Бродский И. А

Иосиф Александрович Бродский 1940 -1996

Не выходи из комнаты, не совершай ошибку.
Зачем тебе Солнце, если ты куришь Шипку?
За дверью бессмысленно всё,
                особенно - возглас счастья.
Только в уборную - и сразу же возвращайся.

О, не выходи из комнаты, не вызывай мотора.
Потому что пространство сделано из коридора
и кончается счётчиком. А если войдёт живая
милка, пасть разевая, выгони не раздевая.

Не выходи из комнаты; считай, что тебя продуло.
Что интересней на свете стены и стула?
Зачем выходить оттуда,
                куда вернёшься вечером
таким же, каким ты был,
                тем более - изувеченным?

О, не выходи из комнаты.
                Танцуй, поймав, боссанову
в пальто на голое тело, в туфлях на босу ногу.
В прихожей пахнет капустой и мазью лыжной.
Ты написал много букв; ещё одна будет лишней.

Не выходи из комнаты. О, пускай только комната
догадывается, как ты выглядишь.
                И вообще инкогнито
эрго сум,
          как заметила форме в сердцах субстанция.
Не выходи из комнаты!
                На улице, чай, не Франция.

Не будь дураком! Будь тем, чем другие не были.
Не выходи из комнаты! То есть дай волю мебели,
слейся лицом с обоями.
                Запрись и забаррикадируйся
шкафом от хроноса,
                космоса, эроса, расы, вируса.
1970

     Одиночество.

Когда теряет равновесие
твоё сознание усталое,
когда ступеньки этой лестницы
уходят из под ног,
как палуба,
когда плюёт на человечество
твоё ночное одиночество, -
ты можешь
размышлять о вечности
и сомневаться в непорочности
идей, гипотез, восприятия
произведения искусства,
и - кстати - самого зачатия
Мадонной сына Иисуса.

Но лучше поклоняться данности
с глубокими её могилами,
которые потом,
за давностью,
покажутся такими милыми.
Да.
    Лучше поклоняться данности
с короткими её дорогами,
которые потом
до странности
покажутся тебе
широкими,
покажутся большими,
пыльными,
усеянными компромиссами,
покажутся большими крыльями,
покажутся большими птицами.

Да. Лучше поклоняться данности
с убогими её мерилами,
которые потом до крайности,
послужат для тебя перилами
(хотя и не особо чистыми),
удерживающими в равновесии
твои хромающие истины
на этой выщербленной лестнице.
1959


    Письма римскому другу
       (Из Марциала)

Нынче ветрено и волны с перёхлестом.
   Скоро осень, всё изменится в округе.
Смена красок этих трогательней, Постум,
   чем наряда перемены у подруги.

Дева тешит до известного предела -
   дальше локтя не пойдёшь или колена.
Сколь же радостней прекрасное вне тела:
   ни объятье невозможно, ни измена!

*

Посылаю тебе, Постум, эти книги.
   Что в столице?
                Мягко стелют? Спать не жёстко?
Как там Цезарь? Чем он занят? Всё интриги?
   Всё интриги, вероятно, да обжорство.

Я сижу в своём саду, горит светильник.
   Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых.
Вместо слабых мира этого и сильных -
   лишь согласное гуденье насекомых.

*

Здесь лежит купец из Азии. Толковым
   был купцом он - деловит, но незаметен.
Умер быстро: лихорадка. По торговым
   он делам сюда приплыл, а не за этим.

Рядом с ним - легионер, под грубым кварцем.
   Он в сражениях Империю прославил.
Столько раз могли убить! а умер старцем.
   Даже здесь не существует, Постум, правил.

*

Пусть и вправду, Постум, курица не птица,
   но с куриными мозгами хватишь горя.
Если выпало в Империи родиться,
   лучше жить в глухой провинции у моря.

И от Цезаря далёко, и от вьюги.
   Лебезить не нужно, трусить, торопиться.
Говоришь, что все наместники - ворюги?
   Но ворюга мне милей, чем кровопийца.

*

Этот ливень переждать с тобой, гетера,
   я согласен, но давай-ка без торговли:
брать сестерций с покрывающего тела
   всё равно, что дранку требовать у кровли.

Протекаю, говоришь? Но где же лужа?
   Чтобы лужу оставлял я, не бывало.
Вот найдёшь себе какого-нибудь мужа,
   он и будет протекать на покрывало.

*

Вот и прожили мы больше половины.
   Как сказал мне старый раб перед таверной:
«Мы, оглядываясь, видим лишь руины».
   Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.

Был в горах. Сейчас вожусь с большим букетом.
   Разыщу большой кувшин, воды налью им…
Как там в Ливии, мой Постум, - или где там?
   Неужели до сих пор ещё воюем?

*

Помнишь, Постум, у наместника сестрица?
   Худощавая, но с полными ногами.
Ты с ней спал ещё… Недавно стала жрица.
   Жрица, Постум, и общается с богами.

Приезжай, попьём вина, закусим хлебом.
   Или сливами. Расскажешь мне известья.
Постелю тебе в саду под чистым небом
   и скажу, как называются созвездья.

*

Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье,
   долг свой давний вычитанию заплатит.
Забери из-под подушки сбереженья,
   там немного, но на похороны хватит.

Поезжай на вороной своей кобыле
   в дом гетер под городскую нашу стену.
Дай им цену, за которую любили,
   чтоб за ту же и оплакивали цену.

*

Зелень лавра, доходящая до дрожи.
   Дверь распахнутая, пыльное оконце.
Стул покинутый, оставленное ложе.
   Ткань, впитавшая полуденное солнце.

Понт шумит за чёрной изгородью пиний.
   Чьё-то судно с ветром борется у мыса.
На рассохшейся скамейке - Старший Плиний.
   Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.
Mарт 1972


     Письмо генералу Z.

            «Война, Ваша Светлость, пустая игра.
             Сегодня - удача, а завтра - дыра…»
                Песнь об осаде Ла-Рошели

Генерал! Наши карты - дерьмо. Я пас.
Север вовсе не здесь, но в Полярном Круге.
И Экватор шире, чем ваш лампас.
Потому что фронт, генерал, на Юге.
На таком расстояньи любой приказ
превращается рацией в буги-вуги.

Генерал! Ералаш перерос в бардак.
Бездорожье не даст подвести резервы
и сменить бельё: простыня - наждак;
это, знаете, действует мне на нервы.
Никогда до сих пор, полагаю, так
не был загажен алтарь Минервы.

Генерал! Мы так долго сидим в грязи,
что король червей загодя ликует,
и кукушка безмолвствует. Упаси,
впрочем, нас услыхать, как она кукует.
Я считаю, надо сказать мерси,
что противник не атакует.

Наши пушки уткнулись стволами вниз,
ядра размякли. Одни горнисты,
трубы свои извлекая из
чехлов, как заядлые онанисты,
драют их сутками так, что вдруг
те исторгают звук.

Офицеры бродят, презрев устав,
в галифе и кителях разной масти.
Рядовые в кустах на сухих местах
предаются друг с другом постыдной страсти,
и краснеет, спуская пунцовый стяг,
наш сержант-холостяк.

___

Генерал! Я сражался всегда, везде,
как бы ни были шансы малы и шатки.
Я не нуждался в другой звезде,
кроме той, что у вас на шапке.
Но теперь я как в сказке о том гвозде:
вбитом в стену, лишённом шляпки.

Генерал! К сожалению, жизнь - одна.
Чтоб не искать доказательств вящих,
нам придётся испить до дна
чашу свою в этих скромных чащах:
жизнь, вероятно, не так длинна,
чтоб откладывать худшее в долгий ящик.

Генерал! Только душам нужны тела.
Души ж, известно, чужды злорадства,
и сюда нас, думаю, завела
не стратегия даже, но жажда братства:
лучше в чужие встревать дела,
коли в своих нам не разобраться.

Генерал! И теперь у меня - мандраж.
Не пойму, отчего: от стыда ль, от страха ль?
От нехватки дам? Или просто - блажь?
Не помогает ни врач, ни знахарь.
Оттого, наверно, что повар ваш
не разбирает, где соль, где сахар.

Генерал! Я боюсь, мы зашли в тупик.
Это - месть пространства косой сажени.
Наши пики ржавеют. Наличье пик -
это ещё не залог мишени.
И не двинется тень наша дальше нас
даже в закатный час.

___

Генерал! Вы знаете, я не трус.
Выньте досье, наведите справки.
К пуле я безразличен. Плюс
я не боюсь ни врага, ни ставки.
Пусть мне прилепят бубновый туз
между лопаток - прошу отставки!

Я не хочу умирать из-за
двух или трёх королей, которых
я вообще не видал в глаза
(дело не в шорах, но в пыльных шторах).
Впрочем, и жить за них тоже мне
неохота. Вдвойне.

Генерал! Мне всё надоело. Мне
скучен крестовый поход. Мне скучен
вид застывших в моём окне
гор, перелесков, речных излучин.
Плохо, ежели мир вовне
изучен тем, кто внутри измучен.

Генерал! Я не думаю, что ряды
ваши покинув, я их ослаблю.
В этом не будет большой беды:
я не солист, но я чужд ансамблю.
Вынув мундштук из своей дуды,
жгу свой мундир и ломаю саблю.

___

Птиц не видать, но они слышны.
Снайпер, томясь от духовной жажды,
то ли приказ, то ль письмо жены,
сидя на ветке, читает дважды,
и берёт от скуки художник наш
пушку на карандаш.

Генерал! Только Время оценит вас,
ваши Канны, флеши, каре, когорты.
В академиях будут впадать в экстаз;
ваши баталии и натюрморты
будут служить расширенью глаз,
взглядов на мир и вообще аорты.

Генерал! Я вам должен сказать, что вы
вроде крылатого льва при входе
в некий подъезд. Ибо вас, увы,
не существует вообще в природе.
Нет, не то чтобы вы мертвы
или же биты - вас нет в колоде.

Генерал! Пусть меня отдадут под суд!
Я вас хочу ознакомить с делом:
сумма страданий даёт абсурд;
пусть же абсурд обладает телом!
И да маячит его сосуд
чем-то чёрным на чём-то белом.

Генерал, скажу вам ещё одно:
Генерал! Я взял вас для рифмы к слову
«умирал» - что было со мною, но
Бог до конца от зерна полову
не отделил, и сейчас её
употреблять - враньё.

___

На пустыре, где в ночи горят
два фонаря и гниют вагоны,
наполовину с себя наряд
сняв шутовской и сорвав погоны,
я застываю, встречая взгляд
камеры Лейц или глаз Горгоны.

Ночь. Мои мысли полны одной
женщиной, чудной внутри и в профиль.
То, что творится сейчас со мной,
ниже небес, но превыше кровель.
То, что творится со мной сейчас,
не оскорбляет вас.

___

Генерал! Вас нету, и речь моя
обращена, как обычно, ныне
в ту пустоту, чьи края - края
некой обширной, глухой пустыни,
коей на картах, что вы и я
видеть могли, даже нет в помине.

Генерал! Если всё-таки вы меня
слышите, значит, пустыня прячет
некий оазис в себе, маня
всадника этим; а всадник, значит,
я; я пришпориваю коня;
конь, генерал, никуда не скачет.

Генерал! Воевавший всегда как лев,
я оставляю пятно на флаге.
Генерал, даже карточный домик - хлев.
Я пишу вам рапорт, припадаю к фляге.
Для переживших великий блеф
жизнь оставляет клочок бумаги.
Осень 1968


   На смерть Жукова

Вижу колонны замерших внуков,
гроб на лафете, лошади круп.
Ветер сюда не доносит мне звуков
русских военных плачущих труб.
Вижу в регалиях убранный труп:
в смерть уезжает пламенный Жуков.

Воин, пред коим многие пали
стены, хоть меч был вражьих тупей,
блеском маневра о Ганнибале
напоминавший средь волжских степей.
Кончивший дни свои глухо в опале,
как Велизарий или Помпей.

Сколько он пролил крови солдатской
в землю чужую! Что ж, горевал?
Вспомнил ли их, умирающий в штатской
белой кровати? Полный провал.
Что он ответит, встретившись в адской
области с ними? «Я воевал».

К правому делу Жуков десницы
больше уже не приложит в бою.
Спи! У истории русской страницы
хватит для тех, кто в пехотном строю
смело входили в чужие столицы,
но возвращались в страхе в свою.

Маршал! поглотит алчная Лета
эти слова и твои прахоря.
Все же, прими их — жалкая лепта
родину спасшему, вслух говоря.
Бей, барабан, и военная флейта,
громко свисти на манер снегиря.
1974 г.


          Театральное
С.Юрскому

«Кто там стоит под городской стеной?»
«И одет не по-нашему: в шерстяной
костюм!» «И стоит то передом, то спиной».

«Зачем он пришел сюда? Еще один лишний рот!»
«Чего он стучит у городских ворот?»
«Мы ему не понравимся». «И наоборот».

«Пускай он отдаст свой меч!» «И еще — ножны!»
«Он у нас не найдет приюта или жены!»
«Он нам не нужен». «И мы ему не нужны».

«Выглядит молодо». «Но голова седа».
«Пускай сам расскажет, как он попал сюда!»
«Наверно, кого-то зарезал и прячется от суда».

«Это написано у него на лбу!»
«Судьба выбирает нас, а не мы судьбу».
«Ага! И он хочет въехать в рай на чужом горбу!»

«Ну, ты сказал! Мы, что ли, будем рай?»
«А что: мне нравится мой сарай».
«Эй, стражник! Не отпирай!»

«Ясно, что это не грек, не перс».
«Выглядит странно: ни бороды, ни пейс».
«Как ты думаешь, кто он?» «Я в этих делах не спец».

«Но если странник в пыли дорог
пытается переступить порог,
обычай велит впустить его. Вдруг этот странник — бог?»

«Или пророк?» «Или еще — герой».
«Вокруг изобилие всех этих Фив и Трой».
«Так что — открывать ворота?» «Открой!» «Открой!»

«Входи и скажи, как тебя зовут,
откуда ты и как оказался тут?
Говори. Люди ждут».

«Увы, нарушивший ваш покой,
тот, кого вы трогаете рукой,
 не знает, кто он такой.

Я не знаю, кто я, где моя родня.
И даже местоимение для меня —
лишнее. Как число для дня.

И мне часто кажется: я — никто,
вода, текущая в решето.
Особенно, когда на меня смотрят сто

глаз. Но и когда один —
тоже. Пускай вас мой габардин
не смущает: теперь и простолюдин

так одевается. В руке у меня не меч,
но зонт, чтоб голову уберечь,
если льет и когда начинает печь.

Не думайте, что я для вас таю
опасность, скрывая от вас свою
биографию. Я — просто буква, стоящая после Ю

на краю алфавита, как бард сказал.
И я бы вам с радостью показал,
откуда я взялся. Но там чернеет зал,

пугающий глубиной и тьмой.
Для меня он не связывается с «домой».
Обычно я двигаюсь по прямой,

имея какую-то вещь в виду.
Но должен признать, к своему стыду:
я не знаю, куда я иду. Думаю, что иду

в Царство Теней. Иногда — скользя,
спотыкаясь. Но такова стезя.
Иначе определить нельзя

направление. В конце концов, запрети
думать себе об этом, держи себя взаперти —
движешься в ту же сторону. Ваш город был по пути.

И я постучал в ворота». «Да он больной!»
«Потеет!» «И аппетит — тройной!»
«Видно, персы собрались на нас войной…»

«Или — римляне». «Да, и он — их шпион».
«Вот-вот, приютишь его у себя, а он
потом приведет сюда легион

и нас уничтожат». «О городе, где стоит
даже у статуй, смешно утверждать, будто он стоит
по дороге в Аид!»

«Докажем ему, что он неправ!»
«Наш город — великих традиций сплав!»
«Колыбель многих прав!»

«Пусть знает, что заблудился, безглазый крот!»
«А если он шпион и врёт?»
«Пусть знает, где он умрет».

«Эй, стража! Эй — как тебя? — эдил!
Поставьте к воротам еще сто мудил,
чтоб никто из города не выходил!»

«Где наш историк?» «Нажрался с утра и спит».
«Найдите его вонючий скит.
Скажите: нам нужен гид.

И быстро!» «Ведут уже!» «Ну, старик,
покажешь вот этому, как велик
наш город, идет?» «Ик-ик.

Ик-ик. В глазах у меня — петит.
Я как на балконе без кариатид.
Ох, как мутит меня! Как мутит.

Ты, что ли, странник? Наверно, ты.
У тебя неправильные черты.
В нашем городе главное не глаза, а рты.

Пошли. Покажу тебе, что тут есть.
Вообще-то город наш — не бог весть…
Ой, сейчас меня вырвет. Ой, я хочу присесть…

Смотри: направо — наш древний храм.
Налево — театр для античных драм.
А здесь мы держим рабов, лопаты и прочий хлам.

За этим классическим портиком — наш Сенат.
Мы здесь помешались от колоннад
из мрамора, с ультрамарином над.

А это — наш Форум, где иногда
мычат — от слова «мы» — стада
«да» или «нет». Но обычно «да».

Во всяком случае, государь
у нас тот же самый, что был здесь встарь.
И тоже из мрамора. Только в глазах — янтарь.

Ничто здесь не изменилось с той
поры, как объявлен был золотой
век, и история на постой

расположилась у нас. Люди живут, кормя
историю. А другой продукции, окромя
истории, не выпускается. Мы пользуемся тремя

идеями. Первая: лучше дом,
чем поле. Вторая: пастись гуртом
приятно. И третья: неважно, что произойдет потом.

А это — наш древний Форум… Что? Говоришь, уже
проходили. С тобою быть нужно настороже.
Говоришь, тебе нравится буква «ж»?

Что ж, это красивая буква нашего языка.
Она издали смахивает на жука
и гипнотизирует мужика.

А прямо — старинный наш Колизей.
Но христиане со львами сданы в музей.
Хочешь, зайдем повидать друзей?

Это — напротив. Все, что пришло, увы,
из джунглей или из головы,
как христиане или как те же львы,

является будущим. А ему
место в музее. Скорей всего, потому
что история никому

ничего, естественно, не должна.
Так баба, даже обворожена
и даже если дала — все-таки не жена.

Улавливаешь, куда ты попал, дружок?
В этой вазе — народы, стертые в порошок.
А дальше — библиотека; но ей поджог

не грозит. Трудно поджечь ледник.
Я недавно туда проник:
книги стоят, но их не раскрыть. У книг,

стоящих нетронутыми века,
развивается мраморность, и рука
опускается или делает жест «пока».

Видишь ту башню? Ее наклон…
Чего, говоришь, отлить? Вон, у тех колонн.
В них спрятана, свернутая в рулон,

география. Чего, говоришь, мотня?
 Да, прямо на улице. Ну и что ж, что средь бела дня?
На кого я работаю? А если ты без меня

заблудишься? Ох-хо-хо, ничего струя!
Как у мерина! Или — его шлея.
И, в принципе, это — тоже побег. Но я —

я не продам тебя. Пусть носы
поморщат над ней наши псы. Поссы.
 Где в нашем городе, говоришь, часы?

Чтоб видеть время со стороны?
У нас для этого нет стены.
Часы были, странник, изобретены

после истории. Отсюда — взгляни — видней
та наклонная башня. Поскольку в ней —
тюрьма, время дня и движенье дней

определяют у нас углом
ее и сидящих в ней поделом
наклона к земле, а не над столом

висящими ходиками. Звон оков —
те же куранты. И сумма чужих сроков —
наш календарь. И наш Ареопаг таков,

что даст скорей тебе по рогам,
чем пустит гулять тебя по лугам
Прозерпины… Что там за шум и гам?»

«Это мы! Сейчас мы — Ареопаг!
Мы все видели! И вот отчет собак:
в нем — анализ мочи. У него — трипак!

Он должен быть изолирован!» «Там умерщвляют плоть!»
«Да, и не только крайнюю». «Чтоб прекратил пороть
ахинею!» «И я говорю: не порть

нашу историю!» «Да, такой горазд
испортить ее!» «Даром что коренаст,
а член у него…» «Испортить? История ему даст

сама!» «Поэтому — приговор:
Учитывая его прибор,
в башню. Пожизненно. Подпись: хор».

«За что? Что я сделал? Я не бандит,
никого не ограбил. Куда глядит
Зевс? Не перебрал в кредит,

а что до моей мочи, может, у вас трава
с триппером…» «Не кричи». «Да, не качай права!»
«Эй, стража! Тащи ключи и кандалы!» «Сперва

выясним, есть ли место?» «Чего там, есть!»
«Как не быть!» «Еще один должен влезть!»
«Сесть не значит буквально «сесть»,

можно и стоя». «Хоть на одной ноге!»
«Как цапля или сосна в тайге».
«Да, мы читали!» «Тащи его, э-ге-ге!..»

«Поволокли… Люди вообще дерьмо.
В массе — особенно. Что есть главный закон тюрьмо —
динамики. Видя себя в трюмо,

еще сомневаешься: дескать, стекло, но врет.
Однако, скапливаясь в народ,
ясно: чем дальше в лес, тем всё больше в рот.

Что сказать вам под занавес. Что, увы,
наш город не исключение. Таковы
все города. Да взять хоть вас. Вот вы

смотрите это из будущего. И для вас
это — трагедия и сюжет для ваз:
сценка, где человек увяз

в истории. Или, разрыв бугор,
так кость разглядывают в упор.
Но в настоящей трагедии гибнет хор,

а не только герой. Вообще герой
отступает в трагедии на второй
план. Не пчела, а рой

главное! Не иголка — стог!
Дерево, а не его листок.
Не солнце, если на то пошло, а вообще восток,

и т. п. Трагедия — просто дань
настоящего прошлому. Когда, тыча — «Глянь!» —
сидящая в зале дрянь созерцает дрянь

на сцене. Это — почти пейзаж
времени! И дело доходит аж
до овации. Учитывая наш стаж,

это естественно. Как и то, что какой-то тип,
из ваших, полез, издавая скрип,
из партера на сцену, где тотчас влип

в историю. Так сказать, вжился в роль.
Но он — единица. А единица — ноль,
и боль единицы для нас не боль

массы. Это одно само
по себе поможет стереть клеймо
трагедии с нашего города. В общем, мы все дерьмо,

вы — особенно. Ибо театр — храм
искусства. Однако по ходу драм
наши не перебегают к вам,

ваши к нам — то и дело, вмешиваясь в сюжет.
Аполлон был этим не раз задет.
Узилище, по существу, ответ

на жажду будущего пролезть
в историю, употребляя лесть,
облекаясь то в жесть, то в Благую Весть,

то в габардин, то в тряпье идей.
Но история — мрамор и никаких гвоздей!
Не пройдет! Как этот ваш прохиндей!

И вам, чтобы его спасти,
пришлось бы забраться на сцену и разнести
историю в щепки. Эй, стража! Закрой ворота и опусти

занавес».
1994–1995

                * * *

                Назидание
I

Путешествуя в Азии, ночуя в чужих домах,
в избах, банях, лабазах — в бревенчатых теремах,
чьи копченые стекла держат простор в узде,
укрывайся тулупом и норови везде
лечь головою в угол, ибо в углу трудней
взмахнуть — притом в темноте — топором над ней,
отяжелевшей от давеча выпитого, и аккурат
зарубить тебя насмерть. Вписывай круг в квадрат.

II

Бойся широкой скулы, включая луну, рябой
кожи щеки; предпочитай карему голубой
глаз — особенно если дорога заводит в лес,
в чащу. Вообще в глазах главное — их разрез,
так как в последний миг лучше увидеть то,
что — хотя холодней — прозрачнее, чем пальто,
ибо лед может треснуть, и в полынье
лучше барахтаться, чем в вязком, как мед, вранье.

III

Всегда выбирай избу, где во дворе висят
пеленки. Якшайся лишь с теми, которым под пятьдесят.
Мужик в этом возрасте знает достаточно о судьбе,
чтоб приписать за твой счет что-то еще себе;
то же самое — баба. Прячь деньги в воротнике
шубы; а если ты странствуешь налегке —
в брючине ниже колена, но не в сапог: найдут.
В Азии сапоги — первое, что крадут.

IV

В горах продвигайся медленно; нужно ползти — ползи.
Величественные издалека, бессмысленные вблизи,
горы есть форма поверхности, поставленной на попа,
и кажущаяся горизонтальной вьющаяся тропа
в сущности вертикальна. Лежа в горах — стоишь,
стоя — лежишь, доказывая, что, лишь
падая, ты независим. Так побеждают страх,
головокруженье над пропастью либо восторг в горах.

V

Не откликайся на «Эй, паря!» Будь глух и нем.
Даже зная язык, не говори на нем.
Старайся не выделяться — в профиль, анфас; порой
просто не мой лица. И когда пилой
режут горло собаке, не морщься. Куря, гаси
папиросу в плевке. Что до вещей, носи
серое, цвета земли; в особенности — белье,
чтоб уменьшить соблазн тебя закопать в нее.

VI

Остановившись в пустыне, складывай из камней
стрелу, чтоб, внезапно проснувшись, тотчас узнать по ней,
в каком направленьи двигаться. Демоны по ночам
в пустыне терзают путника. Внемлющий их речам
может легко заблудиться: шаг в сторону — и кранты.
Призраки, духи, демоны — до’ма в пустыне. Ты
сам убедишься в этом, песком шурша,
когда от тебя останется тоже одна душа.

VII

Никто никогда ничего не знает наверняка.
Глядя в широкую, плотную спину проводника,
думай, что смотришь в будущее, и держись
от него по возможности на расстояньи. Жизнь
в сущности есть расстояние — между сегодня и
завтра, иначе — будущим. И убыстрять свои
шаги стоит, только ежели кто гонится по тропе
сзади: убийца, грабители, прошлое и т. п.

VIII

В кислом духе тряпья, в запахе кизяка
цени равнодушье вещи к взгляду издалека
и сам теряй очертанья, недосягаем для
бинокля, воспоминаний, жандарма или рубля.
Кашляя в пыльном облаке, чавкая по грязи,
какая разница, чем окажешься ты вблизи?
Даже еще и лучше, что человек с ножом
о тебе не успеет подумать как о чужом.

IX

Реки в Азии выглядят длинней, чем в других частях
света, богаче аллювием, то есть — мутней; в горстях,
когда из них зачерпнешь, остается ил,
и пьющий из них сокрушается после о том, что пил.
Не доверяй отраженью. Переплывай на ту
сторону только на сбитом тобою самим плоту.
Знай, что отблеск костра ночью на берегу,
вниз по реке скользя, выдаст тебя врагу.

X

В письмах из этих мест не сообщай о том,
с чем столкнулся в пути. Но, шелестя листом,
повествуй о себе, о чувствах и проч. — письмо
могут перехватить. И вообще само
перемещенье пера вдоль по бумаге есть
увеличенье разрыва с теми, с кем больше сесть
или лечь не удастся, с кем — вопреки письму —
ты уже не увидишься. Все равно, почему.

XI

Когда ты стоишь один на пустом плоскогорьи, под
бездонным куполом Азии, в чьей синеве пилот
или ангел разводит изредка свой крахмал;
когда ты невольно вздрагиваешь, чувствуя, как ты мал,
помни: пространство, которому, кажется, ничего
не нужно, на самом деле нуждается сильно во
взгляде со стороны, в критерии пустоты.
И сослужить эту службу способен только ты.

1987 г.

                * * *
                1972 год
            Виктору Голышеву

Птица уже не влетает в форточку.
Девица, как зверь, защищает кофточку.
Поскользнувшись о вишневую косточку,
я не падаю: сила трения
возрастает с паденьем скорости.
Сердце скачет, как белка, в хворосте
ребер. И горло поет о возрасте.
Это — уже старение.Старение!
Здравствуй, мое старение!
Крови медленное струение.
Некогда стройное ног строение
мучает зрение. Я заранее
область своих ощущений пятую,
обувь скидая, спасаю ватою.
Всякий, кто мимо идет с лопатою,
ныне объект внимания.Правильно!
Тело в страстях раскаялось.
Зря оно пело, рыдало, скалилось.
В полости рта не уступит кариес
Греции Древней, по меньшей мере.
Смрадно дыша и треща суставами,
пачкаю зеркало. Речь о саване
еще не идет. Но уже те самые,
кто тебя вынесет, входят в двери.
Здравствуй, младое и незнакомое
племя! Жужжащее, как насекомое,
время нашло наконец искомое
лакомство в твердом моем затылке.
В мыслях разброд и разгром на темени.
Точно царица — Ивана в тереме,
чую дыхание смертной темени
фибрами всеми и жмусь к подстилке.
Боязно! То-то и есть, что боязно.
Даже когда все колеса поезда
прокатятся с грохотом ниже пояса,
не замирает полет фантазии.
Точно рассеянный взор отличника,
не отличая очки от лифчика,
боль близорука, и смерть расплывчата,
как очертанья Азии.Все, что я мог потерять, утрачено
начисто. Но и достиг я начерно
все, чего было достичь назначено.
Даже кукушки в ночи звучание
трогает мало — пусть жизнь оболгана
или оправдана им надолго, но
старение есть отрастанье органа
слуха, рассчитанного на молчание.
Старение! В теле все больше смертного.
То есть ненужного жизни. С медного
лба исчезает сиянье местного
света. И черный прожектор в полдень
мне заливает глазные впадины.
Силы из мышц у меня украдены.
Но не ищу себе перекладины:
совестно браться за труд Господень.
Впрочем, дело, должно быть, в трусости.
В страхе. В технической акта трудности.
Это — влиянье грядущей трупности:
всякий распад начинается с воли,
минимум коей — основа статики.
Так я учил, сидя в школьном садике.
Ой, отойдите, друзья-касатики!
Дайте выйти во чисто поле!
Я был как все. То есть жил похожею
жизнью. С цветами входил в прихожую.
Пил. Валял дурака под кожею.
Брал, что давали. Душа не зарилась
на не свое. Обладал опорою,
строил рычаг. И пространству впору я
звук извлекал, дуя в дудку полую.
Что бы такое сказать под занавес?!
Слушай, дружина, враги и братие!
Все, что творил я, творил не ради я
славы в эпоху кино и радио,
но ради речи родной, словесности.
За каковое раченье-жречество
(сказано ж доктору: сам пусть лечится)
чаши лишившись в пиру Отечества,
нынче стою в незнакомой местности.
Ветрено. Сыро, темно. И ветрено.
Полночь швыряет листву и ветви на
кровлю. Можно сказать уверенно:
здесь и скончаю я дни, теряя
волосы, зубы, глаголы, суффиксы,
черпая кепкой, что шлемом суздальским,
из океана волну, чтоб сузился,
хрупая рыбу, пускай сырая.Старение!
Возраст успеха. Знания
правды. Изнанки ее. Изгнания.
Боли. Ни против нее, ни за нее
я ничего не имею. Коли ж
переборщит — возоплю: нелепица
сдерживать чувства. Покамест — терпится.
Ежели что-то во мне и теплится,
это не разум, а кровь всего лишь.
Данная песня — не вопль отчаянья.
Это — следствие одичания.
Это — точней — первый крик молчания,
царствие чье представляю суммою
звуков, исторгнутых прежде мокрою,
затвердевающей ныне в мертвую
как бы натуру, гортанью твердою.
Это и к лучшему. Так я думаю.
Вот оно — то, о чем я глаголаю:
о превращении тела в голую
вещь! Ни горе не гляжу, ни долу я,
но в пустоту — чем ее ни высветли.
Это и к лучшему. Чувство ужаса
вещи не свойственно. Так что лужица
подле вещи не обнаружится,
даже если вещица при смерти.
Точно Тезей из пещеры Миноса,
выйдя на воздух и шкуру вынеся,
не горизонт вижу я — знак минуса
к прожитой жизни. Острей, чем меч его,
лезвие это, и им отрезана
лучшая часть. Так вино от трезвого
прочь убирают и соль — от пресного.
Хочется плакать. Но плакать нечего.
Бей в барабан о своем доверии
к ножницам, в коих судьба материи
скрыта. Только размер потери и
делает смертного равным Богу.
(Это суждение стоит галочки
даже в виду обнаженной парочки.)
Бей в барабан, пока держишь палочки,
с тенью своей маршируя в ногу!

1972 г.
***
Осенний вечер в скромном городке,
Гордящемся присутствием на карте
(топограф был, наверное, в азарте
иль с дочкою судьи накоротке).

Уставшее от собственных причуд,
Пространство как бы скидывает бремя
величья, ограничиваясь тут
чертами Главной улицы; а Время
взирает с неким холодом в кости
на циферблат колониальной лавки,
в чьих недрах всё, что мог произвести
наш мир: от телескопа до булавки.

Здесь есть кино, салуны, за углом
одно кафе с опущенною шторой,
кирпичный банк с распластанным орлом
и церковь, о наличии которой
и ею расставляемых сетей,
когда б не рядом с почтой, позабыли.
И если б здесь не делали детей,
то пастор бы крестил автомобили.

Здесь буйствуют кузнечики в тиши.
В шесть вечера, как вследствии атомной
войны, уже не встретишь ни души.
Луна вплывает, вписываясь в тёмный
квадрат окна, что твой Экклезиаст.
Лишь изредка несущийся куда-то
шикарный бьюик фарами обдаст
фигуру Неизвестного Солдата.

Здесь снится вам не женщина в трико,
а собственный ваш адрес на конверте.
Здесь утром, видя скисшим молоко,
молочник узнаёт о вашей смерти.
Здесь можно жить, забыв про календарь,
глотать свой бром, не выходить наружу
и в зеркало глядеться, как фонарь
глядится в высыхающую лужу.
1972



Источник фото www.kinoafisha.info
Цитирование фотографии используется с образовательной и информационной целью.


Рецензии
Прекрасная подборка, Игорь Евгеньевич! Хочу поделиться с Вами 2-мя короткими опусами, написанными в период моего безоглядного, жадного поглощения текстов Иосифа Бродского.

Стиль

Всё пытаюсь понять и я,
как писал когда-то
не для мозгов узких,
стиль неброский,
сложно для восприятия
и витиевато
космополит русский –
Ося Бродский.
14.12.2009

Нобелевская премия

Гений бойни, замысливший хитро
явить prima,
отпускает прогрессу аванс:
на процент от безумного нитро-
глицерина, –
себе – славу, а прочим – лишь шанс.
15.12.2009
С благодарным теплом. ВК

Валерий Казак 2   15.08.2021 17:59     Заявить о нарушении
Великолепно! Браво, уважаемый Валерий! И насчет орудия массового уничтожения - очень емко, многослойно по смыслу. Рад! С признательностью,

Максимов Игорь   15.08.2021 21:09   Заявить о нарушении