Лютый

…Эту казнь покорно принимаю я,
Впереди как плаха лютость февраля.

I
Вороньё на крестах отпочило,
Побирушки ушли с паперти,
Князь Аскольд покинул могилу —
Сколько можно пребывать взаперти?

Хуторская жизнь после питерской,
Хмурое зырканье исподлобья,
Заляпаны  агитками окна кондитерской,
Дома без света, двери как надгробья.

Гонит метель снег по кривеньким улочкам,
С присвистом проскакивает грузовик,
Озноб пробирает душ закоулочки:
«Караул! Грабят!» — привычный крик.

Лютый-месяц  следит за каждым:
Ножичек — чик! — и тебя нет!
Это к нам, в будущее,  пробьётся однажды —
Украинства неизгладимый след.

Мы здесь, русские, вроде опричников —
Глаз косят атаманы и шляхетные паны,
Из-за ставень с резными наличниками
Выглядывают фикусы, как истуканы.

Притчи, побасенки, местное двуязычье,
Хрип лошадей, горлопанство пьяных —
Вот оно истинное самостийности  обличье
В капелюхах смушковых и жупанах.

На Подоле погром. Палят из пушек германцы.
Брезгуешь без перчатки руку подать.
У нас вольтерьянцы, а здесь — засранцы,
И всё достало… Сволочи, твою мать!

Балаган революции всё не закрывается:
Петрушки на сцене, а зритель уходит.
Кому-то революции до смерти нравятся,
Кому-то кажутся злобной пародией.

Великороссы хохлам  не по нраву —
Вопят о самостийности на века.
Если б, как прежде, — нашёл управу
И без нагайки на два щелчка.

Даже в этом респектабельном доме
Хутор Киев сквозит во всем:
Прислуга шепчется про погром на Подоле,
Петлюровцы врут, что они ни при чём.

Лампа керосиновая, свеча у иконы,
На тебе, Боже, что негоже нам!
У революций не божьи законы,
Зато откровения их – наш срам!

II
Февраль-месяц  в старину на  Всея Руси называли лютым,
лютая ненависть у месяца лютого ко всякому мирному люду.
На нынешней Украине февраль именуется лютым поныне —
майданы в Киеве  лютые  по глотку с революцией в его сердцевине.
Лютый-февраль, белый полковник Хлудов, лют вдвойне,
лютая смерть въезжает в стольный град Киев  на белом коне.
Снежный  сокол  взлетает в небо с белой рукавицы русской зимы,
белые мухи в вихре метели — неужто, Хлудов, это с тобою мы?
Сокол-Рарог  под куполом  серого неба над самым Днепром,
над  Софией Киевской и  над  Святым Владимиром с Крестом.
А у черни в руках лом,  с ломом  идут — прут! —  напролом,
Россия опять вспять  — плаха с окровавленным топором.

На торжества и тождества февралей, астрологи уверяют, влияют зодии:
Рыбы и Водолей, что-то там путают в своей космической рапсодии
и пробуждают невзначай, сами того не желая, февральские торжища —
вот печаль, которую уже не развеять и сирени в мае.  Чудовище —
лютый месяц Февраль, что издревле  лют своим волчьим оскалом
оргий — кровавых игрищ  с римским размахом и садистским накалом,
где жрецы хлестали себя и дам неплодных, сыромятными ремнями всласть.
Вот какая  у лупус-февралей с лютым майданами  дремучая связь —
Луперкалии у Палатинского холма, подножия  Древнего Рима,
где Римская волчица сама, вскормила молоком своим Ромула и  Рема.
Оргии февральские  и поныне любимы лютостью волчьей, неисчислимы
все, кто  участвует в них, — это лютые римского Februa побратимы.

Волчий клык, волчий крюк — та нацистская  пропасть,  адское дно,
куда  заглянуть не каждый осмелится, не каждый ступить  решится,
это не страшное до жути  о зверствах нацистов документальное  кино,
это в сердце страны смертельно  вонзённая  кем-то ядовитая спица,
это не мрачное средневековье, где мечется  в поиски аналогий некто,
это мы, наши дни, будущего развития страшный зловещий вектор.
Февраль — межзвездие. Рыбы в нём плещутся в струях Водолея,
Это  мои родные созвездия, рождённые под ними, живут, себя не жалея.
Это «мирный космос», а на Земле атака всегда на тех, которые были,
памяти пепел стучит в сердцах: вы  не слыли, куда же от нас  сплыли?
Оттого, отринув навсегда опостылевшего братства  стесняющие узы,
майданя, сражаясь не  с останками, а с памятью о Советском Союзе.

Февральские революции случаются тогда, когда «белые» и «красные»,
любят Отечество, но  по-разному, и оттого — ненавистные и ужасные.
А дворяне, интеллигенция, крестьяне, рабочие, солдаты и офицеры —
все сословия разом, династию Романовых, её право править и Веру,
в  революционном экстазе — обрушивают, соблазняет   истории блазень —
джокер-шут, не моргнувши глазом, отправляет на свалку истории связи.
Februarius mensis — месяц Фебрууса, этрусского бога подземного царства,
Ему поклонялись жаждущие очищения, не осознавая его  коварства
и подлинного смысла его потаённых  инфернальных значений,
и земных, но от этого не менее  роковых, руководящих назначений,
от которых проку не было и нет никому, а теперь эти страны и эти народы,
из-за лютого Фебрууса, идут  прямиком, не тормозя ни на миг, ко дну.

Жернова истории мелят подчас, если не скучно, то вполне печально:
Februa — праздник очищения в имперском  Древнем Риме,  изначально
не предполагал подобных  сокрушительных Отечеству своему  деяний,
ограничиваясь вакханалиями на холме,  плясками и возлияниями.
Праздновали сезонные трудяги и пастухи, то есть рабочие и крестьяне,
чем с азартом там занимались они  — история непременно помянет
и опишет — живопись маслом по историческому холсту и не только:
сколько эти фавны выпивали тогда, и как вели себя, увы, недостойно.
Но это  праздник плодородия  — Луперкалии, а на них, как всегда,
плясками с бубнами не ограничишься, сами знаете, присяжные господа.
Да только не было у них  нашей февральской разрушительной лютости,
сводящей людей с ума в поисках собственной революционной крутости.

Это уже здесь, в нашем отечественном климате заварилась  каша,
никто не помнит, что с чего началось, или уже  вспоминать  страшно.
Всё вспять, опять  «верхи» по-старому не могут и не  хотят на ять
управлять,  а общество эти «верхи» вовсе не желает знать — лгать
устало, бессмысленно приседать и уныло лукавить. Отечества честь
не обронить, не утратить, но жить в февралях лютых — такая жесть!
Но сперва —  всем оживать, а это очень тяжко, кто понимает и знает,
а общество наше — «низы», то есть мы, по-старому  жить не желает,
Кажется, что всё решаем мы, но любым майданом кто-то  кукловодит,
и оттого  возносятся всё новые вожди, а прежние в небытие уходят.
А на перекрестье приходит  лютый февраль, дело своё он знает наперед,
и кто ему тогда подсобляет, боюсь, что чёрт и сам уже не разберет.

Ф.М. Достоевский в сердцах написал, что наш  русский либерал
дошёл до того,  что отрицает саму Россию, русский либерал
ненавидит родную  русскую историю,  подрезает ей сухожилия.
Он — исторический маргинал,  унижает Отечество от бессилия.
Его безмундирный восторг — это не восторг  офицера Суворова,
в глотки этих либербесов  залить бы  расплавленного   олова!
Лютый февраль  похож на тебя, белопогонник полковник Хлудов, —
душа человеческая тоже бывает на диво злой, больной  и лютой,
хоть смотрит на мир отстранённым  взглядом Дворжецкого Влада:
чему ты, душа, вновь не  рада? Утомилась? Эта бравада и клоунада
на историческом вираже изрядно осточертела не только тебе  уже,
но особенно бесит, если  у тебя февраль в глазах и февраль в душе.

Шинели, шинели, шинели…
Даже мороз нынче колюч, как сукно шинелей нижних чинов.
У февралей в России свой неписаный часослов и молитвослов,
их давно на память вызубрили профессиональные  фанатики.
Щиплет щеки мороз. Перчатка потеряна где-то  на Крещатике.
Участь  — это далеко не всегда  наше  участие, но соучастие
в свершении  очередного кровавого  революционного причастия.
Смысла нет  — искать знамение в свинцовых киевских небесах,
судьбы ломаются запросто, как грифели в простых карандашах,
а те, чья грудь в крестах, сложили головы вовсе не в кустах.
Что ждёт нас в  колючем завшивленном шинельном логове? Крах?
На свой риск и страх —  иноками, облачившись в серые  шинели,
не увернёмся от взбесившейся судьбы и её шальной шрапнели.

Счастье? Ты – часть чего? На что предлагаешь  себя  обречь?
Здесь, в Малороссии,  редко услышишь  великоросскую речь…
Слушай, Хлудов,  что толку зубами теперь  скрипеть, яриться,
на революцию, увы, бессмысленно и бесперспективно злиться,
башлыком утирая непрошенные леденящие  мужские слёзы:
ты же не барышня-институтка и её воздушные девичьи грёзы
из бланманже…  Удивительно! Киев и  такие лютые  морозы.
Зато ведьмы на  Лысой горе — это банальная местная   проза.
А кто-то с шампанским в шантанном  Париже кутит вовсю уже
с инженю в митенках и неглиже… жизнь удалась в кураже.
В Киеве же  германцы, петлюровцы, поручик, читающий Беранже,
со странной фамилией, кажется… да, точно! Поручик Киже!

Украинствовать офицеры российские здесь никогда не будут,
Малороссия — это Россия, это я говорю, полковник Хлудов.
А эти капелюшки из смушки, жупаны и  прочие шаровары —
неблагодарные потомки Потёмкина, оставьте для карнавала
и подношения  от Сорочинец  матушке-императрице Екатерине.
Белопогонники  – не белоленточники! Зарубите себе отныне!
Время? — Нет, это революция сорвало погоны со всей страны,
лжёт отчаянно от отчаянья: мол, все — ; перед кем? — равны.
Но что такое Россия беспогонная, Россия —  без офицерства?
Нас обвиняют — а как иначе? — в необоснованных  зверствах.
Но кто обвиняет?  Либералы! Интеллигентики! Шваль и мразь!
Офицеров у нас полстраны, и только они государства  вязь!

III
Февраль. 1919-ый год. Киев.  Хлудов. Не за горами его Крым.
Да, он, как и мы все,  пройдёт огонь и воду, и Крым и Рым,
и будут ещё и чёртовы зубы, и  медные трубы только, если, если …
Не если, а когда   победим! Или всё же проклятое «если»?
— Суворов, граф Рымникский, так всё же, Рым или рым?
— Да какая вам разница, господа потомки, если мы победим?
А пока Хлудов шёл по лютому  февралю, оглядываясь окрест.
Что толку озираться по сторонам? Окрест  —  русский крест.
И  заснеженный  по макушки, затаившийся ночной  Крещатик…
Не видя от ярости ничего, Хлудов шёл,  как лунатик или фанатик,
И не заметил, как правую перчатку в гневе  на ходу обронил:
Россия взбесилась,   сам себе говорил… Белый свет не мил…

А в центральной витрине магазинчика   скалился наглый плакатик:
на нём изображеньице —  свидомый  доброволец-дегенератик,
что пальцем бесцеремонно  тычет всем проходящим в лоб:
Ты кто? Ты поэт или  доброволец?  Или, может быть, даже поп,
отпускающий покаявшимся мелкие и не очень мелкие грешки?
Да только с вами не разберёшь, где здесь  вершки, а где корешки?
Покаявшийся, да не раскаявшийся — хуже завзятого грешника:
отходить  его прутом орешника  — божьего пересмешника.
Намалёванный доброволец пальцем грозит всем, как револьвером:
не медли,  вступай  в добробаты  майданутым революционером!
Метелям ещё вьюжить и вьюжить, снегам вызревать и зреть,
а нам, вьюгой судеб закруженным, неясно: жить или умереть?

Хлудов остановился. Замер. Перед глазами, из слепоты метели,
потухший фонарь. Висельник. Надо бы убрать, в самом деле,
эти чёртовы качели! Хохлы надоели. Заигрывать с нечистью,
надеясь, что Вечность не достанет их  ледяной конечностью,
им привычно. По ведьме в каждом доме и живут себе  преотлично.
Казни для них — не воздаяние, а некий  аттракцион публичный…
Не успел додумать — некто, в рубище истлевшем,  путь преградил:   
— Ты кто?
— Аскольд.
— Ну-да, местный князь  восстал из могил?
— Не местный, Киевский князь Аскольд, крещённый как Николай.
Псы  смердящие рвут Отечество наше  на части, им — не прощай!
— Говорят, могила твоя, князь, пуста,  и давно  нет над ней креста,
да и совесть твоя не чиста с тех пор,  как у  Калинова моста…

— Вздор! Наговор! Варяг, даже крещённый, — не вор!
— Ой ли, не вор?
—  Крест деревянный, крест железный… Главный Крест — в душе!
Каин на Авеля, Авель на Каина… Полковник, будь ты на стороже!
История предательства не нова, изначальна, случается, родня убивает.
—  Да ты не Аскольд,  ты — скальд!  Бывает, говорят, и топор летает.
А  откровения твои —  для оперетты на господина Загоскина либретто:
Аскольд, Князь Киевский, воскрес,  не возжелал идти в анахореты.
Так кто тебя убил,  Хоскульд по прозвищу Дир? Вернее,  Аскольд
по  прозвищу Зверь? Ты — не странник во времени Чайльд Гарольд.
паломничество твоё в век двадцатый,  нелепо и глупо, не спорь,
а сам ты, князь, похож на засыпанный снегом чёрный тополь-осокорь.
Говорят, князь Олег, который Хельга-Олейф, наш  легендарно Вещий,
скальдов нанял, чтоб те восславили его? Олег — персонаж зловещий!

Он  Киев —  матерью градов всех  русских утвердил. Ну, учудил!
Иль удружил историкам,  баянам  и пиитам, которым несомненно мил.
Волхвы, не помню кем, подучены так хитро были — услужили:
и привели к коню, вернее, к черепу и к  предначертанной ему могиле.
Так, призрак-князь, скажи, кто отплатил так хитро за Аскольда-Дира?
Был в опере.  Не спас  Верстовский и хит его «Аскольдова могила»:
Ля-ля и  «Без варягов мы управились бы с печенежскою страной…»
Управились бы, да… Да и не с  ней одной…
Ля-ля…

«Бедные киевляне!
Доколе вы будете в слепоте вашей
величать богами бездушных истуканов?
Сегодня вы станете весь день гневить Господа,
а мы, христиане, будем всю ночь молить его,
да просветит он души ваши светом истинной веры!..
О, доживём ли мы когда-нибудь до того времени,
когда наша родина, наш великий Киев
огласится святыми песнями в честь истинного Бога?»

Чем дольше смотришь на кресты  Софии, тем прочней сомненья:
здесь Лысая гора, ворожки, бесы, ведьмы  и столов коловращенье,
и хуторянство неизбывное в сердцах, и здесь  священный прах
Владимира и  Ольги.  Но в атмосфере Киева отнюдь  не Божий страх,
а сплетни, слухи, злые кривотолки, предательство, теперь  погромы —
и всё корысти мелкой  ради. А руны, коловрат — опасные симптомы.
Давно наигрывают ведь шарманки Лондона, Парижа и Берлина, Вены 
«Гой ты, Днепр»,  и дамы всхлипывают там картинно  неизменно,
и в закутках России места нет, где б публику не восхитила эта опера:
Прославилась,  Аскольд,  твоя могила   вокальным кандибобером:
«Да погибнет Святослав и да княжит в Великом Киеве — в Киеве! —
потомок знаменитого Аскольда!» — А речь-то о Святом Владимире!

—  Вашвысокблагородь, господин полковник, перчаточку обро…
Некто ординарцу  кивнул:  добро,  что не зазираешь на чужое добро.
Тот,  недоговорив,  замер с остекленевшими от ужаса глазами, 
а потом на снег и фонарь крестился долго и истово, как перед образами.
А метель мела, вьюжила, скрывая и без того бесплотные  следы,
и грядущих бед круг или полукружие — отблеск морока-ерунды.
А в витрине,  напротив, вновь выползло нечто, как из адских скважин,
и титр: «Поэтом можешь ты не быть, а добровольцем быть обязан».
Кровью, мороком, порохом  с революцией каждый теперь повязан.
Мало тероборонцев на нашу голову, так  ещё нацпатриоты-добробаты,
Ненавистью живы, ненависть клокочет, но, как ни крути, не солдаты.
Фонарные столбы в лютых февралях —  это голгофы-шибеницы,
А кто обещал, что революция — это из криницы водицы напиться?

Революция — это награбленное  и  не награбленное  — всё — грабь!
Баб облапь, себя испохабь! Но главное — побольше награбь!
Время вперёд! Возможно, Хлудова и Слащёва-Крымского вы забудете,
Возможно —  недоумённо пожалеете слегка  или  всерьёз их осудите,
но зато непременно запомните  генерала  Павла Судоплатова —
это за нашу честь офицерскую полновесная отложенная расплата,
вам, бандеровские образины… Чёрт  не найдет — война приберёт.
Чёт — не чет, в небе сокол или кречет? Расчёт, 300 — 30— 3 — чёт!
С чертями в аду вам встречи! Грехи ваши  — гирями — на плечи!
Наша арта,  — боги этой  войны и  будущей войны, увы, предтечи,
а нам молиться, вспоминать и рифмовать «пушки» и «ребятушки»,
и никогда не узнать, что для пацанов  не оцифрованные  игрушки.

IV
— Итак,
прощаемся, Хлудов,
До Крыма…
— До Крыма, какого года?
— Смотрим календарь!   
20-ый год. Начало. Месяц  лютый.
Как просто жить, всё зная наперед,
Февраль грядет — опять переворот,
А как уж назовут его, 
Желавшие майданить,
Пусть это чёрт в анналах разберёт,
А гражданин проклятием помянет.

***
МОНОЛОГ
Ворон ворону глаз не выклюет
Даже если это вселенская ночь
Не сойдутся в раже неистовом
Офицерская и шахтерская дочь.

Где ты, где ты, то поле чистое,
Без тебя уж совсем невмочь.
Облетают осенними листьями
Души солдат, уходящих в ночь.

Ни в забоях и ни в окопах
Вроде не были вы никогда,
В чём же ваша тогда сопричастность,
В чём же наша тогда беда?

Сколько правды тебе уготовано,
Сколько выспренной пышной лжи?
В ложь закована, ей околдована,
От неё  ведь не убежишь.

Между тем, топоры  Истории
Взнесены  над нашими  головами:
Истина давно не рождается в  споре,
Истина у врага  заготовлена заранее.

Удивляться злу не приходится,
Удивляться  может только добру,
Милосердие где-то точно находится,
Где — неведомо никому.

ДИАЛОГ
— Господа офицеры, вернитесь! Вы куда?
Вы ещё молоды, вы ещё в силе.

Здесь ваша Родина, господа,
Вы нужны всегда  своей России.

— Ах, Вера, тебе бы сниматься в кино,
Что за странные письма ты мне пишешь,
Я не слышу тебя здесь уже очень давно,
Ты меня тоже, знаю, не слышишь…

Наше прошлое — это призрачный  дым,
Кинематографическая Love Story…
Как там дядька мой, Никодим,
Говорят, служит сторожем в консерватории?

Вера, абрис твой, прости, холодный —
Силуэт на замёрзшем стекле,
Ты по-прежнему живёшь на Церковной,
Помню  букашечку в твоём  янтаре…

— Хлудов!
Ты бежишь, ты  загубишь коня,
Растеряешь друзей на чужбине.
Позабудет тебя и семья и родня,
На чужбине ты сгинешь, сгинешь…

Помнишь, пьяный поручик Киже
Застрелился… трое суток лежал  в кустах…
Это тот, что в Киеве читал Беранже,
И никто не вспомнил  —  ни «ох», ни «ах»!

Что он пел там про колосок,
Русское поле, родные берёзки?
Жизнь не песня, а пуля в висок —
Это не юмор  чёрный и плоский.

А берег турецкий и дымный кабак —
Это не то ведь, о чём мечталось…
Жизнь даётся не просто так,
Даже если мало её осталось.

Вернись в Россию, полковник Хлудов,
Встань в строй, как Слащёв-Крымский,
Если не хочешь Отчизне худа,
То будет тебе  ещё  и Рейхстаг берлинский.

Если умирать молодым —
То за Россию! Российская Империя —
Это не призрачный дым,
Её по ветру вряд ли кто рассеет.

Времена придут такие худые –
Параллелей  в истории им не отыщешь!
Хлудовы, не убегайте — вы — из России!
Вас сколько?  Десятки? Сотни?  Тыщи?

ГОД СПУСТЯ…
— Ах, Вера, Вера, твоя святая вера
Меня умиляет, но может ты и права,
И ныне место русского офицера
Там, где нужны  его ум и его  голова?

— А если не ты, Хлудов, и такие как ты,
То кто станет отстаивать и отстраивать  Россию,
Кто станет  возводить города и мосты,
Укреплять её мощь и военную силу?

 — Вера, оставим это, расскажи-ка, как ты?
 — Хлудов, веришь, учителем на Охте служу,
 — Служишь?! 
Это слово стало для меня   чем-то вроде мечты,
Вокруг которой все мысли уж год как кружат.

— Да, Хлудов, так было  в России всегда:
Кто-то работает,  а кто-то Отечеству служит.
Работа — не волк, в сердцах говорят иногда,
А служба — волк тем,  кто  с честью не дружит.

— Вера, Верочка Павловна, моя дорогая,
В России и чиновники должны служить
И носить мундиры, на ночь их не снимая,
Иначе, моя дорогая, стране не вы-жить!

Иначе время придёт и  выстрелит, как в тире,
И некий лоснящийся трактирщик-хам
Офицера при погонах, орденах и в мундире,
Не пустит в свой зажравшийся трактирный храм.

Вера, ведь у нас, в России, картошка и та —
То в роскошном мундире, а то без мундира,
Картошечка в мундире — такая красота…
Помню, мама говорила, там калий — в нём сила…

Мама… Была бы жива, чтобы ты мне  сказала?
Ты ведь у нас генеральская вдова,
Но отчего-то в Стамбул не сбежала,
А…  Нет, мама, ты была, как всегда, права…

Но знай, белопогонники — не белоленточники!
Армейские башлыки нам честь не позволит 
Сменить на майданные балаклавы,
Нашу Балаклаву не порезали на ленточки
Для Кайзеровской Германии, нас никто не неволит:
Севастополь — не Киев в поисках  чести и славы!

Да, многие из нас потерялись  в Беге,
В глубоких снегах Российской Истории,
Сколько нас там — в прошлогоднем снеге —
Не растаявшего прегорького  горя?..

***
Снега — и те,  вздыхают и плачут
По заживо погребённым,
А можно ли было иначе?  —
Спросите у осуждённых.
А можно ли было иначе?  —
Спросите у матерей,
Только они вновь заплачут —
Оплачут своих детей.
В продлении жизни Мира,
В отмене ненужных смертей,
В решении сверхзадачи —
Жизни простых людей.

V
Море лижет небо  до горизонта, а  тучи  все ниже и  ниже,
чем горизонт от нас дальше, тем мы  душой к нему ближе.
Снятся ль кому здесь березы иль колокольцы Валдая? —
Жизни чересполосица носит людей по свету: от края земли и до края.
Что же за дело тебе,  Хлудов,  до того, что в далёкой России
Армия  рабоче-крестьянская собирается, набирает  силу?
Те же братцы-солдатики, нижние чины в командирах,
серые шинели, обмотки, будёновки, бедненькие мундиры.
Может, вернуться в Россию тебе по примеру Якова Слащёва,
может, ещё сгодишься и ты в России для дела  большого,
может, ещё сгодишься там, где ты когда-то родился,
А там, где когда-то родился, каждый на что-то сгодился.

Кумачём обвивает жизнь  осень — это не крашенинка,
Это жизнь наша оземь, это её проседь, это её кровинка.
Слова вылетают как пули, щелкает без осечки затвор,
Пули совсем не дуры, это чей-то злой  на них наговор.
Всюду — в Москве и  в Рязани,  орды орут во всю глотку,
Шныряют, кресая глазами,  бродят по околотку…
Белым пишем по красному, красным пишем по белому,
Боль такая ужасная, Россия, что ты с собою сделала?
Мороком, волоком, колом  — всё теперь  дозволяется,
Только не падай в обморок — слабости не прощаются.
Волны  сушу захлёстывают,  бьют в береговой гранит.
Господи, люди твоя жду помощи, вера в тебя  хранит.

Ёжится хмурое утро, тёплые сны  уходят прямиком  в небо.
Там, далеко, в Петербурге, люди громко кричат: «Хлеба!»
Хлеб — это не тесто и не мука, это внутренняя жизнь жита,
летние громы издалека: не до жиру, Россия, была бы ты жи;ва.
Господи, как зло и  неистово к нам октябри приходят,
смерчами, катаклизмами — горе в народе  и горе в природе.
Господи, будь милостив, любовь — с тобой наша скрепа,
боль же всегда не милостива, Господи, вот твоя треба!
Германские бесы, в Первую Мировую,  травили  нас газом —
могли бы — сожрали бы разом и не моргнули бы глазом.
Слишком богата страна Россия — зависть дурной советчик,
ну а солдат России — вечный за всех и за всё ответчик.

Россия,  в который раз выстояла, но жилы свои надорвала,
дети твои неистовые — боль твоя из начала в начало.
Им — кому как придётся, о стёкла головой или душою  биться —
бабочкой или  мухой  — но за стеклом — сплошь! — чужие лица.
Бывшая Родина? — Нет, настоящая! —  Родину не выбирают.
Родина — это наше  причастие, к распятию всех  допускают.
Громко кричат,  тихо молятся — каждый услышит своё,
это давно  водится, и кому как приходится, наше житьё-бытьё.
Если погружаться в истории омут,  то с головой и по ручки,
в нашей «консерватории» — века — всё  страшней и круче.
Не проживёшь в хате с краю — сразу — в расход, в распыл,
Кто этого не понимает, не знает —  не гражданин тот, не сын.

Но никогда не ссучится — белым пароходом к белой пристани,
в России любить — это мучиться, и чем сильней, тем неистовей.
В вуалетках дамочки выбирают меж сытостью и родовитостью —
знаменитости   себя украшают  революционной небритостью.
А некто за занавесочками затаился улиткой   очень склизкой,               
подглядывает за жизнью в дырочку, довольствуется  своей миской
и расписной — гипсовой, с бантом позлащённым —  киской.
Мещане — теперь наша элитка — торгуют собой как редиской,
и кто за  них головою поручится, тому её точно  не снести вовек,
но Предтечи из них не получится — слишком слаб неочеловек.
Человек — нынче винтик в новом престраннейшем механизме,
а кто не есть винтик, тому нет места в грядущем  неокоммунизме.

— Хлудов, тебе ведь знаком  генерала Яша — Яков Слащёв?
— Помню: Пажеский корпус, Святой Георгий, Крым… А что ещё?
— Слащёв-Крымский вернулся в Россию, служит Отечеству,
— А я здесь — экспонат скучающего и прозябающего человечества
— Вот бы и нам…
— Вера, куда? В России нынче правит Хам…
— Ты повторяешь чужие слова, а что ты, Хлудов,  думаешь сам?
— Что я думаю, Вера?  Я стараюсь не думать, я вспоминаю…
Где  твоё обручальное кольцо?
— Моё? Я часто с кольцом играю,
Его одеваю и снимаю, и вспоминаю твои глаза и  твоё лицо,
И жду… Жду, очень жду, когда ты взбежишь на моё крыльцо.
— Но в этом сне я с тобой, и мне не хочется просыпаться, Вера…
Скажи,
нужны Советской стране знания  и честь  русского  офицера?

Ещё  не написана песня,  но ты уже знаешь  слова:
«Не нужен мне берег турецкий, и Африка мне не нужна».
Но что-то, как прежде, тревожит в желанье вернуться назад,
из жаркого солнца Стамбула в промозглый родной Петроград.
А песня как птица уж вьётся — её никому не убить, не поймать,
в Россию летят  перелётные птицы, что так не хотели тогда улетать.
Тоскуют  сердца их по небу столицы, но боязно всё ж  вспоминать,
что ворон чернеет у каждой глазницы, у каждой могилы  есть мать.
Россия, тебе ведь  ночами не спится —  молиться пора, поминать,
над миром чужие восходят зарницы — готовятся нас убивать.
И время забыть уж про позу — позициям время пришло,
когда для России такая угроза,  о прошлом уж спорить грешно.

Да, мы не ищем себе инфернальных углов, мы к Господу ближе,
нам по сердцу Отечества кров, пусть его облака всё ниже.
В дебрях новейшей истории, у человека  с Богом какая связь?
В экзотических джунглях, саванах и прочих акваториях — грязь
изрядная. Мороза им не хватает. Мороз  очищает, обеляет снег,
хоть он колюч бывает и лют, как бессмысленный крымский Бег.
Боже, скажи, от кого мы бежали? От себя, от Отечества, от России?
На каких небесных скрижалях разводы такой ослепительной сини?
По библейским заветам жить – это как? Каином? брат на брата?
В полыни, в бурьяне  мёртвым лежать — это служба или расплата?
Белопогонники теперь в куплетах, где сигаретный дым до люстр,
кого благодарить за этот французских булок шансонный хруст?

В жизни чаще хрустят кости, сквозь них прорастает терновника куст,
и мы  подаём нищим на паперти, надеясь на некий Сорокоуст.
Беда лиха не  своим началом, беда лиха своим кровавым концом,
с которым  жизнь рождается изначально, только  прячет  свое лицо.
Но время проходит, оно беспечально, как одуванчика прощальный пух,
оно летит и звенит так отчаянно, что своей мелодией ранит наш слух.
И мы не решаемся ни  глаз поднять, ни закричать ему громко вслед:
время, какая у людей, с тобой связь, или её вовсе не было, и нет?
И тогда приходит рассвет в дом, которого  нет. И мы там вдвоём.
С одним ключом. А окоём, — вселенский небесный призрачный водоём.
Идём или не идём?  — Хлудов, с тобой вдвоём мы далеко уйдём…
Бегом, с жизнью наперегонки вдоль её реки под одним зонтом.

Помним про платье снову, но помним ли столько про смолоду честь,
как первооснову всего, что на свете было, того, что на свете есть.
Честь имею!  — не говорят торгаши, шлюхи, политики и  бродяги,
сомнительные личности в смушковых папахах, нацепившие  краги,
скупые рыцари наших времён  — барыги, банкиры и прощелыги,
крестящие, барыша ради, перстами  бандитствующие попы-растриги.
Честь имею,  не говорит шпана в  подворотне, цыкая золотым зубом,
Честь имею — это не для вранья воронья  в чистом поле над трупом,
Честь имею, не говорит даже вполне революционная деревенщина,
Честь имею, не говорит садист, насилующий ребенка или женщину,
Честь имею, не говорят   наши союзнички, что  страны по миру грабят,
И не надейся, что они  пиратский флаг спустят или  удавку ослабят…

И только там, где есть офицеры
— русские и российские —
Только там,
Где есть офицерская честь —
только там и услышишь:
 — Честь имею!
 —  Имею честь!

28.08.- 02.09.2022

Ольга Пустовалова


Рецензии