Что надо человеческой душе?

Что надо человеческой душе? -
Всего лишь
Чуточку душевной теплоты,
Всего только
Сочувствия чуть-чуть
К тем болям,
Что внутри неё живут
Да чуточку поддержки
Тем надеждам,
Которыми она
Судьбы удары держит.

Когда б мы
Не скупились на всё это, -
Всем людям
Легче бы жилось
На белом свете*.

----------------------------------------------
 * - СЧм. приведенное ниже Приложение.

ПАРИЛОЖЕНИЕ.

 Автор Дина Рубина.

         КОНЦЕРТ ПО ПУТЁВКЕ "ОБЩЕСТВА КНИГОЛЮБОВ".

     В юности меня пригрела слава.

     Точнее сказать - огрела. Окатила ливнем всегородской известности, заливаясь за шиворот, забиваясь в уши и (если уж доводить образ до конца) слегка подмочив мозги, в ту пору и без того пребывавшие в довольно скорбном состоянии.

     Началось с того, что, учась в девятом классе музыкальной школы при консерватории, я послала в популярный московский журнал один из многих своих рассказов, которые строчила подпольно, кажется, с ясельного возраста. Что мною двигало? Наивная провинциальная наглость.

     В рассказике, довольно смешном, фигурировали некоторые наши учителя, под своими почти именами и со своими физиономиями, воссозданными мною с антропологической точностью. Но самым смешным было то, что рассказ напечатали.

     Общественность содрогнулась.
     Из шестнадцатилетней балбески, хронически не успевающей по точным предметам, я разом превратилась в облеченного пером обличителя нравов.

     Я послала второй рассказ - его напечатали!

     Послала третий - напечатали!

     А выпороть и усадить меня за алгебру было совершенно некому, потому что на родителей вид моей шкодливой физиономии на страницах центральной печати действовал парализующе.

    (Теперь я понимаю, что это было не что иное, как коварство судьбы, заманившей меня в литературные сети, в которых я так и барахтаюсь до сих пор.

     Со временем я даже разучилась играть на фортепиано, потому что все консерваторские годы писала рассказы, а к экзаменам учила только партию правой руки, так как с правой руки сидит комиссия.)

     С первого курса консерватории начался довольно тяжелый период в моей жизни. На меня наложила тяжкую лапу одна гангстерская организация под скромным названием "Общество книголюбов".

     Там решили выполнить на моей лучезарной юности много лет горящий план по ПТУ.

     С кровожадной радостью меня бросили в пасть юного читателя, который если что и читает с интересом, так только трехэтажный стих на стенах подъездов.

     Но сначала я всерьез полагала, что призвана сеять в этих сквернословящих цветах жизни разумное, доброе, вечное.


     Ради справедливости стоит отметить, что мне и на заводах приходилось выступать.

     И сейчас страшно вспомнить, сколько раз я отнимала у трудящихся их обеденный перерыв, который государство, между прочим, гарантирует им в трудовом законодательстве.

     Но когда на очередной встрече с учащимися очередного ПТУ мне посоветовали из зала кончать трепаться, а лучше прошвырнуться на сквер вместе выпить пивка, я прозрела.

     Я поняла, что моя общегородская известность грозит перерасти во всенародную славу. И решила немедленно прекратить это безобразие.

     Полгода я не отвечала на телефонные звонки и вообще всячески бегала от книголюбов, как бегает злостный неплательщик алиментов от своего личного, законного цветка жизни.

     Но однажды осенью меня застукали по телефону.

     Кротко и очень вежливо попросили выступить перед молодой аудиторией.

     Я осведомилась - не ПТУ ли это? Меня торопливо уверили - нет-нет, не ПТУ.

- А кто это?

- Молодая, пытливая аудитория.

- А где это? - спросила я.
    
     И опять как-то подозрительно суетливо меня уверили: нет, не далеко, и машина будет. Гарантируют доставку в оба конца.

     Я помялась, похныкала еще, ссылаясь на крайнюю занятость, что было вопиющей ложью, и наконец согласилась...

     ...В назначенный час я слонялась у подъезда "Общества книголюбов", ожидая обещанный транспорт.

     В сумке, перекинутой за спину, лежал мой творческий багаж - три столичных журнала с моими рассказами.

     Мне было восемнадцать лет, в активе я имела: новые джинсы, ослепительной силы глупость и твердое убеждение, что я - писатель.

     Пассив тоже имелся, но незначительный: несколько задолженностей по музыкальным дисциплинам и несчастная любовь за прошлый семестр.


     Наконец подкатил транспорт - этакий крытый фургончик для перевозки небольшой компании. - Вполне обычный "рафик", если не считать одной странноватой детали: окошки "рафика" были довольно крепко зарешечены.

     За рулем сидел молодой человек в форме, из чего я поняла, что выступать придется в воинской части. Молодой человек приоткрыл дверцу и крикнул почтительно:

- Товарищ писатель?

     Я подтвердила со сдержанным достоинством.

- Сидайте в "воронок", товарищ писатель! - пригласил он приветливо.

     Мы поехали...

     Когда в зарешеченном окошке ханское величие мраморных дворцов Ташкента сменилось глинобитным пригородом, я поняла, что воинская часть находится далековато.

     Когда кончился пригород и по обе стороны дороги разбежались хлопковые поля, я поняла, что это - очень далеко.

     А мы все ехали, ехали, ехали...

     Часа через полтора машина остановилась перед высокими железными воротами, крашенными той особой темно-зеленой краской, какой у нас красят обычно коридоры больниц, тюрем и городских нарсудов - вероятно, для поднятия настроения. С ворот на глинобитный проулочек отнюдь не браво глядели две облупившиеся красные звезды.

     Молодой человек в форме провел меня через проходную, тоже несколько смутившую обилием решетчатых дверей, и мы пошли кривыми унылыми коридорами, пока не уперлись в дверь с табличкой "Начальник колонии".

     Я привалилась спиною к темно-зеленой стене и лопатками ощутила извечный холод казенного дома.

- Это... куда же мы приехали?.. - слабо спросила я моего конвоира.

- Как куда! В воспитательно-трудовую колонию... Нам писателя давно обещали, - и открыл дверь.

      Комната была уставлена столами, столы завалены штабелями папок "Личное дело №...". За одним из таких столов, между двумя башнями из красных и синих папок, глянцево блестело озерцо лысины.

- Доставил, Пал Семеныч! - гаркнул мой провожатый.

      По озерцу лысины даже ряби не пробежало.

      Начальник колонии поднял голову, обнаружив суровый нос, чем-то напоминающий приклад винтовки, и два маленьких, близко поставленных веселых глаза.

      Этими глазами он несколько секунд оторопело меня разглядывал.

- Терещенко! Ты кого привез? - спросил он. Терещенко испуганно вытащил путевку "Общества книголюбов" и старательно прочел:

- Пр... про-за-ика.

- Терещенко, я ж писателя заказывал!

      Тут моя душа очнулась и затрепетала всеми фибрами авторского самолюбия.

- Я как раз и есть писатель! - воскликнула я. - Прозаик, это кто пишет длинными строчками и не в рифму. Так что вы зря беспокоитесь! Вот... - я судорожно выхватила журналы из сумки. - Вот... можете убедиться...

      Начальник колонии надел очки и довольно долго изучал страницу журнала, время от времени поднимая от моей фотографии сверяющий милицейский взор. Потом крякнул, вышел из-за стола, одернул форменный китель и подал мне твердую ладонь ребром, тоже похожую на приклад винтовки.

      Я обхватила ее и потрясла как можно внушительней.

- Мда-а... - как-то многозначительно протянул он, прикидывающе обмеряя взглядом всю меня, с моей сумкой, джинсами, рассказами и журналами.

- Значить... вот что я скажу... Народ у нас молодой, искусство люблить...
 Люблить искусство, - повторил он твердо и замолчал.

      Но вдруг встрепенулся и горячо продолжил: - Здесь что - главное? Главное, ни хрена не бойся. Это, как с хищниками: нет куража - хана дело, веники... А я тебе милиционера дам и двух воспитателей. Сам я тоже пойду... Для авторитета... Вот... Вы на какие темы лекции проводите?

- На морально-этические... - пробормотала я, чувствуя слабость в коленях.

- О! То, что надо! Нам очень нужен идейный уровень!.. Терещенко! Пригласи Киселева с Абдуллаевым.

      Терещенко вышел, а начальник мне сказал:

- Мой совет. Шпарь не останавливаясь. Пауз не делай. Чтоб они не опомнились... Ну... с Богом!

      Он пропустил меня в дверях и повел по коридорам. У выхода к нам присоединились Терещенко и еще двое в форме.

      Пока я шла под конвоем по огромному двору колонии, начальник, не без гордости простирая руку то вправо, то влево, бодро говорил:

- А там вон ремонтный цех, ребята вкалывают, стараются. За ударный труд - досрочная воля... или что-то в этом роде.

      Я шла, как в дурном сне, по пути нам успели встретиться двое колонистов, к моему неприятному изумлению, не в наручниках и без вооруженного конвоя. Шли просто так, сами по себе - проходя, зыркнули на меня одинаково набыченными глазами из-под бритых лбов. Конвою-то у меня маловато, подумала я обреченно.

      Подошли к большому деревянному бараку, вероятно здешнему очагу культуры. Внутри гудело.

- Народ уже согнали, молодцы, - удовлетворенно заметил начальник. - Это наш актовый зал...

      Несмотря на состояние сильнейшей анестезии, я отметила, что их актовый зал похож на вагон-теплушку времен войны: длинный, дощатый, битком набитый серо-черными ватниками. Лица же над ватниками... Лиц не было. Я их не видела. Страх и отвращение слепили глаза. Были серые, тусклые, бритоголовые рожи. Без возраста.

      Все это гудящее месиво удерживали несколько воспитателей, снующих вдоль рядов.

      Начальник колонии помог мне взойти на сколоченную из досок сцену с разбитым фортепиано, скалившимся открытой клавиатурой, и зычно крикнул в зал:
- Значить, так!! Здесь сейчас выступит... пру... про... заик... Чтобы было ша!

      Ватники, с кочками бритых голов, озверело затопали, засвистели и нецензурно-восхищенно заорали.

      Надо полагать, здесь это считалось аплодисментами.

      Потом наступила... Ну, тишиной это можно было назвать только в сравнении с ядерным взрывом, но к этой минуте мое авторское самолюбие давно уже валялось в глубоком обмороке, и единственное, чего мне хотелось жалобно и страстно, - чтобы на зарешеченном "рафике" меня вывезли отсюда поскорее куда-нибудь.

      Зыбким голосом, не поднимая глаз от страницы, я бормотала текст своего рассказа...

      Прошла минута, две.

      Справа кто-то из ватников стал демонстративно мученически икать, слева - наоборот, так же натужно кашлять.

      Вдруг из задних рядов сказали громко и лениво:

- Ну, хвать уже! Пусть поет...

      Я запнулась и выронила журнал.

      Ужас мягко стукнул меня в затылок и холодными струйками побежал по спине. Тем более что я вспомнила про совет начальника - не делать пауз.

      Я попятилась по сцене, наткнулась на фортепиано и, не удержав равновесия, с размаху села на открытую клавиатуру...

      Ватники взревели от восторга. Барак сотрясался.

- Э-эй, кадра!! - орали мне. - Сыграй еще этим самым!!!

      Но дикий аккорд, неожиданно извлеченный из инструмента далеко не самой талантливой частью моего тела, как это ни странно, вдруг привел меня в чувство.

      Я увидела путь к спасению.

      Решительно плюхнувшись на колченогий стул, я ударила кулаками по басовому и верхнему регистрам, и ватники вдруг заткнулись.

 - Я спою! - выкрикнула я в отчаянии. - Я спою вам "Первача я взял, ноль восемь, взял халвы"... Если... если будет ша!

       Взяла три дребезжащих аккорда и запела им Галича...

       У меня тряслись руки и перехватывало горло, но я допела песню до конца и не прерываясь перешла на "Облака".

                Облака плывут, облака,
                В милый край плывут, в Колыму,
                И не нужен им адвокат,
                И амнистия ни к чему...

       Ппела я в гробовой тишине, и постепенно дрожь в руках унималась, и мой небольшой голос звучал свободней...

                Я подковой вмерз в санный след.
                В лед, что я кайлОм ковырял,
                Ведь недаром я двадцать лет
                Протрубил по тем лагерям...

        На пятой песне один из ватников на цыпочках принес стакан с водой и бесшумно поставил передо мной на крышку инструмента...

        Я пела и пела, не останавливаясь, не объявляя названия песен, я длилась, как долгоиграющая пластинка, вернее, как одна непрерывная кассета, потому что пластинок Александра Галича тогда у нас не существовало.

        Когда в горле совершенно пересохло, я потянулась за стаканом воды и бросила взгляд на ватники в зале.

        И вдруг увидела лица.

        И увидела глаза.

        Множество человеческих глаз. Напряженных, угрюмых. Страдающих. Страстных.

        Это были мои сверстники, больше - мое поколение, малая его часть, отсеченная законом от общества.

        И новый, неожиданный, электрической силы стыд пронзил меня: это были люди с Судьбой. Пусть покалеченной, распроклятой и преступной, но Судьбой.

        Я же обладала новыми джинсами и тремя рассказами в столичных журналах. Глотнув холодной воды, я поставила стакан на крышку инструмента и сказала:

- А сейчас буду петь вам Высоцкого.

        Они не шелохнулись.

        Я запела "Охоту на волков", потом "Протопи ты мне баньку", потом "Дом на семи ветрах"...

        Сколько я пела - час? Три? Не помню...

        Вспоминаю только звенящую легкость в области души, словно я отдала им все, чем в ту пору она была полна.

        И когда поняла, что больше ничего не сыграю, я поклонилась и сказала им:

- Все. Теперь - все.

        Они хлопали мне стоя. Долго... Потом шли за мной по двору колонии и все хлопали вслед.

        Начальник радостно тряс мою руку и повторял:

- Что ж ты сразу не сказала, что можешь! А то - как мокрая курица: ко-ко-ко с журнальчиком...

        На обороте путевки "Общества книголюбов", где положено писать отзыв о выступлении, он написал твердым почерком: "Концерт прошел на высоком идейном уровне. Отлично поет товарищ прозаик! Побольше бы нам таких писателей!"

        ..Зарешеченный "рафик" унес меня в сторону городской вольной жизни, к той большей части моего поколения, которая официально не была лишена конституционных прав.

        У подъезда "Общества книголюбов" я выпорхнула из машины и, перекинув сумку за спину, на прощание махнула рукой Терещенке.

        Все, пожалуй...

        Но иногда я вспоминаю почему-то небольшой квадрат скользящего неба, поделенный прутьями решетки на маленькие, голубовато-синие пайки.

        И еще вспоминаю: как они мне хлопали!

        Я, наверное, в жизни своей не услышу больше таких аплодисментов в свой адрес.

        И хлопали они, конечно, не мне, а большим поэтам, песни которых я пропела, как умела, под аккомпанемент разбитого фортепиано.

        Не думаю, чтобы мой неожиданный концерт произвел переворот в душах этих отверженных обществом ребят.

        Я вообще далека от мысли, что искусство способно вдруг раз и навсегда перевернуть человеческую душу.

        Скорее, оно каплей точит многовековой камень зла, который тащит на своем горбу человечество.

        И если хоть кто-то из тех бритоголовых моих сверстников сумел, отбыв срок, каким-то могучим усилием характера противостоять инерции своей судьбы и выбраться на орбиту человеческой жизни, я льщу себя мыслью, что, может быть, та давняя капля, тот мой наивный концерт тихой тенью сопутствовал благородным усилиям этой неприкаянной души...


                8 ноября 2021-го года..


Рецензии