Таланту И. А. Бунина. Ворон

   Отец мой похож был на ворона. Мне пришло это в голову, когда я был ещё мальчиком:
 увидал однажды в «Ниве» картинку, какую-то скалу и на ней Наполеона странного
с его белым брюшком и лосинами, в чёрных коротких сапожках,
и вдруг засмеялся от радости, вспомнив картинки в «Полярных путешествиях» Богданова, -
 так похож показался мне Наполеон на пингвина!
А потом грустно подумал: а папа похож на ворона...
    Был отец давно вдов. Нас, детей, было у него лишь двое, - я да Лиля,
маленькая сестра моя.
   Я больше полугода жил в Москве, учился в Катковском лицее* - занятие архиважное,
приезжал домой лишь на Святки и летние каникулы, летом дома было всё живое, земное.
В том году встретило меня, однако, дома нечто совсем неожиданное.
   Весной того года я кончил лицей и, приехав из Москвы, просто поражен был:
точно Солнце засияло вдруг в нашей прежде столь мёртвой квартире, будто озорное -
всю её озаряло присутствие той юной, легконогой,
что только что сменила няньку восьмилетней Лили, длинную старуху. Всё стало иное!
   Бедная девушка, дочь одного из мелких подчинённых отца,
была она в те дни бесконечно счастлива тем,
что так хорошо устроилась тотчас после гимназии,
а потом и моим приездом - появлением в доме сверстника, хорошая новость меж тем.
   Отец за обедами неузнаваем стал: то и дело что-нибудь говорил, -
медлительно, но говорил, -
обращаясь, конечно, только к ней, церемонно называя её по имени-отчеству, -
«любезная Елена Николаевна», - даже пытался усмехаться,  шутил.
   А она так смущалась, что отвечала лишь жалкой улыбкой,
пятнисто алела тонким и нежным лицом - лицом худенькой белокурой девушки, юной такой,
в лёгкой белой блузке с тёмными подмышками - от горячего в жару пота вроде,
под которой едва означались маленькие груди.
   На меня она за обедом и глаз поднять не смела: тут я был для неё ещё страшнее отца.
По вечерам отец теперь пил чай с нами, в столовой, и за самоваром сидела она - что-то вязала;
Лиля в этот час уже спала.
   Отец выходил из кабинета в длинной и широкой тужурке на красной подкладке,
усаживался в свое кресло и протягивал ей свою чашку своей крепкой рукой.
Она наливала её до краёв, как он любил, передавала ему тонкой дрожащей рукой,
наливала мне и себе и, опустив ресницы, занималась каким-нибудь рукоделием
или делала что-то иное,
а он не спеша говорил - нечто очень странное:
   Белокурым, любезная Елена Николаевна, идёт или чёрное, или пунсовое…
Вот бы весьма шло к вашему лицу платье чёрного атласу новое
с зубчатым, стоячим воротом а-ля Мария Стюарт, унизанным мелкими брильянтами рядком...
Или средневековое платье пунсового бархату с небольшим декольте и рубиновым крестиком...
Шубка тёмно-синего лионского бархату и венецианский берет тоже пошли бы к вам...
Всё это, конечно, мечты, - говорил он, усмехаясь сам. –
Но и то сказать: какая же беда в мечтах? Они оживляют, дают силы, надежды.
А потом, разве не бывает так, что некоторые мечты вдруг сбываются однажды?    
   Она пыталась делать вид, что принимает всё это за милые шутки,
заставляла себя взглядывать на него, улыбаться в сторону, где сидел он,
а я, будто и не слыша ничего, раскладывал пасьянс «Наполеон».
  Был этот последний разговор вечером под Петров день, - очень мне памятный.
На дворе шумел дождь, в темноте комнат сверкала иногда молния, слышались раскаты грома
и содрогались стёкла от этого небесного грома .
  Когда мы вышли в коридор, Елена вдруг насторожилась: 
О, где-то пожар! Да!
   Мы пробежали в столовую, распахнули окно - мимо нас, вдоль бульвара,
с грохотом неслась пожарная команда. 
   Мы рядом, близко друг к другу, стояли у окна,
потом мелькнули последние дроги с каким-то громадным красным баком на них,
сердце у меня забилось сильнее, лоб стянуло, словно я долго был без сна.
Я взял её безжизненно висевшую вдоль бедра руку, умоляюще глядя ей в щёку,
и она стала бледнеть, приоткрыла губы, подняла вздохом грудь 
и тоже как бы умоляюще повернула ко мне светлые, полные слёз глаза,
а я охватил её плечо и впервые в жизни сомлел в нежном холоде девичьих губ. В этом - любви суть!
   Не было после того ни единого дня без наших ежечасных, будто бы случайных встреч
то в гостиной, то в зале, то в коридоре, этих коротких встреч
и отчаянно-долгих, ненасытных  и уже нестерпимых в своей неразрешимости поцелуев.
И отец, что-то чуя, опять перестал выходить к вечернему чаю в столовую,
стал опять молчалив и угрюм. Исход встреч был неминуем.
    Однажды она подошла и уронила мне на грудь голову:
Боже мой, когда ж это кончится у нас!
Скажи же наконец ему, что ты любишь меня, что всё равно ничто в мире не разлучит нас!
    И, подняв мокрое от слёз лицо, порывисто обняла меня, задохнулась в поцелуе.
Я прижал её всю к себе, потянул к дивану. Всплеск чувств стал неминуем!
Мог ли я что-нибудь соображать, помнить в ту минуту?
Но на пороге кабинета уже слышалось лёгкое покашливание. Меньше, чем на минуту.
Я взглянул через её плечо - отец стоял и глядел на нас.  Даже не удивился.
Потом повернулся и, горбясь, удалился.
   В ту же ночь я уехал в Ярославскую губернию, в деревню к одному из моих лицейских товарищей,
прожил у него до осени.
По протекции его отца поступил в Петербург в министерство иностранных дел в начале осени
и написал своему отцу, что навсегда отказываюсь не только от его наследства,
но и от всякой помощи. Закончилось детство.
   Зимой узнал, что мой отец, оставив службу, тоже переехал в Петербург –
«с прелестной молоденькой женой», как сказали мне однажды вдруг.
И, входя однажды вечером в партер в Мариинском театре,
за несколько минут до поднятия занавеса вдруг увидал и его, и её.
Они сидели в ложе возле сцены, у самого барьера,
на котором лежал маленький перламутровый бинокль её.
Она, держась легко и стройно, в высокой прическе белокурых волос, оживленно озиралась кругом.
На шейке у нее тёмным огнём сверкал крестик рубиновым огоньком,
тонкие, но уже округлившиеся руки были обнажены при свете неярком том,
род пеплума ** из пунцового бархата был схвачен на левом плече рубиновым аграфом.***
_____
* Катковский лицей должен был давать классическое гимназическое или лицейское образование для молодых людей из состоятельных семей, исповедующих христианскую веру. Лицеисты обучались по университетским программам на филологическом, физико-математическом и юридическом отделениях. Основную часть лицеистов составляли пансионеры, лишь немногие ученики были приходящими.
** Пеплум - женская верхняя одежда в Древнем Риме, аналог греческого пеплоса. У Гомера слово пеплос обозначает собой длинную, достигавшуюземли одежду, надевавшуюся прямо на тело и оставлявшую один бок открытым. Руки также оставались открытым.
*** Аграф (от старофр. agrafe — «зажим, скрепка, крючок») -  застёжка в виде броши для причёсок, платьев. Аграф обычно имел вид пластины, венка, розетки с крючком и петлёй. Иногда изготавливался из драгоценных металлов - золота, серебра с рельефным декором, чеканкой, эмалью. В отличие от античных фибул, средневековый аграф представлял собой не заколку, а застёжку, пряжку.
_______
Таланту И.А. Бунина. Ворон. (Отрывок.)
   Отец мой похож был на ворона. Мне пришло это в голову, когда я был ещё мальчиком: увидал однажды в «Ниве» картинку, какую-то скалу и на ней Наполеона с его белым брюшком и лосинами, в чёрных коротких сапожках, и вдруг засмеялся от радости, вспомнив картинки в «Полярных путешествиях» Богданова, - так похож показался мне Наполеон на пингвина! А потом грустно подумал: а папа похож на ворона...
    Был отец давно вдов, нас, детей, было у него лишь двое, - я да маленькая сестра моя Лиля. Я больше полугода жил в Москве, учился в Катковском лицее, приезжал домой лишь на Святки и летние каникулы. В том году встретило меня, однако, дома нечто совсем неожиданное. Весной того года я кончил лицей и, приехав из Москвы, просто поражен был: точно солнце засияло вдруг в нашей прежде столь мертвой квартире, — всю ее озаряло присутствие той юной, легконогой, что только что сменила няньку восьмилетней Лили, длинную, плоскую старуху. Бедная девушка, дочь одного из мелких подчиненных отца, была она в те дни бесконечно счастлива тем, что так хорошо устроилась тотчас после гимназии, а потом и моим приездом, появлением в доме сверстника.
   Отец за обедами неузнаваем стал: то и дело что-нибудь говорил, - медлительно, но говорил, - обращаясь, конечно, только к ней, церемонно называя её по имени-отчеству, - «любезная Елена Николаевна», - даже пытался шутить, усмехаться. А она так смущалась, что отвечала лишь жалкой улыбкой, пятнисто алела тонким и нежным лицом — лицом худенькой белокурой девушки в легкой белой блузке с темными от горячего юного пота подмышками, под которой едва означались маленькие груди. На меня она за обедом и глаз поднять не смела: тут я был для неё ещё страшнее отца. По вечерам отец всегда пил чай среди своих занятий, и прежде ему подавали его большую чашку с золотыми краями на письменный стол в кабинете; теперь он пил чай с нами, в столовой, и за самоваром сидела она; Лиля в этот час уже спала. Он выходил из кабинета в длинной и широкой тужурке на красной подкладке, усаживался в свое кресло и протягивал ей свою чашку. Она наливала её до краёв, как он любил, передавала ему дрожащей рукой, наливала мне и себе и, опустив ресницы, занималась каким-нибудь рукоделием, а он не спеша говорил — нечто очень странное:
Белокурым, любезная Елена Николаевна, идёт или чёрное, или пунсовое... Вот бы весьма шло к вашему лицу платье черного атласу с зубчатым, стоячим воротом а-ля Мария Стюарт, унизанным мелкими брильянтами... или средневековое платье пунсового бархату с небольшим декольте и рубиновым крестиком... Шубка темно-синего лионского бархату и венецианский берет тоже пошли бы к вам... Всё это, конечно, мечты, — говорил он, усмехаясь. - Ваш отец получает у нас всего семьдесят пять рублей месячных, а детей у него, кроме вас, ещё пять человек, мал мала меньше, — значит, вам скорей всего придётся всю жизнь прожить в бедности. Но и то сказать: какая же беда в мечтах? Они оживляют, дают силы, надежды. А потом, разве не бывает так, что некоторые мечты вдруг сбываются?..   
Она пыталась делать вид, что принимает всё это за милые шутки, заставляла себя взглядывать на него, улыбаться, а я, будто и не слыша ничего, раскладывал пасьянс «Наполеон».
Был этот последний разговор вечером под Петров день, — очень мне памятный.
  На дворе шумел дождь, в темнеющих комнатах сверкала иногда молния и содрогались стекла от грома.— Когда мы вышли в коридор, вдруг насторожилась: — О, где-то пожар!

Мы пробежали в столовую, распахнули окно — мимо нас, вдоль бульвара, с грохотом неслась пожарная команда. 
   Мы рядом, близко друг к другу, стояли у окна, в которое свежо пахло водой и городской мокрой пылью, и, казалось, только смотрели и слушали с пристальным волнением. Потом мелькнули последние дроги с каким-то громадным красным баком на них, сердце у меня забилось сильнее, лоб стянуло — я взял ее безжизненно висевшую вдоль бедра руку, умоляюще глядя ей в щеку, и она стала бледнеть, приоткрыла губы, подняла вздохом грудь и тоже как бы умоляюще повернула ко мне светлые, полные слёз глаза, а я охватил её плечо и впервые в жизни сомлел в нежном холоде девичьих губ... Не было после того ни единого дня без наших ежечасных, будто бы случайных встреч то в гостиной, то в зале, то в коридоре, даже в кабинете отца, приезжавшего домой только к вечеру, — этих коротких встреч и отчаянно-долгих, ненасытных и уже нестерпимых в своей неразрешимости поцелуев.
И отец, что-то чуя, опять перестал выходить к вечернему чаю в столовую, стал опять молчалив и угрюм.
    … подошла и уронила мне на грудь голову:— Боже мой, когда ж это кончится! Скажи же наконец ему, что ты любишь меня, что все равно ничто в мире не разлучит нас!
    Видеть ее до отъезда никак не надейся. Все, любезный мой. Иди.
   
И, подняв мокрое от слез лицо, порывисто обняла меня, задохнулась в поцелуе. Я прижал ее всю к себе, потянул к дивану, — мог ли я что-нибудь соображать, помнить в ту минуту? Но на пороге кабинета уже слышалось легкое покашливание. Я взглянул через ее плечо — отец стоял и глядел на нас. Потом повернулся и, горбясь, удалился.
   В ту же ночь я уехал в Ярославскую губернию, в деревню к одному из моих лицейских товарищей, прожил у него до осени. Осенью, по протекции его отца, поступил в Петербург в министерство иностранных дел и написал отцу, что навсегда отказываюсь не только от его наследства, но и от всякой помощи.
Зимой узнал, что он, оставив службу, тоже переехал в Петербург — «с прелестной молоденькой женой», как сказали мне. И, входя однажды вечером в партер в Мариинском театре за несколько минут до поднятия занавеса, вдруг увидал и его и её. Они сидели в ложе возле сцены, у самого барьера, на котором лежал маленький перламутровый бинокль. Она, держась легко и стройно, в высокой прическе белокурых волос, оживленно озиралась кругом. На шейке у нее тёмным огнём сверкал рубиновый крестик, тонкие, но уже округлившиеся руки были обнажены, род пеплума из пунцового бархата был схвачен на левом плече рубиновым аграфом...
18 мая 1944     /И.А. Бунин./   
______
Иван Алексеевич Бунин  - родился 10 (22) октября 1870 года в  Воронеже, Российская империя,  русский писатель, поэт и переводчик. В 1933 году Иван Бунин - первый из русских писателей - стал лауреатом Нобелевской премии по литературе за «строгое мастерство, с которым он развивает традиции русской классической прозы». Будучи представителем обедневшей дворянской семьи, Бунин рано начал самостоятельную жизнь; в юношеские годы работал в газетах, канцеляриях, много странствовал. Первым из опубликованных произведений Бунина стало стихотворение «Над могилой С.Я. Надсона» (1887); первый стихотворный сборник вышел в свет в 1891 году в Орле.   В 1909 году избран почётным академиком по разряду изящной словесности Императорской Санкт-Петербургской академии наук. В 1920 году эмигрировал во Францию – умер в 1953 году в  Париже, Франция.


Рецензии