Характер повседневной понятливости

    Характер повседневной понятливости таков, что она всегда уже «на месте». Ты ещё только рот открыл для того, чтобы что-то спросить, а она тебя уже опередила. Она уже «тут». Она уже знает ответы, хотя их ещё не озвучила.  Она может их так и не озвучить, но она «уже всё знает». Заставить такую понятливость признать, что она чего-то не знает, это значит именно – заставить.
Под нажимом, под давлением – не физическим, а интеллектуальном – как, например, в диалогах Сократа, в споре с ним, собеседники признают в конце концов, что чего-то не знают. Это важный вывод и большое достижение для повседневной понятливости. «За просто так» она никогда в своём незнании не признаётся.

     Так происходит потому, что для повседневной понятливости не существует времени. Хотя повседневная понятливость всегда «уже знает», но что именно она знает – ей неизвестно. Свои «знания» она без труда может приписать и другому. Например, вычитать то, что она всегда разумела из какой-нибудь умной книги – что называется в тысячный раз вычитать одну себя. С такой же легкостью собственные мысли приписываются и собеседнику. С завидным упрямством и упорством другому приписываются и собственные определения. Когда повседневная понятливость говорит другому: ты, наверное, дурак, понимать её следует в том смысле, что признание в собственной глупости наконец совершилось.

     Мы уже не удивляемся тому, что когда люди сетуют на людей, они сетуют на самих себя. Но здесь безличное тонет в безличном, люди в своей же атмосфере людей – захлёбываются. Возникают анекдоты, подогревающие схему: стой смирно, не гони волну. Потому что, итак, все мы «хлебаем» и некому «расхлёбывать». Но и в индивидуальных, один на один, и в парных отношениях «он и я», повседневная понятливость не добивается лучшего. Её несёт по тому же самому «знанию», которого она не знает и сама. В диалоге повседневная понятливость отскакивает от другого, впервые налетев на саму себя, но будучи не в силах освоить простейших механизмов «дуальности», она решает, что то, что она выяснила в негативном плане, это – другой.
     На сём история её «самопознания» и заканчивается.

     Повседневная понятливость обидчива и агрессивна, одновременно. Доверчива и недоверчива одновременно. До крайности «реалистична» и до маразма фантастична одновременно. Она вообще во всём и везде одновременна без всякого различия.

     Можно не сомневаться в том, что повседневная понятливость прекрасно знает, что такое бытие. Поэтому, когда она, хитро улыбаясь, задаёт вам вопрос как философу: а что такое бытие? – её вопрос похож на вопрос учителя своему остолопу-ученику – скажи же мне, дорогой, сколько будет дважды два?
Это вы не знаете что такое бытие, а вот она «знает». Ведь у неё всё хорошо, но, конечно же, и плохо - одновременно.

     Здесь нам с вами важно понять, что повседневная понятливость не зависит от того, что именно она говорит – себе или другим, а зависит от того способа, каким она это делает. Потому что, очень часто, и даже чаще всего, повседневная понятливость говорит «правильные вещи». Но если она говорит нам «правильные вещи», то тогда чего же мы от неё хотим? Хотим ли мы от неё того, что раньше выражалось как «Баранкин, стань человеком!»??? Не хотим ли мы от неё того, чтобы она не только выражала «правильные вещи», но ещё и сама при этом «была»? Что мы вкладываем в это последнее требование? В первое и последнее требование человека, как я его называю.

  Повседневная понятливость может говорить: Бог есть и это несомненно. Но она же может говорить: Бога нет, и это каждому ясно. Повседневная понятливость говорит неприятные для вас вещи: философия это, вообще чепуха. Но повседневная понятливость говорит, и казалось бы, классные вещи: экзистенция это то, что никогда не становится объектом, это исток, из которого я мыслю и действую. Последнее, никто кроме меня не отнесёт к повседневной понятливости, а зря. Я прямо-таки воочию вижу, как преподаватель философии такой-то кафедры залазит на трибуну и каждый раз, прокашлявшись, говорит: экзистенция это то, что никогда не становится объектом… И в этот момент экзистенция как раз и становится объектом. То же самое он пишет и в своих диссертациях – для него эта повседневная понятливость его профессии, которую он передаёт дальше по этапу. Зачем мы придираемся к нему, какое право имеем?

   Все мы когда-то понимали то, о чём говорим, или в крайнем случае, думали, что понимаем. Но мир не стоит на месте и даже то, что мы однажды действительно поняли и понимали, становится обыденщиной. Вся терминология Дазайн структур сегодня в определённых кругах настолько же привычна, насколько и специфическая интернетовская терминология – и то, и другое отныне «фишки» своего времени. В каком-то смысле экзистенция, и вправду не становится объектом, потому что в основном она – чистая терминология, за которой ничего не стоит. Если бы экзистенция могла говорить, то я думаю, она сказала бы о себе несколько попроще, более внятными словами, например, словами Григория Сковороды: «мир ловил меня, ловил, ловил и снова ловил, да так и не поймал». Я написала «если бы экзистенция могла говорить», но разве она не умеет говорить, и разве слова Григории Сковороды это как раз не речь самой экзистенции?

   О Григории Сковороде написаны десятки книг, и я прочитав все эти десятки, от корки до корки, нашла в них ровно столько экзистенции, сколько обнаружила в них цитат самого Григория Сковороды. Вот вам более краткая зарисовка того – как у нас с экзистенцией…

  Не думайте, что повседневная понятливость настолько наивна и бесперспективна, что умеет спорить только о разнице в содержаниях, даже она, будучи глупо наивной, наивна – но не настолько. Как ты ко мне обращаешься? – кричит один человек другому и прекращает с ним говорить. Казалось бы, тут присутствуют и «что», и «как», а значит присутствует и некая полноценность. Чего же здесь нет, что мы постоянно упускаем, что нам так трудно выразить?
   Вот ту самую неуловимую экзистенцию, след «ничтойности» которой должен присутствовать, а его нет.

   Но я напишу, как всегда, попроще и попонятнее, воспользовавшись цитатой из Чаадаева, одним местом из его «Философических писем» (конкретно, одним местом из первого письма):

  «Одна из самых прискорбных особенностей нашей своеобразной цивилизации состоит в том, что мы все еще открываем истины, ставшие избитыми в других странах и даже у народов, гораздо более нас отсталых. Дело в том, что мы никогда не шли вместе с другими народами, мы не принадлежим ни к одному из известных семейств человеческого рода, ни к Западу, ни к Востоку, и не имеем традиций ни того, ни другого. Мы стоим как бы вне времени, всемирное воспитание человеческого рода на нас не распространилось. Дивная связь человеческих идей в преемстве поколений и история человеческого духа, приведшие его во всем остальном мире к его современному состоянию, на нас не оказали никакого действия. Впрочем, то, что издавна составляет самую суть общества и жизни, для нас еще только теория и умозрение».

   Давайте для начала выделим из этого куска текста, который я ещё буду продолжать, самое главное (то, что Чаадаев говорит о российском заболевании до известной меры подходит к критике повседневной понятливости вообще). Самое главное заключается в следующем: всё, что для других обществ есть длинная история и борьба их собственных завоеваний, и вследствие этого не одна лишь голая теория, но и завоёванный ими соответствующий образ жизни, для нас, увы, есть лишь голая теория. Мы перенимаем, а не рождаем или продолжаем, и почва, на которую мы перенимаем, пересаживаем идеи, совершенно не подходит перенимаемому, она, как бы, не готова к нему (наше естество не готово к нему). Таким образом, всё перенимаемое у нас, словно бы зависает в вакууме. Или, обобщая чаадаевскую мысль, можно сказать, что у нас не выполняются три возможных свободных условия истины:

1. Брать любое понятие как историю рождения этого понятия, через движение проблем и тем, которые его породили.

2. Брать понятие, через творчество когерентных ему идей, то есть порождая собственные идеи такого же характера, резонировать с данным.

3. Брать понятие как экзистенциальный образ жизни, который стоит за ним – видеть понятие в культуре и искусстве, а по максимуму – в окружающей жизни.

   Если бы, хотя бы одно из этих условий, имело место быть, - российское заболевание, а вместе с ним и повседневная понятливость нам бы не угрожала. По существу, введённые критерии, это критерии истории (времени) и полноты (широты бытия) – и если вокруг понятия нет ни того, ни другого, то наше понятие на самом деле «без понятия» о чём оно.

   Можно сколько угодно говорить о том, что экзистенция это исток, но если не проведена критика того, в чём мы все по уши сидим, то и «исток» отправляется в нас туда же, куда и воспринимающее его «заднее место».

   Особенно нужно обратить внимание на характер временности, который подчёркивает Чаадаев:

   «Мы живем лишь в самом ограниченном настоящем без прошедшего и без будущего, среди плоского застоя. И если мы иногда волнуемся, то не в ожидании или не с пожеланием какого-нибудь общего блага, а в ребяческом легкомыслии младенца, когда он тянется и протягивает руки к погремушке, которую ему показывает кормилица».

   Напомню также и то предложение о времени, которое мы уже с вами прочитали (из первой цитаты):

  « Мы стоим как бы вне времени, всемирное воспитание человеческого рода на нас не распространилось».

    Спасибо, Пётр Яковлевич, потому что написанное вами и до сих пор актуально!

    Действительно, эта злоба дня российской действительности есть ещё и злоба дня всякой повседневной понятливости. Поскольку последняя не рассматривает историю происхождения понятия, на котором основывается, она лишена прошлого. Поскольку она не собирается творить нового из своих же собственных понятий, она не вступает в резонанс со «старым» и не происходит в будущее – она лишена будущего. И тут бы, казалось, ей сам Бог заповедал быть тогда какой-нибудь «настоящей» (без прошлого и будущего), и она наверное себя такой и считает, и даже гордится этим, да зря гордится, потому что настоящей она могла бы быть в таком случае, лишь при условии, что опиралась бы на жизнь, на культуру, на искусство – на полноту, создающую полноценное «здесь» и «сейчас», но повседневная понятливость не выходит за пределы узкого круга своей специфики. Не жизнь её поддерживает, а бытование, эмпирия – жизнь повседневной понятливости страшна («вести жизнь», существовать ей ближе, а жизнь в большом смысле слова – она ведь отверзста, она – бездна попросту). И культура, и искусство, и жизнь, когда они не одомашнены – опасные собеседники. Повседневная понятливость держится не их, а того, что именно «теперь» оказалось на ходу – и для неё самой, и для каких-то других, существующих в попутном направлении.

   Повседневная понятливость - не настоящая понятливость, она лишена настоящего, так же, как лишена прошлого и будущего. Что же у неё тогда остаётся в запасе? У неё остаётся в запасе именно вот это «теперь» - её «сейчашность», «ежеминутность» - её «текущее».

   Повседневная понятливость это «теперешнее» понимание, без всякой надежды на какую-либо иную проекцию.
 


Рецензии
Повседневная понятливость - это сфера рассудка, знаний и значений. Они есть мертвой шелухой, оставшейся от когда-то созидающего понимания. Понимание идет от мышления - как глубоководного поиска целого (смыслов)в кромешной темноте. Акт понимания - это свет (просвет), который "нащупало" мышление. Мышление ушло дальше, а на "угасающих углях" понимания бегают "призрачные блики" повседневной понятливости, не способной быть светом перед темнотой Ничто.

Дмитрий Добрый 77   07.08.2022 23:42     Заявить о нарушении