Таланту А. П. Чехова. Два газетчика

(Неправдоподобный рассказ)
   Рыбкин, сотрудник газеты «Начихать вам на головы!»,
человек обрюзглый, сырой и тусклый, стоял посреди своего номера
и любовно поглядывал на потолок,
где торчал приспособленный для лампы крючок.
В руках у него болталась верёвка. Он её приспосабливал к голове.
Выдержит или не выдержит? - думал он. - Оборвётся, чего доброго, и крючком по голове... 
Жизнь анафемская! Даже повеситься путём негде! Ну не ехать же топиться в Неве.
    Не знаю, чем кончились бы размышления безумца, если бы не отворилась дверь
и не вошел в номер приятель Рыбкина, Шлёпкин, сотрудник газеты «Иуда предатель»,
живой, весёлый, розовый, как домашний хрюкающий зверь.
    Здорово, Вася! - начал он, садясь. - Я за тобой... Едем!
В Выборгской покушение на убийство, строк на тридцать можно написать...
Какая-то шельма резала и недорезала. Резал бы уж на целых сто строк, подлец, чтоб всё описать!
Часто, брат, я думаю и даже хочу об этом писать!
Если бы человечество было гуманно и знало, как нам хочется жрать,
то оно вешалось бы, горело и судилось во сто раз чаще. И нам не надо было б долго ждать,
Я вот ведь о чём думал!
Ба! Это что такое? - развел он руками, увидев веревку. - Уж не вешаться ли вздумал?
    Да, брат... - вздохнул Рыбкин. - Шабаш...
Прощай! Опротивела жизнь! Пора... вошёл во враж!
    Ну, не идиотство ли? Опротиветь-то жизнь тебе могла чем?
    Да так, всем... Туман какой-то кругом, неопределенность... безызвестность... писать не о чем.
От одной мысли можно десять раз повеситься: кругом друг друга едят, грабят, топят,
друг другу в морды плюют, а писать не о чем!
Жизнь кипит, трещит, шипит, а писать не о чем!
Дуализм проклятый какой-то... Писать не о чем - нет тем!
     Как же не о чем писать? Будь у тебя десять рук – всё бы им было,
на все бы десять рук работы хватило.
     Нет, не о чем писать!
Кончена моя жизнь! Ну, о чём прикажешь написать?
О кассирах писали, об аптеках писали, про восточный вопрос писали...
до того писали, что всё перепутали
и ни чёрта в этом вопросе не поймёшь.
Писали о неверии, тёщах, о юбилеях,
о пожарах, женских шляпках, падении нравов, о Цукки* - всё чушь и ложь.
Всю вселенную перебрали, и ничего не осталось.
Ты вот сейчас про убийство говоришь: человека зарезали... Эка невидаль тебе досталась!
Я знаю такое убийство, что человека повесили, зарезали, керосином облили и сожгли –
всё это сразу(!) и то я молчу.
Наплевать мне! Слушать не хочу
Всё это уже было
и ничего тут нет необыкновенного. Бумага всё забыла!
Допустим, что ты двести тысяч украл или что Невский с двух концов поджёг, - наплевать и на это!
Всё это обыкновенно, и писали уж об этом.
А потому прощай!
     Не понимаю! Такая масса вопросов... такое разнообразие явлений!
В собаку камень бросишь, а в вопрос или явление попадёшь... нынче столько мнений…
     Ничего не стоят ни вопросы, ни явления... Например, вот я вешаюсь сейчас... Отчего?
По-твоему, это вопрос, событие; а по-моему, пять строк петита - и больше ничего.
И писать незачем. Околевали, околевают и будут околевать - нового тут нет ничего...
Все эти, брат, разнообразия, кипения, шипения очень уж однообразны, чтоб о них писать. 
И самому писать тошно, да и читателя жалко - за что его, бедного, в меланхолию вгонять?
     Рыбкин вздохнул, покачал головой и горько улыбнулся.
А вот если бы, - сказал он, - случилось что-нибудь особенное, зашибательно-подлое,
этакое, знаешь, что-нибудь мерзейшее, расперенаиподлое,
такое, чтоб черти с перепугу передохли, ну, тогда ожил бы я! -
Прошла бы сквозь хвост кометы, что ли, земля,
Бисмарк бы в магометанскую веру перешёл
или турок до Калуги бы докатился – с предателями б дошёл,
да Калугу приступом взяли бы...
или, знаешь, Нотовича** в тайные советники произвели бы...
одним словом, что-нибудь зажигательное, отчаянное на все года, -
ах, как бы я зажил тогда!
    Любишь ты широко глядеть,  а ты попробуй помельче плавать, но не вилять, а прямо.
Вглядись в былинку, в песчинку, в щёлочку... вглядись упрямо -
всюду жизнь, трагедия, драма! В каждой щепке, в каждой свинье драма!
    Благо у тебя натура такая, что ты и про выеденное яйцо можешь писать, а я... нет!
    А что ж? - окрысился Шлёпкин. Чем, по-твоему, плохо выеденное яйцо? – спросил он в ответ. –
Масса вопросов!
Во-первых, когда ты видишь перед собой выеденное яйцо,
тебя охватывает негодование, ты возмущён от такой жизни!!
Яйцо, предназначенное природою для воспроизведения жизни индивидуума...
понимаешь! жизни!..
жизни, которая в свою очередь дала бы жизнь целому поколению заодно, 
а это поколение тысячам будущих поколений, - вдруг съедено,
стало жертвою чревоугодия или прихоти – съевшим всэ равно!
Это яйцо дало бы курицу, курица в течение всей своей жизни снесла бы тысячу яиц... —
вот тебе, как на ладони, подрыв экономического строя, заедание будущего низшим из лиц!
Во-вторых, глядя на выеденное яйцо, ты радуешься:
если яйцо съедено, то, значит, на Руси хорошо питаются и ты, глядя на них, как бы  наешься!
В-третьих, тебе приходит на мысль, что яичной скорлупой удобряют землю
и ты советуешь читателю дорожить отбросами, внушая им: отбросы дарить люблю.
В-четвёртых, выеденное яйцо наводит тебя на мысль о бренности всего земного:
жило и нет его - оно теперь из царства как бы неземного!
В-пятых... Да что я считаю? На сто нумеров хватит! Подвести черту?
    Нет, куда мне! Да и веру я в себя потерял, в уныние впал... Ну его, всё к чёрту!
Рыбкин стал на табурет
и молча прицепил верёвку к крючку в ответ.
    Напрасно, ей-богу напрасно! - убеждал Шлёпкин. - Ты погляди:
двадцать у нас газет и все полны!
 Стало быть, есть о чём писать!
Даже провинциальные газеты - и те полны и бесценны!
     Нет... Спящие гласные, кассиры... - забормотал Рыбкин, как бы ища за что ухватиться, -
дворянский банк, паспортная система... упразднение чинов, Румелия. Бог с ними! Всё упразднится.
     Ну, как знаешь... я бы не торопился.
     Рыбкин накинул себе петлю на шею и с удовольствием повесился. 
    Шлёпкин сел там же за стол и в один миг написал несколько статей:
заметку о самоубийстве, некролог Рыбкина, передовую об усилении кары, налагаемой на самоубийц,
фельетон по поводу частых самоубийств,
и ещё несколько других статей на ту же тему.
Написав всё это, он положил всё в карман и весело побежал в редакцию,
где его ждали мзда, слава и читатели, ценящие эту тему,
и любящие за это  эту всёубивающую редакцию.
________
* Вирджиния Цукки (итал. Virginia Zucchi; 1847-1930) - итальянская балерина, прославившаяся своим драматическим мастерством, балетный педагог;  прима-балерина Мариинского театра в 1885-1888 годах. Искусство Вирджинии Цукки сильно повлияло на русских балерин той эпохи. Её танцевальная манера отличалась от большинства итальянских гастролёрок. В отличие от тех, кто был сосредоточен исключительно на виртуозной технике исполнения, она придавала большое значение драматической игре и подчиняла свою виртуозную технику созданию сценического образа и раскрытию содержания спектакля.
** Николай Александрович Нотович (1858 - после 1916) - российский разведчик, писатель, журналист, дворянин и казак-офицер. Известен написанной по-французски книгой «Неизвестная жизнь Иисуса Христа» (более известной как «Тибетское Евангелие»), якобы содержащей ранние проповеди Иисуса и предполагающей, что Иисус от 12 до 30 лет жил в Индии.
______
А.П. Чехов. Два газетчика. (Неправдоподобный рассказ)
   Рыбкин, сотрудник газеты «Начихать вам на головы!», человек обрюзглый, сырой и тусклый, стоял посреди своего номера и любовно поглядывал на потолок, где торчал крючок, приспособленный для лампы. В руках у него болталась веревка.
«Выдержит или не выдержит? — думал он. — Оборвется, чего доброго, и крючком по голове... Жизнь анафемская! Даже повеситься путем негде!»
Не знаю, чем кончились бы размышления безумца, если бы не отворилась дверь и не вошел в номер приятель Рыбкина, Шлепкин, сотрудник газеты «Иуда предатель», живой, веселый, розовый.
— Здорово, Вася! — начал он, садясь. — Я за тобой... Едем! В Выборгской покушение на убийство, строк на тридцать... Какая-то шельма резала и не дорезала. Резал бы уж на целых сто строк, подлец! Часто, брат, я думаю и даже хочу об этом писать: если бы человечество было гуманно и знало, как нам жрать хочется, то оно вешалось бы, горело и судилось во сто раз чаще. Ба! Это что такое? — развел он руками, увидев веревку. — Уж не вешаться ли вздумал?
— Да, брат... — вздохнул Рыбкин. — Шабаш... прощай! Опротивела жизнь! Пора уж...
— Ну, не идиотство ли? Чем же могла тебе жизнь опротиветь?
— Да так, всем... Туман какой-то кругом, неопределенность... безызвестность... писать не о чем. От одной мысли можно десять раз повеситься: кругом друг друга едят, грабят, топят, друг другу в морды плюют, а писать не о чем! Жизнь кипит, трещит, шипит, а писать не о чем! Дуализм проклятый какой-то...
— Как же не о чем писать? Будь у тебя десять рук, и на все бы десять работы хватило.
— Нет, не о чем писать! Кончена моя жизнь! Ну, о чем прикажешь писать? О кассирах писали, об аптеках писали, про восточный вопрос писали... до того писали, что всё перепутали и ни черта в этом вопросе не поймешь. Писали о неверии, тещах, о юбилеях, о пожарах, женских шляпках, падении нравов, о Цукки... Всю вселенную перебрали, и ничего не осталось. Ты вот сейчас про убийство говоришь: человека зарезали... Эка невидаль! Я знаю такое убийство, что человека повесили, зарезали, керосином облили и сожгли — всё это сразу, и то я молчу. Наплевать мне! Всё это уже было, и ничего тут нет необыкновенного. Допустим, что ты двести тысяч украл или что Невский с двух концов поджег, — наплевать и на это! Всё это обыкновенно, и писали уж об этом. Прощай!
— Не понимаю! Такая масса вопросов... такое разнообразие явлений! В собаку камень бросишь, а в вопрос или явление попадешь...
— Ничего не стоят ни вопросы, ни явления... Например, вот я вешаюсь сейчас... По-твоему, это вопрос, событие; а по-моему, пять строк петита — и больше ничего. И писать незачем. Околевали, околевают и будут околевать — ничего тут нет нового... Все эти, брат, разнообразия, кипения, шипения очень уж однообразны... И самому писать тошно, да и читателя жалко: за что его, бедного, в меланхолию вгонять?
Рыбкин вздохнул, покачал головой и горько улыбнулся.
— А вот если бы, — сказал он, — случилось что-нибудь особенное, этакое, знаешь, зашибательное, что-нибудь мерзейшее, распереподлое, такое, чтоб черти с перепугу передохли, ну, тогда ожил бы я! Прошла бы земля сквозь хвост кометы, что ли, Бисмарк бы в магометанскую веру перешел, или турки Калугу приступом взяли бы... или, знаешь, Нотовича в тайные советники произвели бы... одним словом, что-нибудь зажигательное, отчаянное, — ах, как бы я зажил тогда!
— Любишь ты широко глядеть, а ты попробуй помельче плавать. Вглядись в былинку, в песчинку, в щелочку... всюду жизнь, драма, трагедия! В каждой щепке, в каждой свинье драма!
— Благо у тебя натура такая, что ты и про выеденное яйцо можешь писать, а я... нет!
— А что ж? — окрысился Шлепкин. — Чем, по-твоему, плохо выеденное яйцо? Масса вопросов! Во-первых, когда ты видишь перед собой выеденное яйцо, тебя охватывает негодование, ты возмущен!! Яйцо, предназначенное природою для воспроизведения жизни индивидуума... понимаешь! жизни!.. жизни, которая в свою очередь дала бы жизнь целому поколению, а это поколение тысячам будущих поколений, вдруг съедено, стало жертвою чревоугодия, прихоти! Это яйцо дало бы курицу, курица в течение всей своей жизни снесла бы тысячу яиц... — вот тебе, как на ладони, подрыв экономического строя, заедание будущего! Во-вторых, глядя на выеденное яйцо, ты радуешься: если яйцо съедено, то, значит, на Руси хорошо питаются... В-третьих, тебе приходит на мысль, что яичной скорлупой удобряют землю, и ты советуешь читателю дорожить отбросами. В-четвертых, выеденное яйцо наводит тебя на мысль о бренности всего земного: жило и нет его! В-пятых... Да что я считаю? На сто нумеров хватит!
— Нет, куда мне! Да и веру я в себя потерял, в уныние впал... Ну его, всё к чёрту!
Рыбкин стал на табурет в прицепил веревку к крючку.
— Напрасно, ей-богу напрасно! — убеждал Шлепкин. — Ты погляди: двадцать у нас газет и все полны! Стало быть, есть о чем писать! Даже провинциальные газеты, и те полны!
— Нет... Спящие гласные, кассиры... — забормотал Рыбкин, как бы ища за что ухватиться, — дворянский банк, паспортная система... упразднение чинов, Румелия... Бог с ними!
— Ну, как знаешь...
Рыбкин накинул себе петлю на шею и с удовольствием повесился. Шлепкин сел за стол и в один миг написал: заметку о самоубийстве, некролог Рыбкина, фельетон по поводу частых самоубийств, передовую об усилении кары, налагаемой на самоубийц, и еще несколько других статей на ту же тему. Написав всё это, он положил в карман и весело побежал в редакцию, где его ждали мзда, слава и читатели.


Рецензии