К 90-летию Андрея Тарковского. Жестокие чудеса Сол

Жестокие чудеса «Соляриса»

  «Солярис» Тарковского куда лиричнее первоисточника. Тарковский - Поэт в самом прямом смысле этого слова. Это, если хотите, блестящая лирическая кино-поэма. Это поэтические картины, воплощенные в кино. Кажется, сегодня видеоверсию я люблю больше, чем роман Лема. Так случилось. «Паузы» Тарковского (сцена расставания с Землей, поездка Бертона, сцена в библиотеке, финальная…) открывают мне нечто непостижимое, глубокое и очень поэтическое.
  То есть – я рассматриваю «Солярис» Тарковского как гигантскую поэтическую фреску. Практически бездонную. Потому что в отличие от мысли его чувственные, пронзительные картины не имеют конца прочувствованию, комментарию, новым откровениям при просмотре. Это магия поэтическая, воплощённая средствами кинематографа. Нужно быть в душе поэтом, как мне кажется, чтобы полюбить Тарковского.
  Нужно уметь смотреть. Смотреть многократно.  Как невозможно постижение лучших стихотворений без неустанного к ним обращения.
  Если и философ режиссер Тарковский, то насквозь философ – Поэт.

  Психологу Кельвину Тарковского самому, пожалуй, нужна помощь коллеги. Хотя нужна она и Снауту, и Сарториусу… Нужна и бесполезна. Земные врачевания не действуют на Солярисе. И всё же… когда обозреваешь разом весь фильм, то прежде всего всплывает в памяти развороченный, рефлексирующий, потрясённый Кельвин. Он как-то с трудом выпрямляется в зрительской моей памяти: или «валяется» на кровати, или корчится в шахте ракеты, или сидит безвольно, расслабленно, или ступает по станции нетвёрдо. Это общее. И в финале падает на колени перед… кем? чем! Отцом, фантомом? Кажется, труднее всего нам и двум ученым понять именно Криса с его внешним бездельем, «бредом, поэзией и мраком».
  И всё же Крис Кельвин мне глубоко симпатичен. Он один тянет за собой всё земное, дорогое и близкое сердцу. Крепь человеческих отношений, любовь, прекрасную Землю, покинутую им (ими), отцовство и материнство, вспыхивающие картинки детства, мир природы, тихих и поэтичных ей уголков, огни больших городов, тоску и радость (мнится иногда – тщету!) искусства… Всё это – беспрестанно тянущийся за ним шлейф, заслоняющий Океан. Много ли вы помните зрением странного этого мыслящего гиганта, космического дитяти без опеки мамки и папки, самостийного играющего в «кораблики» буйной и престранной фантазии? Секунды, минуты он виден нам из иллюминатора станции. А даже иллюзорное возвращение власти Земли в финале тянется так, кажется, долго…
  Почему-то для меня, мальчишки, главной «картинкой» «Соляриса» стали колышущиеся водоросли. Они – своеобразная окольцовка фильма. Теперь мне кажется, что они пробудили во мне, подростке тогда, поэтическое, что потом уже никогда не угасло. Унёс в те часы из поселкового клуба я и ошеломительную картину фантастического города, которая долго преследовала меня как воплотившаяся мечта о будущей красоте городов землян (это были съёмки в реальном Токио). Вынес благодаря режиссёру тайну и был навсегда поражён ей.
  В колдовской притягательности земного мира и лежит глубочайшее отличие фильма от романа.
  Лем же не обезволивает Криса Кельвина. Он оставляет его в нашей памяти ищущим разгадку формы новой жизни, встреченную человеком в необозримом космосе. До последнего слова в романе психолог Лема поражён вопросами, попыткой разгадки тайны. Мы прощаемся с Крисом не у колен отца, не очевидной нам библейской метафорой, а на коленях у Океана, протягивающим «руку дружбы» странному существу:
  «Я медленно поднял руку. Волна, точнее ее узкий язык, потянулась за ней вверх, по-прежнему окружая мою ладонь светлым грязно-зеленым комком. Я встал, так как не мог поднять руку выше, перемычка студенистой субстанции напряглась, как натянутая струна, но не порвалась. Основание совершенно расплющенной волны, словно удивительное существо, терпеливо ожидающее окончания этих исследований, прильнуло к берегу вокруг моих ног, также не прикасаясь к ним». Казалось, что из океана вырос тягучий цветок, чашечка которого окружила мои пальцы, став их точным, только негативным изображением. Я отступил. Стебель задрожал и неохотно вернулся вниз, эластичный, колеблющийся, неуверенный, волна приподнялась, вбирая его в себя, и исчезла за обрезом берега. Я повторил эту игру, и снова, как сто лет назад, какая-то очередная волна равнодушно откатилась, будто насытившись новыми впечатлениями».

  …Тарковский всем финалом (да что говорить – всем фильмом) ведёт зрителя к мысли: человеку нужен человек! Жертвенное дитяти, Хари, очеловечиваясь, не думает ни о каком океане, ни о каком контакте с ним, ни о какой миссии землян на Солярисе. «Любимый» - знобко неожиданно роняет она в библиотеке Кельвину, а сама только-только выныривает из голосов и цветов праматери своей Земли: лают собаки, слышны человеческие голоса, звенит колокол церквушки, кричат птицы, весело и одновременно немыслимо далеко вспыхивает костёр, в который подбрасывает хворост маленький Кельвин…
  Она всё больше и больше рвёт пуповину со странным «отцом-океаном» и, уходя навсегда, думает о Человеке, которого вновь приобрела. Абсолютно ничего другого за её жертвой не стоит.
  Обидное – «бездельник» - брошенное во время последнего спора Крису Сарториусом, в общем-то, справедливо: всё мнимо глобальное оставляет психолога с Земли, есть только Он и Она, есть человек-человек.
  Как всё успокаивается после произнесённого во время последней беседы Снаута и Криса: «Человеку нужен человек!» И всё земное, человеческое возвращается к героям: цветы, зазеленевшие в металлической коробочке, привезенной Крисом с Земли, музыка Баха, пруд с фантастически красивыми водорослями…
  И Мозг-океан, кажется, окончательно понимает, что человеку нужен человек, даря психологу с Земли встречу с давно утраченным на Земле отцом.
  Блудный сын возвращается на зыбкий островок человеческой обители на поверхности Океана и припадает к ногам отца.

  Тарковский смотрит из космоса на Землю, Лем устремлён в Космос. Ностальгией режиссёр, кажется, поражён ещё задолго до своего отъезда за границу. Они смотрят в разные стороны, вектор притяжения сил у каждого свой. Однако это не отменяет нашего восхищения ими – в равной степени. Глядя со станции на прародину, Тарковский не унижает звёзд, а Лем с всегдашней устремлённостью к ним, никогда не забывает о матушке Земле…
  Самые поэтические сцены фильма «Солярис» связаны с земным миром, даже если это происходит на космической станции. Самые восхитительные кадры там, «внизу», у подножия космоса. Вспомните хотя бы несколько секунд с женщиной в «шахматном» платье на берегу водоема, пчелу на медовом, сочном яблоке под внезапным, шумным ливнем, застывший пруд, ночной Токио, ожившую картину «Охотники на снегу» Брейгеля… Весь Тарковский «на земле, зелёной и душистой». Космос для него – некая трагически красивая оправа для обжитого, человеческого. «Бессмысленная бездна пустоты» как магическая наждачная бумага, чтобы отшлифовать поэзию всего земного.
  Может быть, финал фильма говорит нам о её необыкновенно-опасной хрупкости?! Ведь режиссёр, вернув нам всю полноту красоты земли и человека, устремляется снова в космос, и мы видим с его высоты хрупкий островок человеческого, омываемый безбрежным океаном (океаном космоса, непознанного?). Как странно, как болезненно действует на нас в финале сцена в отчем доме, где с потолка на отца, его жилетку, книги, стол льётся сверху вода. Зыбкое, непрочное, призрачное, готовое исчезнуть, пропасть… Не те ли же примерно сцены предвещают в «Зеркале» распад семьи: вода, летящие с потолка куски штукатурки?.. Хрупкое, беззащитное и – бесконечно дорогое.
  Метафора финала пытается склеить космическое и земное, но… это возвращение блудного сына к ногам отца вселяет в нас тревогу. Как будто космическое «заражает» земное, подчёркивает и планету нашу и человека на ней – как песчинок в необозримом космосе. Электронные шумы Эдуарда Артемьева подчёркивают трагическую космическую оправу всего дорогого сердцу, человеческого.
  Кельвин в романе Станислава Лема в заключительных четырёх страничках признаётся: «Но у меня нет дома». Он заражён тоже космосом, но по-другому. Думая о возвращении через несколько месяцев на Землю, он говорит: «Потом всё войдёт в норму. Появятся новые интересы, новые занятия, но я не отдамся им весь. Ничему и никому никогда больше. И быть может, по ночам буду смотреть на небо, туда, где тьма пылевой туч, как чёрная занавеска, скрывает блеск двух солнц, и вспоминать всё, даже то, что я сейчас думаю».

  «Каких свершений, издевательств, каких мук я ещё ожидал? Не знаю. Но я твёрдо верил, что не прошло время жестоких чудес». Так завершается роман Лема «Солярис». Мне кажется, в слова эти впущено много не только от героя романа, Криса Кельвина, но и от самого автора, которые предвидит человечеству в космосе «время жестоких чудес». Ведь об этом же, собственно, и «Непобедимый», и «Фиаско», и «Возвращение со звёзд», и «Эдем». Оскюморон тут как нельзя кстати: «жестокие чудеса». Мы теперь и на ближайшее-то к нам соседство в Солнечной системе смотрим как на череду «жестоких чудес»: везде страшно, смертельно для человека, чаще всего несовместимо с нашей природой. Что уж и говорить о далёком космосе!
  Жестокий плен есть и в свойстве романов польского фантаста, когда он не даёт нам никакого шанса на разгадку тайны. Потому… что он честен перед собой и нами: он сам не знает отгадки. Как не может её нащупать и открывшаяся человечеству иная форма жизни – такая, как его «жидкий, слепой колосс»:
  «В зарождении, росте и развитии этого живого образования, в каждом его отдельном движении и во всех вместе проявлялась какая-то осторожная, но не пугливая наивность. Оно страстно, порывисто старалось познать, постичь новую, неожиданно встретившуюся форму и на полдороге вынуждено было отступить, когда появилась необходимость нарушить границы, установленные таинственным законом».
  Фатальная взаимность…
  Жестокие несообразности, над которыми ломал голову и сам фантаст, всё больше волшебно запутываясь сам и запутывая нас. А это далеко не самый жестокий его роман. В его концовке чудится всё-таки магическая запутанность Кельвина в «исполинской реальности» монстра. Сладость даже, расслабленность какая-то. Соединённость в непознанности, в инстинктивных попытках понять друг друга. Смирение перед возможной невозможностью.
  В романе «Фиаско» человечество уничтожает не открывшуюся и не понятую им цивилизацию, а в «Непобедимом» она, жуткая, бессмысленная, изгоняет нас из своего вечного мёртвого покоя, смертельного для человека.
  Но какое же самое «жестокое чудо» романа «Солярис»?
  Это не сотни погибших в пучинах мозга-океана исследователей, это не сам тупик, в который попала вся соляристика, – это очеловечивание Хари. В это стремительное перерождение из пустоты в человека нужно вживаться. И тогда оно потрясает, как первое осознание своей смертности. Воскресение, дубликаты страшны для людей. Еще более чудовищным предстаёт фантастическое вынимание из небытия для самих воскресших: - лучше выпить жидкий кислород, лучше подвергнуть себя аннигиляции, чем жить нелепой и жестокой подменой, подброшенной «ущербным богом» игрушкой к ногам любящего тебя человека. Или – ненавидящего?! (Мы ничего почти не знаем о «подарках» Снаута и Сарториуса).
  Вот вы и восстали из пены океана Солярис и пошли среди живых, пугая их «жестоким чудом» воскресения. И вдруг – поняли всем собой иллюзорность, фальшивость, беспощадную поддельность его. Это пострашнее жидкого кислорода.


Рецензии
Очень глубокие статьи о Тарковском. Спасибо, Николай!
С уважением, Рэчел.

Рэчел   23.05.2022 23:24     Заявить о нарушении
Спасибо Вам!

Учитель Николай   23.05.2022 23:43   Заявить о нарушении
На это произведение написано 7 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.