Рассказы

На мраморном ложе рептилии


Памяти Cофьи Семёновны Шустовой, Николая Антоновича Шустова и Джерри посвящается...



Я проснулся с невыразимым чувством беспредельной свободы и лёгкости. Глаза оставались закрытыми, но удивительные краски небывалого чуда сочились сквозь сомкнутые веки и наполняли диковинными цветовыми гаммами мой просыпающийся разум.
Каким, однако, жёстким было ложе… Где это я оказался?
Моё тело лежало вольготно в окаменелой пасти огромной рептилии. Её зубы были мраморно-белого цвета, а за ними повсюду – море. Поднявшись на ноги, я отправился по воде пешком. Небольшие волны то и дело слегка подбрасывали вверх мои стопы, превращая шаги в медленный неуклюжий танец. Спустя некоторое время я оглянулся назад, на распахнутую пасть, и внезапно понял, что это как раз то самое место, где мне раньше мечталось проснуться.
Вблизи был песчаный берег, а на берегу красовался старинный рояль, купленный дедом сразу после Второй Мировой и простоявший в отчем доме не один десяток лет. За роялем сидела бабушка и с лёгкой улыбкой смотрела на меня, учащегося ходить по воде.
Я не мог скрыть восхищения и удивления от всего происходящего, а бабушка, дождавшись, когда я подойду совсем близко, заиграла негромкий прелюд Шопена.
- Ну вот, внучек, теперь ты научился всему и умеешь абсолютно всё. Как интересно наблюдать твоё будущее,  путь, пройдя который, ты забудешь всё, что знал когда-то.
Лёгкий ветер, несущий пряные ароматы трав и цветов с отдалённого холма, слегка потрепал ленточки на шляпке бабушки.
- Дед не захотел к морю выходить, - объявила она торжественно, но с лёгким укором в голосе, - сидит, видишь ли, на холме, цветочки разглядывает. Ты подойди к нему, он тут ненадолго…
Несколько шагов отделяли меня от тенистых зарослей на побережье. Дед, как мне показалось, не выразил особой радости от встречи после двадцатилетней разлуки.   
- Как тебе тут? – спросил я, присев возле старика.
- Да тут ничего, - ответил седовласый моряк, теребя в руках сорванный цветок и глядя на морскую пучину совершенно невозмутимо, - А там вот… Там - не ахти… Но это временно. Я привык уже к этим коровам с шестью ногами, к искалеченным бомбами животным. Странно это, внук… Они ведь больше не мучаются и не испытывают боли, но зачем-то сохраняют ту форму, в которой пришли сюда. Я их кормлю… Может, они просто не хотят забывать, кем были?
- Это ведь тоже война, - уверенно сказал я, удивляясь собственным словам и не понимая, откуда взялись такие мысли, - и твой рояль, гляди, стоит целёхонький, как 50 лет назад, тоже не хочет забывать, каким он был во время войны.
- Вся жизнь война, - подхватил дед, - там, где существует время, всегда идёт война.
- Мне никогда не было так спокойно, как сейчас, - ответил я, - только твой странный взгляд внушает тревогу.
- Нет причин для волнений. Здесь бывает скучно и однообразно, но опасности никакой…
- А правда ли, что умершие каждые 18 лет встают из могил, если так можно сказать, именно в том виде, в каком ушли, и приходят в гости? Деда, ты ведь тоже так делал… И почему только на три дня приходите погостить, ничего не рассказываете о себе, нас всё расспрашиваете при том, что знаете во сто крат больше любого из живущих?
- А тебе всё хочется узнать сразу… Конечно, правда! Об этом, наверно, написано в каких-то книгах.
- И почему мы все оказались здесь, в одном месте? Ведь туда, куда приходили вы во снах, путь известен. И эти места, слегка изменённые в сновидениях, были вашим домом… А я всегда во сне попадал в чужие города и терялся там, постепенно забывая откуда пришёл и куда направляюсь.
- Внучек, сейчас ты занимаешься бесполезным, даже  вредным делом. Зачем тебе вспоминать свои сны? Неужели ты думаешь, что сейчас ты тоже видишь сон?
- Я смогу это сказать только когда проснусь, если проснусь…
Дед улыбнулся.
- Внучек, родной, это не мы тебе снились, это ты снился чужим городам и нам в том числе.
- Тогда я ничего не понимаю, деда… - мне стало очень грустно и не хотелось лишний раз озвучивать давно известный факт. Потому я позволил сделать это деду за меня:
- В том и штука – когда тебе кажется, что ты постепенно начинаешь понимать нечто, ты погружаешься в чужой сон. Когда же ты понимаешь всё сходу и не нуждаешься в объяснении, ты просыпаешься… Чаще всего так. Иногда ты погружаешься и в собственный сон, согласись, это куда лучше, чем теряться в чужих...
- Я понимаю, деда, понимаю…


- Ну что, внучек, оседлаем Медовые Водопады? – спросила подоспевшая к нам бабушка, успевшая за время нашей с дедом беседы расправить на песке громадный персидский ковёр, - И, конечно, чайкУ возьмём в дорогу.
- Господи! – воскликнул я, увидев на ковре старинный медный самовар с извилистым тонким носиком, - где же ты его нашла, ба?
- Ты думаешь, я забыла тот мультфильм про Али-Бабу и сорок разбойников? Внучек, твоя бабушка всегда была запасливой. Ну как не приберечь такую полезную вещь, оставленную неким недотёпой в забытом мультфильме?..
И затем мы пролетели, как показалось, несколько вселенных, бесконечность времён  и воспоминаний. Наш долгий полёт нужен был для того, чтобы лучше забыть всё, что мы знали и вспомнить то, чего с нами никогда не было.
- Вот он, потехи час, - иронично прокомментировал дед. В  этот момент я увидел крупные капли дождя на стекле широкого окна, услышал монотонный голос экскурсовода, рассказывавшего легенды о Медовых Водопадах Кавказа. Я был так же мал, как тогда, десятки лет назад, а мир снова стал огромным и бесконечным. Очень хотелось заплакать…
- Ну вот, ты опять начинаешь засыпать, - с укоризной сказала бабушка, но голос её доносился уже издалёка, смешиваясь со звуками дороги и дождя, оставлявшего серебристые косые линии на окнах автобуса. Слегка кружилась голова.
- А можно мне сейчас уснуть? – спросил я едва слышно.


Мы сидели возле костра, и перед нами в сером тумане утопали сонные кавказские горы, гудели водопады
- Кого-то с нами нет, - подумал я вслух.
- Когда же ты забудешь наконец, что нет такого слова, как "нет". Вот она… - дед указал рукой в сторону.
- Джерри, - выдохнул я с каким-то тяжёлым ощущением.
- Ну вот, она проснулась, - сказала бабушка, - сейчас подойдёт к тебе, попросит свежего шашлычка. Ты глянь на него – увидев нас, он так не удивлялся. Вот же сомнамбула…
Серовато-белый калачик с вытянутой когтистой лапкой бодро приподнялся и выразительными голубыми глазами посмотрел на нашу оживлённую компанию.
- Джерри… - я протянул руку.
Всё в моей жизни всегда было наоборот, причём, в самом нехорошем смысле этого слова.
И теперь, моя умершая давно кошечка с мужским именем Джерри (так уж вышло) приближалась ко мне, то и дело потягиваясь и принюхиваясь к запаху шашлыка.
- Она ещё бОльшая соня, чем ты, - заявила бабушка и расхохоталась.
- Деда, но ты ж её даже не знал никогда, - сказал я и тут же покраснел от собственной глуповатой реплики.
- День выдался тяжёлым, внучек, - произнесла ба так медленно и ласково, как закат застилает морскую рябь, опуская усталое солнце за горизонт, - а теперь спи себе на здоровье.
Глаза закрывались невольно под гипнозом красок, воскрешённых в памяти, и забываемых с каждой секундой теней невнятной хроники прожитой жизни.
- А как же… - я продолжал расспрашивать, - как же прощание? Здесь нет прощаний и разлук?
- Откуда им здесь взяться, - ответил убаюкивающий голос бабушки.
- Тогда почему… почему мне здесь тоже... как-то грустно?
- Спи, внучек, завтра ты совсем забудешь о праве наслаждаться всеми оттенками жизни, и той же грустью. И когда ты забудешь о том, что грусть это не что-то пришедшее к тебе извне, а твоё единственное и неповторимое проявление собственного мира, тогда ты сможешь и радость впустить. Всё ведь нам со временем надоедает, а здесь… Здесь нет ни начала, ни конца, нет времени и пути – здесь действительно есть всё, что ты можешь встречать и проживать бесконечное число раз. Не противься воле природы, внучек, засыпай. Завтра тебя ждут иные встречи.


Я спал и видел во сне собственную эволюцию, которая происходила в то же самое время в каждой живой клетке и в каждом холодном камне по всей площади Земли. Мне открывались оранжевые цвета подземных глин, а тело чувствовало напористые потоки грунтовых вод, выносивших меня из-под земли в океан, испещрённый тёмно-синими тоннелями подводных течений, обрисованный стайками рыб и оконтуренный причудливыми рифами, утопающими в вязкой бесконечности.
Я превращался из микроскопической клетки в планктон, потом стал рыбой, умер во время нереста и возродился в одном из мальков. Я прожил во сне миллиарды лет подводной одиссеи, постоянно сбрасывая старые, увечные тела и обретая новые. А после морской одиссеи наступили эры птичьих миграций, покоя в знойной пустыне, где неисчислимое множество столетий пролежал мой окаменевший скелет. А после – черепаший бег, в котором мне выпало стать одним из немногих, кто добрался живым до океана.
Я вспомнил и разгадал смыслы всех посланий, которыми меня одаряли в детстве случайные предметы: старинные окна и вьюны в комнате врача, от которых нельзя было отвести взгляд, непонятный шум моря-призрака в старой и сухой раковине, покрытой лаком задолго до моего последнего рождения. Я знал наверняка, откуда ко мне приходит печаль, и что она пытается мне сказать, шепча листопадами за распахнутым настежь окном, куда смотрел мой новорожденный взгляд из колыбели. Я понимал, почему мне всегда было так интересно смотреть на изборождённые тракторными гусеницами днища высохших искусственных озёр, и почему такими знакомыми казались чужие города, по которым бродил мой дух  беспокойной сомнамбулой. Я видел жизнь там, где её не стало, чувствовал присутствие исчезнувших железных дорог там, где остались только едва различимые швы на асфальте. Всё это было неповторимым и сладко-горьким сном.


- Ведь всё нам надоедает со временем, - сказал мой брат, - и потому человека всегда тянет к иллюзорному миру. Он даёт уникальный шанс представить невероятную картину исчезновения жизни. Это обман зрения, а тайна в том, что ты забыл о бессмертии и видишь перед собой конечность бытия. Ты не боишься её потому, что, хоть и забыл всё, но знаешь без объяснения. А чудо являет тебе что-то противоположное здравому смыслу, и притом, это «что-то» тебе ничем не угрожает.
Я увидел улыбку моего никогда не существовавшего брата. Он сидел с подругой в густой траве. В серебряной чаше перед ним лежали фрукты, а в чеканом сосуде было вино, тонкий, бродящий аромат которого я улавливал при каждом движении руки брата.
На голове его был рогатый шлем, а чуть поодаль лежало копьё. Одежды брата и его подруги представляли собой довольно необычное, но притом весьма изящное сочетание тканей и кованых украшений из железа и олова.
Первобытность, какую почти невозможно представить себе в современном мире, ясно дала понять, что мы попали в то время, когда ещё не было ни известных нынче богов, ни запретов. Это было самое нравственное время во всей истории человечества. Верховными жрецами судеб были раскаты грома, молнии, матерью было Солнце, а демонами – ветры, настигавшие нас даже в густых и высоких зарослях камыша и папоротника.
Мы с братом делили фрукты, вино и ласки подруги, не зная ни стыда, ни обиды, ни зависти. Мы ели и пили до полного насыщения, и каждый вечер я засыпал на коленях сильного старшего брата, обласканный закатными лучами солнца под тихие напевы, что исполняла подруга на неведомом языке.
Проходили годы и я видел, как мои спутники стареют и умирают. Настал и тот день, когда мне пришлось  оставить два недвижных исполинских тела с волосами, побелёнными луной, на съедение ветру и птицам. И прощание это было торжественным актом начала нового путешествия по долинам исчезнувших времён и возникающих из небытия миров.
Стала привычной мысль, что стоит только захотеть, и отмотается назад киноплёнка любого события, любого запечатлённого мной мира, а значит, оживут мёртвые, и встреча с ними будет в порядке вещей.
Но с каждым разом всё реже и реже хотелось отматывать фильмы назад, и даже всемогущество изменить сценарий развития от точки возврата в любом направлении перестало меня прельщать. Я стал всё больше походить на моего деда, теряя остроту восприятия удивительнейших вещей, которые могли бы сделать меня вечно счастливым. Иногда, погружаясь в печальные раздумья, я создавал бури и грозы, землетрясения и цунами, погибал и воскресал в разъярённых океанских волнах или под гигантскими грудами гор, разломанных ураганами. И оттого, что всё это было доступно и подвластно, в моей демиургии не было никакой радости.

Тогда, в последний раз я отмотал киноплёнку до того места, где, мог, но не успел задать самый важный вопрос.
В густой ночи передо мной горел костёр, дед грелся возле него. У побережья океана нас ожидала лодка, как и было положено по сценарию.
Не говоря ни слова, мы сели в лодку и поплыли назад по времени от ночи ко дню, наблюдая за тем, как за спиной садится утренняя луна, а за кромкой твёрдой воды появляются первые лучи закатного солнца.


- Бабушка, зачем всё это?
Медленный прелюд Шопена мягко ложился на песчаный берег в невыразимом созвучии с прохладой лёгкого ветра, серо-жёлтыми красками невесомых камней и манящей неведомо куда пенистой синью морской тверди.
- Значит нужно забыть, необходимо забыть обо всём, чтобы одним только воспоминанием придать смысл потере? Нужно верить в свою смертность, чтобы остаться по-настоящему бессмертным?
- Конечно, - уверенно и безмятежно ответила бабушка, -  а ты меня не слушал. Я же говорила, что надо всё забыть, и тогда ты вспомнишь, кто ты есть…
- Значит нет счастья совсем? - я чуть ни плакал, пытаясь таким образом убедить себя в том, что понял уже давно безо всяких объяснений, - там… там всегда боль утраты и только мгновения свободы, а здесь счастье быть самим собой и творить свой мир по собственному вкусу разрушается от понимания неизменности и всемогущества, для которого нет препятствий. И это уже не счастье, а обречённость!
- Всё со временем надоедает нам, внучек, поэтому мы и оказываемся то там, то здесь. Когда там становится слишком больно, мы приходим сюда и обретаем счастье забвения. Когда счастье становится слишком познанным и в нём не остаётся тайн, мы уходим обратно туда, чтобы опять-таки забыть о своём всемогуществе. Любое знание убивает тайну и останавливает время, а вместе с ним и реки наших жизней. Лучшее средство – забвение.
- Но почему же нет середины, нет такого золотого сечения бытия, где я был бы в чём-то силён и могуч, а в чём-то беспомощен и подвластен воле случая? Почему нет такого места, в котором тайна не скрывала бы в себе обман, опасность и не внушала бы страх, но обещала новые открытия, о которых я не могу догадываться? Я слишком многого хочу?
- Есть такое место, внучек. Это место, которое ты сам назвал мраморным ложем рептилии – ох и выдумщик ты... Именно там ты проснулся и увидел тайну не как гневную стихию, а как воду, по которой можно ходить. Именно там и есть золотая середина между сном и явью, между чудом и открытием. И этот мир, и тот, предыдущий отражаются друг в друге, как в зеркалах бесконечно много раз. В том мире, где нас сейчас нет, тоже есть такое ложе. И даже там ты иногда, хоть и нечасто, просыпаешься в колыбели из зубов древнего зверя и видишь морскую синь вокруг себя.
Я замолчал, вспоминая, как редко мне там, в земном мире, снились подобные сны и как порой удавалось просыпаться в удивительной неге, когда за закрытыми глазами рождались небывалые краски яви. И на самом деле – таких мгновений было много, но они по непреложному закону ценности жизни забывались быстро и безвозвратно под грохоты утренних поездов, машин и ассонансные хоры толпы, немного опередившей меня в забвении.
Я не успел спросить, можно ли мне вернуться, так как сразу забыл о своём вопросе, увидев рядом с собой белокаменные зубы рептилии и почувствовав, как море дышит мне ласково в спину.
Я закрыл глаза, и слушал продолжение прелюда, который бабушка играла на близком и бесконечно далёком от меня берегу.


Сентябрь 2010 - Январь 2011




Костя

Светлой памяти Константина Б. (1981 - 1996)
 

Я не помню ни дня твоего рождения, ни даты смерти. Помню, что не стало тебя весной. Теперь даже не смогу отыскать твою могилу. И это очень нехорошо...

Я помню тебя, неряшливого, невзрачного восьмиклассника в кошмарной болоньевой курточке, из бедной семьи, вечно непричёсанного и шутящего не к месту, нашего "гадкого утёнка". Познакомиться ты решил своеобразно, привязав незаметно во время урока мои шнурки к ножкам стульев. Привязал добротно – долго я потом осиливал твои морские узлы. За такую шуточку наши "весовые" отметелили бы тебя всем кодлом. Но я никогда не поднимал на тебя руку, и им запретил трогать тебя с тех пор, как наша с тобой неприкосновенность стала напрямую зависеть от количества контрольных работ по математике, которые я без труда мог написать пятерым или даже шестерым сразу за первую половину урока.

Один-таки не выдержал однажды и нарушил условия договора, помнишь? Ты по-дурацки тряс ногой, слегка раскачивая нашу и соседнюю парту. Не специально, просто забывал и дёргался машинально. После третьей невыполненной просьбы, а точнее, брошенного не глядя приказа прекратить тряску, он со всей силы ударил тебя толстой золотой цепочкой. Помню, ты согнулся, обхватил лицо руками и так просидел минут десять, пока боль не отпустила. Ты даже не пискнул, - понятное дело, что от такой боли и вздохнуть было трудно... Я обернулся к нему и выпалил: "Всё, теперь тебе контрольной не видать". На мгновение мне показалось, что ему даже стало неловко, но - как же - он ведь не лох какой-то. От злости на произошедшее скверное недоразумение он проорал, даже не глядя на нас: "Да как терпеть этого чмошного долбо*ёба??? Сколько можно было говорить, чтобы тихо сидел???"

Ты был хорошим парнем, но совсем заброшенным. Только через пару месяцев после нашего знакомства стал причёсываться по утрам и мыться аккурат каждый день. Это у вызвало заметное одобрение у большинства. Но мне всегда было страшно за тебя. Я думал, ну пройдёт эта проклятая школа, осталось всего-то 3 класса, а что потом? Во взрослом мире тебя, скорее всего, не будут так унижать, но... ты ведь плохо учился, где и как бы ты потом работал? Смогла бы хоть какая баба полюбить тебя, безденежного, невзрачного, неловкого? Я ловил себя на таких крамольных мыслях и тут же старался отвлечься: "Авось что-нибудь да придумаем".

У меня, ты знаешь, друзей никогда не было. Хотя, откуда тебе знать… Мне кажется, я вообще не понимаю, что такое дружба. Это либо общее несчастье, либо согласие в стае. Что значит Настоящая? И как она может быть понарошку? Впрочем, к дьяволу её!

Помню, ты сделал мне необычный и неожиданный подарок однажды на день рождения. Я в то время увлекался химией, и в оный день ты подарил мне обувную коробку, наполненную до краёв колбами и стеклянными палочками. Где ты их только раздобыл? А потом, спустя примерно месяц, когда в жутком ночном пожаре сгорел кабинет химии на четвёртом этаже, мы с тобой втихаря умудрились пробраться в него после уроков и стащить пару штативов, выкопав их из завалов угля и пепла...

Ещё ты любил японский сакс и страшно боялся высоты... Увидев тебя, идущего достаточно далеко впереди меня по направлению к ЦУМу, я захотел было крикнуть, позвать. Ты, скорее всего, шёл за батарейками для магнитофона, а мне казалось, что и незачем тебя сейчас звать. Да и кричать пришлось бы слишком громко и догонять – долго. Но внутри меня крепло какое-то необъяснимое, странное чувство, давящее предощущение потери. И я даже мог внятно сформулировать, что чувствовал. Внутренний голос буквально кричал мне о том, что я вижу тебя последний раз. "Какие-то дурацкие мысли", - сказал я себе тогда. И когда уже поздно вечером после ужина раздался неожиданный громкий звонок телефона, я уже знал...

"Костя разбился, упав с восьмого этажа", - сообщил староста.

Впервые я побывал у тебя дома в день твоих похорон. Взглянул на тот балкон, увидел низкие перила и всё понял... Ходили потом слухи, что ты якобы покончил собой из-за постоянных издевательств. Но это было не так, и я это знал точно. Мать потом рассказала, что ты смотрел вечером какую-то комедию то ли с Пьером Ришаром, то ли с Луи де Фюнесом, а досмотрев, пошёл развешивать бельё на том самом балконе...

Сначала в доме было тихо. На глазах наших девочек выступили слёзы, когда они окинули сонным взором тебя, лежащего в гробу с неестественно белым лицом, испещрённом тёмно-бардовыми ссадинами.

Самое гадкое началось потом, когда мы везли тебя в катафалке далеко-далеко, в Ахангаран. С утра погода была солнечная, а ближе к полудню небо затянуло тучами и начал накрапывать дождь. Будущие хозяева этой жизни стали лапать девочек, шутить, заигрывая с ними. В катафалке начались громкие и весёлые разговоры, часто раздавались взрывы смеха. Я один стоял в углу, пялясь в запотевшее окно, желая провалиться под землю. Ближе к водителю сидела твоя заплаканная мать в чёрном платье. Рядом с ней наша классная, которая то и дело бросала напрасные замечания, напоминая, где мы ...
Не могу сказать, сколько это продолжалось - казалось, вечность... Ахангаранское кладбище тогда было совсем новым, не было ещё ни травы, ни деревьев, только редкие саженцы вдоль грунтовой дороги. Свежая влажная земля смотрелась неестественно ярко на фоне серой пустоты, окрестной и небесной. Тебя похоронили, а потом - такая же отвратительная обратная дорога...
Помню, я попросил остановить где-то на окраине Ташкента, чтобы пересесть на трамвай и спокойно добраться до дома. Но один из одноклассников решил выйти вместе со мной. Мы ехали молча в трамвае, но за минуту до выхода на своей остановке, он широко улыбаясь, спросил меня: "Тебе, наверное, грустно? Он же был твоим другом".

Кто мы? Где мы? Этими вопросами я больше не задаюсь понапрасну. Быть может, стоило написать о тебе полновесный рассказ. Давно об этом думаю... Но не могу. Воспоминания вспыхивают искрами в моём сознании, но никак не могут собраться в целую картину. Сегодня, например, я вспомнил, как мы дежурили в классе по вечерам, а потом на трамвае возвращались домой. Выполнив свою половину уборки в классе, я садился за пианино, стоявшее в углу возле окна, и, совершенно не умея играть, извлекал щекочущие душу звуки – зародыши грустных мелодий, выбивал какие-то дурацкие аккорды. Тебе, конечно, не слишком нравилось моё музицирование, а я всё норовил задержаться в классе подольше. Мы тогда, после пожара, когда пришлось делить классные комнаты с другими из-за того, что сгорел почти весь четвёртый этаж, учились во вторую смену и дежурства заканчивали поздно вечером. Это была зима, декабрь, и темнело рано! Холод был промозглый, но до чего же красивыми и волшебными, как на картинах импрессионистов,  казались расплывчатые жёлтые пятна уличных фонарей за окнами трамвая, и серебряные тонкие струи дождя на стёклах. Дожди шли часто, а запоздалые снега приходили только в январе. Глядя на эту странную картину за окном, мне казалось, что она из будущего. Далёкого или близкого, но так или иначе обещающего нам что-то хорошее, манящего тайной и восторгом, которого мы ещё не знаем, доносящегося будто цветным эхом совершенно иной жизни. Сказочная детская надежда… Но чем ближе трамвай подъезжал к нашей остановке и чем меньше оставалось времени ехать, тем сильнее во мне томилось скорбное желание – не высказанная просьба судьбе, чтобы завтрашний день не наступал никогда…

О тебе все давно забыли, а я помню тебя так, словно мы виделись вчера. Часто вспоминаю наши глуповатые беседы. Возможно, это прозвучит кощунственно, но меня сейчас утешает мысль о том, что теперь тебя уже никто не будет избивать, что тебе не придётся влачить жалкое, нищее существование...
Удивительно, что ты был от природы не злым, - напротив, очень жизнерадостным. Почему так…? А я следовал за тобой чёрной тенью твоих несчастий, ненавидя наших врагов за двоих, проклиная всех, кто был так или иначе причастен к нашей неспокойной были: детей, учителей, школу – весь мир. Проклинал и себя за то, что физически не мог защитить нас. За то, что бездушным на этом свете живётся легко и радостно - именно их любят и делают из них кумиров.

Хотелось бы думать, что там... тебе всё-таки лучше. Ведь здесь нет ничего, кроме злобы, боли и пустоты. А где это там? Есть ли оно? Кто теперь ты? И кем стал я? Мы с тобой думали, что взрослая жизнь лучше, что в ней нас ждёт, как минимум, освобождение, а быть может, даже счастье. Все до поры надеются на это без причины и повода. Эти надежды были напрасными. И я рад, что тебе не пришлось убедиться в этом самому.

Воспоминания вспыхивают во мне кровоподтёками на стенах домов, стаями кастетов впиваются в кого-то – там, в безымянной тьме за закрытыми веками. Откуда-то издалека слышится долгий плач, напоминающий вой бездомной собаки, чей-то напрасный зов на помощь, глухие удары, регулярные и неутомимые, за каждым из которых короткий вопль. В каждой подворотне искалеченная плоть и вырванные с мясом крылья ангелов. За каждой дверью обезумевшие от злости и парализованные беспомощностью души людей и бессильно стекающие по их лицам струйки крови.
И стоят дома братскими могилами… Иногда там горькой рвотой под утро напрасно напоминает о себе совесть, а у меня не складывается сюжет и не пишется рассказ. Только в усталом, беспомощном, замурованном в своём одиночестве сознании длится бесконечная пустая болтовня с самим собой.

Приходи хотя бы во снах – я хочу говорить с тобой...



<2015>





Ич-Мараоч

Как трудно идти с утра по городу битым и с похмелья, к тому же совершенно голым.
Чувствуешь, что весь зарос щетиной и грязью. Стыдно-то как! А ведь это центр города, не
все магазины ещё открыты, а в тех, что успели вылупиться в такую рань, уж точно не
нальют. Может быть, на руках у кого...
Какое счастье! Эта женщина с табуреткой продаёт пиво.
В руках у меня зажата мёртвой хваткой какая-то мелочь. Трёшки, десятки... Но
неудобно же голым вот так - а чёрт c ним, свободной рукой прикрою...
- Мне бутылку пива, - тяжело выдавливаю из себя дрожащим голосом и отдаю женщине всю охапку
сразу.
- Давайте пересчитаем. Да тут на две бутылки наберётся.
- Да?
- Ох, десятки не хватает до двух бутылок.
- Не судьба, - отвечаю, как-то по-дурацки улыбаясь.
- Но если Вы занесёте десятку завтра, я - так и быть - отпущу Вам две бутылки.
- Да, конечно!  Обязательно! Я вот здесь живу... прям в этом доме... Клянусь! - Конечно. Завтра я буду на  этом же месте.
Хватаю бутылки и почти бегом удаляюсь. Как жаль, что завтра не
наступит. Я не появлюсь здесь завтра и не верну продавщице десятку. А ведь мне так не
хочется подводить её. До слёз хочется сдержать слово. Но я знаю точно, что она простоит
весь день одна, а я так и не приду. Меня не будет в её завтрашнем дне. А если мы
встретимся когда-нибудь, в другие дни или годы, я, наверное, сгорю со стыда. Я не сумею
объяснить ей, что не мог прийти, и стану для неё очередным алкашом, готовым даже мать
родную продать за бутылку. 

Чёртова темень в подъезде! Я пристроился к одной особе сзади, а потом узнал в ней
собственную мать. Какая постыдная случайность! Хорошо, что она не успела ничего
подумать...
- Ты опять с бутылками? - задала она полувопрос голосом только
проснувшегося человека.
- Что здесь творится? - Наконец-то собрались люди, будут
хоронить Назиру.
Всякий раз, когда я слышал имя этой твари, меня одолевали приступы
ярости. Ведь именно эта особа отдала меня под суд фактически ни за что. Покой я ей
нарушил, видите ли, своими пьяными криками. Но в этот раз было что-то не так. Я был
абсолютно спокоен и даже не мог вспомнить когда и как она умерла. И постеснялся
уточнить. Следом за тремя узбечками преклонного возраста, изредка
перешёптывающимися и причитающими протяжными молитвенными голосами, ко входу
в подъезд подоспел дядя Лёня. - Мам, да как же это? - я наклонился к самому её уху. - Да,
жив он, этот твой...
- Смотри, ма, как он изменился. Совсем исхудал и черты лица у него
стали какие-то... Да он стал более походить на узбека и - слышишь? Шпарит-то по-
узбекски с бабками за будь здоров. Как пулемёт.
- Он изменился и в культурном отношении. В плане сознания.
Мать сказала это как-то грустно и будто нехотя, словно не
желала видеть в моём старом друге перемен и менять своё неодобрительное к нему
отношение . Неуверенно шагнул вперёд, совсем позабыв, что голый... - Что это? - я указал
на жестяную тележку с одним колесом и ручкой, которую дядя Лёня держал возле себя.
- Ич-мараоч, - ответил он, - носилки, на которых мы вынесем тело Назиры. Но я знал точно,
что это не узбекское слово... Что же это тогда? Издевательство? Шутка? Со стороны бабок
и едва подоспевшего к ним домкома доносились разговоры.
- Унинг гўрида...* - ... выделяется из её тела?
- Ич-мараоч! - Как всегда, лифт не работает, - устало сказала мать, - придётся на девятый этаж пешком... Вы идите, я поднимусь позже.
- Ну что, Слава, поможешь мне донести? - впервые обратился ко мне дядя Лёня. Обратился с каким-то
скрытым упрёком или недовольством по какому-то неизвестному мне поводу.
- Говно вопрос! И вообще... разве я когда-нибудь отказывал в посильной помощи? Можно было
даже не спрашивать.
Я заметил, что как будто оправдываюсь перед ним. Но за что? С чего
бы это? У подъезда собралось уже человек семь. 

_________ 

* В её могиле (узб) 


 - Унинг гўрида... - ... да, прямо из её тела?
- Надо скорее, на восходе солнца!
- Ич-мараоч!
Неужели, подумалось мне, Назира уже в совсем некондиционном состоянии - поделом
сучке.
- А вы же были дружны, помнится? - обратил я свой вопрос даже не дяде Лёне, а
себе под ноги. Толку-то спрашивать, если и так всё известно? Я приподнял заднюю часть
носилок, в том месте, где к ним прикрепилось единственное колесо, и медленно пополз по
лестнице вслед за дядей Лёней. 


- Я вижу ты так устал, - сказала бабушка, стряхивая пыль с большой деревянной
лестницы, ведущей на чердак.
- Да как-то всё...
- А у меня для тебя подарок. Забирайся скорее наверх. Тебе понравится. Там, конечно, всё в пыли и полный беспорядок. Но зато ты больше нигде в мире не найдёшь такую коллекцию книг, карт, механизмов - гениальных изобретений человечества.

Я нехотя полез наверх, расчищая себе путь от
бесконечных бумаг и залетевших на чердак опавших осенних листьев, оторвавшихся от
ветвей в неведомо каком году.
- Никто не знает об этих творениях науки и искусства, -
продолжал воодушевлённо вещать голос бабушки снизу, - и имена творцов неизвестны
никому. Я уверена, ты бы мог найти здесь много полезного для себя.
- Чёрт, тут надо неделями разбирать завалы. Я не в силах сейчас, ба. Давай в другой раз. Уже вечерело, а
дорога домой казалась неодолимой.
Не повезло и с метро - краем уха я услышал от
прохожих, что там, на глубине то ли был совершён теракт, то ли произошла какая-то
жуткая авария с большим количеством жертв. Казалось, я даже чувствовал едкий и
тошнотворный запах кала и разодранных внутренностей, поднимавшийся вслед за
выбегающими по лестнице людьми. Что за день такой! Автобус. Хоть и набитый битком -
не пешком же идти. И кто додумался построить прямо в городе тюрьму? Да, проезжая
мимо неё, я так и ощущал что-то злое и страшное, как некое излучение... Огромная
многоэтажная тюрьма Palais Magistral, клетки на камерах которой были хорошо видны из
окон автобуса, располагалась прямо в центре города, напротив Алайского базара. Откуда
я знаю это место? Ах да! Там, на чердаке в одной из книг была большая иллюстрация этой
тюрьмы. Только всё было в красных тонах. Также там был изображён человек,
поднимающийся по лестнице вверх - на нём была красная мантия и четырёхуголка
магистра с кисточкой. Как-нибудь отправлюсь туда на экскурсию. Так много раз я видел
это жуткое строение снаружи, мельком, что теперь так и хочется изучить его получше.
Прочувствовать изнутри... 

Какой чудный, безоблачный весенний день! Яркое солнце не слепит, как обычно. Дует
приятный ветерок, отчего мне даже немного прохладно. И краски такие яркие... Где я?
Явно не в этом времени. Эти краски были в другом десятилетии. Мы с дядей Лёней в
ресторане пьём водку. Как тут здорово! Площадь огромна и большие дубовые столы
расположены далеко друг от друга. Это создаёт ощущение простора, несмотря на
многочисленных посетителей. Над нами тряпичная крыша ярко-красного цвета. Она
колышется вместе с ветром, точно флаг всего мира или неоглядное и лёгкое небесное
платье. Я пью и не могу опьянеть. Впрочем, моя необъяснимая радость сама по себе, как
опьянение. Дядя Лёня молчалив и грустен, почти не притрагивается к рюмке.
- Интересно, - пытаюсь я хоть как-то начать разговор, - а в этом году мы увидим караван?
 - Да, - пробурчал в ответ мой визави, - он уже здесь. Караван из сотни огромных черепах. Он
сейчас стоит на Бродвее. Черепахи накормлены, отдыхают. А ночью он снова тронется в
путь по Великому Шёлковому Пути. Будет бороздить пустыню. Это старая традиция...
- Может, сбегаем на Бродвей, глянем?
- Да я их уже сто раз видел... Впрочем, нам скоро
уходить.
- Почему? А водка? Что-то на Вас это не похоже...
Этот человек из другого времени не вписывался и, похоже, не желал вписываться в годы моей молодости и яркие краски эйфории своими серыми мазками увядания. Зачем он здесь? Он что-то хочет, но не может мне сообщить? 

И снова вечер. Постылый, как все мои постылые вечера. Дорога домой, петляющая по
незнакомым местам. Кладбище. Я иду среди могил и натыкаюсь погасшим взглядом на
одно из надгробий. А там полное имя дяди Лёни, две даты и чёрно-белое молодое лицо в
овале. Я стою, молчу, всё понимаю, и не могу ответить. Стою, парализованный немотой.
Когда-то я видел всё это во сне. В точности эту же картину - и не придал значения
увиденному. Дяде Лёне было 49 лет, когда он умер. А до того мы десять лет с ним пили по
чёрному. Потом умерла моя бабушка. И домком умер в тот же год. Нет больше тех бабок
у подъезда и женщина больше не торгует пивом возле дома. Я и сам теперь - кто-то
другой. Кто-то, погрязший в немоте и бессилии. Кто-то, убежавший от жизни в смирение,
прячась в своей болезни, точно в панцире. Кто-то, остановивший стрелки часов наяву и
грезящий каждую ночь о времени, обращённом вспять, о минувших временах, ставших
безусловной ценностью - нам особенно любо то, что утрачено безвозвратно. Мне дОроги
неприкаянность и нелепость абсурдных снов, возвращающих душу в прошлое на
незримых носилках для мертвецов. Ич-мараоч. Я стою и смотрю на знаки смерти, чужих
смертей, ставших сердцевиной моей жизни. И мне впервые становится страшно. Потому,
что дикий гул вырастает из далёкого уличного шума и постепенно заполняет всё моё
существо. Значит, скоро предстоит узнать, кто я на самом деле, по ту строну сна. Узнать
или вспомнить? В моей голове набирает чудовищную громкость невыносимый гул
скорого пробуждения. 


<2015>




Болезнь Кая



Как жарко! Как трудно дышать. И только этот тяжёлый осколок льда, впившийся в мою
грудь, охлаждает сердце, днём и ночью источающее жар. Вы говорите, оно воспалено, и
нужно вырвать из него ледяную занозу. Тогда и рана затянется, и жар спадёт. Но я вам не
верю. Порой мне кажется, что я родился с этим воткнутым в плоть ледяным кинжалом. Я
без него – никто! Посмотрите, теперь это единый механизм, единая система: лёд и сердце.
Единый орган… Сердце приняло нужную форму и прозрачное лезвие развернулось так,
чтобы мне было не слишком больно. Да, мне нельзя любить, но что с того? От любви
люди страдают – только единицы бывают счастливы. К тому же, недолго… А у меня есть
здравый смысл, и хладнокровие. Я защищён от инфекции чувств. Вы говорите, у меня
может развиться рак. Какой вздор! Это ваши сердца, опьянённые сиюминутными
радостями и отравленные долгими невзгодами, напоминают раковою опухоль. 
А мне… мне только иногда бывает трудно дышать. Пожалуй, это единственное, на что я
могу пожаловаться. Но тут помогает целебное зелье – водка. Я беру всегда одну и ту же –
называется «Снежная Королева». Полдня в морозилке, и лекарство готово к
употреблению. Да, после двухсот грамм мне намного легче дышать. А уж если выпью
больше, то совсем хорошо! Даже петь получается. Пью раз или два в месяц. Есть,
конечно, и побочные действия, но… это чепуха! 

Зря, конечно, я вам это говорю. Чувствую за спиной ваши липкие осуждающие взгляды,
недовольное слюнявое бормотание. Впрочем, плевать я хотел на то, как вы ко мне
относитесь. Только об одном прошу – не вздумайте вызвать бригаду скорой помощи! Не
помышляйте проникнуть в моё жилище! Не смейте против моей воли вынимать лёд!!! 
Герда? Я не ослышался? Вы спрашиваете, где Герда? Так… она давно вернулась домой в
общество здоровых людей. Работает в каком-то реабилитационном центре. Заодно по мере
своих сил и средств помогает интернату для неизлечимо больных детей. Обо мне уже не
вспоминает, не пишет. Впрочем, это её выбор, заслуживающий уважения. И мой выбор
тоже заслуживает… 

Ха! Вам так нравится говорить, про выбор. Вы так злорадно киваете головами, когда кто-
нибудь из вашей компании нравоучительно заявляет о моей ответственности – то есть
говорит, что я сделал собственный, осознанный выбор, следовательно, сам во всём и
виноват. Сам, сам, сам и только сам! Да я и не против. Довольствуйтесь своей мещанской
правотой, о судьи мои. Вы ведь сделали правильный выбор. Вам не приходится говорить
об ответственности – только похвалы да лавры собирать. А мне терновый венчик,
пожалуйста, ага – вот сюда положите, на полочку возле печки. Да хоть горшком
называйте – только не прикасайтесь к моему сердцу! Родители? Пишут мне письма, шлют
подарки. Говорят, что будут любить несмотря ни на что. А я всё никак не могу к ним
съездить. С недавних пор болят ноги. Впрочем, это понятно – в моём-то возрасте. А так,
всё необходимое у меня под рукой. Как говорится, далеко ходить не надо.  Иногда пытаюсь вспомнить детство и не могу. Словно его и не было, словно жизнь моя
началась с того дня, когда вековой лёд, погружённый в снежный туман, оторвался от
огромной горы. Он летел, трескаясь и ломаясь. Я даже не заметил, как лавина пронеслась
в двух шагах от меня. Открыл глаза – а вокруг белым-бело. И тихо так… Осколок
вонзился в мою грудь мгновенно, и я не почувствовал боли. Я сделал первый в своей
жизни глубокий вдох. 

Сначала меня пытались транспортировать… Потом лечить. Знаете, сколько благодаря мне
было написано новой медицинской литературы о том, как перевозить детей с осколком
льда, как за ними присматривать, как менять простыни и какие варить кашицы. Короче
говоря, делали всё возможное и невозможное, но осколок не вынимали – было слишком
опасно. Я проклинал их недалёкость, но не мог высказать это словами – я ведь тогда ещё
не мог говорить, я только учился дышать. Право же, славны дела твои, Господи! Сейчас я
понимаю, как хорошо, что они не вырвали его из моего сердца. Мне теперь платят пенсию
по инвалидности. Я живу не в глупой детской сказке, а здесь – среди вас. В тени, конечно.
Но это тень ваших жилищ, ваших судеб, ошибок и достижений. Попробуйте-ка, посидев
часок-другой в холодеющей тени, рассуждать о норме и ответственности. О свободе
выбора – да, да! Свободный выбор это когда ты думаешь, куда бы тебе лучше съездить: на
Гавайи или в Египет. А если ты делаешь выбор с ножом у горла или, скажем, с ледяным
осколком в сердце, это уже совсем другое… Да что я вам говорю? Приходите в гости,
поживите у меня месяц-другой. Думаю, многие ваши представления изменятся в корне. 
Я не чувствую себя жертвой. И «Снежная Королева» вовсе не могучий злодей, как пишут
в глупых детских сказках. Она мой джин в плотно закупоренной бутылке. Вот и настало
время для бутылки. А то мне стало жарко. И трудно дышать. Прощайте, молчаливые
призраки, угрюмо плывущие по улицам, напрасно заглянувшие в моё серое окно. Вы,
конечно, не прочтёте это письмо, которое я завтра, сочтя вздорным, выброшу в мусорный
ящик. Прощайте и идите дальше. Идите к своим… 
Ваш Кай. 

<2012> 




Эпистола геронта Эроса



Дорогие друзья (мне почему-то захотелось обратиться к вам именно так), меня не
существует в реальности, а для вас я не существую даже в легендах. Вы не знаете моего
имени и возраста, вы никогда не видели и, слава Богу, не увидите мой облик. Всё, что я
могу вам дать, это слова, которые не просят ни понимания, ни сочувствия, ни тем более
помощи, но желают выразить благодарность, добрые пожелания и рассказать о том, какую
неожиданную роль вы сыграли в жизни совершенно чужого и чуждого вам существа,
обитающего на другом конце вселенной, отделённого от вас холодной, тёмной бездной,
однако способного видеть и слышать вас.
 
Записи ваших волшебных, пульсирующих живым трепетом голосов и фотографии ваших
прекрасных лиц бережно хранятся в моей памяти, чей ранящий глянцевый свет окружает
меня днём и наполняет жизнь пронзительным, романтическим содержанием, а ночью
подхватывает мою душу тысячами тёплых, ангельских крыл и уносит её в загадочный мир
символов. Там я нахожу утешение, становясь одним из вас. Вы стали моей жизнью, а
жизнь – гербарием красоты, лабиринтом, по которому бродит мой призрак, предаваясь
самым смелым мечтаниям и постигая секреты, которые природа тайком заложила в вас.
На деревьях, растущих в лабиринте, вместо листьев вырезки из газет и журналов. Иногда
я вырезаю красивое лицо целиком, а иногда только удачные детали неприметных лиц. Я
никогда не пытался склеить из этих деталей портрет – мне кажется эта идея совершенно
дикой и смешной. К тому же, я не способен ни создать, ни реконструировать красоту, но
могу схватить и запечатлеть её мимолётный огонёк. В этом, наверное, моё самое
трагическое отличие от Бога, слепившего вас из бесформенной и клейкой глины своего
воображения, не пользуясь при этом ни съёмкой с высоким разрешением, ни лучшей на
свете фотобумагой. 

Когда я отказался от обладания, я перестал спрашивать вас о душе, об убеждениях и
пристрастиях. Мне не хочется знать о вас решительно ничего, поскольку теперь я
сообщаю вам инобытие. Обладание стало наградой за возможность отражать внешнюю
красоту других людей, ласкать языком золотистый свет волос, резонировать грудью с
самыми неуловимыми обертонами юных голосов, становясь на мгновение эхом другого,
случайного мира в пустом готическом коридоре. Отдавшись геометрии ваших
божественных пропорций, бросающихся на меня со стен лабиринта и обволакивающих
моё гедоническое тело, я часами онанирую, видя самые неуловимые детали ваших лиц:
каждый волосок, каждую пору, каждый микроскопический блик… В реальной жизни,
даже достигнув максимальной физической близости, не получилось бы увидеть столько
естества в человеке. Вы – огромные плакаты, говорящие со мной и дышащие в
макроскопическом экстазе, когда ветер вселенских фрикций раскачивает вас, как бельё на
балконах чужих домов. Я смотрю неустанно и непрестанно – оттого слезятся и болят
глаза, давно разучившиеся плакать.
 
Какое это счастье – вырывать сокровенные, дорогие моему сердцу голоса и образы из
праздных контекстов земного существования и вписывать их в канву нечеловеческого
воображения. Я запечатлеваю только те ваши проявления, которые считаю уникальными
и прекрасными. В этом случае так легко думать о людях хорошо. И вы бы ошиблись,
упрекая меня в эксплуатации или надругательстве, ибо похоть, восторг, упоение и
религиозное преклонение я адресую не вам, а совершенно иному миру, сотканному из
ваших теней и отблесков. Я не смогу и уже не захочу брать вас обманом или силой, мы
никогда не встретимся в вашем измерении, и потому нет смысла меня бояться. Не всё ли
равно, что делает с вашей тенью источающий обильную слюну призрак на другом конце вселенной? Можете ли вы представить, что я полностью насыщаюсь крошками и
объедками, которые бросает на пыльную дорогу фатума невнимательная, слепая красота? 
Вам же я адресую только нежность и благодарность… 

За окном, единственным во всём лабиринте, начинается океан, бурые волны которого то и
дело являют моему взору дрейфующие массы некачественной пищи, бытовой мусор и
тысячи выброшенных портретов, с которых в клокочущее, фиолетовое, всегда готовое к
шторму небо смотрят перекошенные, уродливые, полумёртвые лица. Злость и отвращение
застывают в горле комом, когда случайная волна обращает ко мне один из таких
портретов. Я чувствую, как нарисованные мутные глаза холодной, акварельной слизью
ощупывают моё тело, стремясь к паху; огромные ноздри-пещеры, пытаясь всосать меня,
дышат смрадом коровьей печени, варящейся в убогой лачуге, а нелепые губы кривятся в
рефлекторной улыбке… Нет ничего страшнее, чем эта неуклюжая попытка улыбаться –
аборт вырожденной рефлексии. Это обнажающий гнилые зубы оскал раболепного
нищего, упавшего передо мной на колени. Это грязь под ногтями, неискренняя просьба,
лицемерный жест судорожной слабости – это стыд, неосознанно пытающийся взвалить на
меня вину за чужое несчастье – наглый обман ущербного творения, пытающегося выжить
любой ценой, скверна ложного смирения... 

Благо, после короткой встречи мелкие и злые волны разворачивают портрет, комкая
омерзительные губы, и опрокидывают его, погружая парализованное, безвольное подобие
лица в грязную, бродящую, сладковато пахнущую океанскую пену. Из неё иногда
выплывают нераскрытые подарочные упаковки и праздничные конверты, одиноко
раскачивающиеся на волнах, точно осколки после кораблекрушения. Это подарки,
сделанные уродливым людям. Мастерство и старание искусников, изготовивших эти
сувениры, не в состоянии скрыть несмываемую тень чужой убогости. Эти милые вещицы
грязны уже от того, что были предназначены уродам, они пропитаны невидимым ядом
жалости, удушливым запахом дешёвого мыла и пугающей белизной простыней и
полотенец, предназначенных для мертвецов. На них проклятье колодцев, из которых пили
заразные больные, незримые стигмы скотоложца и горячечное дыхание вепря… 
Всё же не могу не отметить, что мне искренне жаль славные труды чьих-то добрых
сердец… намного жальче, чем… 

Похожее чувство я испытывал в детстве, когда доводилось видеть во дворе разломанные
старые грампластинки, которыми детвора играла в футбол, подбрасывая ногами музыку,
кем-то бережно спрятанную в тончайших бороздках винилового диска. Нежная старая
мелодия в порах весны, как на атласной коже красивого лица… 
Я стараюсь реже смотреть в то злосчастное окно, поскольку всякий раз, возвращаясь из
ада сердечной кунсткамеры, я чувствую под ногами пепел сожженных девичьих кудрей,
напоминающий горстку поблекших волокон на месте истлевшего животного. В моих
глазах огненным озером разливаются телесные соки жаждущих соития пьяных отроков.
Но я не могу плакать, и только глотаю липкие слёзы из миндально-горького семени,
оставляющего во рту острый каштановый вкус. Кроваво-молочный пот проступает на
лбу… 

Я так давно привык к несуществованию, что уже забыл своё имя, и мне было бы страшно
увидеть собственное отражение спустя множество веков, проведённых в тюрьме антимира
– поэтому в лабиринте давно нет зеркал. Их осколки превратились в серебряную пыль и
амальгаму, вскипающую на коре тотемных деревьев по ночам, в смертоносные пары, которые вдыхает мой оргазмический Бог – гальванотипист Авриль, парящий над алтарём
весны в ожидании глянцевой жертвы. Я стал абсолютным числом чистой любви, нулевым
приближением к абсолюту, смехом случайных разговоров, рассеявшихся в пустоте чужих
домов. Мебель и посуда не смогли удержать желанное тепло редких дружеских встреч – а
я смог! Я собрал со стола не пепел сигарет, а тепло тонких пальцев, недавно державших
фильтр; вором вынес из реальности не капли пролитого на скатерть вина, а вишнёвый
аромат несмелых пухлых губ отроковицы; горячее дыхание, оставленное на стёклах
автобуса в зимний день... 

Бескорыстен лишь тот, кто бесплотен. Чем больше во мне отсутствия, тем чище мои
чувства и помыслы. Их благодать гонит к окнам друзей пряные ароматы осени, отобрав у
надгробий листву, и ложится полуденной тенью рядом с колыбелью, рисуя на полу
детской комнаты тонкие прутья ивы, упрятавшей в себе окаменелый плач смертельно
больного солнца, потерявшего цвет. Я ласкаю друзей своим небытием. Каждый мой
сердечный спазм, каждая эякуляция, каждый тяжёлый выдох – это добрый совет,
послание миру живых людей. 

И сегодня молодое племя красивых людей узнает, насколько оно могущественно. В
давние времена я мог вселяться в любого и выбирал себе самую изысканную телесную
оболочку. Я разжигался похотью сотен тысяч людей, вожделевших друг друга, и после
сладострастных ночей падал без сил, едва дыша, на чистый снег безбрежного утреннего
одиночества. Я был совсем молод и хотел завоевать мир, владычествовать над красотой
всего живого. И для этого не требовалось применять силу – достаточно было дожидаться
тёмного часа, в сладких сумерках предвкушения прокрадываться в жаркие покои и слегка
дуть на белёсый пушок, окружающий губы засыпающих девушек и юношей, шептать
один-единственный звук – грязный, сводящий с ума звук, заставляющий щёки гореть от
стыда. Мой закон плоти управлял материей солнца и земли. Сила соблазна была такова,
что ангелы кусали собственные крылья, проглатывали свои сломанные перья, если,
услышав мой ночной шёпот, не могли тотчас совокупиться друг с другом, и сукровица
ручьями стекала из их глаз, пенисов и влагалищ. Я вкушал всё более сильные соблазны и
не мог насытиться; мой голод рос, а силы уходили. Юношеское тело до срока постарело, и
я, пытаясь утолиться земной снедью, очень быстро превратился в жирного борова. Было
невыносимо смотреться в зеркало, и однажды под покровом ночи я убежал из дольнего
света в далёкие края космоса. Чаша нечистот всего мира была выпита и тело Господа
съедено – яства и непентас медленно сгнивали внутри меня, превращая оставшиеся дни
моей жизни в самое страшное наказание, какое только можно было придумать – в
проклятие необратимого уродства. 

Однажды ко мне забрела пара юных ангелов удивительной красоты и попросила за
небольшую плату предоставить комнату для любовных утех. 
Должен признаться, друзья мои, вы – люди – намного красивее ангелов! 
Но как терзала меня развратно прикушенная губа ангелицы, изображавшей девственное
смущение, как дурманила лёгкая дрожь в руках волновавшегося отрока-ангела! 
Я взял деньги и решил подождать наступления ночи. В космосе ночь – это время
абсолютной темноты, которую не смогли бы прогнать и тысячи солнц. Когда же настало
время, я незаметно подкрался к изголовью кровати и, выбрав момент, когда отроки
беззаветно предались страсти, начал шептать… просить, чтобы мне позволили
присоединиться или хотя бы только слегка касаться пальцами трепещущей груди, к
волосам и стопам. Я был рад слизывать свежие капли пота, ниспадающие на простынь… Но мне отказали… Не получилось издать нужный звук приказа и довести их до той
степени бесстыдства, когда плоть управляет миром, и пустить хряка в постель – сущий
пустяк. Я был двуполым, но у меня не было признаков пола. Я был безобразен и стоял
перед ними нагой в муках нехватки бесстыдства в самом себе. Я просил поделиться со
мной телом, а мне отказали в обладании душой. Я хотел приказывать, но только мычал,
произнося жалкие просьбы. Вонь лупанария разлилась по комнате, и мою голову, как
раскалённая стрела, пронзило осознание того, что все проведённые на Земле годы я
только и делал, что через покорение тел старался установить господство над душами. И
это было роковой ошибкой. Обладать чужой душой, если и возможно, то только с её
полного согласия предоставить себя во владение. Лишение свободного выбора при
помощи диктата плоти не могло дать мне слияния с другими душами для их
последующего поглощения… 

Помню, ангелица вскочила на ноги, а я пытался оправдаться… 
«Нет, - кричала она, спешно одеваясь, - ты таким был всегда, с первого дня, со дня
появления на свет! Помни это!» 
Бесполезны были многодневные истошные вопли, обращённые к слабо мерцающему
космосу : Бог был съеден мной на Земле, и Его уже невозможно было спросить о том,
зачем я был создан таким. Многодневные истошные вопли летели рвотными струями в
межзвёздную пустоту и создавали океан разрастающегося уродства, рисовавшего мои
бесконечные портреты и не желавшего проглатывать мои глупые подарки – напрасные
взятки, что я предлагал своей памяти. 

Но, дорогие мои друзья, в кромешной тьме моё зрение однажды обрело остроту
ясновидения, разум стал всемогущим, а фантазии безграничными. Вы думаете, я хоть
сколько изменился? Вовсе нет. Я по прежнему исступлённо хочу обладать вашими
душами и телами; вопреки стыду и ненависти к своему уродству я продолжаю
совокупляться с вашими отражениями в космосе. Я приютил младенцев вашей любви. 
Разница только в том, что ни одно моё действие больше не причинит вам реального вреда.
Я освободил вас от рабства на Земле и стал смиренным мастурбирующим скопцом. Но
ещё… ещё… Я научился любить вас… Не знаю, право же, насколько эта новость может
обрадовать и может ли принести хотя бы малое благо, но всё же… я хочу дать вам слова…
слова геронта, которые не просят ни понимания, ни сочувствия, ни помощи, но выражают
благодарность и самые добрые пожелания от совершенно чужого и чуждого вам существа,
обитающего на другом конце вселенной, отделённого от вас холодной, тёмной бездной
чужих домов… Я способен видеть и слышать вас. 

Меня больше нет в мире красоты … И если верить словам блудной ангелицы, то никогда
и не было… Вам же выпал небесный жребий стать бессмертными субстратами весны.
Помните: жизнь это самый смелый вызов миру, в котором не осталось Бога. И вы все –
супер! Мой голос, упакованный в плазменную капсулу, уже летит к Земле… Не знаю, как
долго он будет в пути, но определённо меньше, чем вечность! 

Что же такое вечность для меня? Это прохладный морфий, медленно текущий по
сожжённым венам и превращающий сингулярность моего бедняцкого пристанища в
бесконечный лабиринт, где за соседней стеной всегда слышна скрипка Танатоса. Мои
глаза почти неподвижны, и перед ними разрастаются неторопливые танцы утешительных
видений, влекущих развоплощающегося демона в зеркальную бесконечность комнат.  О, бедный братец Авриль, ты даже в этом мире оказался некстати. Ты разжёван, переварен
и выблеван. Авриль-эрзац! Позволь же светоносным фантазмам бестиария обладать мной,
поглотить меня… Ах, какое блаженство, какое спокойствие в этом злом менуэте с
призраками… Вечность сна свернётся в точку смерти, а смерть вечности станет
бесконечным танцем мёртвого сна. 

Друзья мои, позвольте им, сияющим и яростным, как в первые дни земного
блудодейства… позвольте божественным варварам, вскормлённым импульсами вашего
великолепия, благословлённым вавилонскими царями, вести меня за руки по ночному
коридору в глубину фрактального сна, в эру цветения… Там я найду утешение, став
одним из вас. Одним из вас… одним из вас… Таким же, как вы… Я всегда хотел быть
таким, как…. 

Incubus! I decus, ; nostr;m, mel;ribus ;tere f;tis!* Ведите, ведите… я отдаюсь вам… я готов
к поглощению вами, о избранные чада забвенной, утраченной Земли… Молю вас,
танцуйте и совокупляйтесь, ведя меня в безумие вечного сна! 
_______________________________ 
* Ночной кошмар! Иди, наша гордость, иди! Пусть счастливой судьба твоя будет. (лат.)
(Вергилий, "Энеида") 
 
 
<2012> 



Наша радость


 
Небо озарилось синеватым светом ночного морга. Нарастал вселенский шум, обещавший
разорвать мои ушные перепонки и выдававший приближение чего-то немыслимого… 
И чья-то незримая рука легла мне на плечо. 
И чей-то неслышный голос сказал: 
- Ничего не бойся. 
- Я и не боюсь. А твоя рука почему так страшно холодна? - спросил я. 
- Это не от страха. От хвори. Я с детства этим болею. Слишком горячее сердце и ледяные
руки… Но совсем скоро закончится моя болезнь. И я больше никогда, уже никогда не
заболею. 

Я опустил глаза. Они мне были больше не нужны, ведь такой яркий свет можно видеть
даже спиной и понимать его значение кожей. И я углядел, как из света выплыла синяя
комета, которой осталось меньше минуты до встречи с землёй. 

- Неужели это всё? – безразлично пробормотал я, представив себе роскошь небытия. Но
даже его очевидность не убеждала меня. 
- Да, это всё. Это последний в мире апокриф. И уже ничего не имеет смысла, ничего уже
не важно. Так позволь себе хоть раз посмотреть в небо не щурясь. Это не тот свет, что
ранит. Позволь себе хотя бы одну радость в жизни. 
- А что такое радость? – я поднял глаза к небу. Свет, и правда, будучи неимоверно ярким,
совсем не слепил меня. Он благородно отступал перед нарастающим ликом кометы. 
- Вот она, – ответил незримый собеседник, глядя несуществующими глазами в меркнущее
небо вместе со мной, - вот она, единственная радость. Наша радость… 


<2015>



Ступая во свет


Какой-то важной сути лишены,
От страха отвыкая постепенно,
Мы движемся по гребню тишины
 – Стремящиеся вырваться из плена –
Туда, где небо, тая пустотой,
Хранит упругий вес тысячелетий,
И времени беспамятный настой
Спасает от следов житейской плети:
Ночных огней, плывущих по воде,
Любви, сомнений, снов кроваво-чадных…
И там, где страх уйдёт в небытие,
Родится свет – глухой и беспощадный.
Василий Тюренков «Свет»
 

Рано или поздно стрела отнюдь не бесконечного времени, пущенная первыми грёзами и
юношескими мечтами, достигает цели, именуемой старостью, что ожидает каждого из нас
где-то там, за линией горизонта значимых событий. Достигаемая всегда неожиданно для
нас цель знаменуется необратимостью малых и больших перемен в жизни,
надвигающихся с ускорением снежной лавины: первыми морщинами и проседью на
висках; слишком быстрым опьянением от вина, напоминающим переутомление, когда
сохраняя ясность ума, ты вдруг напрочь лишаешься сил; лёгкостью отказов от привычных
соблазнов и удовольствий, утративших силу действия; невозможностью и, – что намного
печальнее, – нежеланием, как раньше, всю ночь напролёт читать любимые книжки,
бродить по пустым улицам и паркам, вслушиваясь в звуки дождя или бренчание старых
любимых песен в наушниках; отказом от волнительного плена бесприютности
собственных, конечно же, несбыточных сердечных устремлений ради пресловутого
душевного и физического комфорта.

Я удивлённо замечаю, что огонь в чадящем камине – прирученный безропотный страж
одиноких зимних вечеров – стал дороже неприкаянного звёздного света, дрожащего от
холода или космического плача и всё ещё зовущего в непокорённую высь меня, ныне уже
ничем не обеспокоенного, лишь слегка грустного и внутренне опустошённого. Полуживое
пламя огня бросает свой мертвенный свет на утонувшие в сумраке и пыли стены, по
которым, точно засохшие вьюны, протянулись жилки телефонного провода. Я обрезал его
у само пола, и густая паутина, накрывшая угол комнаты, окончательно скрыла от глаз моё
нежелание отвечать на чужие звонки. Просто надоели старые игры в дружбу. Сейчас я не
скажу определённо, почему не оборвал связи раньше, когда понял, что на свете не бывает
дружбы – есть только нужда в других людях, нужда, иногда обоюдная, но отнюдь не
бескорыстная. Это легко понять, если отследить её истоки и всмотреться в глубь её
мутных вод. Возможно, боялся одиночества. Однако же, по-настоящему я перестал его
бояться, когда нашёл в себе уверенность обрезать проклятый телефонный провод и пожил
какое-то время в вакууме безлюдья. Пожил и понял, что это самая удобная и приятная
среда обитания.

За окном невысокая сломанная ель – единственное дерево в опустевшем саду. Несколько
лет назад я похоронил под ним своего последнего друга, пушистого питомца.
Возвращаясь мысленно к тому чёрному дню, с неясным, но сильным ощущением вины
понимаю, что утратил счёт годам. Словно между тем днём и сегодняшним провал
абсолютного беспамятства. Нет ощущения, что это было вчера, хоть воспоминания ярки –
этот день видится далёким. Беда в том, что все последующие годы невозможно
вспомнить. Что я делал потом, о чём думал, чем жил…  Спешно и нервно открываю ящик стола и вынимаю из него кипу пожелтевших писем. Это
письма бабушки, последние письма, написанные незадолго до её смерти – я их сохранил и
перечитывал не раз, снова и снова укоряя себя в том, что не успел увидеться и сказать
нужные слова. Так постепенно, одно за другим ко мне возвращаются воспоминания.
Собираюсь положить стопку писем обратно в стол, и вдруг из неё выпадает фотография,
на которой запечатлено памятное лицо незнакомого человека. Где же я видел эту
незнакомку, в каком году, в какой соцсети? Помню точно лишь то, что распечатал и
сохранил себе фото на память. А ведь у неё было имя… но я не записал его на обратной
стороне фотографии – не счёл нужным. А теперь испытываю необъяснимое, жгучее
желание вспомнить его. Имя чужой судьбы, которую упустил, с которой, возможно (и
тогда я думал именно так) у меня не было никаких шансов пересечься.

В необъяснимой тревоге закуриваю сигарету, прокашливаюсь, и в памяти начинают
всплывать сотни таких утраченных, встречавшихся ранее на жизненном пути безымянных
символов: строчки позабытых стихов, кадры из фильмов, фрагменты картин и обрывки
мелодий. Судорожно набиваю всё, что смог вспомнить, в поисковые системы – и ничего
не нахожу. Меняю варианты запросов поиска, подбираю бесконечные синонимы – но,
увы, напрасно. А потом у меня перед глазами возник бледный отрок в чёрном одеянии. Он
вырвал своё сердце из груди и бросил его в ледяную воду зимнего пруда. Синие глаза
отрока оглядели местность и выбрали тьму непроходимых лесов, черноту голых ветвей и
сырой земли.

С ощущением гибнущей вселенной, стремительно сжимающейся до размеров точки,
чувствую внутри себя растущее давление пустоты, составленной из этих безымянных
осколков: лиц, слов и песен – из миллиона упущенных шансов. Всепоглощающая и
всепроникающая, эта пустота пробирается к самому ядру личности в неистовом желании
взорвать его. В глазах темнеет, кружится голова. Кладу ладони на глаза, слегка давлю на
них, и за веками становится светло. Бледный, слегка желтоватый свет, какой бывает разве
что в полдень осенью, медленно растворяет мысли и чувства, обволакивая их, как
обломки кораблей, своей сонной густотой и погружает в себя. Перед тем как уснуть, я
пытаюсь успокоить себя банальной мыслью о том, что в жизни каждого человека, дабы он
не утратил интерес к её прелестям, должно быть что-то, что нельзя разгадать, нельзя
познать, вспомнить, вернуть. Голод как двигатель прогресса…

И я вижу себя во сне голодным бродягой, идущим с нищенской сумой по шумной
праздничной площади чужого города, где сытые люди говорят на не знакомом мне языке.
И вдруг слышу песню – ту, что полюбил в далёком детстве. Слышал её лишь раз и потом
забыл. Но вот она снова звучит из огромного рупора над моей головой. В кафе на
открытом воздухе, мимо которого я иду, за пластмассовыми столиками сидят весёлые
люди и напевают мою любимую песню. Но я не могу никого спросить о ней, ибо не знаю
языка. На родном языке я тоже разучился говорить. Все слова мира утратили для меня
смысл, став птичьим щебетом и собачьим лаем. Я отвык от слов и утратил голос.
Выхватываю у кого-то недопитую бутылку, опустошаю её залпом, мгновенно пьянею и
падаю в слезах на чужеземный асфальт, под ноги прохожим. Я уверен, что больше
никогда не услышу свою песню; что всё, именуемое душой, жизнью моей души, вот-вот
закончится вместе с последним куплетом. Просыпаюсь рывком, вскакиваю с кресла и
подхожу к запотевшему окну. Прислоняю лоб к холодному стеклу и медленно закуриваю
сигарету. А в саду за окном снег безвременья облепил безымянную сломанную ель.
Амбивалентный, слепящий своей белизной снег, видный даже во тьме непроглядной ночи,
лишь подчёркивает окрестную темень. И я надеюсь, что под этим средоточием холода,
словно под одеялом, тепло всем тем, кто отдал себя земле.

Часто вспоминаю лето одного незапамятного года моей юности. Тогда вечерние моционы
по берегу речки с моим приятелем, студентом, заканчивавшиеся распитием портвейна, а
то и чего покрепче, были своего рода ритуальным действием, знаменовавшим отрешение
от дневных переживаний, суеты и погружением в вольные раздумья. В какие бы дали
философской мысли ни уводили нас беседы, одно чувство, не покидая, сопровождало
обоих – ощущение покоя, пребывания будто за кулисами жизни. Останавливалось время,
и мы переставали быть участниками событий – лишь смотрели на них со стороны слегка
заворожённо. События минувшего дня мерцали бликами на речной глади, рождаясь и
умирая в неспешной игре жёлтого света фонарей и плёсового течения, всегда уплывая в
неведомую даль. Говорили мы о литературе, музыке и кино. Однако я не смогу вспомнить
ни одну из бесед. В памяти остался только этот созерцательный покой, редкие волосы и
круглые очки моего приятеля, моё с трудом скрываемое восхищение его умом и
эрудицией. Из всех его речений, многие из которых были воистину гениальными, мне
почему-то запомнились лишь случайно брошенные на подпитии реплики, казалось бы, не
высшей степени важности…

– Это система, – однажды изрёк мой приятель, – вода, песок, осколки стекла под ногами,
наши переживания – всё это система, экзистенция, живущая по своим причудливым,
нечеловеческим правилам, которые мы вряд ли когда-нибудь осмыслим. Люди исполняют
её программы. И потому на фоне безбожного и неисповедимого хаоса, каким эта система
видится предвзятым взором человека, нас будет постоянно преследовать неутолимое
желание нащупать хоть какую-кто связь между нашими видениями и нами самими. И тут
не помогут ни приборы, ни логика. Ведь невозможно измерить электрическое поле
неизбежности, вероятность любви, силу трения мысли и тяжесть судьбы. Линии на ладони
и линии розы ветров не пересекаются. Также бессмысленно, к примеру, задаваться
вопросами о семейном счастье цифры восемь в союзе с буквой «я», о шифре в дрожании
крыльев умирающей птицы и о последнем слове осеннего листа, упавшего на пыльную
дорогу. О! Даже самые безумные из поэтов не в силах нам помочь. Лишь занавески
небосвода интимно-голубого тона скрывают ужас пред бездонным. [1]Так сказал поэт.

Ответ моему приятелю возник сам собой спустя годы. И я бы мог проверить его верность,
доведись мне случай вновь прийти на берег реки… Есть ли ещё на земле эта река?
Кажется, будто она исчезла с того дня, как не стало моего приятеля. Если безумен вопрос,
то и ответ на него должен быть не менее безумным. Мой ответ безумен и прост: нужно
найти единственное в округе дерево, единственный, ещё живой осенний лист на его ветке
и развернуть его в направлении ветра. Это очень непросто сделать, но если удастся, то
мгновенно изменится окрестный ландшафт, передвинутся дома, дороги и холмы, а река,
как и само время, потечёт вспять. Тогда людям станут известны все тайны экзистенции, и
мой приятель, возникнув из пустоты, вздохнёт облегчённо, выйдет из-за кулис театра
жизни, улыбнётся и достанет бутылку портвейна. Однако всякий раз, пытаясь представить
себе его, воскресшего в нынешнем времени, я вижу вместо лица лишь бледный эскиз, на
котором чётко прорисованы только глаза. Их взгляд укоряет меня в том, что я так и не
смог решиться сойти на конечной остановке былой эпохи наших встреч и не ступил на
дорогу нового времени. Это безусловно так, и я понимаю, что нас прежних никак не
может быть в сегодняшнем дне. Мой друг истлел в земле, а я уже совсем не тот, кем был
тогда. Нынешний я – это тот, кто перерезал телефонный провод, чтобы избавиться от
частых звонков приятеля, кто предал его в беде, спасаясь от собственных проблем
бегством от себя и от мира.

Но я, чёрт возьми, не хочу учиться на ошибках прошлого, решительно не хочу – во всяком
случае сейчас – осмыслять этот опыт. Мне нужно только найти заветный лист – рычаг
времени и пространства, ключ от театра жизни. Прокручиваю в голове снова и снова выцветшую плёнку воспоминаний и в последнем из них вижу, как по реке в
полупрозрачной дымке плывут трупы бабочек, усыпанные бледно-розовыми лепестками
облетевшей сирени. Так нас покидало последнее лето…
Нынче за окном гудит метель, а в камине трещат сырые поленья. Выпив вина, я укутался в
плед и закрыл глаза, вслушиваясь в эти зимние звуки. Мне вспомнилось, как однажды,
похожим декабрьским вечером мать рассказывала мне о том, что скоро весь обитаемый
мир изменится, придёт новый мир, в котором уже не будет зла и страданий. Она многие
годы ждёт этого пришествия… … и мне в фантазии привиделась небывалая благостная
картина, будто этой зимней ночью во всём мире воцарился уют и покой. Все люди и звери
в тепле и сытости, никто не замерзает на дороге, не болеет и не мучается ни душой, ни
телом. Мне чудилось, что мир погружается в безмятежный сон. Две струи побежали по
щекам, и я рассмеялся. Только мне нет покоя под луной. Что ж, в таком случае есть повод
выпить ещё вина.

Всю ночь я грезил о сотворении мира. В его сценарии не было богов – только неистовство
сил природы: изрыгавшие пенную лаву вулканы, великие землетрясения, обнажавшие
пылающие недра земли, опустошительные ветры и наводнения, сдвигавшие с мест и
крошившие исполинские деревья и скалы. Над пиршеством огня и воды кружили первые
плотоядные птицы, огромные свинцовые крылья которых закрывали солнце и полнеба.
Смерть была обыденной и неотъемлемой частью самой жизни. Я видел глаза умирающих
птиц, сбитых гигантскими волнами цунами и вихрями пламени, их распахнутые клювы –
видел, что птицы не бежали от боли и не боялись смерти, хоть и знали о ней. И как жалок
человек, тратящий годы на бегство! Человек-творец, снедаемый внутренней пустотой, не
позволяющей ему пребывать в сотворчестве с миром, прокалывает ножом ладони и
кровью пишет портреты чужого прошлого на холодных стенах своего невостребованного
настоящего. Моё сердце, кажется, умерло; агонизирующий разум мечется в центрифуге
воспоминаний, в хороводе напрасных мыслей, как белка в колесе; мои ладони не
заживают...

Конец моей истории наступил также неожиданно, как однажды, выйдя из-за горизонта
значимых событий, ко мне явилась преждевременная старость, пронзённая стрелой
закончившегося времени. Я проснулся в своей машине, жмурясь от яркого дневного света.
Свет был повсюду и за окнами машины не было видно решительно ничего. Даже солнце,
ярчайшая точка мира, окутанная его желтоватой густотой, утонула где-то, в недосягаемой
вышине. Свет содержал в себе все ответы, все недостающие фрагменты памяти, таинства,
запечатлённые лица, песни детства – всё то, чего недостаёт личности для обретения
целостности. Свет молчит, не называя своего имени, испытывая мои смелость и волю
тишиной. Возможно этот свет – смерть, а может быть, – начало нового пути. Узнать
получится, только выйдя из уютной пустоты.

Медленно опускаю руку на дверную ручку, приоткрываю дверь. Что бы ни ожидало меня
там – оно лучше медленного увядания последних, потраченных впустую лет. Лицом и
плечами чувствую нисходящее тепло, слышу несомый лёгким ветерком острый и пряный
запах разнотравья. Покидаю кабину машины, транспорт отжившей эпохи, и ступаю во
свет…

Entrer dans la lumiere Comme un insecte fou Respirer la poussiere Vous venir a genoux
Redecouvrir ma voix En etre encore capable Devenir quelquefois Un reve insaisissable [2]


-------------------------------------------------------
[1] Стихотворение Бориса Пастернака «Шопен. Прелюдия 15 Des Dur»
[2] «Ступить во свет, как глупый мотылёк, вдохнуть золу, встать на колени перед вами.
Вновь обрести свой голос и уменье на время стать недосягаемой мечтой» (Didier
Barbelivien / Дидье Барбеливьен, перевод В. Карижинского)


<2016>



Жизнь сердца



Сны... Большое это дело - сны! Правда о тебе, явленная на языке твоих эмоций без малейшего стеснения в выборе символики. Не встречал я в жизни более глубоких и жестоких откровений, чем те, что были явлены во снах.

Вот снится счастье как огромная, пенная морская волна. Казалось бы, ещё миг, и она накроет меня с головой, но вот она проносится мимо и разбивается о камни на сотни ослепительно ярких жемчужин. Я хватаю, щурясь, одну из них, и она обращается в серый пепел на ладони.

В день свадьбы, под вечер вдруг гаснут все звёзды на небе; в чужом пиру встречаются родные лица. Они не узнают меня, а я силюсь понять, что с ними не так. Что за краски, невиданные доселе, заиграли в родных глазах, какие страшные тайны скрывают знакомые улыбки, залитые дрожащим светом охочих до азартных игр, медленно тающих на морозном воздухе свечей?

Вот, снится отчий дом, но я не нахожу себе места в нём. И особенно дорогими кажутся вещи, которых в нем никогда не было.

Рука матери дерзко ныряет в карман брюк, чтобы отобрать деньги. Я останавливаю руку, но она и не думает сдаваться. Мать хочет отобрать мои деньги во сне, и я страшно злюсь на неё, я начинаю кусать её руку, сначала слегка, как бы предупредительно, но не видя результата, начинаю кусать сильнее. Вгрызаюсь, откусывая кусок за куском материнского мяса, мягкого и вкусного, напоминающего куриную грудку или нежную телятину...

Чьё это тело, холодное и неласковое, позволяет обнимать себя? Взгляни в его глаза - и всё поймёшь. Погрузись в его тишину, и тебе станет ясно, что его и вовсе не существует. Просто ты скрестил собственные руки во сне, и ощутил их, как чужие.

Это двойная игра, документальная съёмка войны обмана и откровения, страха и декораций, которыми мы отгораживаемся от него. Обрывки истин, лица обманов, осколки ключевых фраз . Жизнь сердца в маскараде непонимания...

Что такое "жизнь сердца"? Бесконечная дорога домой холодной ночью, скитания в чужом городе. Это поезд с запотевшими стёклами, куда садишься, отправляясь в неизвестном направлении, слыша незнакомую песню, заставляющую тебя скучать о тех, кого никогда не знал, плакать о тех, кого в твоей жизни никогда не было...
Это бесконечный, застывший в безвременье зал ожидания того, чему не суждено сбыться, тысячи потерянных шансов в коротких случайных пересечениях взглядов незнакомых друг другу людей, вышедших из дорожной тьмы и растворённых в молчанье.

"This makes me want to ride a train to an unknown destination.;"

"This song made me wanna cry for someone I don't even know who; feeling homesick for people I've never had.;"

"This feeling is what I've been searching for..;."""

"It reminds me of how we used to take care of toys made out of glass."

"Messages are always missing..."

Я знаю, что единственная истина о человеке, заслуживающая внимания - это его одиночество, его способность творить вопреки страху или творить самим страхом. Ни у кого на свете нет родного дома, как бы им то ни казалось, нет родных душ (как бы кто себя ни обманывал), нет уюта, покоя, мира, счастья. В действительности мир - это царство бессмысленности и ненужности, арена выживания и триумф экзистенциального холода, чуждости, вражды и жестокости. Всё остальное - "жизнь сердца", театр его лжи.
А счастья и любви - тех, банальных и пошловатых, о которых многие из нас охотно или нехотя грезят- их просто нет в природе. Нет даже в смерти...
Хотя смерть, как, впрочем, и некоторые из снов, может стать тем местом, где нас нет. Мы любуемся этими местами, стремимся к ним, но едва переступив порог, обременяем, оскверняем собой новообретённую святыню.

Одна из пойманных мной жемчужин не превратилась в пепел - она стала крошечной луной, больной, угасающей, уродливой луной. Словно нарисованные злой рукой насмешливого карикатуриста, на ней проявились черты лица. Черты, в которых я узнавал других, знакомых мне людей...
- Нельзя увидеть дважды один и тот же сон. Даже повторяющиеся сны чем-то да отличаются, - сказала уставшим, бессильным голосом крошечная луна, - не жди никого, никого не ищи и никем не дорожи. Не дорожи самым дорогим, не дорожи даже собой. Память и привязанность - наши злейшие враги!
- Что я могу сделать для тебя?
- Страшно хочется пить... Да ничего ты не сделаешь для меня. И вообще, что мы теряем время, - спросила луна с горечью и злобой в голосе, готовом сорваться на крик или рыданье, - расстёгивай штаны и доставай, отымеешь меня.
Видишь, какой у меня большой рот?! Большой и ненужный рот...

Я отнёс луну к морю, откуда днём прибыла волна чужого счастья, и медленно опустил руку так, чтобы в ладонь затекла вода. Сделав несколько глотков, луна выкатилась из моей руки в траву. Её несколько раз вырвало самой собой. Затем, сделав несколько глубоких вздохов, она обмякла. Бледная полупрозрачная кожа вместе с неприятными чертами лица оплыла, точно лопнувший воздушный шарик. Луна умерла.

Обернутся кареты тыквами,
кони - крысами, сказка - драмою,
солнце - гнойной небесной раною,
искалечат дорогу рытвины,

и поэзии тайны вещие
станут пошлостью и обманами
в мире, где люди - те же вещи и
всё пустынное, всё туманное.

И любое счастье - неверное,
хоть в реке волна, хоть в руке луна -
доля скудная, благо тленное,
чёрный ил у дна...

Как было хорошо в смерти - там, где меня не было. Но вот, я снова возвращаюсь в напраслину, снова восхожу на Гологофу земного существования.

Холод, бесприютность, усталость - ломота наступающего утра. В нём перемешалось всё странное и страшное: отвращение, страх, боль, надежда, обида и восхищение.
И в итоге неутолимым голодом потребность в элементарном и недостижимом одновременно - в толике простой, человеческой нежности...

<2018>


Рецензии