Смешные бумажные страсти

Заметка эта была опубликована в "Независимой газете" от 20.07.22 в приложении  НГ EX LIBRIS под заголовком "Надо быть исключительной дурой…".


О поэтах, не ведающих милосердия, о читателях, беззащитных перед ними, как Акакий Акакиевич перед грубыми обстоятельствами. 

Если вы не молоды, если вы забыли, какое очарование таится в теплом летнем вечере до краев полном женщиной – той самой, единственной, которой нету рядом; как все в нем  больно, светло и неповторимо, перечитайте стихотворение Николая Глазкова. Вот оно:

ВСТУПЛЕНИЕ В ПОЭМУ (ТЕМНОТОЮ И СВЕТОМ ОБЪЯТА...)
Темнотою и светом объята
В ночь июля столица Родины.
От Таганки и до Арбата
Расстояние было пройдено.

Очевидно, очередная
В личной жизни ошибка сделана.
Ветер выл, смеясь и рыдая,
Или время было потеряно,

Или так начинается повесть,
Или небо за тучами синее...
Почему ты такая, то есть
Очень добрая и красивая?

Никого нет со мною рядом
На пустынном мосту Москва-реки,
Где чуть слышно ругаются матом
Электрические фонарики.

Не имею ста тысяч пускай я,
Но к чему эти самые ребусы?
Почему я тебя не ласкаю
В час, когда не идут троллейбусы?

Это я изнываю от жажды,
В чем нисколько меня не неволишь ты.
О любви говорили не дважды
И не трижды, а миллионожды!

Мне нужна от тебя не жертва,
А сама ты, хоть замуж выданная.
Если жизнь у меня бессюжетна,
Я стихами сюжета не выдумаю!

Эта мысль, хоть других не новее,-
Непреложная самая истина,
Ибо если не станешь моею,
То поэма не будет написана,
А останется только вступление...

Надо быть исключительной дурой,
Чтоб такое свершить преступление
Пред отечественной литературой!
1949

...Ну вот, я и сам еще раз его перечитал. Чуточку ерническое оно, конечно, но что поделаешь:  таков уж характер этого поэта, таково его обыкновение, он без этого не может. Даже в деталях норовит похулиганить. Фонарики у него, видите ли, матом ругаются.
И чего это они? Я-то их знал когда-то совсем другими. Какая шпана, скажите,  их испортила?
Когда я с ними познакомился, когда впервые прочел это стихотворение, никакого мата, Боже упаси, никто от них не слышал. Строфа звучала так:

Никого нет со мною рядом
На пустынном мосту Москва-реки,
Лишь кидают мне взгляд за взглядом
Электрические фонарики

И полюбил я тогда эти деликатные фонарики, и скажу вам не таясь: они мне по-прежнему милы, как молодость и как весна. И сегодня моя душа отказывается принимать этих черт знает откуда вынырнувших грубых хамов, которые, неизвестно по какому праву, оттеснили их и  оккупировали место, на котором они стояли. Ну просто напрочь отказывается.

Не подумайте, что я такой ханжа, но все-таки зря он, по-моему, это сделал – этот Глазков с этими своими фонариками. Ну, в самом деле, уместен ли в такой вечер, в такую минуту – минуту возвышенной пробы – как сказал бы Окуджава, этот хотя и тихий, но все-таки немного грубоватый шепот. Не разогонит ли он волшебные вечерние облака?

Как все-таки мы, читатели, беззащитны перед этими существами, которым эти сумасбродки-музы ничтоже сумняшеся раздали свои бесценные дары! Беззащитны, как Акакий Акакиевич перед грубыми обстоятельствами.

У-у-у какими самодурами бывают эти  поцелованные небесами создания, гордо и, увы, по праву именующие себя поэтами. Как потворствуют эти самые музы своим любимцам в заведомо нечестивых, возмутительных, богопротивных вещах. Ибо что может быть возмутительней, чем беспечный росчерк пера, которым легко и непринужденно меняют они свои строки. Строки, которые им уже, может, и не принадлежат или принадлежат только отчасти. Которые уже, может, в гораздо большей степени (если судить по-справедливости. Ах, есть ли на свете справедливость?) принадлежат нам, потому что давно уж успели мы отдать им свои нежные и ранимые читательские сердца!

Ну вот, приведу для примера одно стихотворение Окуджавы. Сейчас оно во всех сборниках и в интернете звучит так:

Сестра моя прекрасная, Натела, 
прошли года, а ты помолодела –
так чист и ясен пламень глаз твоих... 
Возьми родную речь, горбушку хлеба, 
и эти облака, и это небо 
и раздели на нас, на шестерых. 

Вот заповедь ушедшего поэта, 
чья песня до конца еще не спета. 
Сестра моя, все – только впереди! 
Пускай завистникам пока неймется... 
Галактион когда-нибудь вернется, 
он просто задержался по пути. 

Средь океана слов и фраз напрасных, 
не столь прекрасных, сколько безопасных, 
как острова, лежат его слова, 
спешит перо как будто пред грозою... 
Его глаза подернуты слезою: 
поэты плачут – нация жива.

Но я его, хоть убей, помню таким:

Сестра моя прекрасная, Натела, 
прошли года, а ты помолодела – 
так чист небесный пламень глаз твоих... 
Смешай родную речь, краюшку хлеба, 
надежды и сомнения, и небо 
и раздели на нас, на семерых. 

Вот суть любви  ушедшего поэта, 
чья песня до сих пор еще не спета. 
Сестра моя, все – только впереди! 
Надгробья холодны, душе  неймется... 
Галактион когда-нибудь вернется, 
он просто задержался по пути. 

Средь океана слов и фраз напрасных, 
не столь прекрасных, сколько безопасных, 
как острова, лежат его слова, 
спешит перо как будто пред грозою... 
Его глаза подернуты слезою: 
поэты плачут – нация жива.

Ничего, ничего я в этой новой редакции моего любимого стихотворения не принимаю!
Душа моя не соглашается даже на эту вроде бы совсем уж незначительную замену «семерых» на «шестерых». Ну, ни в какую!

«Ну, это твои проблемы», – скажете вы и будете неправы. Если б дело касалось одного меня, я б, так уж и быть, смолчал. Поскулил бы, может быть, где-нибудь в своем уголке, тем дело бы и ограничилось. «Единица – вздор, единица – ноль», – думаете, я не помню этих слов Маяковского? Но в том-то и дело, что я не один. История знает немало подобных случаев.

«Борис сошел с ума», –  известная фраза Анны Ахматовой, узнавшей, что Пастернак собирается обновить свой «Сад» –  тот самый, который «Ужасный, капнет и вслушивается, все он ли один на свете».
О, как я сочувствую тем, беззаветно преданным Пастернаку читателям тридцатых годов, которые ужаснулись его бесцеремонному вмешательству в свои же собственные ранние вещи, как понимаю тех, кто не смог пережить, что «солнце, садясь, соболезнует мне» уже не потому, что «с матрацев глядят, не моя ли платформа», а совсем по иной причине. Я б, наверно, и сам умер, если б жил в то время и узнал, что он собирается что-то в этой строфе изменить.

А бывают случаи еще более прискорбные. Бывает, что  несчастному читателю некому даже предъявить свои претензии. Бывает, он сам неправильно прочтет какую-нибудь строку и полюбит ее навсегда в таком  искаженном виде. А потом, когда узнает правду, кого, скажите, ему обвинять, чтобы хоть немного утешить свою скорбь?
И хотя для какого-нибудь ревнивого читателя любой поэт – потенциальный преступник, как любой мужчина – потенциальный преступник для какой-нибудь неукротимой феминистки, ничего ему тогда не остается, как только кусать локти самому себе.

Как раз такое вот злоключение стряслось однажды с Владимиром Солоухиным. Он неправильно прочел и в таком неправильном виде навсегда полюбил одну строфу Марины Цветаевой. Потом уже, узнав правду, страшно возмутился (как я его понимаю!) и утверждал, что его неверный вариант гораздо лучше оригинала.
Я люблю цветаевский оригинал, солоухинский вариант кажется мне гораздо более слабым, но еще раз повторю: как я его понимаю!

Вот в этом знаменитом стихотворении Цветаевой, которое вы, конечно, знаете, вместо строфы:

И кровь приливала к коже,
И кудри мои вились…
Я тоже была, прохожий!
Прохожий, остановись!

он прочел:

И кровь приливала к коже,
И кудри мои вились…
Я тоже была прохожей,
Прохожий, остановись!

...Когда-нибудь я, может, займусь глубоким академическим исследованием этого вопроса, если какой-нибудь дотошный литературовед не опередит меня и не составит подробную антологию всех этих возмутительных, а иногда даже трагических случаев, а сегодня, в рамках газетной заметки, ограничусь этими эпизодами. Надеюсь, и этого хватит, чтобы хоть немного развеять вашу скуку. На что-то большее я уж не претендую.
2021


Рецензии