест к нему ехали, я застал. Так и стоит одна стена, остальные завалились по весне. И наследников, наверное, нет уже на земле.
        Потом он показал, справа, дом в резных наличниках с пустыми глазницами окон, рассказал про молочницу, даже корову ее стал припоминать по имени. И что только своим молоко давала, а на дачников не хватало. И было-то это год-два назад. 
        Машина медленно катилась по улице, раздвигая лобовым стеклом разросшиеся ветки. Я заметил еще поваленную в лопухи треугольную крышу колодца в ограде длинного, в два крыльца, дома с выцветшими, какими-то поседевшими, бревнами и осевшей на них уже затянутой мхами крышей. Такая неминуемая гибель формы в хаосе природы.
        Виктор коротко объяснял, сколько человек жило, куда уехали, и, если было кого назвать, называл. Но в большинстве случаев и он не то перезабыл, не то они сами никогда больше в это затерянное на границе белорусского Полесья село не приезжали. Я хотел записать какие-то его занятные слова, имена, меткие деревенские прозвища, но не стал. Так мы выехали обратно на шоссе по другую сторону села. Перед выездом, над деревенским погостом с низким штакетником, возвышался огромный бетонный крест явно промышленного производства.
        — Государство справило. Мемориал. Эти два села, Борисковичи и Крайцы — еще одна белорусская Хатынь. В Крайцах после войны один житель остался. Триста человек немцы сожгли. Само село раньше с той стороны шоссе было, где колхозный лен теперь.
        Мы помолчали.
        — А вот какая история, — начал Виктор. — Будете слушать? История, что от судьбы не уйдешь…
        Я сидел у него за спиной, держась за высокое кожаное сидение, и пытался поймать в зеркале его лицо. Виктор говорил медленно, зная, что ни один из нас не перебьет его, пока будет слушать неторопливый рассказ.
        В тот день, когда немцы окружили наши Борисковичи, одна девочка с братиком ушла на хутор к дедушке. А когда она вернулась, расправа уже произошла. Всех жителей сожгли вместе с домами. Ничего живого не осталось, одни дома дымились. Тогда она пошла в соседние Крайцы.
        Мы ехали по шоссе между селами, во все глаза глядя на это высокое красивое место с широкими полями. В открытые окна ровно шуршали шины-всесезонки. Я представил такую же летнюю тишину, и тех же птиц, и иволгу, и жаворонка, ненавязчивые голоса природы. Только потрескивают где-то остывающие бревна, и никого, ничего уже нет на месте деревни, ни вздоха.
        — А в Крайцах остались по каким-то причинам в живых еще два человека из Борисковичей, не знаю по каким. И они припрятали в деревне до ночи эту девочку. Деревня была оцеплена. Ночью она решила тикать, неизвестно, чем кончится, и во время выхода из оцепления ее увидел немец. Увидел, что это ребенок, и отвернулся, и она прошла. А наутро и Крайцы сожгли дотла. Такая была расправа… А через семьдесят лет ее в собственной хате спалила пьяница-дочь. Это одна из тех двух хат у старой липы. Дочь выскочила полупьяная и не сделала ничего, чтобы мать вытянуть. А старушка уже плохо ходила, с палочкой, возраст, это же та бывшая девочка. Сгорела в собственном доме. Пожарники поздно приехали. И ее обгорелый труп нашли в хате возле порога. Это как ты заходишь из сеней в комнату, где твое поролоновое кресло стоит, тут у всех такие высокие пороги. Она, бедненькая, не могла переступить через него. Дочь потом уехала, и ни памятника, ничего.
        Виктор держал ровную «сотку». Машина шла по шоссе как влитая. Слева расстилались желто-салатовые поля мелкого, не выросшего из-за засухи овса. Справа отцветал голубым морем лен. Ровными волнами ветерок перебирал его неоглядную ширь. Такие эпические поля, с лесом на краю, и легкие, нежные, какие-то греческие, гомеровы облака, как будто специально кто нагнал их для красоты.
        — Бабушка эта травами лечила, хвори заговаривала. За так чудеса творила. Памятник ей справили уже сами люди. Один человек, которого она вылечила, узнал про все и поставил. И остальные, что могли, принесли на тризну.
        В приоткрытое окно стрекотали кузнечики, торопливо заливался невидимый в нежно-синем небе жаворонок. Я припомнил, как особенно невыразимо тонко горчил мне в Питере сладкий мед этих мест.

                Июнь 2018


Рецензии