Из писем австрийских оккупантов за 1942 год

...Нас не могли не заметить.

Черны были столпы исходившего от поезда дыма, надрывно ревевшего в тот день ноября двадцать третьего; из личных вещей каждый провозил, что мог: наручные часы не ходовые, пережившие ряд поломок оставались за пазухами многих, но в основном -- отрывки писем, обугленные с краёв фотографии, остальное -- на страх и риск, потому что запрет ставили безапелляционный. Та ночь выдалась морозной, внутренняя сторона вагонов заиндевела, сплошь промёрзшими становились вагонные доски, внутрь коих нас заточили. Ветер проступал сквозняком, и ни у одного не было ничего, чем можно было бы согреться. Помню разве только, как к сумеркам пестротой выделилась кем-то умело и ловко перевозимая репродукция Ван Гога, обрамлённая подтёртой древесиной. Смута глубокой задумчивости не сходила с напряжённого лица человека, чьи внешние черты было неимоверно трудно различить под печатью теневого круга, закрывшего их видимость. Безымянные, безземельные и бесприютные, бежавшие с родных земель и приговорённые жертвенно к покаянию пред образом судить неуправомоченных.

Мы долгое время хранили безмолвие, не смелясь выдать ни слова; обстановка неразряженная, и всё это время крепшее за нами звание псов пропащих и безвестных студило разум, держало в лютом холоде духа и норова, знаменуя для всех одну-конечную, какой никто не провозгласил.

Звон провозимых остаточных драгоценностей, и нищеподобные обрывочные записи историй, которых уже вспять не повернуть -- всё немое, безанфасное, наступившее содрогающим мандражом непереступаемого страха, вынудившего стыть кровь в жилах; казалось, я давал себе отчёт в ощущении того, как образуются тромбы где-то внутривенно и дальше, вплоть до жизненно важных артерий. Пока не сожмёт в крепь неотвязную и до удушающего не пережмёт горло, потому что вихрь собственных мыслей всегда оказывается сильнее, нежели страх, навязанный извне.

Мне не вспоминалось ровным счётом ничего, всё точно бы приобрело невесомость, отсеялось излишками, взвилось дымкой снежной в извечно серую высь, что зналась нам повсеместно распростёртым абсолютом. Забывая имя собственное, не заботишься об отголосках имён чужих, что потерялись где-то на слогах и ввергли в состояние полуфазовой летаргии. Представление искажённое, и очи родных как никогда наполнены тем восковым обесцениванием и бесхарактерностью, что остаётся только как перестать отличать их между собой.

...Ранним утром ноября двадцать четвёртого под нами тяжко содрогнулись колёса, точно намеренно помышляли свести локомотив с пути; удар глухой и в увильную -- на сторону, пока не был сбит с внешней стороны обледенелый замок и не были разведены вагонные двери. Это было нещадное время сорок второго, апофеоз воцарившейся несправедливости -- нас вывозили из домов, отняв то немногое, что удалось нажить со времени последней войны, и теперь единственное, что представлялось более менее благоразумной альтернативой, была степь -- обмёрзшая, не дающая, помимо рельсовых путей, ориентира.



Ноябрь выдался роковым, но каждый пытался спасти душу, промёрзшую за месяцы беспроглядного зверства, преследуя самоцельно восстановление того личностного достоинства, что ещё могло напоминать о себе далёко, едва постижимо. Собирал поосколочно всё сотрясённое, насилу отнятое и растворённое в пороховом дыме; после момента, как наступила вечная, предоставленная в модусе психопатологически осознаваемого постоянства, Зима.

Тогда выбирать представлялось из немногого, но, ведомые знанием об отстутствии лучшего, что могло бы доставиться, мы следовали голосам не разнившихся в общегласном вердикте интуиций -- проходить далее и, по случаю особого везения, найти что-то, отдалённо напоминающее лес, за чем, по логике вещей, могло располагаться посёлочное место.

Лестница, спущенная от дверей окоченевшего вмертвь вагона, расходилась под шагами идущих, следующих прошению искать хоть какое пристанище. Мы вышли зверьми, озирающимися в незнании, что будет дальше. Наши понятия были далеки от того, что предстояло испытать. Далёкие от привычной жизни, мы ступали, не чувствуя под собой земли, и снег отдавался предостережительным хрустом, обещавшим впереться в нас изморозью, должной было пойти до внутренностей. До суставов и мозга костей, червоточиной в саму суть.


Рецензии